IV
У Липиата была привычка, которую иные из его друзей находили несколько утомительной — и не только друзья, потому что Липиат был готов посвящать в тайны своего вдохновения и просто знакомых, и даже совершенно чужих людей, — привычка читать при всякой возможности свои стихи. Он декламировал громким дрожащим голосом, с выражением, никогда не менявшимся, какова бы ни была тема стихотворения, добрых четверть часа без перерыва; декламировал и декламировал до тех пор, пока его слушателям не становилось так неловко и стыдно, что они краснели и не решались смотреть друг другу в глаза.
Сейчас он тоже декламировал, обращаясь не только к своим друзьям, но и ко всей публике в ресторане. Стоило ему произнести первые строки своей последней вещи,— «Конквистадора», как за всеми столиками начали поворачивать головы и вытягивать шеи. Люди, пришедшие в этот ресторан на Сохо, потому что он пользовался славой «артистического», многозначительно переглядывались и кивали друг другу. На этот раз деньги были заплачены недаром. А Липиат продолжал читать с видом человека, который впал в экстаз и не замечает окружающего.
«Смотри на Мексику, Конквистадор» — таков был припев.
Под Конквистадором Липиат, очевидно, подразумевал художника, а Мексиканская долина, на которую он смотрел, с городами, окруженными башнями: Тлакопан и Чалеко, Истипалапан и Теночтитлан, символизировала — собственно, трудно было сказать, что именно. Может быть. Вселенную?
— Смотри, — вскричал Липиат вибрирующим голосом.
Смотри, Конквистадор,
Там на ковре долины, средь озер.
Блестят алмазы городов;
Там Тлакопан и там Чалеко
Ждут приближенья Человека.
Смотри на Мексику, Конквистадор, —
Страну твоих алмазных грез.
— Нельзя ли без «грез»? — сказал Гамбрил, отставляя стакан, который он осушил до дна. — Нельзя же говорить в стихах о «грезах».
— Зачем вы меня прерываете? — накинулся на него Липиат. Уголки его широкого рта вздрогнули, все его длинное лицо возбужденно задвигалось. — Почему вы не даете мне кончить? — Его рука, патетически поднятая над головой, медленно опустилась на стол. — Болван! — сказал он и снова взялся за нож и вилку.
— Но право же, — не унимался Гамбрил, — нельзя же писать о «грезах». Разве можно так писать теперь? — Он уже выпил добрую половину бутылки бургундского и пришел в настроение добродушное, упрямое и немного воинственное.
— Почему нет? — спросил Липиат.
— Ах, просто потому, что нельзя. — Гамбрил откинулся на спинку стула, улыбнулся и погладил белокурые свисающие усы. — Во всяком случае, в году от Рождества Христова тысяча девятьсот двадцать втором.
— Но почему? — возбужденно повторял Липиат.
— Потому что сейчас уже не время, — объявил изящный мистер Меркаптан, рыча, как истый конквистадор, но затем, в конце фразы, впадая в бесславное замешательство.
Это был мягкий, уютный молодой человек с гладкими каштановыми волосами, разделенными посредине прямым пробором и зачесанными за уши, где они образовывали влажные мягкие завитки. Его лицу следовало бы быть более изысканным, более утонченным — в духе dix-huiti6me, чем оно было на самом деле. К сожалению, оно было грубоватым и даже несколько свиноподобным и мало гармонировало с неподражаемо грациозным стилем мистера Меркаптана. Потому что у мистера Меркаптана был свой стиль, восхитительная печать которого лежала на всех его статьях, выходивших в литературных еженедельниках. Но самым изысканным его произведением был
тот томик «опытов», стихотворений в прозе, виньеток и парадоксов, где он с таким блеском развивал свою излюбленную тему о мелкотравчатости, обезьяньей ограниченности и глупой претенциозности так называемого Homo Sapiens. Те, кому доводилось знакомиться с мистером Меркаптаном, после встречи с ним нередко приходили к заключению, что, в конце концов, он, может быть, вовсе не так уж не прав в своей суровой оценке человечества.
— Уже не время, — повторил он. — Времена изменились. Sunt lacrymae rerum, nos et mutamurin illis. — И он рассмеялся в знак одобрения самому себе.
— Quot homines, tot disputandum est, — сказал Гамбрил, снопа прихлебывая свое Beaune superieure. В данный момент он был целиком на стороне Меркаптана.
— Да почему уже не время? — настаивал Липиат.
