V
Один за другим они вступали в вертящуюся дверь ресторана и, потоптавшись в движущейся стеклянной клетке, выходили в прохладу и мрак улицы. Шируотер поднял свое широкое лицо и два-три раза глубоко вздохнул.
— Там внутри было слишком много углекислоты и аммиаку, — сказал он.
— Какое несчастье, что стоит двоим или троим сойтись во имя Божие или хотя бы в более цивилизованное имя восхитительного автора еженедельных статеек... — Меркаптан проворно отпарировал предназначавшийся его животу удар трости Колмэна, — какая грусть, что при этом они обязательно отравляют воздух.
Липиат поднял глаза к небу.
— Какие звезды, — сказал он, — и какие изумительные провалы между ними!
— Ночь прямо как в оперетке. — И Меркаптан принялся напевать баркаролу из «Сказок Гофмана»: — Liebe Nacht, du schone Nacht, oh stille mein... та-та-та. — Здесь его познания в немецком языке изменили ему. — Та, там... Та, там... Восхитительный Оффенбах. Ах, будь у нас сейчас опять империя! Еще один Наполеончик! Париж снова стал бы Парижем. Тидди, там-ти-та-там.
Они шли без всякой цели, просто для того, чтобы прогуляться этой мягкой прохладной ночью. Колмэн указывал дорогу, при каждом шаге постукивая по тротуару железным наконечником своей трости.
— Слепой в роли поводыря, — объяснил он. — Ах, если бы нам по дороге попалась канава, расщелина, большая яма, кишащая ядовитыми сколопендрами, полная навоза. С каким наслаждением я завел бы вас всех туда!
— Знаете что? — серьезно сказал Шируотер. — Вам не мешало бы пойти к доктору.
Колмэн от восторга даже завыл.
— Вам не приходит в голову, — продолжал он, — что мы идем в эту минуту среди семи миллионов людей, и каждый из них живет споей личной, обособленной от всех жизнью, и каждому из них в высокой степени наплевать на всех нас? Семь миллионов человеческих личностей, каждая из которых считает себя столь же значительной, как любой из нас. Из них несколько миллионов сейчас спят в отравленной атмосфере. Сотни тысяч пар в эту минуту предаются взаимным ласкам, которые слишком отвратительны, чтобы их описывать, но ничем не отличаются от тех, которыми каждый из нас восторженно, страстно и красиво выражает свою любовь. Тысячи женщин мучаются в родовых схватках, и тысячи особей обоего пола умирают от самых разнообразных и удивительных болезней или попросту оттого, что они зажились на свете. Тысячи пьяных, тысячи обожравшихся, тысячи полуголодных. И все они живы, все они неповторимы, индивидуальны, чувствительны, как мы с вами. Ужасная мысль! Эх, взять бы да завести их всех в большую яму со сколопендрами!
Он постукивал по тротуару с таким видом, точно искал эту расщелину. Потом он запел во всю глотку.
— Всякая тварь и скотина да хулит Господа; да хулит Его и да проклинает и ныне и присно и во веки веков!
— Ох уж эта м не религия, — вздохнул Меркаптан. — Вот тоже удовольствие — с одной стороны, мускулистый христианин-художник Липиат, с другой — Колмэн, воющий черную мессу... Ужас! — Он сделал итальянизированный жест и повернулся к Зоэ. — А вы что скажете обо всем этом?
Зоэ кивнула головой в сторону Колмэна.
— Я скажу, что он — свинья, каких мало.
Это были первые слова, произнесенные ею с тех пор, как она присоединилась к их компании.
— Слушайте, слушайте! — закричал Колмэн, размахивая палкой.
В теплом желтом свете кафе-ларька на углу Гайд-парка стояла небольшая группа людей. Среди картузов с козырьками и шоферских пыльников, среди потрепанных рабочих блуз и грязных фуляровых платков ярким пятном выделялось нечто элегантное. Высокий цилиндр и пальто с шелковыми отворотами, атласное манто огненного цвета и большой испанский черепаховый гребень с инкрустациями в ярких медно-красных волосах.
