Глава 31
РАЗНЫЕ ПОДХОДЫ
В больничной палате время текло по своему раз и навсегда установленному распорядку. Словно где-то были спрятаны невидимые Песочные часы, и песок сыпался, сыпался… И остановить его истощение ничто не было властно — ни истерические телефонные звонки, ни рыдания, ни боль, ни страх.
В больничной палате снова в окно светило летнее солнце, и белые легкие шторы вздувались как паруса. Антон Анатольевич Хвощев лежал на кровати у окна. Прошло всего четверть часа, как он снова остался в палате один. Без них:
В этот день его посетила целая делегация. Целая похоронная процессия оттуда. Приехал отец Феоктист, приехал старина Кошкин, приехал управляющий ликероводочного завода, главный агроном «Славянки», главный бухгалтер. Приехала Кустанаева — секретарь и подруга его мертвого друга юности, бесценного, единственного друга Михаила Чибисова.
Несмотря на общую скорбь, их всех цепко держали здесь, под этим жарким летним солнцем, насущные деловые заботы, сомнения, страхи за будущее, амбиции. Он уже не мог разделить с ними весь этот груз. Они не понимали этого — смотрели на него с жалостью и отчуждением. Видимо, не могли взять в толк, как это он встречает такие известия так спокойно, так безучастно и равнодушно. Они, видимо, ждали, что, узнав о смерти своего единственного, своего бесценного друга, он будет выть и биться головой об стену.
А он просто лежал на своих высоких белых подушках, выпростав руки поверх одеяла. Лежал, смотрел в окно. Вдаль…
Для того чтобы биться головой о стену, надо было сначала сдвинуть свое тело вбок, приподняться. А он даже этого не мог. Он лежал и слушал их — всех и поодиночке. Они говорили, говорили, говорили…
Один только священник говорил не только о деньгах, документах, подписях и делах. Но и о другом тоже. Говорил тихо, сбивчиво, растерянно. И вот — редкий случай для проповедника-самоучки — все никак не мог подобрать верные слова: Искал и не находил и страшно мучился от этого. Бормотал что-то о бесконечном милосердии божьем. Запнулся и кончил неуклюжим советом «поговорить с милицией начистоту»…
О чем? О том, как страшно умирать под этим жарким летним солнцем?
Антон Анатольевич Хвощев закрыл глаза.
А где же тогда вера, о которой столько говорит этот поп?
Или же о том, что умирать совсем не страшно — ему, человеку-бревну, человеку-колоде, калеке? Тогда где же все остальное? Все, что еще остается, кроме веры?
Все равно скоро все кончится. Теперь уже недолго, совсем недолго ждать.
Хвощев очень осторожно, очень медленно, с усилием повернул голову, заставляя ее лежать на подушке правой, небритой щекой. Он обращался с теми частями своего тела, которые еще подчинялись воле, очень, очень бережно. В детстве именно так — он теперь часто это вспоминал — мать заставляла его после Нового года укладывать хрупкие елочные игрушки в вату…
В такую белую, снежную вату.
Вот что странно… После того как не стало Миши Чибисова, само предчувствие конца совершенно утратило свой прежний ранящий оттенок страха. Отец Феоктист сегодня чисто профессионально, неосознанно и грубо хотел вернуть его. И не смог. Его безмерно удивило, как на этот раз он, Хвощев, воспринял последние события там, дома. Как он был уже бесконечно далек от всего, что происходило там.
Здесь, в больничной палате, асе было по-другому. Белые шторы вздулись от ветра и бессильно опали. Они мерно колыхались над кроватью. А на кровати лежало ухе почти совсем неподвижное, окаменевшее, мертвое тело, на которое он, Хвощев Антон Анатольевич, взирал словно бы со стороны — совершенно безучастно. Вот оно, это теле, повернуло голову, прижимаясь щекой к белой прохладной ткани. Ткань стала снегом, а белый тюль вьюгой, так некстати разыгравшейся в поле в последнюю давнюю ночь зимы. Но тело на больничной кровати уже не чувствовало никакого дискомфорта — ни колких жалящих льдинок, ни боли в сломанном позвоночнике.
Небритая щека все плотнее вжималась в белый полотняный февральский снег, в обжигающе-прохладный лед крахмальной наволочки. По щеке ползла слеза. Застыла на подбородке, капнула…
Все в принципе было не так уж и страшно — медленное угасание, похожее на сон, что все никак не закрывал свет темнотой. Она должна была наступить, должна была сама прийти к нему, как всегда после солнечной» дня приходит ночь. И это — он знал — вот-вот должно было случиться.
* * *
Николай Христофорович Трубников приехал в райотдел милиции специально в час, когда ни Колосова, ни следователя прокуратуры там уже не было.
Повторный допрос Галины Островской начался еще утром, а сейчас уже был обед. В изоляторе временного содержания, как и везде, обед был делом святым. Сегодня задержанных кормили здесь, как и всегда, борщом и гречневой кашей.