Мистер Меркаптан сделал изящный жест.
— Са se sent, mon cher ami, — сказал он, — да пе s'explique pas.
Говорят, сатана носит ад в своем сердце; то же можно было сказать и о мистере Меркаптане: где бы он ни находился, это был Париж.
— Грезы в тысяча девятьсот двадцать втором!.. — Он пожал плечами.
— После того, как мы приняли мировую войну, проглотили голод в России, — сказал Гамбрил. — Грезы!
— Они принадлежат к эпохе Ростана, — сказал мистер Меркаптан, слегка хихикая. — Le Rgve — ах!
Липиат шумно уронил нож и вилку и перегнулся через стол, готовый броситься в атаку.
— Теперь я с вами расправлюсь, — сказал он. — теперь вы от меля не уйдете. Вы себя выдали с головой. Выдали тайну своей духовной нищеты, своей слабости, и мелочности, и бессилия...
— Бессилия? Вы клевещете на меня, милостивый государь, — сказал Гамбрил.
Шируотер заерзал на своем стуле. Все это время он сидел молча, сгорбив плечи, положив локти на стол, склонив большую круглую голову над прибором; насколько можно было судить, он был совершенно поглощен тем. что медленно и методически крошил кусок хлеба. Изредка он клал себе в рот корку, и тогда его челюсти под темными топорщащимися усами двигались медленно и как-то боком, точно у коровы, пережевывающей жвачку. Он ткнул Гамбрила локтем в бок.
— Осел, — сказал он, — замолчите. Липиат неукротимо продолжал:
— Вы боитесь идеалов, вот что. Вы не смеете признаться в своих грезах. Да, я зову их грезами, — добавил он в скобках. — Пускай меня считают дураком или старомодным — мне наплевать. Слово короткое и всем известное. К тому же «грезы» рифмуются с «грозы». Ха-ха-ха! — И Липиат разразился своим хохотом титана; казалось, этот цинический хохот отрицал, но на самом деле, для посвященных, он только подчеркивал скрывавшуюся за ним высокую положительную мысль. — Идеалы — для вас, цивилизованных молодых людей, они, видите ли, недостаточно шикарны. Вы давно выросли из подобных вещей: ни грез, ни религии, ни морали.
— Верую во единого печеночного глиста, — сказал Гамбрил. — Ему нравилось это маленькое изобретение. Это было удачно; это было метко. — Печеночным глистом делаешься ради самосохранения, — объяснил он.
Но мистер Меркаптан не хотел признать себя печеночным глистом ради чего бы то ни было.
— Не понимаю, почему мы должны стыдиться, что мы цивилизованные люди, — сказал он голосом, похожим то на рев быка, то на чириканье реполова. — Нет, если я и верую во что-нибудь, то разве только в свой будуар в стиле рококо, и в разговоры за столом красного дерева, и в нежные, остроумные, тонкие любовные сцены на широкой софе, в которой пребывает дух Кребильона Младшего. Надеюсь, нам не обязательно всем быть жителями Утопии. Homo аи naturel, — и мистер Меркаптан приложил большой и указательный палец к своему — увы! — слишком похожему на пятачок носу, — са pue. A Homo a la Герберт Уэллс — са ne pue pas assez. Во что я верую, так это в цивилизацию, в золотую середину между вонью и стерильностью. Дайте м не немного мускуса, немного опьяняющих женских испарений, букет старого вина и клубники, саше с лавандой под каждой подушкой и курильницы по углам гостиной. Читабельные книги, приятные разговоры, цивилизованные женщины, утонченное искусство и сухие вина, музыка, спокойная жизнь и необходимый комфорт — вот все, чего я прошу.
— Кстати, о комфорте, — вставил Гамбрил, раньше чем Липиат успел обрушить на мистера Меркаптана свои обличительные громы, — я должен рассказать вам о споем новом изобретении. Пневматические брюки, — пояснил он. — Надуваются воздухом. Незаменимое удобство. Понимаете мою мысль? Образ жизни у вас сидячий, Меркаптан, вам необходимо заказать у меня две-три пары.
Мистер Меркаптан покачал головой.
— Чересчур в духе Уэллса, — сказал он. — Чересчур утопично. В моем будуаре они будут ужасно неуместны. К тому же софа у меня и без того достаточно мягкая.
— Ну, а как же Толстой? — заорал Липиат, дав волю своему раздражению.
Мистер Меркаптан помахал рукой.
— Русский, — сказал он, — русский.