— Провалиться мне на этом месте, — сказал Гамбрил, когда они приблизились, — если это не Майра Вивиш!
— Она самая, — подтвердил Липиат, тоже всматриваясь. Он вдруг зашагал с напускной небрежностью, и при каждом шаге ноги у него заплетались. Созерцая себя со стороны, он прозорливым взглядом проникал сквозь оболочку цинического наплевательства и усматривал под ней кровоточащее сердце. Но он не хотел, чтобы об этом догадывался кто-нибудь еще.
— А, это Вивиш! — Колмэн быстрей застучал тростью по тротуару — А кто очередной избранник? — показал он на цилиндр.
— Неужели Бруин Оппс? — с сомнением в голосе сказал Гамбрил.
— Оппс! — прокричал Колмэн. — Оппс!
Цилиндр повернулся, обнаруживая манишку, длинное серое лицо и блестящее круглое стеклышко в левом глазу.
— А вы кто такой, милостивый государь? — Голос был грубый и надменно-оскорбительный.
— Я — это я, — сказал Колмэн. — Но за мной следуют, — и он указал на Шируотера, Гамбрила и Зоэ, — один физиолóг, один педагоги один приапагог; всякие там художники и журналисты, чьи титулы не кончаются магическим слогом, в счет не идут. И наконец, — показывая на самого себя, — перед вами Гулящий Бродяга, что в каббалистической интерпретации означает: Господь Бог. Весь к вашим услугам. — Он снял шляпу и отвесил поклон.
Цилиндр снова повернулся к испанскому гребню, осведом -ляясь:
— Кто этот жуткий пьяница?
Миссис Вивиш ничего не ответила и пошла навстречу вновь прибывшим. В одной руке она держала крутое яйцо без скорлупы, в другой — толстый ломоть хлеба с маслом; в промежутках между фразами она откусывала то от одного, то от другого.
— Колмэн! — воскликнула она; когда она говорила, создавалось такое впечатление, будто она вот-вот испустит дух и будто каждое ее слово — последнее слово, исходящее из уст человека, лежащего на смертном одре, и поэтому полное какого-то особого, глубокого, неизъяснимого смысла. — Целую вечность я не слышала вашего бреда. А вы, милый Теодор, — почему я никогда не вижу вас теперь?
Гамбрил пожал плечами.
— Вероятно, вы не очень стремитесь к этому, — сказал он.
Майра засмеялась и откусила еще хлеба с маслом. Другой рукой, в которой она держала недоеденное яйцо, она оперлась о плечо Липиата. Титан, погруженный в созерцание ночного неба, с видимым удивлением обнаружил ее присутствие.
— Ах, это вы? — сказал он, улыбаясь и вопросительно морща лоб.
— Кажется, я должна позировать вам завтра, Казимир?
— Значит, вы не забыли?
Оболочка на мгновение спала. Бедный Липиат!
— И счастливый Меркаптан? Как всегда, счастливый?
Меркаптан галантно поцеловал руку, державшую яйцо.
— Я мог бы быть счастливей, — пробормотал он, и его карие свиные глазки бросили на нее многозначительный взгляд. — Puis-je esperer?
Миссис Вивиш испустила свой предсмертный смех и остановила на нем, не говоря ни слова, пристальный взгляд своих бледно-голубых глаз. Ее глаза обладали необыкновенной способностью смотреть без всякого выражения; они были похожи на те бледные голубые глаза, что глядят из черной бархатной маски сиамского кота.
— Bellissima, — пробормотал Меркаптан, расцветая в их прохладном свете.
Миссис Вивиш обратилась ко всей компании.
— Мы совершенно изумительно провели вечер, — сказала она. — Правда ведь, Бруин?
