6. Ирландский кофе
Раскрытый зонт оказался для двоих преступно мал. Кое-как сгруппировавшись под чёрной кляксой, мы шлёпали в «Чайную таун» напрямик, через стоянку.
— Должно быть, этот зонт модели «эгоист», — заметила Женя.
— Это, смотря с какой стороны посмотреть, — ответил я, чувствуя, как тяжелеет от воды правый рукав пальто.
Несмотря на ранний час, в кафе было уже приличное количество посетителей: трое упитанных милиционеров с короткими автоматами, пять или шесть, судя по припаркованным у входа жёлтым «Волгам», таксистов, и несколько ярко одетых дам без спутников. Были там и двое наших, с которыми я перекинулся ничего не значащими подмигиваниями.
Сели у окна. Тут же подскочил не по времени свежий официант Борис, высокий и лысый. Женя заказала себе «Американо» и пончик, а мне вдруг захотелось пива, хотя пять минут назад я о нём и не думал, и я попросил «Францисканера», но его не оказалось, и мне пришлось взять какое-то местное, разливное. Женя удивлённо подняла на меня брови. Видимо, ей было не очень понятно, как можно пить пиво в четыре утра. Я виновато улыбнулся.
Заказ принесли быстро. Я сделал большой глоток, но ожидаемой радости он не принёс. Глотнул ещё — эффекта по-прежнему не было. Что-то было не так.
«Дело не в пиве, — подумал я, — просто пиво не очень подходит к погоде, времени года и суток…»
— Хочется лета? — прервала мою мысль Женя.
Я кивнул.
— Я тоже очень люблю лето, — сказала она. — В смысле, лето вообще, но я ненавижу лето московское, короткое и дождливое. Уж лучше бы его вообще не было, а была бы всё время зима, снег и мороз. Потому что лето должно быть всегда, круглый год, только тогда оно имеет какой-то смысл.
Я посмотрел на неё с удивлением.
— Забудь, — Женя неопределённо махнула рукой, — возьми лучше ирландского кофе. Думаю, он лучше всего подойдёт к дождю.
Я отодвинул бокал с пивом и сделал так, как сказала Женя — заказал ирландского кофе, то есть обычный кофе, в который добавили виски, сахар и сливки и подали в высоком стакане на ножке и с круглой ручкой для пальца.
— Что-то не так с пивом? — спросил Борис, забирая недопитый бокал.
— Ошибся сезоном, — ответил я, — просто принесите поскорее заказ.
— Сию секунду, — и Борис исчез за стойкой.
Через минуту он вернулся и у меня на столе оказался тёмный фужер с нахлобученной сверху сливочной шапкой.
— По-моему, многовато сливок, — сказала Женя тихо, чтобы не услышал удаляющийся Борис.
— Так даже лучше — рождает правильные климатические ассоциации, — ответил я и аккуратно отхлебнул из фужера.
И вот тут всё встало на свои места. Всё вдруг стало хорошо, всё стало как надо. Видимо, перемены к лучшему отразились на моём лице слишком явно, поскольку Женя одобрительно закивала:
— Вот видишь, главное выбрать правильный напиток.
Я хотел её поблагодарить, сделать комплемент, сказать что-нибудь приятное, но вместо этого из меня полился такой поток откровений, какого я за собой не замечал уже давно, наверное, со времён больших и безобразных студенческих попоек. Вообще, я не склонен рассказывать девушкам, путь и красивым, пусть и неглупым про свою боевую молодость. Точнее, склонен, но не в таких подробностях и не так близко к настоящему положению вещей, как я это сделал в то утро практически незнакомой мне Жене.