— А Микеланджело?
— Альберти, — очень серьезно сказал Гамбрил, подсовывая им целиком точку зрения своего отца, — Альберти, уверяю вас, был гораздо лучшим архитектором.
— Уж если говорить о претенциозности, — сказал мистер Меркаптан, — я лично предпочитаю старика Борромини и барокко.
— А как же Бетховен? — продолжал Липиат. — А как же Блейк? Куда вы отнесете их по вашей системе?
Мистер Меркаптан пожал плечами.
— Они остаются в передней, — сказал он. — В будуар я их не допускаю.
— Возмутительно, — сказал Липиат с растущим негодованием, все неистовей размахивая руками, — вы возмущаете меня — вы и ваша мерзкая, фальшивая цивилизация под восемнадцатый век; ваша уринальная поэзия, ваше искусство для искусства — а не для Бога; ваши гнусненькие совокупления без любви и без страсти; ваш скотский материализм; ваше животное равнодушие к чужим страданиям и ваша тявкающая ненависть ко всему великому.
— Прелестно, прелестно, — пробормотал мистер Меркаптан, поливая салат прованским маслом.
— Как вы можете надеяться создать что-либо достойное или прочное, если вы даже не верите в достоинство и прочность? Я смотрю вокруг себя, — и Липиат блуждающим взглядом обвел полный зал, — и вижу, что я одинок, духовно одинок. Я борюсь один против всех. — Он ударил себя в грудь: титан, одинокий титан. — Я поставил перед собой задачу: снова возвратить живописи и поэзии принадлежащее им по праву место среди великих моральных сил. Слишком долго они служили забавой, игрушкой. За это я положу свою жизнь. Свою жизнь. — Его голос дрогнул. — Надо мной смеются, меня ненавидят, побивают камнями, осмеивают. Но я иду своим путем. Ибо я знаю, что правда на моей стороне. И в конце концов эту правду признают все. — Это был разговор с самим собой, только вслух. Впечатление было такое, точно Липиат занялся саморекламой.
— И все же, — сказал Гамбрил с жизнерадостным упрямством, — я настаиваю, что слово «грезы» недопустимо.
— Inadmissible, — отозвался мистер Меркаптан, переводом на французский придавая этому слову какое-то новое значение. — В эпоху Ростана — сколько угодно. Но теперь...
— Теперь, — сказал Гамбрил, — это всего лишь намек на Фрейда.
— Все дело тут в литературном такте, — объяснил мистер Меркаптан. — Неужели у вас его нет?
— Слава Богу, нет, — с ударением сказал Липиат. — У меня вообще нет такта. Я говорю и действую прямо, без обиняков, как подсказывает мне чувство. Ненавижу компромиссы.
Он стукнул по столу. Этот жест совершенно неожиданно вызвал взрыв надтреснутого мефистофельского смеха. Гамбрил, Липиат и мистер Меркаптан быстро подняли глаза; даже Ширу-отер вскинул огромную шарообразную голову и повернул широкий диск своего лица в ту сторону, откуда раздался звук. Перед столиком стоял молодой человек с белокурой веерообразной бородой, глядевший на них сверху вниз блестящими голубыми глазами и улыбавшийся так двусмысленно и загадочно, словно мысли его были проникнуты каким-то непонятным и фантастическим ехидством.
— Come sta la sua Tcrribilta — спросил он и, сняв свой неописуемый котелок, отвесил Липиату глубокий поклон. — Узнаю тебя, Буонарроти! — с чувством закончил он.
Липиат принужденно рассмеялся: теперь он не казался титаном.
— Узнаю тебя, мой Колмэн! — слабо отозвался он.
— Напротив, — поправил его Гамбрил, — почти не узнаю тебя. Эта борода, — показал он на белокурый веер, — чего ради, разрешите узнать?
— Подражание русским, руссианнзм, — сказал мистер Меркаптан, качая головой.
— Ах, в самом деле, чего ради?— Колмэн понизил гол ос до конфиденциального шепота. — Из религиозных соображений, — сказал он и перекрестился.
Христу подобный и личной жизни,
Как ревностный католик,
Я в подражание Спасителю
Отращиваю бороду.
Есть бобры, обобрившие себя ради царствия небесного. Но есть также и бобры, бывшие таковыми еще во чреве матери. — Он разразился кощунственным смехом, который прервался так же внезапно и намеренно, как и начался.
Липиат покачал головой.
— Мерзость, — сказал он, — мерзость.
