Глава 33
ЧЕРНОЕ
С тех пор как в больнице среди бела дня прикончили небезызвестного Клепина по кличке Вова Сухумский, проходившего главным свидетелем по делу банды братьев Стручковых, и дело в суде лопнуло как мыльный пузырь, Никита Колосов больницы не уважал. А для операций по задержанию с поличным больницы вообще были местом самым неподходящим. Но на этот раз выбирать не приходилось.
К руководству Центральной клинической больницы имени Семашко Колосову пришлось ездить дважды — раз со следователем прокуратуры и раз с самим начальником управления уголовного розыска. В результате, как и все в этом суровом мире, добро на проведение спецоперации в стенах клиники было получено с великим и ужасным барабанным боем.
Сил для прикрытия третьего коммерческого корпуса, где по-прежнему находился Хвощей, было пригнано немало. Сутки ушли на то, чтобы все подготовить, всех расставить по местам. Саму палату ухитрились по-быстрому оборудовать микрофонами, пока Хвощева возили на очередные реабилитационные процедуры. Проблемы неожиданно возникли с камерами скрытого наблюдения. В голой стерильной палате, как оказалось, не так уж и много было мест, где их можно было установить в нужном ракурсе.
Хвощева за эти суматошные сутки Никита мельком видел неоднократно. Фигурант с их первой встречи сильно изменился в худшую сторону — еще больше похудел, как-то почернел с лица. Неподвижное тело его все больше становилось похожим на скелет. В потухшем взгляде сквозило полное безразличие к происходящему.
Следователь прокуратуры все рвался допросить Хвощева. Это было необходимо. Но, понаблюдав фигуранта; когда его точно мумию везли в душевую на санобработку, он с тяжелым сердцем отложил допрос на потом. На конец операции.
А будет ли этот конец? У Колосова за эти сутки спрашивали это не раз — и коллеги-опера, и недоверчивое начальство. Что произойдет, если расчет в корне окажется ошибочен, и тот, кого все они так ждут, не явится убивать свою жертву? Ответы на все эти неприятные вопросы у Колосова имелись, а вот запасного плана не было — увы.
И вот наступила суббота. Из Славянолужья от Трубникова поступило сообщение: похороны Чибисова идут своим ЧередомНаблюдался действительно очень большой наплыв народа — деловые партнеры покойного, представители администраций — районной и областной, знакомые из Москвы, Тулы, соседи, любопытные зеваки из окрестных поселков, работники агрофирмы — все они сошлись и съехались отдать Михаилу Петровичу Чибисову последний долг.
Было море цветов, венков. Из церкви на кладбище гроб Чибисов? вез черный похоронный лимузин, заказанный в столичном агентстве ритуальвцых услуг. За гробом шла длинная процессия. Николай Христофорович Трубников, шедший в этой траурной процессии, докладывал по телефону (который научился-таки включать), что Павловский все еще в Славянолужье на похоронах.
Но день только начался, и до вечера еще было далеко.
Колосов и трое сотрудников группы захвата — все в легких бронежилетах, при оружии — с раннего утра дежурили в палате, смежной с палатой Хвощева. Здесь был установлен и монитор видеокамеры. Час шел за часом, но ничего не происходило.
Хвощев — его было хорошо видно на мониторе — лежал, не шевелясь, на своей кровати. Неотрывно смотрел в открытое окно.
Никита видел — в палату тихо вошла высокая медсестра. Подошла к Хвощеву, положила на прикроватную тумбочку пачку чистых бумажных салфеток, поставила стакан с соком. Спросила Хвощева: «Пить хотите?» Хвощев не ответил. Словно и не заметил ее прихода. Никита в соседней палате смотрел в монитор: а белый халат, оказывается, Кате шел. А вот эта смешная голубая шапочка — нет. Скрывала волосы. А он так любил, когда ее волосы распущены по плечам…
То, что она с такой страстью настаивала на том, чтобы на этот раз участвовать лично в заключительном этапе операции, было делом необычным. Раньше она этого не делала. Задержание — сугубо мужская работа. Издержки при этом неизбежны. А Катя не терпела насилия, даже вполне законного при задержании, но…
Он наблюдал за ней в монитор. Видно, что она напряжена и встревожена. А это значит, что в расчетах своих он, Колосов, не ошибся. Она тоже ждет развязки. Это видно по ней. Ждет…
И возможно, ее желание присутствовать при заключительном этапе операции (о, если он только наступит!) и вызвано тем, кого именно она ждет? Она же криминальный обозреватель, репортер. Она никогда об этом не забывает. Поэтому просто не может пропустить зрелища, когда он, Никита Колосов, по филигранному оперативному расчету возьмет с поличным славянолужского убийцу, которым окажется знаменитый Александр Павловский.