За те два часа, которые мы провели в кафе, я наговорил ей ужас, сколько всего, прекрасно понимая, что говорить этого не стоит, и что потом мне будет очень за это стыдно. В памяти всплывали дела давние и чаще срамные, тут же оказывались на языке, и меня всё несло и несло неукротимым словесным поносом. «Про войну и про бомбёжку, про большой линкор „Марат“», про друзей и родителей, про институт, старую работу, про моих бывших, про всё-всё-всё рассказал я тогда Жене, на что она не реагировала почти никак, и это только подстёгивало меня говорить, говорить, говорить…
Женя прервала меня только один раз:
— Тебе бы пошла борода, — задумчиво сказала она.
— Была у меня борода, и были усы, — ответил я, не сбавляя оборотов, — и борода была без усов, и были усы без бороды…
Когда время подходило к шести, я дошёл до одного из самых дальних эпизодов моего детства.
— У меня была одна очень несчастная детская любовь, — сказал я, глядя на оседающую пену сливок в очередном фужере с «кофе». — Я был влюблён в одну девочку, которая была старше и меня не то, чтобы не замечала, она просто не знала о моём существовании… а я настолько сильно её любил, что твёрдо решил: когда вырасту, женюсь только на ней, чего бы мне это ни стоило. Помню, меня часто, особенно по ночам, мучила одна и та же фантазия, будто я вдруг стал взрослым, лежу в постели с женой и спрашиваю её: «Как тебя зовут?»
Женя улыбнулась.
— Понимаешь, я был ещё маленький и не знал, что за такие вопросы можно получить по голове… короче говоря, лежим мы в постели, темно, кто рядом не видно, и тут я спрашиваю: — «Как тебя зовут?» а она отвечает, допустим, Марина, или, там, Наташа, и тут мне становится грустно, потому что девочку, в которую я был влюблён, звали не Марина и не Наташа, а Лена…
— И чем дело кончилось?
— Тем, что мою жену действительно зовут Лена, вернее, Алёна. Но это не та Лена.
Женя опять улыбнулась.
— С тобой хорошо…
Она отвернулась к окну и близоруко прищурилась. Там, будто в огромном телевизоре с выключенным звуком показывали не категорированные гонки автомобилей в сложных погодных условиях. Скользкие тачки, таща за собой грязевые хвосты, неслись в сторону центра — проспект Вернадского просыпался.
— У меня тоже была в школе несчастная любовь, — сказала, наконец, Женя.
— Вот уж не понимаю, какая может быть несчастная любовь у красивой девочки? — спросил я, но тут же пожалел об этом.
— Это одно из самых гнусных мужских заблуждений, — медленно проговорила Женя в ответ, — мол, что кукла не может страдать, так?
— Я же не сказал: «кукла», — начал оправдываться я, — просто считается, что у красивых девочек всегда всё хорошо, в отличие от некрасивых.
— Вот именно, что считается, — Женя полезла в пачку за сигаретой, — а ты никогда не думал, что девочки, какие бы они ни были, красивые или уродины, переживают так называемую любовь гораздо болезненней, чем мальчики, поскольку эта самая любовь в том возрасте для них составляет смысл жизни. Они так устроены, понимаешь?
— Понимаю, — ответил я, хотя смыслом моей жизни в том возрасте тоже была, извините за выражение, любовь.
— Ну вот, и я не была исключением.
Я ждал продолжения, но его не последовало. Вместо этого Женя спросила, отчего люди всегда вспоминают прошлое, а не, например, мечтают о будущем.
— Будущее же гораздо интереснее, особенно если оно есть, — сказала она. — Меня, моё прошлое занимает мало, в основном потому, что оно уже прошло. Что сделано — то сделано. Гораздо сильнее меня интересует то, что произойдёт дальше. А тебя?