В райотделе Трубникова знали все, и он тоже знал всех. Знал, что сегодня дежурит по ИВС капитан Китенко, Трубников позвонил ему из дежурной части. Через комнату для задержанных прошел в коридор и спустился по крутой лестнице в подвал. Железную дверь в ИВС ему открыл сам Китенко — как и доложено в обеденный перерыв: ворот милицейской рубашки расстегнут, в руках бутерброд и стакан с чаем.
Они знали друг друга пятнадцать лет. Китенке раньше работал в ППС, затем сменным дежурным, а затем перешел в изолятор — сутки «чухлому» задержанную стережешь, трое — дома. Для деревенского хозяйства режим самый благоприятный.
— Обедал, Коль? — спросил он Трубникова. — Садись, у меня чай свежезаваренный с вишневым листом. И пожевать есть чего.
Но Трубников отказался от обеда. Попросил, чтобы Китенко открыл ему пятую камеру, дал пять минут переговорить с задержанной Островской. Это, конечно, было нарушение. Но они знали друг друга пятнадцать лет. Китенко бывал в Столбовке не раз. Они парились в новой трубниковской бане. Видел он и Островскую. И знал, что она — та самая, что играла в «Дороге на юг», «Верном сердце», «Школьном вальсе» и еще во многих других фильмах, на которые в дни их с Трубниковым юности по воскресеньям в сельском клубе набивался полный зал.
— Вот книгу ее привез, — Трубников показал коллеге маленький томик, который захватил из дома Островской, когда собирал там ее вещи. — Глянь, проверь, пролистай.
Это был Валерий Катулл. Островская читала его, когда не пила.
— И то дело. Тоскливо так-то сидеть. — Китенко мельком глянул и вернул книгу. — Она женщина интеллигентная. Пусть читает на здоровье. Стихи, что ль?
— Угу. — Трубников не стал заострять интереса Китенко. Сам он к этому потрепанному томику относился двояко.
Иногда было прямо страшно, аж в пот бросало — и как это женщина читает такое и не стыдится? Даже порой декламирует вслух. А там почти на каждой странице «хрен» и кое-что похуже хрена. Прямо похабень, хулиганство.
Но она, ОНА говорила, что это древний язык, древний поэт, римлянин. Что вообще это латынь. И люди тогда жили просто и писали просто — даже самые великие стихи. И называли все своими Именами. И в этом и была вся соль, правда и сила. Трубникову очень не нравилась вся эта латинская скабрезность. А потом он сам брал у нее томик этого древнеримского матерщинника, и глаз словно сам собой цеплялся за катулловскую строфу: «Долгую трудно любовь покончить внезапным разрывом…»
Словом, и с Катуллом все было в Славянолужье очень, очень непросто.
В пятой камере Островская сидела одна. Остальные камеры в ИВС были «мужскими» и забитыми задержанными под самую завязку. А пятая стала «женской». И кроме Островской, сейчас задержанных женщин в районе не было.
Китенко открыл дверь. Островская сидела на нарах: голова и плечи опущены. На плечах — вязанная теплая кофта внакидку.
— Вот, Галина Юрьевна, я, значит… Ненадолго, на пять минут, — Трубников ощущал, как медленно и неуклюже рождаются слова, точно и говорить-то разучился.
— Закрою, постучишь потом, — сказал Китенко. Вздохнул, захлопнул дверь и удалился.
Островская подняла голову. Хмель давно уже прошел вместе со сном и лекарством. Ее худое смуглое лицо было таким измученным.
— Вот книжку вашу привез. — Трубников подошел, нагнулся и положил томик Катулла на серое тюремное одеяло.
Островская вздрогнула. Взяла его за руку, прижалась лбом к тыльной стороне его кисти. Замерла. Трубников стоял перед ней. Слышал, как тикают его наручные часы рядом с ее смуглым виском. Долгую трудно любовь покончить… Даже вот этим.
— Коленька, милый мой… прошу тебя, спаси меня… Я не понимаю, что со мной, зачем я здесь… Я ничего не сделала…
Он сел рядом с ней на нары. Она не отпускала его руку.
— Помоги мне, спаси… Мне так страшно, так страшно…
— Ничего, не надо, не бойся, слышь? — Он слышал и свой голос, и ее всхлипывания. Чувствовал, как давит, точно чугунная, на вспотевший лоб милицейская фуражка. — Галя, Галя, слушай меня… Не бойся ничего, не плачь. Потерпи немножко, скоро выйдешь отсюда.
— Правда?
— Обещаю тебе. Скоро все кончится. Прости меня за то… За то, что не уберег тебя от этого всего… Кто б он ни был — мертвый или живой, — я его найду, обещаю тебе. Ты только потерпи немного, а? Совсем немного. Кормят вас тут как? Ты скажи, чего передать. Я достану. Если сам не смогу приехать, буду занят — завтра, послезавтра, через охрану передам.
— Ничего, ничего не надо, Коленька… А ты… осторожнее там, я прошу тебя, умоляю, — Островская снова взяла его руку в сваи руки. — Осторожнее, себя береги… А насчет еды… Да не надо мне ничего, потерплю, не умру… Или, может, печенья какого-нибудь… И сахара к чаю…
Когда капитан Китенко открыл дверь, они простились тихо и немного скованно. Перед уходом Трубников оставил ей все свои сигареты и коробок спичек.