Никита почувствовал, что ему нестерпимо жарко в душной палате. «Легкий» бронежилет превратился в панцирь крестоносца, раскаленный солнцем пустыни. Он снова взглянул в монитор: Катя осторожно и не очень умело поправляла Хвощеву подушку. В палату, подобно кучевому облаку, вплыла настоящая медсестра, — Катя перед собой столик с приспособлениями для клизмы.
Очистительную клизму лежачему Хвощеву ставили раз в два дня. Никита смотрел на них: на этого калеку и суетившихся вокруг него женщин. Кате шел белый халат медсестры, но работать как медсестра она явно не умела. Это было заметно невооруженным глазом. Заметно было и кое-что другое. Он видел это, но не хотел себе признаться. Да, Катя действительно ждала событий. Только вот… у него, Колосова отчего-то не было полной уверенности, что она ждет здесь, в Центральной клинической больнице имени Семашко, того же человека, что и он. Чего бы он там сам себе ни говорил. И вообще, при чем здесь Монте-Кристо?!
Клизму Хвощев перенес апатично, Слабым голосом попросил открыть пошире окно, проветрить палату. Катя распахнула створки, хотела сдвинуть в сторону легкие белые шторы, но Хвощев прошептал: «Не надо, пусть так». Она вышла из палаты. От запаха болезни и нечистот, промытых клизмой, тошнило. Болезнь была все равно сильнее всего — и этой просторной стерильной палаты на одного, и этого дорогого комфорта, какого не встретишь в обычных госпиталях.
Всю дорогу из Славянолужья Катя внутренне готовила себя к встрече с Хвощевым. С последним и, быть может, самым главным свидетелем этого дела. Но вид Хвощева ее все равно поразил до глубины души. Никогда еще Катя не встречала в своей жизни человека, который так явно и так непоправимо был уже там и так не желал возвращаться сюда. Здесь у него уже не было ничего, кроме хрупкой оболочки искалеченного тела, которая смертельно его тяготила.
А белая крахмальная ткань халата-робы натирает шею… Прежде по наивности Катя думала, что врачи надевают свои халаты прямо на повседневную одежду. Но летом в жару это просто невозможно. Оказывается, халат-роба носится Прямо на теле, как футболка или платье. Из таких вот маленьких открытий и состоит жизнь. Маленькие открытия лучше больших, глобальных. Меньше разочарований…
В дальнем конце пустого коридора появилась еще одна медсестра с тележкой на колесиках, рольным развозили обед. Сервировка, льняные салфетки — все было не как в обычных больницах, а скорее как в хорошем ресторане. Только у лежачих была специальная посуда — не тарелки, а кувшинчики-поилки для диетических бульонов и протертых пюре и каш.
Катя покорно выслушала подробные, не слишком любезные инструкции сестры, как кормить больного из третьей палаты. Сестра, казалось, не понимала, зачем это ее прямые обязанности будет выполнять кто-то чужой, со стороны, хотя и получила накануне четкий приказ от главврача во всем оказывать содействие дежурившим сотрудникам милиции.
Катя взяла поднос для Хвощева. И вернулась в палату. Там ничего не изменилось. Белые шторы все так же пузырились от ветра. Где-то далеко за больничным парком заворчал гром. Во второй половине дня в июле грозы частое явление…
— Не хочу, уберите, — Хвощев с трудом повернул голову на подушке. — Я не буду.
— Немного бульона, — Катя взяла в руки теплый кувшинчик-поилку, — чтобы силы восстановить.
— Не хочу.
— Антон Анатольевич, — Катя поднесла бульон к его бескровным губам. Хвощев глотнул, поперхнулся, снова глотнул и прошептал:
— Нет, лучше воды, в горле сохнет.
Катя дала ему пить. Он пил жадно, словно его давно уже мучила сильная жажда. Гром за окном зарокотал ближе. Катя поставила поилку на тумбочку. Где-то тут в палате — камера. Те, кто дежурят, видят ее. Интересно, как, на их взгляд, она справляется с обязанностями сестры милосердия?