Я не знал, как отвечать. Такой переход заставил меня задуматься, нет ли в её словах упрёка в мой адрес? Может, ей не понравились мои, обросшие бородой, как у Карла Маркса, байки, и она таким вот образом пытается мне это показать? Как бы там ни было, Женин вопрос требовал ответа, надо было что-то говорить, и я сказал:
— Знаешь, я не то, что мечтать, думать-то о будущем перестал году в девяносто втором, когда стало понятно, что дальше будет только хуже. Помню, курсе на четвёртом моя тогдашняя девушка пыталась спрогнозировать наше с ней будущее после окончания института, и просто изводила меня расспросами: «Как ты думаешь, что с нами будет дальше?» и тому подобное. Возможно, она, таким образом, просто маскировала вопрос, собираюсь ли я на ней жениться… Я, конечно, сколько мог, увиливал, а потом сказал: «Не знаю», потому что, честно, не мог представить ни её, ни себя в будущем… ни в каком. Она тогда на меня очень сильно обиделась. А прошлое… прошлое — это то место, куда хочется вернуться, поэтому люди постоянно о нём говорят. И я не исключение. Все бы отдал, чтобы туда попасть.
— Правда, так хочется вернуться? — уточнила Женя.
— Хочется… а что тут такого? — подтвердил я.
Женя вдруг резко посерьёзнела, да так, что доброе и спокойное лицо её, которое я наблюдал пару секунд назад, просто перестало существовать. Вместо него явилось холодное и строгое.
«На такое можно спокойно смотреть, только будучи для неё незаметным», — подумал я и отвёл глаза.
— Ну, всё, харэ, — сказала Женя и резко встала из-за стола.
— В смысле? — недоуменно спросил я и тоже встал.
— В смысле, что мне пора.
Я спросил, что я сделал не так, но Женя, рассматривая свои ногти, ответила, что всё хорошо, но ей действительно пора. Я расплатился, помог Жене одеться, прямо у кафе взял для неё такси, посадил на заднее сидение подвернувшейся нам «Волги», захлопнул дверцу, помахал вслед и пошёл отдавать зонт охраннику-гардеробщику. Только потом я сообразил, что за время всех этих манипуляций мы ни разу не посмотрели друг другу в глаза.
Дождь перестал, и вместо него из чёрного неба сыпала мелкая колючая крупа. Пешеходная дорожка вдоль проспекта покрылась грязным льдом, и я, чтобы не упасть, жался к ближе к сугробам. Идти было тяжело, подошвы скользили, снежная крупа летела за шиворот, а в голове звучал низкий голос Виктора Робертовича: «Белый снег, серый лёд…»
«Боже ж ты мой, что же я такого сделал не так?» — в сто пятьдесят первый раз спрашивал я себя.
Свет на первом этаже не горел. «Может, отключили электричество?» — подумал я и дёрнул ручку двери на себя, но она не поддалась. Я дёрнул сильнее. Постучал ладонью по стеклу. Крикнул. Постучал ещё. Посмотрел на двери и отдёрнул руку, будто от горячего утюга.
Двери были другие. Их было много, и сделаны они были из дюралюминия с большими вставками из плексигласа посредине, а некоторые вообще были забиты фанерой. Первое, о чём я тогда подумал, было: «Ошибся зданием». Отошёл на пару шагом назад, обернулся… да нет, всё правильно — дом тот и соседние дома тоже те, только двери другие, не наши. Наши были большие и стеклянные сверху донизу, безо всякого дюраля. Мой взгляд зацепился за еле различимую в темноте табличку на стене слева от двери. Я подошёл поближе и прочитал: «НИИ ГИПРО Медтехника».
В этот момент мне захотелось, чтобы рядом со мной кто-нибудь был. Прохожий, милиционер, таджик с лопатой, неважно. Я почувствовал острую необходимость с кем-то обсудить увиденное, чтобы мне этот кто-то подтвердил, что он видит то же, что и я. В поисках свидетеля, я, должно быть, слишком резко повернулся на сто восемьдесят градусов, и, изобразив немощное фуэте, ахнулся на левый локоть. Завопил.