Бруин Оппс ничего не ответил; он только нахмурился. Ему совсем не нравилась вся эта публика, нарушившая его tete-a-tete с Майрой. Кожа его нахмуренного лба перелилась через оправу монокля и закрыла кусочек блестящего стеклышка.
— Я подумала, что было бы забавно, — продолжала Майра, — заехать в этот ресторанчик на Гэмптон-Корт, где можно поужинать на острове и потанцевать.
— Почему острова, — в восхитительно-причудливых скобках заметил Меркаптан, — так располагают к наслаждению? Цнтера, Монки-Айленд, Капри. Je me demande.
— Начинается! Еще одна очаровательная статейка! — Кол-мэн угрожающе поднял трость; мистер Меркаптан проворно отскочил в сторону.
— Тогда мы взяли машину, — говорила миссис Вивиш, — и пустились в путь. Но какую машину, Господи Боже мой! С одной только скоростью, и к тому же минимальной. Автомобиль прошлого столетия, музейный экспонат, коллекционный экземпляр! До места назначения ехали несколько часов. А когда наконец добрались, какую подали еду, какими напитками угощали! — Миссис Вивиш стонала в неподдельном ужасе на своем вечном смертном одре. У всех кушаний был такой вкус, точно их добрую неделю вымачивали в воде, прежде чем подавать; это было похоже на водоросли, да еще с восхитительным тифозным ароматом воды из Темзы. Темза была даже в шампанском. Они не в силах были проглотить ничего, кроме корки хлеба. Изнемогая от голода и жажды, они отплыли на своем средневековом такси обратно, -- и вот наконец здесь, на первом форпосте цивилизации, едят для сохранения своей драгоценной жизни. — О, какой ужасный вечер, — закончила миссис Вивиш. — Единственное, что меня развлекало, — это вид Бруина в скверном настроении. Вы представить себе не можете, Бруин, до чего курьезным вы иногда бываете.
Бруин пропустил это замечание мимо ушей. С трудом подавляя отвращение, он доедал крутое яйцо. Капризы Майры становятся с каждым разом все невыносимей. Одного этого ресторана на Гэмптон-Корт было более чем достаточно; но когда дело дошло до того, чтобы есть на улице, среди грязных рабочих, — нет, знаете, это уж чересчур.
Миссис Вивиш посмотрела по сторонам.
— Я так никогда и не узнаю, кто эта загадочная личность? — Она указала на Шируотера, который стоял в стороне, прислонившись к ограде парка и задумчиво глядя себе под ноги.
— Физиолог, — объяснил Колмэн, — и у него есть ключ. Ключ, ключ! — Он забарабанил тростью по асфальту.
Гамбрил представил Шируотера более общепринятым способом.
— Вы, кажется, не слишком интересуетесь нами, мистер Шируотер? — голосом умирающей произнесла Майра. Ширу-отер поднял глаза: мисси*с Вивиш напряженно смотрела на него светлым пристальным взглядом, улыбаясь при этом той странной улыбкой, от которой уголки губ опускались книзу; эта улыбка придавала ее лицу выражение страдания, замаскированного смехом. — Вы, кажется, не интересуетесь нами? — повторила она.
Шируотер покачал своей тяжелой головой.
— Нет, — сказал он, — не интересуюсь.
— Отчего?
— А чего ради мне интересоваться вами? Времени на все ведь не хватит. Интересоваться можно лишь тем, что стоит того.
— А мы не стоим того?
— Для меня лично нет, — чистосердечно ответил Шируотер. — Великая Китайская стена, политические события в Италии, биология плоских глистов — все эти предметы сами по себе крайне интересны. Но я ими не интересуюсь; не позволяю себе интересоваться ими. У меня нет лишнего времени.
— А чем же тогда вы позволяете себе интересоваться?
— Не пора ли нам? — нетерпеливо сказал Бруин; ему удалось проглотить последний кусок крутого яйца. Миссис Вивиш не ответила ему, даже не удостоила его взглядом.