Крупные капли дождя забарабанили по наличникам. Катя решила все же немного прикрыть окно, чтобы Хвощеву не так сильно дуло. Дождь распугал больных и посетителей, с самого утра гулявших во дворе и в тенистом больничном парке. Все — и больные, и здоровые — наперегонки спешили под крышу. . —
Многие из посетителей садились в свои машины, оставленные на стоянке перед первым корпусом, собираясь уезжать. Катя увидела в окно, как со стоянки отъехал красный подержанный «Фольксваген», а на его место тут же втиснулся большой черный внедорожник. Машина только на секунду привлекла Катино внимание — она прикрыла окно, отвернулась и…
Этот черный внедорожник… Этот джип. Она ездила на нем с Кустанаевой, когда они искали Чибисова. А однажды она видела его там, в долях за Татарским хутором, — он вынырнул из темноты, ослепив их с Тумановым фарами… Эти мощные фары издали так похожи на огни…
Катя снова выглянула в окно. Высунулась под дождь. Черный джип покойного Чибисова стоял на стоянке во дворе больницы. Она ждала, кто из него выйдет под этот ливень, смывавший с листвы больничных лип серую пыль. Но стоянка была пуста. Тот, кто приехал, машину покойника уже покинул. И этот важный момент Катя пропустила!
А в это время в самый разгар поминального банкета, заказанного менеджментом агрофирмы «Славянка» в загородном ресторане-клубе «Поле Куликово», что на полпути между Славянолужьем и Тулой, глава районной администрации господин Хохряков, в прошлом весьма и весьма недолюбливавший Чибисова, оглашал собравшимся трогательный, спич, принося «глубокие искренние соболезнования от лица всего руководства района семье и близким покойного».
В ресторане, как и до этого в церкви и на кладбище, сводный самодеятельный хор районного Дома культуры исполнял «Со святыми упокой». Отец Феоктист, уже успевший сменить торжественное золотое облачение, в котором он служил панихиду, на свою скромную рясу, сидел за парадно сервированным столом рядом с Хохряковым. Закончив речь, глава администрации сел на место и после четвертой рюмки обратился к священнику с риторически-скорбным вопросом:
— Ну отчего, почему, владыко, все так, а не иначе? Почему мы так любим все разрушать? Что у нас за натура такая? Ведь жили, владыко, а? Бюджет выправили, с долгами почти рассчитались. Школу вон отремонтировали, больницу. И все благодаря стараниям покойного. Финансирование-то нецелевое напрямую из «Славянки» шло, — перечислял глава администрации, наливая себе еще коньячка под балычок. — Чибисов вот так все держал, при нем порядок был, работали — водку не жрали. Вслед за ним и мы потихоньку поднялись. Так нет — убили ведь, а? Помешал кому-то… А какой человек был Михаила Петрович? Золотое сердце… Так нет, взяли и убили. Ну почему, отчего мы так любим все рушить, даже если нам самим от этого только хуже?
Отец Феоктист кивал скорбно, сочувственно: да, да, и не говорите, просто беда. А потом, понизив голос, сообщил главе приватно, что «со „Славянкой“, слава богу, ситуация вскоре нормализуется и потери для района в этом плане будут минимальны.
Хохряков покивал в ответ — он, мол, что-то уже слышал на эту тему от главного технолога спиртзавода, и, наверное, такой вариант самый, самый приемлемый. Для всех. Потом после очередной рюмки он снисходительно похвалил парадный портрет Чибисова, писанный маслом, выставленный здесь же, в зале ресторана, и символизировавший тонко и глубокомысленно незримое присутствие хозяина «Славянки» на этом последнем банкете, где о нем говорили, говорили без конца.
Отец Феоктист сказал, что портрет — это весьма ценный и весьма неожиданный подарок семье покойного известного художника Саввы Бранковича.
— Знаю; что он виллу себе построил в ваших местах, — сразу оживился глава администрации. — Такой человек. Вроде иностранец, да? Или не совсем? А, понятно… Гей, славяне… Говорят, в столице огромной популярностью пользуется, прямо нарасхват. А вы с ним знакомы, владыко? Может, и меня познакомите?
Отец Феоктист сказал: «Без проблем». Обозрел длинный стол, как некогда обозревал из капитанской рубки свинцовые волны Северного моря, но Савву Бранковича не увидел. Его не было в зале ресторана, хотя в самом начале банкета он был — представлял всему обществу переданный в дар портрет в дорогой черной раме.
— Жаль, ну в другой раз, — смирился с неизбежным Хохряков. — О, Александр Андреевич Павловский слово берет. Он еще не выступал сегодня… Да, владыко, такой вариант со «Славянкой» самый удачный из всех возможных. По крайней мере он тут у нас уже не чужой… Я слышал, он в самых дружеских отношениях с дочкой Михаила Петровича? Даже, так сказать, больше… Ну, это было бы и совсем замечательно.