Сразу после допроса Островский, который, впрочем, ничего нового не дал, Никита Колосов вместе со следователем прокуратуры поехал в офис агрофирмы «Славянка». С последнего посещения все здесь изменилось. Проходная была пуста, охрана отсутствовала. На нижних этажах, занимаемых сотрудниками агрофирмы, мельтешило бесцельное броуновское движение — из кабинета в кабинет, от телефона к телефону, от факса к монитору компьютера, словно в прорубь с головой — в Интернет и назад к суровой безжалостной действительности.
Этот офисный улей все еще по инерции жил по своему прежнему привычному ритму. Но ритм этот, никем уже не направляемый, то и дело сбивался. Кабинет Чибисова был закрыт и опечатан еще накануне. И никто из клерков не заглядывал туда, как бывало, с документами, накладными, счетами и сводками. Большая траурная фотография бывшего хозяина «Славянки» вся в цветах стояла в приемной на столе Елизаветы Кустанаевой, кожаное менеджерское кресло которой тоже пустовало.
В офисе все лихорадочно ждали возвращения старшего агронома и старшего бухгалтера из Москвы от Хвощева. Никита Колосов и следователь прокуратуры подоспели как раз к развязке этого долгого и напряженного ожидания. Вместе с бухгалтером и агрономом из Москвы приехали старик Кошкин, Кустанаева и отец Феоктист.
Настроение у них было подавленное. Никита подумал, если кто-то из них и возлагал какие-то надежды на Хвощева, то после посещения госпиталя они, видимо, окончательно угасли.
Следователь прокуратуры сразу же удалился вместе с главным бухгалтером в финчасть, его интересовала отчетная документация; Колосов же подошел к отцу Феоктисту. Присутствие священника здесь, в столь суетном и нервозном месте, как на глазах разваливающаяся фирма, само по себе было делом необычным.
— Ну, какие новости, святой отец? — спросил он.
— А, какие у нас новости, — отец Феоктист горько махнул рукой. — Были у Антона Анатольевича. Очень плох он, очень… Такие удары судьбы и здоровый не выдержит, а калека-то… Я пытался поговорить с ним, я ведь обещал вам. Но он полностью как-то от всего отрешен. Словно и не слышит нас.
— Что же теперь будет со «Славянкой»?
— Не знаю, ума не приложу. Право подписи некоторых документов теперь, со смертью Чибисова, согласно их прежним партнерским отношениям, только у самого Хвощева. Он же очень далек от всего этого. А тут дело, люди, производство, проблемы, которые надо решать ежечасно. Тут хлеб, урожай… Видели, какие поля стоят золотые? Благодать божья. Скоро уборочная. Страда, как раньше в деревне говорили. А тут все сейчас брошено на самотек. Й если этот хаос продлится еще несколько дней, все здесь будет в полном упадке.
— Вы не говорили об этом Полине? Она же теперь вроде как…
— Ой, да при чем тут эта девочка? — Отец Феоктист поморщился, — Что она может изменить? Что вообще смыслит этот несчастный ребенок? Тут нужен человек, умеющий и знающий, организатор, хозяин. Человек, который заставит людей работать добросовестно; как раньше, который запустит заново весь этот сложный механизм.
— Вы очень близко к сердцу принимаете здешние проблемы.
— А как же иначе? — Отец Феоктист всплеснул руками, отчего широкие рукава его коричневой рясы стали похожи на крылья. — От существования «Славянки» напрямую зависим мы все. Это настоящее и будущее моих прихожан. Это работа, заработок, это электричество, уголь, газ, дрова на зиму.
— Святой отец, вы меня, конечно, извините, но вопрос этот я вам задать обязан — у вас самого в агрофирме есть имущественные интересы?
— У меня был только один интерес. Твердое обещание Чибисова пожертвовать деньги из доходов нынешнего урожая на дальнейший ремонт и благоустройство храма.
— Только это?
— Да. А что вы хотите сказать этим своим вопросом, а?
Колосов не успел ответить. Дверь приемной распахнулась, и вошел Александр Павловский. Он кинул взгляд на траурное фото в цветах. Поздоровался за руку с отцом Феоктистом и Колосовым. Он держал себя очень спокойно и уверенно. И о цели своего прихода не говорил. Вроде бы цель эта и так была понятна — дань уважения и соболезнования. Соседский долг.
— Видел вашу коллегу, — очень вежливо сообщил он Колосову, — утром она была у нас на ферме. Она сказала, вы задержитесь здесь до похорон?
— Да, задержусь, — ответил Никита. — Может, и дольше пробуду, смотря по обстоятельствам.
Павловский сочувственно кивнул: ну, ну, конечно, конечно. В приемную заглянул главный агроном. Увидел Павловского и тут же увел его к себе в кабинет. Колосов видел, как в коридоре Павловский быстро прошел мимо Кустанаевой. Она стояла у окна, курила в полном одиночестве. И в приемную, которая в недалеком прошлом была отделана, меблирована и декорирована сообразно ее собственному вкусу, даже не заходила. Как чужая.