Шируотер на мгновение замялся и приготовился было говорить, но Колмэн ответил за него.
— Будьте почтительны, — сказал он Майре Вивиш. — Это великий человек. Он не читает газет, даже тех, в которых так замечательно пишет наш Меркаптан. Он не знает, что такое бобер. И он живет ради одних только почек.
Миссис Вивиш страдальчески улыбнулась.
— Почки? Что за memento mori! Есть ведь и другие части организма. — Она откинула манто, обнажив руку, голое плечо и треугольник грудной мышцы. Она была одета в белое платье, оставлявшее обнаженными спину и плечи; на груди его поддерживал золотой шнурок, охватывающий шею. — Хотя бы это, — сказала она и, вытянув свою стройную руку, несколько раз повернула ее то вверх ладонью, то вниз, точно желая продемонстрировать работу сочленений и игру мускулов.
— Memento vivere, — последовал уместный комментарий мистера Меркаптана. — «Vivamus, mea Lesbia, atque amemus».
Миссис Вивиш опустила руку и снова накинула манто. Она взглянула на Шируотера, прилежно и внимательно следившего за всеми ее движениями; он кивнул с вопросительным выражением, словно спрашивая: а дальше что?
— Мы все знаем, что у вас красивые руки, — сердито сказал Бруин. — Вовсе незачем выставлять их напоказ, на улице, в двенадцать часов ночи. Идем отсюда. — Он положил ей руку на плечо, точно желая ее увести. — Лучше бы нам уйти. Господь его ведает, что там творится позади нас. — Кивком головы он указал на клиентов вокруг стойки кафе. — Чернь волнуется.
Миссис Вивиш оглянулась. Шоферы и прочие посетители ночного кафе окружили любопытным и сочувствующим кольцом какую-то женщину, похожую на огромный узел, обмотанный черной бумажной тканью и завернутый в непромокаемый плащ; она сидела на высоком табурете хозяина кафе, безжизненно прислонившись к стенке палатки. Мужчина, стоявший рядом с ней, пил чай из толстой белой чашки. Все говорили разом.
— Разве этим несчастным нельзя говорить? — спросила миссис Вивиш, снова оборачиваясь к Бруину. — Ни разу в жизни не видела человека, который столько думал бы о низших классах.
— Я их ненавижу, — сказал Бруин. — Все бедные, больные и старики внушают мне отвращение. Не переношу их; меня буквально тошнит от них.
— Quelle ame bien-пёе! — пискнул мистер Меркаптан. — И как честно и прямо выражаете вы то, что мы все чувствуем, но не осмеливаемся сказать!
Липиат разразился негодующим хохотом.
— Когда я был маленьким, — продолжал Бруин, — помню, дедушка рассказывал мне о своем детстве. Он рассказывал, что, когда ему было пять или шесть лет, как раз перед биллем о реформах тридцать второго года, существовала такая песня, которую пели все благомыслящие люди; припев там был примерно такой: «К черту народ, к дьяволу народ, к сатане рабочий класс». Жаль, я не знаю остальных слов и мотива. Должно быть, хорошая была песня.
Песня привела Колмэна в восторг. Он перекинул трость через плечо и принялся маршировать вокруг ближайшего фонарного столба, распевая слова на мотив бравурного марша. «К черту народ, к дьяволу народ...» Он отбивал такт, тяжело стуча каблуками по тротуару.
— Ах, если бы изобрели слуг с двигателями внутреннего сгорания, — почти жалобно сказал Бруин. — В самом вышколенном слуге иногда обнаруживается человек. А это — просто невыносимо.
— Нет горше мук нечистой совести, — вполголоса процитировал Гамбрил.
— Но мистер Шируотер, — сказала Майра, переводя разговор на более удобную для нее почву, — не сказал нам еще, что он думает о руках.
— Ровно ничего, — сказал Шируотер. — В данный момент я работаю над кровообращением.
— Неужели он говорит правду, Теодор? — воззвала она к Гам-брилу.
