Глава восемнадцатая
Я создаю не меньше трёх картин в день в своей голове. Какой смысл портить холст, если всё равно никто не купит?
Амедео Модильяни
– Да что ж это такое! – возмущалась Стенина. С такой же точно досадой её мама взывала к неодушевлённым предметам, которые порой вели себя как одушевлённые – и пакостили в полный разворот. Терялись, не работали и вообще отбивались от рук. – Я что, похожа на человека, к которому можно вот так запросто?..
Серёжа выводил Тамарочку из двора, как коня из стойла – пришпоривал педали, бил по рулю, будто по шее – куда делись торопливые кроличьи перебирания? В глаза Вере доктор не смотрел, и это правильно – водитель должен смотреть на дорогу.
– Да это я неизвестно на кого похож! – в сердцах выпалил Серёжа. Голос у него был горьким, как полынь. – Теперь вы будете про всех врачей плохо думать.
– С чего это? – удивилась Вера. – Какие-то смелые у вас обобщения.
– Я чувствую ответственность… – начал было Серёжа, но тут же умолк, потому что Тамарочку едва не впечатала в стену «Газель», продвигавшаяся по двору привольно, как по восьмирядному хайвею. Вера воспользовалась моментом, чтобы продолжить Серёжину мысль:
– За всю медицину? Это вы зря, батенька.
Серёжа перекрестился, разъехавшись с «Газелью» на дистанции в несколько миллиметров, и впервые за последние десять минут улыбнулся.
– Понимаете, Верочка, в нашем возрасте совершенно негде знакомиться. И некогда, я ведь работаю почти всегда, а теперь, когда мамы не стало… – Серёжа вскинул голову, шмыгнул носом, и Вера испугалась, что он расплачется. Она боялась мужских слёз сильнее, чем мужчины боятся женских. – Я стараюсь пореже бывать дома. У меня только Песня, больше – никого.
– То есть вы считаете, что главная причина вашего одиночества – нехватка времени? – уточнила Стенина.
– Да, – обрадовался Серёжа, быстро и радостно глянув на неё своими репейными глазами. Вера вновь испытала желание отцепить от себя его взгляд – даже пальцы непроизвольно скрючила. – Очень точное определение, да. Нехватка времени.
– А вы не пробовали знакомиться в Интернете? – спросила Вера. Ей вдруг стало жаль этого недокрученного Серёжу, который нёс на себе ответственность за реноме всех врачей мира – как атлант, согнувшийся под каменным балконом. Жил себе с мамой, время от времени тайком навещал девчонок с автовокзала, машина «Малютка» стирала бельё… Как вдруг мамы не стало – и теперь не от кого было скрывать девчонок, но как раз по этой причине ходить к ним он больше не мог. Медсестричка посоветовала завести кота, а у Серёжи – аллергия. Выбрал сфинкса, с такой родословной, что можно сразу в князья. Привязался к нему, конечно. Серёжа рассказал Вере почти всю свою жизнь, хотя они ещё даже не подъехали к Россельбану. Ей было неловко прерывать доктора в момент кульминации, но телефон трясся в сумке и Вера искала его на ощупь, как медведь елозит лапой в дупле с мёдом.
Звонила Лара. Надо же, вспомнила про мать.
…Вера никогда не забывала, что она – мать. Это было главным делом её жизни, и потому, возможно, она не сумела добиться того, о чём мечтала, и не научилась мечтать о том, чего же она хочет добиться. И первое, и второе всё ещё проходило для неё по рангу загадок, а в материнстве сомневаться сложно. Ребёнок не спрашивает, хочешь ли ты быть его матерью – разве что Евгении мог прийти в голову такой нелепый вопрос.
– Тётя Вера, ты когда-нибудь хотела, чтобы у тебя была ещё одна дочка? – спросила она однажды.
– У меня и так уже есть ещё одна, – сказала Вера.