— К тому же, — продолжал Колмэн, не обратив никакого внимания, — у меня есть другие, — увы! — гораздо менее благочестивые поводы для этой перемены наружности. Борода позволяет человеку завязывать восхитительные знакомства. Проходишь, например, по улице и слышишь «Бобер»: предлог начать разговор и познакомиться. Этому драгоценному символу, — и он нежно погладил золотую бороду ладонью, — я обязан восхитительно-опасными связями.
— Замечательно, — сказал Гамбрил и выпил в одиночестве. — Немедленно перестаю бриться.
Шируотер оглядел собеседников: брови у него поднялись, лоб покрылся морщинами.
— Этот разговор, кажется, выше моего понимания, — серьезно сказал он. Под огромными усами, под густыми кустистыми бровями рот был маленьким и наивным, кроткие серые глаза смотрели по-детски вопросительно. — Что означает в данном контексте слово «бобер»? Полагаю, вы имеете в виду не грызуна Castor Fiber?
— Но это же великий человек, — сказал Колмэн, подымая котелок. — Скажите мне, кто он такой?
— Наш друг Шируотер, — сказал Гамбрил, — физиолог. Колмэн поклонился.
— Физиологический Шируотер, — сказал он, — преклоняюсь перед тобой! Перед тем, кто не знает, что такое бобер, я отрекаюсь от всяких прав на превосходство. Во всех газетах только и пишут, что о бобрах. Скажите, вы никогда не читаете «Дейли экспресс»?
— Нет.
— «Дейли мейл»?
Шируотер покачал головой.
— «Миррор»? «Скетч»? «Грэфик»? И даже — я совсем забыл, что физиологдолжен быть по убеждениям либерал, — даже «Дейли ньюс»?
Шируотер продолжал качать своей большой шарообразной головой.
— И вечерние газеты?
— Нет.
Колмэн снова обнажил голову.
— О всемогущая и праведная Смерть! — воскликнул он, надевая котелок. — Вы никогда не читаете никаких газет — и даже восхитительных статеек нашего друга Меркаптана в еженедельниках? Кстати, как поживают нынче ваши прочие статьи? — И Колмэн концом своей массивной трости легонько ткнул мистера Меркаптана в живот. — Са marche — les tripes? A? — Он снова повернулся к Шируотеру. — Даже их не читаете?
— Никогда, — сказал Шируотер. — Я занят более серьезными вещами.
— Какими серьезными вещами, разрешите узнать?
— Ну, в данный момент, — сказал Шируотер, — преимущественно почками.
— Почки! — Колмэн в экстазе забарабанил по полу железным наконечником палки. — Почки! Расскажите мне все о почках. Это страшно важно. Это подлинная жизнь. И я сяду за ваш столик, не спрашивая позволения у нашего Буонарроти, и наплюю на Меркаптана, а что касается этого вот гамбрилоида, так на него я вообще не стану обращать внимания. Я сяду и...
— Кстати о сидении, — сказал Гамбрил. — Мне хотелось бы уговорить вас заказать себе пару моих патентованных пневматических брюк. Они...
Колмэн только отмахнулся.
— Не сейчас, не сейчас, — сказал он. — Я сяду и буду слушать, как физиологус говорит о почках, а сам тем временем буду поедать их — sautes. Sautes, обратите внимание.
Он положил шляпу и палку на пол подле себя и подсел на уголок, между Липиатом и Шируотером.
— Двое верующих, — сказал он, на минуту кладя руку на плечо Липиата, — и трое жестокосердных неверных — лицом к лицу. Так, Буонарроти? Мы с вами оба croyants et pratiquants, как сказал бы Меркаптан. Я верую и единого дьявола, отца недержателя мочи и кала, в Самаэля и и супругу его, всепороч-ную девку. Ха-ха! — Он рассмеялся своим жестоким искусственным смехом.
— Попробуйте вести тут цивилизованные разговоры, — пожаловался мистер Меркаптан, с присвистом произнося ц, любовно задерживаясь на в и растягивая первые два и в слове «цивилизованные». В его устах это слово, казалось, приобретало какую-то новую значимость.
Колмэн не обратил на него ни малейшего внимания.