— Думаю, что да. — Гамбрил ответил словно откуда-то издалека и без всякого интереса. Он прислушивался к разговору тех, кого Бруин обозвал «чернью», и вопрос миссис Вивиш казался несколько неуместным.
— Я работал ломовиком, — говорил человек с чашкой. — Была у меня тележка и старенький пони. Ничего, жили помаленьку и не жаловались. Вот только с мебелью да с тяжелыми вещами была беда. В Индии я подцепил малярию — я был там во время войны...
— И даже — вы заставляете меня перешагнуть границы приличия — и даже, — не отставала миссис Вивиш, страдальчески улыбаясь, произнося слова хрипло, как в предсмертной агонии, — о ногах?
Эти слова привели в действие кощунственный механизм, скрытый в мозгу Колмэна.
— Ни ноги мужчины не радуют его, — заорал он и с преувеличенной страстью обнял Зоэ, которая поймала его руку и укусила.
— Как чуть устанешь, так она и начинает тебя трепать, малярия-то. — Лицо у говорившего было изжелта-бледное, и во всем его нищенском виде было что-то особенно неспокойное и безнадежное. — А как она тебя начнет трепать, тут и сила вся пропадет — перышка поднять не можешь.
Шируотер покачал головой.
— И даже сердце? — Миссис Вивиш подняла брови. — Ах, теперь, когда произнесено неизбежное слово, на сцену выступает единственная подлинная тема всякого разговора. Любовь, мистер Шируотер!
— Но я ничего не говорю, — снова уступил человек с чашкой, — жили помаленьку, да и не так уж плохо. Грех было бы жаловаться. Верно я говорю, Флорри?
Черный узел в знак согласия качнул своей верхней оконечностью.
— Эта тема, — сказал Шируотер, — принадлежит к тому же роду, что и Китайская стена или биология плоских глистов: я не позволю себе интересоваться ею.
Миссис Вивиш рассмеялась, еле слышно прошептав удивленное и недоверчивое «Господи», и спросила:
— А почему?
— Нет времени, — объяснил он. — Вам, людям праздным и обеспеченным, думать больше не о чем. Я занят делом и поэтому, естественно, меньше интересуюсь этой темой, чем вы; и, больше того, я нарочно ограничиваю имеющийся у меня к ней интерес.
— И вот еду я как-то через Л юдгэт с грузом для одного типа в Клеркенвелле. Веду это я Джерри под уздцы вверх по холму; Джерри — это наш старый пони...
— Нельзя иметь все сразу, — объяснил Шируотер, — во всяком случае, одновременно нельзя. Теперь я устроил свою жизнь так, чтобы работать. Я женат, я мирно удовлетворяю свои потребности в домашней обстановке.
— Quelle horreur! — сказал мистер Меркаптан. Сидевший в нем аббат восемнадцатого века был потрясен и возмущен этими словами.
— Но любовь? — спросила миссис Вивиш. — Любовь?
— Любовь! — отозвался Липиат. Он смотрел на Млечный путь.
— Вдруг на меня налетает фараон. «Сколько лет твоей лошади? — говорит он. — Она не может возить тяжести, она припадает на все четыре ноги», — говорит. «Неправда», — говорю я. «Не сметь мне возражать, — говорит он. — Распрягите ее сию же минуту».
— Но я уже знаю все о любви. Тогда как о почках я знаю невероятно мало.
— Но, дорогой Шируотер, как можете вы знать все о любви, если вы не занимались ею со всеми женщинами на свете?
— Ну, мы и пошли, я и фараон и лошадь, прямехонько в полицейский участок...