– Кто? – вскинулась Евгения, и Стенина ответила со всей искренностью, какую только могла выискрить:
– Ты, дурочка.
Евгения обняла её, и Верина кофточка намокла от слёз в том месте, где она прижималась. Стенина не сразу поняла, что это – слёзы. Надо же! Евгения, покидавшая небесные кладовые с полными руками подарков (её догоняли, вручали ещё и ещё), была, оказывается, несчастным ребёнком! Зато Лара, занимавшая в своём классе первое место по росту и последнее – по успеваемости, обладала тогда поистине нечеловеческим оптимизмом.
Да, ребёнок не спрашивает, хочешь ли ты быть его матерью, легко ли тебе его любить и что для тебя означает материнство. Но Вера была готова к таким вопросам – на первый и второй ответ положительный, а «материнство – это смысл жизни».
Удобно, когда смысл воплощён в одном человеке – не надо разбрасываться, сомневаться, искать других оправданий собственной жизни. Вот он, смысл, – с топотом несётся домой из школы, выуживает из супа луковые кольца и раскладывает на бортиках тарелки, купает стадо Барбий в «малированном» тазике… Лара прелестно, как никто не умел, коверкала слова, – Евгения, та сразу говорила правильно и скучно, а Лара каждый день выдавала что-нибудь уморительное. «Уроки можно не делать, у нас будет военная игра “Озорница”!» «Этот мальчик ругает нас трикотажным матом!» Вера тут же заносила «озорницу» и «трикотажный мат» в специальный блокнот – красивый почерк и проставленные даты в ожидании грядущих биографов.
Именно поэтому Стенина так тяжело переживала возвращение зависти – мышь покушалась на смысл её жизни. К счастью, после памятного пьянства у Калининой Вера полюбила доливать в свои вечера вино, а по выходным иногда и обедала с бокалом какого-нибудь грузинского напитка цвета латвийского флага. Пьяная мышь вела себя предсказуемо, как и сама Вера: первая умолкала, вторая садилась на телефон.
Звонила чаще всего Юльке. Копипаста, по собственному определению, переживала «бесконечно сложный период», и что бы ни думала об этом Стенина, как бы внутри себя ни злорадствовала, снаружи всё выглядело безупречно, как в детской книжке о верных и преданных друзьях. Каждый вечер Вера знакомилась с новыми нюансами Юлькиных страданий, давала ожидаемые советы, успокаивала, утешала, учила, у-у-у.
Прежде чем набрать номер, Вера открывала книгу и новую бутылку. Она успевала и читать, и выпивать, и слушать, тем более что Юльке было не так уж важно, слушают её или нет. Ей хотелось по словечку выпустить из себя скопившуюся боль – как змеиный яд высасывают по капельке из раны. Однажды, впрочем, книга попалась интересная – и Вера перелистнула страницу слишком поспешно и громко.
– Стенина, ты чем там шуршишь? – подозрительно спросила Юлька. Вера нашлась:
– Да это Евгения! Рисунок принесла показать.
– Бедная моя девочка, – запричитала Юлька. – Я жуткая мать! Но мне бы сейчас с собой разобраться, Верка. Ты-то ведь меня понимаешь?
– Я-то, конечно, понимаю, – врала Вера.
Как можно добровольно лишать себя главной радости жизни – смотреть, как растёт твой ребёнок? Тем более, уточняла ещё не до конца опьяневшая мышь, такой ребёнок, как Евгения. Ещё неизвестно, кто больше теряет в таких случаях, мать или дочь.
Ближе к одиннадцати Стенина пыталась трубить отбой – молчала даже в тех местах, где от неё ожидались драматические «ах», «да ты что» и «вот какая же он всё-таки сволочь». Вздыхала. Демонстративно переходила на шёпот, потому что девочки уже спали. На самом деле девочкам разговор не мешал – но после одиннадцати обычно звонил Сарматов. Стоило только положить трубку, как телефон тут же тренькал заново – и Вера поспешно отзывалась, хотя уши горели от предыдущего разговора, как будто её ругал весь трудовой коллектив в полном составе. Она любила разговаривать с Сарматовым, поэтому закрывала книгу и только иногда прихлёбывала вино, стараясь делать это бесшумно.