— Расскажите мне, физиологус, — продолжал он, — расскажите мне о физиологии Архетипа. Это страшно важно; Буонарроти, я знаю, разделяет мое мнение. Есть ли у него boyau rectum, как сказал бы тот же самый Меркаптан, или нет? Вольтер понял, много лет назад, что от этого зависит все. О его ногах мы знаем из высокоавторитетных источников, что они были «прямые; а подошвы его ног были, как копыта теленка». Но внутренности... вы должны рассказать нам о его внутренностях. Ведь правда, Буонарроти? А где мои rognons sautes? — крикнул он официанту.
— У меня желчь разливается, когда я вас слушаю, — сказал Липиат.
— Надеюсь, это не смертельно? — Колмэн заботливо посмотрел на своего соседа; потом покачал головой. — Тяжелый случай; кажется, смертельно. Поцелуй меня, Стиви, и я умру счастливой. — Он изобразил воздушный поцелуй. — А чего копается физиологус? Ну, толстокожее, — раз, два, три! Отвечайте. В ваших руках ключ от всего на свете. Ключ, понятно вам это? Помнится, когда я околачивался еще в школе и торчал там в биологической лаборатории, вскрывая лягушек, — мы распинали их булавками пузом вверх, как зелененьких христосиков, — так вот, когда я сидел как-то там, размышляя над лягушечьими кишками, вошел лабораторный служитель и обратился к нашему биологу: «Пожалуйста, сэр, не дадите ли вы мне ключ от Абсолюта». И вы только подумайте — биолог спокойно сунул руку в карман штанов, извлек оттуда маленький французский ключ и, не говоря ни слова, передал его мальчишке. Что за жест! Ключ от Абсолюта. Надо сказать, впрочем, что нашему мальцу нужен был всего только абсолютный спирт — вероятно, чтобы замариновать какой-нибудь мерзкий выкидыш. Упокой, Господи, душу его. А теперь, Castor Fiber, давайте-ка нам ваш ключ. Расскажите нам об Архетипе, расскажите нам о первозданном Адаме, расскажи-ге нам все о прямой кишке.
Шируотер медлительно переместил на стуле свое неуклюжее тело; откинувшись на спинку, он принялся изучать Колмэна со спокойным, добродушным любопытством; глаза под дикарскими бровями смотрели мягко и нежно; обезоруживающая улыбка, похожая на улыбку младенца, увидевшего соску, проступала под наводящей ужас маской усов. Широкий выпуклый лоб был невозмутимо спокоен. Он провел рукой по густым каштановым волосам, задумчиво почесал затылок и, всесторонне изучив, поняв и занеся в соответствующую рубрику это странное явление, именуемое Колмэном, раскрыл рот и благодушно рассмеялся.
— В свое время, — сказал он наконец своим тягучим низким голосом, — вопрос Вольтера казался образчиком непревзойденной иронии. Если бы он спросил, есть ли у Бога почки, этот вопрос показался бы его современникам столь же ироническим. Теперь мы знаем о почках немного больше. Если бы он спросил меня, я бы ответил: а почему бы нет? Почки организованы так совершенно, они выполняют свои регулирующие функции с такой чудодейственной или даже — трудно подобрать более подходящее слово — с такой божественной точностью, с таким знанием и мудростью, что вашему Архетипу, или как его там, не должно было бы быть стыдно обладать парой почек.
Колмэн захлопал в ладоши.
— Ключ, — вскричал он, — ключ! Он в брючных карманах младенцев и грудных детей. Единственный подлинный французский ключ! Как хорошо я сделал, что пришел сюда сегодня! Но, клянусь сефирами, вот и моя фея.
Он поднял палку, вскочил со стула и стал пробираться между столиками. У двери стояла женщина. Колмэн подошел к ней, молча показал палкой на столик и вернулся, подталкивая ее впереди себя, слегка похлопывая палкой по ее крупу, точно он вел на бойню послушное животное.
— Разрешите представить вам, — сказал Колмэн, — ту, что делит со мной радость и горе. La compagne de mes mitts blanches et de mes jours plutot sales. Одним словом, Зоэ. Qui ne comprend pas le franc.ais, qui me deteste avec une passion egale a la mienne, et qui mangera, ma foi, des rognons pour faire honneur au physiologue.
— He угодно ли бургундского? — И Гамбрил взялся за бутылку.
Зоэ кивнула и пододвинула стакан. У нее были темные волосы, бледное лицо и глаза, как ягоды черной смородины. Рот у нее был маленький, пухлый и красиво изогнутый. Одета она была довольно безвкусно, точно картина Августа Джона: в голубое с оранжевым. Выражение лица у нее было мрачное и злобное, и она смотрела на всех с видом глубочайшего презрения.