— Или вы принадлежите к числу тех кретинов, — продолжала миссис Вивиш, — которые говорят о женщине с большого Ж и утверждают, будто мы все одинаковы? Бедный Теодор, вероятно, думает так в минуты слабости. — Гамбрил неопределенно улыбнулся откуда-то издали. Он входил вслед за человеком с чашкой чая в душный полицейский участок. — И конечно, Меркаптан, потому что все женщины, сидевшие на его софе Louis Quinze, походили одна на другую, как две капли воды. Возможно, Казимир тоже: все женщины похожи на его безумный идеал. Но вы, Шируотер, вы человек умный. Неужели вы верите в подобную чепуху?
Шируотер покачал головой.
— Фараон давал показания против меня. «Припадала на все четыре ноги», — говорит. «Ничего не припадала», — говорю я, а полицейский ветеринар за меня заступился: «С лошадью, — говорит, — обращались очень хорошо. Но она старая, очень старая». «Знаю, что старая, — говорю я. — А где я, по-вашему, возьму денег купить себе молодую?»
— х2 — у2, — говорил Шируотер,— = (х + у) (х - у). И уравнение сохраняет силу при любых значениях х и у... То же самое и с вашей любовью, миссис Вивиш. Уравнение остается таким же, независимо от того, каковы личные свойства подставляемых в него величин. Мелкие индивидуальные тики и особенности — какое они, в конечном счете, имеют значение?
— Какое, в самом деле? — сказал Колмэн. — Тики — всего лишь тики. Тики, и таки, и токи, и туки, и минеральные удобрения...
— «Лошадь нужно уничтожить, — говорит полисмен. — Она слишком стара, чтобы работать». «Она-то стара, — говорю я, — да я не стар. Что, мне разве станут платить пенсию в тридцать два года? Как я стану зарабатывать себе на хлеб, если вы заберете у меня лошадь?»
Миссис Вивиш страдальчески улыбнулась.
— Вот человек, который считает, что личные особенности пошлы и незначительны, — сказала она. — Вы, значит, даже не интересуетесь людьми?
— «Что вы будете делать, это меня не касается, — говорит он. — Мое дело — привести в исполнение закон». «Странные у вас законы, как я погляжу. — говорю я. — Что это за закон такой?»
Шируотер почесал в затылке. Потом под его огромными черными усами показалась наивная детская улыбка.
— Нет, — сказал он. — Похоже на то, что не интересуюсь. Пока вы не сказали, мне это в голову не приходило. Но похоже на то, что нет. Нет. — Он рассмеялся, по-видимому, в восторге от этого открытия насчет самого себя.
— «Какой закон? — говорит он. — Закон о жестоком обращении с животными. Вот какой закон», — говорит.
Насмешливая и болезненная улыбка появилась и погасла.
— В один прекрасный день, — сказала миссис Вивиш, — они, может быть, покажутся вам более достойными внимания, чем теперь.
— А до тех пор... — сказал Шируотер.
— Здесь работу не найдешь, а как работал я сам за себя, хозяином, то и на пособие по безработице мне рассчитывать
нечего. И когда мы прослышали, что в Портсмуте есть места, мы решили попытаться, даже если бы пришлось переть туда пешком.
— К тому же у меня — мои почки.
— «И не надейтесь,.— говорит он мне, — и не надейтесь. Человек двести явилось, а мест всего три». Что ж нам оставалось делать? Мы и пошли назад. На этот раз четыре дня шагали. Ей стало плохо по дороге, очень плохо. Она у меня на шестом месяце. У нас это первый. А когда родится, еще трудней станет.
Из черного узла раздалось негромкое рыдание.
— Послушайте, — сказал Гамбрил, внезапно врываясь в разговор. — Какая ужасная история! — Он горел негодованием и состраданием, он чувствовал себя пророком в Ниневии. — Тут два несчастных создания. — И Гамбрил вполголоса рассказал им все, что он слышал. — Это ужасно, ужасно. Всю дорогу в Портсмут и обратно пешком, полуголодные; а женщина в положении.
Колмэна взорвало от восторга.