* * *
А в это самое время, когда за поминальным столом вспоминали усопшего, Савва Бранкович остановил свой мотоцикл у края поля под старой грушей.
Из ресторана он уехал почти сразу же, как закончилась тягостная церемония вручения портрета, писанного наспех по фотографии, и под доморощенные басы и дисканты «Со святыми упокой» сводного хора звучали первые очень грустные и очень светлые речи. Бранкович торопился домой, в мастерскую, — его ждала работа. Острое желание писать терзало его неотвязно с самого утра, а тут, как назло надо было ехать на кладбище ив ресторан на поминки, отдавая издохшему соседу самый последний и самый глупый истинно славянский долг— до одури есть, пить и болтать о покойнике только хорошее.
Но, несмотря на творческий зуд, в такой день Бранкович просто не мог проехать мимо этого места. И не проехал, остановился. В поле, правда, не пошел. Стоял на краю, отчего-то воображая себя над бездной, смотрел, как колышется рожь под ветром. Сильно парило с самого утра, далеко на западе бродили стадами тучи.
Бранкович вспомнил, как однажды вот так тоже ехал мимо — не здесь, чуть дальше, у Борщовки, — и что-то там, во ржи, вдруг привлекло его внимание. Что-то такое… И он остановился. И пошел туда, раздвигая колосья руками.
Лучше бы, наверное не ходил. Хотя как знать?
С поминального стола он без зазрения совести свистнул бутылку хорошего дорогого коньяка. И она была при нем. Он достал ее. Откупорил, отпил немного и затем подошел вплотную к желтой стене ржи и, так и не решаясь снова, как прежде, погрузиться в их сухую, шуршащую, душную, вдохновенную гущу, поднял бутылку высоко над собой и вылил ее содержимое на землю.
Если что-то здесь, в этом странном месте, и напоминало тот, навеки утраченный Элевсин, он властно требовал жертвы.
На этот раз бескровной. Коньячной.
Через мгновение мотоцикл взвыл и скрылся за поворотом. Над ржаным полем воцарилась тишина.
* * *
В двухстах километрах от этого поля в палате Центральной клинической больницы имени Семашко Антон Анатольевич Хвощев, как и все последние месяцы, лежал бревно бревном на своей кровати у окна. Смотрел на этот раз не на мир за окном, а на новую медсестру-сиделку, приступившую к работе только сегодня утром.
Она была очень молода. И от этого в такой день — день похорон — Хвощеву было просто невыносимо ее видеть. Он смотрел на медсестру, а видел своего сына Артема. Они были почти ровесники. Может, эта глупенькая медсестра была чуть постарше, но для людей возраста Хвощева эта разница почти неразличима.
Медсестра высунулась в окно под дождь. Потом подошла к двери, открыла ее, выглянула в коридор. И снова вернулась в палату.
Она не уходила. Это было не по правилам. Можно было прикрикнуть на нее: «Уходите, оставьте меня», но… В принципе медсестра ему не мешала. Хвощеву уже ничего не мешало здесь. Телу, потерявшему вес и чувствительность, утратившему саму сущность жизни — движение, было уже все равно.
Хвощев подумал: а вот и не прав отец Феоктист; проповедовавший красноречиво, что в конце всего приходит осознание и раскаяние. Он ошибался — осознание, раскаяние, боль, угрызения совести были в самом начале, когда он, Хвощев, еще верил, заставлял себя верить, что все поправимо, что он встанет с больничной койки и все будет как прежде — дом, завод, сын, дело, доходы, поездки, женщины, связи, друг Мишка Чибисов, Москва… Ох, Москва…
Когда он понял, что врачи в его случае не помогут, он решил, что помогут не врачи. Отец Феоктист горячо поддерживал в нем эту веру, убеждая, что надо молиться об исцелении, освободив свое сердце от грехов, за которые и послано в наказание это страшное испытание — авиакатастрофа, паралич. Хвощев цеплялся за эти его слова как за соломинку. Он вспомнил и рассказал отцу Феоктисту все, даже то, что все эти годы старался не вспоминать, потому что священник требовал вспомнить и раскаяться во всем — большом и малом, вольном и невольном, по его словам равным по своей сути.