— Шируотер на самом деле мистик, — флейтой пропел мистер Меркаптан. — Мистик-ученый; сочетание, надо сказать, несколько неожиданное.
— Вроде либерального римского папы, — сказал Гамбрил. — Бедный Меттерних, помните? Пио-Ноно. — И он разразился смехом, понятным только ему самому. — Нижесредние умственные способности, — в восторге пробормотал он, наливая себе еще вина.
— Только люди, намеренно ослепившие себя, могут считать такое сочетание неожиданным, — негодующе вмешался Липиат. — Что такое наука и искусство, что такое религия и философия, как не способы выразить в образах и понятиях, доступных для человека, какую-то сверхчеловеческую реальность? Ньютон, и Бёме, и Микеланджело — все они выражали различными способами различные стороны одного и того же.
— Альберти, прошу вас, — сказал Гамбрил. — Уверяю вас, он был гораздо лучшим архитектором.
— Fi done! — сказал мистер Меркаптан. — San Carlo alle Quatro Fontane... — Но ему не удалось закончить. Липиат уничтожил его одним жестом.
— Единственная реальность, — прокричал он, — существует только одна реальность.
— Одна реальность, — Колмэн протянул руку через стол и погладил голую белую руку Зоэ, — и она прекраснозадая. — Зоэ ткнула его вилкой в руку.
— Все мы пытаемся говорить о ней, — продолжал Липиат. — Физики формулируют законы — жалкие рабочие гипотезы, объясняющие лишь какую-то ее часть. Физиологи проникают в тайны жизни, психологи — в тайны сознания. А мы, художники, пытаемся выразить то, что открывается нам, когда мы смотрим на моральную природу, на индивидуальное начало этой реальности, имя которой — Вселенная.
Мистер Меркаптан сделанным ужасом поднял руки.
— О, barbaridad, barbaridad! — только чистое кастильское наречие могло выразить его чувства. — Но это совершенная бессмыслица!
— В отношении химиков и физиков вы совершенно правы, — сказал Шируотер. — Они вечно кричат, что подошли к истине ближе нас. Свои абстрактные гипотезы они выдают за факты и навязывают их нам, тогда как мы имеем дело с жизнью. О, их теории, конечно, священны. Они величают их законами природы и противопоставляют свои непреложные истины нашим биологическим фантазиям. Какой шум они подымают, когда мы говорим о жизни! Проклятые идиоты! — кратко выругался Шируотер. — Только идиот способен говорить о механизме перед лицом почек. А ведь есть и такие болваны, которые говорят о механизме наследственности и размножения.
— Однако же, — очень серьезно начал мистер Меркаптан, горя желанием отрицать свое собственное существование, — есть почитаемые всеми авторитеты. Конечно, я могу лишь цитировать их слова. Я не претендую на какие-нибудь знания в этой области. Но...
— Размножение, размножение, — в экстазе бормотал Кол-мэн. — Какой это восторг и какой ужас — как подумаешь, что все они приходят к этому, даже самые неприступные девственницы; что все эти суки созданы для этого, несмотря на их фар-форово-голубые глазки. Интересно, какую мартышку произведем на свет мы с Зоэ? — спросил он, обращаясь к Шируотеру. — Как мне хотелось бы иметь ребенка, — продолжал он, не дожидаясь ответа. — Я ничему не стал бы его учить: даже родному языку. Будет дитя природы. Выйдет из него, вероятно, чертенок. А как смешно будет, если вдруг он скажет «б е к о с», как дети у Геродота. Наш Буонарроти изобразит его на аллегорической картине и напишет эпическую поэму под названием «Неблагородный дикарь». A Castor Fiber изучит его почки и сексуальные инстинкты. А Меркаптан напишет о нем одну из своих неподражаемых статеек. А Гамбрил сошьет ему пару патентованных брюк. А мы с Зоэ будем смотреть родительским взглядом и лопаться от гордости. Правда, Зоэ? — Лицо Зоэ неизменно сохраняло мрачное и презрительное выражение: она не снизошла до того, чтобы отвечать. — Ах, как это будет чудесно! Я томлюсь о потомстве. Я живу только этой надеждой. Я пробьюсь сквозь все предохранительные преграды. Я...
Зоэ швырнула кусок хлеба, угодивший ему в щеку, немного пониже глаза. Колмэн откинулся на спинку стула и хохотал до тех пор, пока у него из глаз не покатились слезы.