— В положении, — повторил он, — в положении, положении. Закон всемирного положения, впервые сформулированный Ньютоном, а ныне исправленный и дополненный божественным Эйнштейном. Бог сказал: да будет Ньюштейн, и бысть свет. И Бог сказал: да будет свет, и бысть тьма на земле от шестого часа до девятого. — Он хохотал во всю глотку.
Они собрали пять фунтов. Миссис Вивиш взялась передать их черному узлу. Шоферы расступились перед ней; наступило неловкое молчание. Черный узел поднял лицо, старое и изнуренное, как лицо статуи на портале средневекового собора; старое лицо, но при взгляде на него было ясно, что принадлежит оно женщине еще молодой. Ее рука дрожала, когда она взяла банкноты, а когда она открыла рот и произнесла едва слышные слова благодарности, стало видно, что у нее не хватает нескольких зубов.
Компания распалась. Каждый пошел своей дорогой: мистер Меркаптан направился в свой будуар рококо, в свою миленькую спальню барокко на Слон-стрит; Колмэн с Зоэ — к бог знает каким сценам интимной жизни в Пимлико; Липиат — в свою мастерскую в районе Тоттенхэм-Корт-род, одинокий, груст-
но-мечтательный и, быть может, чересчур сознательно сгибаясь под тяжестью несчастий. Но несчастье бедного Титана было вполне реальным, потому что разве он не видел, как миссис Вивиш уехала в одном такси с этим неотесанным болваном Опп-сом? «Нужно закончить танцами», — прохрипела Майра со смертного одра, на котором вечно пребывал ее беспокойный и усталый дух. Бруин послушно дал адрес, и они уехали. А после танцев? О, неужели возможно, что этот жуткий ублюдок — ее возлюбленный? И чем он ей нравится? Неудивительно, что Липиат шел согнувшись, как Атлас под тяжестью Вселенной. И когда на Пиккадилли запоздалая и неудачливая проститутка выскользнула из темноты навстречу ему, шагавшему, не замечая ничего вокруг — до такой степени он был поглощен своим горем, — и окликнула его безнадежным «развеселись, мальчик», Липиат откинул голову назад и титанически рассмеялся с жуткой горечью благородной и страждущей души. Даже на несчастных уличных женщин действовало горе, излучавшееся из него волна за волной, подобно музыке, как он это любил себе представлять, в ночную тьму. Даже уличные женщины. Он шагал и шагал, еще более безнадежно согбенный, чем раньше; но больше он никого не встретил.
Гамбрил и Шируотер жили оба в Паддингтоне: они вместе молча зашагали через Парк-лейн. Гамбрил переменил шаг на ходу, чтобы попасть в ногу со своим спутником. Идти не в ногу, когда шаги так громко и гулко звучат на пустом тротуаре, было, по его мнению, неприятно, неловко и даже почему-то опасно. Шагая не в ногу, человек, так сказать, выдает себя, дает ночи почувствовать, что идут два человека, тогда как, если шаги звучат в унисон, можно подумать, что идет только один человек, ступающий тяжелей, внушительней и уверенней, чем каждый в отдельности. Итак, они шли в ногу по Парк-лейн. Полисмен и три поэта, повернувшиеся друг к другу спиной, каждый у своего фонтана, — вот и все человеческие существа, кроме них двоих, пребывавшие в сиреневом свете электрических лун.
— Это ужасно, это возмутительно, — сказал наконец Гамбрил после очень долгого молчания, в продолжение которого он смаковал свое возмущение по поводу всего этого. — Жизнь, видите ли...
— Что возмутительно? — осведомился Шируотер. Он шел, наклонив свою большую голову, сжимая шляпу руками, заложенными за спину; шел неуклюже, на каждом шагу переваливаясь всем своим грузным телом. Где бы ни находился Шируотер, он всегда занимал столько места, сколько заняли бы два или три обыкновенных человека. Освежающие пальцы прохладного ветра перебирали его волосы. Он обдумывал опыт, который намеревался поставить у себя в физиологической лаборатории в ближайшие дни. Нужно посадить человека за эргометр в нагретой камере и заставить его работать по нескольку часов подряд. Он, разумеется, будет усиленно потеть. Нужно будет устроить приспособления, чтобы собирать пот, взвешивать его, анализировать и так далее. Интересно будет посмотреть, что получится через несколько дней. Из его организма выйдет столько солей, что может измениться состав крови; могут произойти также и другие весьма любопытные вещи. Опыт будет замечательный. Восклицание Гамбрила нарушило ход его мыслей. — Что возмутительно? — спросил он несколько раздраженно.