Но разве могло быть таким страшным, таким неискупаемым грехом это глупое, досадное, пьяное происшествие, этот нелепый несчастный случай?! Они же не хотели тогда ничего плохого… Они просто были пьяны. И эта жалкая девчушка, эта наркоманка, имени которой он даже не помнил, была вдрызг пьяной, злобной, как дикая кошка… И она тоже была виновата, потому что вела себя с ними — взрослыми, солидными, знающими себе цену мужиками там, по пути в Москву из Ольгина, как самая распоследняя стерва. А ведь не ей, шлюхе, стриптизерше, было разыгрывать из себя недотрогу… И вообще, тогда во всем, абсолютно во всем виноват был только Бодун, один он. Она была его клубной пассией. Он взял ее с собой в это чертово Ольгино в охотничий коттедж, он вообще распоряжался ею как хотел, а они с Мишкой Чибисовым были тогда просто…
Хвощев едва не застонал — из белой больничной метели мертвецы являются каждую ночь и мстят, мстят, мстят каждый день, отнимая постепенно все. Он никогда не верил в это, хотя с детства слышал какие-то темные бредни, ходившие в Славянолужье, — о мертвых, о мести… Все это было для слабоумных, для больных, для уставших от реальности, для чужих. А он был местный, он родился и вырос там. Когда они с Чибисовым узнали, что Бодун убит в поле у проезжей дороги, они подумали… Нет, ничего они не подумали тогда, просто решили, что Богдаша Бодун в конце концов нарвался.
Но спустя полгода после той авиакатастрофы, уже не ощущая, а лишь наблюдая свое прежде такое сильное, послушное тело со стороны, он, Хвощев, впервые задумался о…
Не есть ли это ужасное, приключившееся не с зарвавшимся Бодуном, и не с кем-то другим, чужим, а с ним, с ним самим, несчастье — расплата за…
Чибисов никогда не понимал этих его мыслей. И, кажется, не задумывался об этом до самого конца. Может, только в самом конце…
А вот священник — тот понимал. Проповедовал, спасал, учил… Но и он либо врал, либо заблуждался, бедный, сам ничего толком не зная. А может, просто не желал признать, что мертвые, те, кого мы погубили, пусть и не желая этого, все равно сами по себе и не нуждаются в нашем запоздалом истерическом раскаянии. И уж если и возвращаются в облике черного ангела-мстителя, стараются просто не замечать этого. А в конце всего и после всего приходит одно только равнодушие. И, наверное, это и есть тот вечный, предвечный покой, во всем его блаженстве.
Хвощей, лежа на кровати, совершенно равнодушно наблюдал странную сцену: новенькая медсестра быстро подошла к двери, прислушалась. За дверью по коридору — шаги. Встала сбоку, прижавшись к стене.
Дверь бесшумно открылась. И на пороге возник молодой человек Приятной мужественной наружности в строгом черном костюме, надетом явно для похорон, с букетом цветов в левой руке.
Он стоял на пороге внешне очень и не очень похожий на обычного посетителя — родственника, сына или просто знакомого, не поленившегося в эту дождливую субботу навестить больного в его скорбном одиночестве.
Хвощев равнодушно разглядывал его: он знал этого человека, хорошо знал, видел его не раз там, дома, куда теперь ему уже не вернуться.
Человек в черном костюме с букетом тоже рассматривал — его — молча, словно впитывая в себя всю эту жалкую убогую карикатуру на прежнего Хвощева, а потом быстрым профессиональным движением выхватил из-за пояса пистолет и…
Хвощев ясно видел нелепый свинцовый набалдашник на дуле — пистолет был с самодельным глушителем. Он ждал этого выстрела с облегчением. И нет никакого равнодушия, вот оно, милосердие, прощение…
— Не смей! Костя, не стреляй! Не надо!
Это крикнула медсестра. Человек с пистолетом еще не успел увидеть ее. Вздрогнул, обернулся — она рванулась к нему сбоку, из-за двери, вцепилась в его руку, повисая на нее всей тяжестью…
Грохнул выстрел. В пол — пуля срикошетила и…
В палату ворвались вооруженные люди в бронежилетах. Дикие возгласы, ругань, удары, удары, удары…
Катя стояла, привалившись к стене. Пистолет с самодельным глушителем валялся у ее ног. Незыблемой, непоколебимой в этой палате была только кровать — все остальное в драке было перевернуто и раскидано. На кровати лежал Хвощев — невредимый, не раненый, не убитый и наполовину мертвый.
Колосов и оперативники из группы захвата, тяжело дыша после жестокой схватки, сгрудились над поверженным, но упрямо пытавшимся подняться человеком. Его руки были уже заломлены назад и скованы наручниками. Губы в драке разбиты в кровь.
Колосов до сих пор не мог прийти в себя. Он не верил тому, что видел: на полу в палате Хвощева в наручниках сидел Константин Туманов.