Сарматов появился ровно через две недели после неудачной попытки ограбления, о чём успели позабыть все, кроме несчастной кассирши. «Девушку в берете» реанимировали, но теперь она отшатывалась от Веры с выражением ужаса на лице. Стенина много раз пыталась позвонить Сарматову, но каждый раз отключалась ещё до того, как в трубке звучал первый гудок. А когда увидела его вечером у входа в музей – обрадовалась.
– Будем снова бегать по Плотинке или поедем в гости к моим друзьям? – спросил Сарматов, по-хозяйски вырывая из Вериных рук пакет. Она в перерыв сбегала в кулинарию на Малышева, купила расстегаи с рыбой – их любили и Лара, и Евгения.
– К друзьям. – решила Вера. – Но расстегаи я домой заберу, это для девочек.
Друзья жили далеко, на Ботанике. Этот недавно сданный микрорайон из-за своей тесной застройки был похож на колумбарий. Лифт в доме уже успел провонять городским человеческим мусором – Стенина с трудом вытерпела, пока он поднимет их к последнему этажу. В квартире пахло приятнее – глаженой пелёнкой, жареной картошкой и молоком.
У друзей было трое детей, мальчик и две девочки, «как у Симпсонов», – шепнул Сарматов. Вера кивнула с понимающим видом, хотя ей тогда было неизвестно, что такое «Симпсоны». Пакет с расстегаями она спрятала в коридоре, прикрыв его сверху чьей-то серой пушистой шапочкой. А Сарматов вытащил из кармана куртки бутылку коньяка. Вера, как любой начинающий алкоголик, при виде бутылки повеселела.
Младшая дочка была младенцем, и хозяйка кормила её при всех – не стесняясь, вывалила из халата конопатую грудь. Девочка ела жадно, с неприятными, захлебывающимися звуками, которые вызывают умиление у всех, кроме Веры. Стенина не любила детей – за исключением Лары и, с некоторыми оговорками, Евгении. И ей никогда бы не пришло в голову кормить ребёнка при чужих людях – всё же они живут не в племени сирионо, а в миллионном городе, пусть даже и в Ботаническом районе. В общем, пока что эти друзья Вере совершенно не нравились: старшие дети у них были капризными, хоть и миленькими, телевизор вопил как резаный, а на кухонном столе обнаружились липкие пятна, в одно из которых гостья тут же угодила локтем.
Хозяин явился только через час – и слегка подправил общий счёт. По дороге Сарматов рассказывал Вере про этого удивительного человека – тот был художником и, по мнению знающих людей, – гениальным. Вера расстроилась – гениальными знающие люди, как правило, называют тех, кто не представляет угрозы бездарям. Ей совсем не хотелось знакомиться с этим Славой или как его там – тем более смотреть его работы и выдавливать из себя комплименты. Художники всегда так глядят на тебя, пока ты изучаешь их работы, – будто в зеркало судьбы! А вот то, что Сарматов рассказал о жене Славы, Веру по-настоящему смутило.
– У неё трое детей, но она ни разу не испытывала оргазма, – сообщил Сарматов с таким торжествующим видом, что Вера не удержалась от прямого вопроса:
– А ты-то откуда знаешь?
– Я как раз хотел предложить перейти на «ты», – не растерялся Сарматов. – Так это все знают! Славка не делает из этого тайны.
– И проблемы из этого он, видимо, тоже не делает?
– Каждому своё, Верверочка.
– Так обычно говорят, когда крыть нечем.
Сарматов что-то мукнул в ответ – неясное, но явно недовольное, как спящий кот, которого ткнули в бок без всякого почтения. Кот в гостях, кстати, тоже был – пушистый шар с розовым, как сосиска, носом.