Матюги мои давно потонули в чёрном московском небе, а я всё лежал в своей неестественной позе неподвижно. Мне был виден просевший сугроб, забор и часть пустой стоянки перед зданием, и отчего-то пришла ко мне уверенность, что руку я себе сломал. Мне представилась лангета, а может даже и титановая спица, поддерживающая повязка, моя будущая беспомощность в завязывании шнурков и мытье… Через минуту боль немного утихла, и я перевернулся на спину. Ещё через минуту сел и покрутил ушибленной рукой. Посмеялся над собственной мнительностью. Посмотрел наверх…
Ни одно окно в здании не горело. На меня смотрели чёрные прямоугольные рты, изредка утыканные зубами-кондиционерами, которые выбросили во время ремонта два года назад… Я вспомнил про табличку, про двери и про всё остальное, вскочил и, забыв про локоть, лангету и гололёд, побежал обратно на проспект. Уж очень мне захотелось как можно быстрее убраться отсюда, поймать тачку и усвистеть домой, прыгнуть в постель, забиться под одеяло…
На проспекте ни одной машины не было, ни на моей, ни другой стороне. Разогнавшись, я выбежал почти на середину проезжей части, яростно размахивая руками. Посмотрел направо и, словно пойманный фотопластинкой в момент незавершённого движения, замер: красных высотных домов с остроконечными крышами, которые здесь называют «карандашами», не было, вместо них толкались спящие хрущёвки и какое-то приплюснутое длинное белое здание. КаГэБэшные высотки на другой стороне проспекта были, а «карандашей» не было! Не-бы-ло! Я аккуратно посмотрел налево — кинотеатр «Звёздный» и маленький Гагарин рядом стояли на своих местах; повернулся кругом — ни магазинов, ни того кафе, где мы с Женей сидели, у входа в метро не наблюдалось, только тёмная, без единого светлого окна ЦНИИ «Электроника», куда мы иногда ходим обедать, торчала чуть в глубине…
В ужасе, в суеверном страхе, в безобразной, недостойной молодого мужчины панике я забежал в ближайшую автобусную остановку и решил больше никуда не смотреть. Мне стало по-настоящему жутко. Сердце билось о грудину с такой силой, что я малодушно принялся соображать, где здесь ближайшая больница. Так продолжалось недолго, минуты, может, две, или три, пока, наконец, со стороны улицы Лобачевского ни показались медленно приближающиеся фары. Я вышел из остановки, поднял руку, но тут же её опустил и забежал обратно. Мимо меня проехала сначала грязная синяя «Шестёрка» со старыми номерами, потом один за другим два четыреста двенадцатых «Москвича», затем серая, с просевшей задней подвеской «Волга», а за ней, узнаваемо дребезжа, к остановке неуклюже подкатил рыжий скособоченный «ЛиАЗик». Ды-дыщ — передние и задние двери открылись, и из автобуса буквально посыпались пассажиры — мужчины в пальто и меховых шапках, женщины в длинных пальто с меховыми воротниками и меховых шапках… все злые и румяные. Мне показалось, будто это сон. Видение, вымысел, постановка… Я сделал несколько шагов в сторону, чтобы быть подальше от. Спрятался за столб. С передней площадки сошла девушка в светлой дутой куртке, обтягивающих ляжки тёмных рейтузах и неправдоподобно толстых сапогах «луноходах» серебряного цвета. На девушкину голову был надет (скорее, натянут) вязаный головной убор типа «труба». Я закрыл глаза и больно ущипнул себя за щёку. Открыл глаза… Последними из автобуса вылезли двое военных в шинелях и шапках с кокардами — один капитан, другой майор. Оба лётчики. Капитан сразу закурил — как я понял из цвета пачки, «Яву» — предложил майору, но тот отказался.
— Это что! — со значением произнёс майор. — Тут у нас одного мужика по суду разводили, так он знаешь, чего народному судье сказал?
— Чего? — спросил капитан, выдыхая дым.
— Она, говорит, противно чихала!
Офицеры заржали в унисон и потрусили к метро.
Пока бежал до дома, я вспомнил, что на дверце серой «Волги», в которую я посадил Женю, были чёрные шашечки, а на афише «Звёздного» жирным ломаным шрифтом: «Кин-дза-дза!»