Весь вечер Вера с особым усердием разглядывала хозяйку, ворковавшую над своей маленькой дочкой, и думала: как хорошо, что люди ещё не научились читать чужие мысли! Знала бы эта веснушчатая дама, о чём думает Вера Стенина, – точно не дала бы ей жареной картошки и не налила бы чаю. А так все мирно сидели и беседовали, Вера почти полностью счистила с рукава липкое пятно, после чего девочка-младенец уснула, старших закрыли в комнате с телевизором – и начали коньяк.
Тогда-то и пришёл Слава – человек с грязными ногтями и уставшим, полусъеденным творческой мукой лицом. Вера встретилась с ним взглядами – и вспомнила. Слава был одним из пяти художников той давней компании, где все завидовали Вадиму и Боре. Слава без всякой славы, но с бурной жаждой оправдать своё имя. Тем более что у близких друзей это получилось до обидного просто: и Борька, и Вадим прорвались в тот круг художников, где уже в принципе не важно, что делать – любую твою работу сейчас же начнут обсуждать, интерпретировать, а главное – покупать.
Обладать Славиными творениями никто не мечтал – даже когда он дарил их нужным людям, их чаще всего «забывали» в прихожей. Если же он приносил картины сам, доставляя, как мебель, «на дом», то никогда впоследствии не видел своих работ на стенах. В общем, вся слава, которая могла бы ему достаться, сконцентрировалась в имени – претендовать на что-то другое было бессмысленно. Увы, прекратить писать Слава тоже не мог, потому что был хоть и весьма посредственно одарен, но исключительно работоспособен. Labor omnia vincit. Arbeit macht frei. Он вставал рано, уходил в мастерскую затемно – и работал с такой яростью, что её можно было принять за ненависть. Одна, вторая, пятая, двадцатая работа – и все повёрнуты лицом к стене, как наказанные дети. А вот Боря делает одну картинку в полгода – и на неё тут же выстраивается очередь и богачи просят сделать им копию.
К счастью, у любого человека есть своё «зато». К несчастью, редко какой человек способен оценить это в полной мере. Да, Слава не состоялся как художник, зато у него были чудесные дети. А вот у Бори – вообще никаких не было. А у Джотто дети были так уродливы, что ему даже пришлось придумать шутку: это, дескать, оттого, что картины он делает при свете, а детей – в темноте.
Второе Славино «зато» – жена, считавшая его гением, третье – приятели, готовые признать Славу кем угодно, лишь бы пустил в гости с бутылкой. Зимним вечером в Екатеринбурге каждому нужен такой адрес – где тебя примут, накормят и даже оставят ночевать с девушкой. Восхищение в глазах, похвала и пара восторженных замечаний – не ахти какая плата за услуги. Так что вокруг Славы со временем вырос некий круг знающих людей, и это примиряло художника с тем вечным недовольством собой и миром, в котором он существовал основную часть своей жизни.
Сарматов, как поняла Вера, тоже принадлежал этому кругу и хвалил Славу, нельзя не признать, затейливо. Отмечал колорит, тонкость цветопередачи, пластику, продуманную композицию и мощную кисть. Слава, судя по всему, сидел на этих похвалах, как на таблетках – он с порога расцвёл, увидав Сарматова. Вере же выдал улыбку, не вспомнив, что они знакомы, и это оказалось неожиданно больно. Быть с человеком в компании несколько месяцев и не удержаться в его памяти – это посильнее, чем «Фаустом» Гёте по голове. Это означает, что Вера Стенина ничего собой не представляла ни тогда, ни теперь – ведь даже у самого скверного художника должна быть память на лица. И Сарматов почувствовал, что Вера расстроена, он вообще сразу же начал её чувствовать – как будто они были на одной линии, под напряжением.
Художник повёл гостей смотреть новые работы, уши у него горели красным светом, – то ли от мороза, то ли от волнения. Распахнул дверь в дальнюю комнату, где стояли лицом к стене холсты. Автор переворачивал картины одну за другой, как будто знакомил с гостями, и Стенину поразили не только беспомощность художника, но и выбор сюжетов, – один сомнительнее другого. Околевшая лошадь в болоте, рёбра – как пальмовые ветви. Жаба в стеклянной вазе. Змеиный букет. Свиная голова в руках девушки, тоже, впрочем, похожей на свинью. Возможно, Слава сознательно шокировал зрителя – пусть ему будет противно, зато он запомнит фамилию автора.
– Здорово, правда? – спросил Сарматов, влюблённо поедая глазами портрет неряшливой пейзанки с ножом в руке. Ноги у той были такие тяжёлые и большие, что картина, казалось, вот-вот перевернётся от этого лишнего веса. Художник предпочитал землистую гамму и нарушенные пропорции, кроме того, он явно подражал Вадиму – и ни за что бы в этом не признался. Даже за двойную порцию похвал-таблеток.
– Любопытно, – сказала Вера. Слава не сводил с неё глаз и всё прекрасно понял. Зря Сарматов представил её как «специалиста-искусствоведа из галереи на Плотинке». Лучше бы сказал иначе: «Это Вера, она ничего не смыслит в искусстве». (Между прочим, в искусстве и вправду никто ничего не понимает – во всяком случае, в том искусстве, которым прославился двадцатый век.)
Слава стал разворачивать картины лицом к стене, как будто готовил их к казни, Вера зачем-то бросилась ему помогать. От художника пахло табаком и обидой.
– Пошли выпьем, – сказал он, подталкивая гостей к выходу из комнаты.
Веснушчатая дама, не знавшая оргазма (вот зачем было об этом рассказывать?), замахала на них, чтобы не топали. Девочка-младенец спала, крепко сжав кулачки.
Коньяк быстро закончился, Сарматов сбегал за водкой. Хозяйка куда-то исчезла, а Вера позвонила домой – сказала маме, чтобы сегодня не ждали. Последнее, что она видела этим вечером, – как Сарматов с удовольствием жуёт Ларины расстегаи. Следующее впечатление было уже ночным.
Сарматова положили спать в комнате с картинами, а Вера легла в детской, где стояла двухэтажная кровать. Куда делась старшая девочка – непонятно, на верхнем этаже посапывал мальчик. От подушки вкусно пахло чистеньким ребёнком. Вера провалилась в пьяный сон, но уже через час её разбудили пальцы человека, который очень старался быть ласковым. Она подумала – Сарматов, но это оказался Слава.
– Тише, – рассерженно шепнул художник, когда Вера попыталась отодрать от себя эти совсем не нужные пальцы. – Ты мне сына разбудишь.
Вера толкнула Славу со всей силы, и художник упал на пол. Задел какую-то неваляшку, проснулся сын, потом за стеной заплакала девочка-младенец… Мать уже спешила к ней – скорая материнская помощь! «Вот тебе титя!» Опять эта титя. Стенина сердилась на весь свет, но сил уходить из этого дома не было. Поэтому она повернулась на другой бок и снова провалилась в сон.
Утром хозяйка сказала, что Слава ушёл в мастерскую ещё затемно. Он раб искусства, объяснила она – и Вера ей даже слегка позавидовала. Так верить в своего мужчину и его дар – это, честно сказать, тоже талант.
Сарматов выглядел бледным, как выражалась в таких случаях старшая Стенина, «сам себе не рад». Но всё же проводил Веру до трамвая, и она поехала домой – впереди, на счастье, были выходные. А в среду, когда Стенина вышла на работу, выставки Вадима уже не было – на смену шёл Айвазовский, все очень торопились и демонтировали экспозицию, не дожидаясь смотрительниц. Кому и когда были важны какие-то смотрительницы?
Вера даже не успела попрощаться с «Девушкой в берете» – но, может, это было и к лучшему.