— Эти люди в ночном кафе, — ответил Гамбрил. — Возмутительно, что человеческим существам приходится жить так. Хуже, чем собакам.
— Собакам жаловаться не на что. — Шируотер ухватился за какое-то боковое ответвление его мысли. — Равно как и морским свинкам и крысам. Все эти проклятые антививисекциони-сты шумят, сами не зная из-за чего.
— Но вы только подумайте, — воскликнул Гамбрил, — что пришлось пережить этим несчастным! Пешком всю дорогу до Портсмута в поисках работы; а женщина — беременная. Это ужасно. А потом, как ужасно обращаются с людьми, принадлежащими к их классу. Это невозможно себе представить, пока сам не испытаешь. На войне, например, когда полковые врачи выслушивали у вас легкие, они обращались с вами так, точно вы тоже принадлежите к низшему классу, точно вы тоже один из этих несчастных. Это раскрывало вам глаза на многое. Вы чувствовали себя как корова, которую втолкнули в товарный вагон. И подумать только, что большинство наших ближних всю свою жизнь подвергается таким вот издевательствам!
— Гм, — сказал Шируотер. «Если человек будет потеть и потеть до бесконечности, — решил он, — он в конечном счете умрет».
Гамбрил посмотрел сквозь ограду в глубокую тьму парка. Тьма была огромна и меланхолична; то здесь, то там ее пронизывала нить уходящих вдаль огней.
— Ужасно, — сказал он и несколько раз повторил это слово: — Ужасно, ужасно.
Все безногие солдаты, вертящие шарманку, все лоточники в рваных башмаках, продающие безделушки на мокрых тротуарах Стрэнда; на углу Карситор-стрит и Чансери-лейн старуха со спичками, вечно держащая у левого глаза платок, такой же желтый и грязный, как зимний туман. Что у нее с глазом? Он никогда не осмеливался взглянуть и проходил мимо, будто не замечая ее, или порой, когда туман был особенно холодный и промозглый, останавливался на мгновение и, отвернувшись, бросал ей медную монетку на поднос со спичками. И убийцы, которых вешают в восемь часов утра, когда человек смакует в сладостном полузабытьи последние остатки сновидений. И чахоточная поденщица, приходившая работать к его отцу до тех пор, пока не ослабела окончательно и не умерла. И влюбленные, отравлявшиеся газом, и разорившиеся лавочники, бросавшиеся под поезд. Имеет ли человек право быть довольным и сытым, имеет ли он право на образование и на хороший вкус, право на знания и на разговоры и на утонченную сложность любви?
Он еще раз взглянул сквозь ограду на непроницаемую древесную тьму парка, на бусы огней. Он взглянул — и вспомнил другую ночь, много лет назад, в годы войны, когда огней в парке не было, а электрические луны на улицах были почти все в затмении. Он шел один по этой же улице, обуреваемый меланхолией, которая, хотя причина ее была иной, как две капли воды походила на меланхолию, переполнявшую его душу сегодня. В то время он был влюблен до безумия.
— Что вы думаете, — внезапно спросил он, — о Майре Вивиш?
— Что я о ней думаю? — сказал Шируотер. — Пожалуй, я вообще ничего о ней не думаю. Она ведь не очень подходящий материал для размышлений, не правда ли? Как женщина, впро-
чем, она показалась мне довольно привлекательной. Я обещал пообедать с ней в четверг.
Гамбрил вдруг почувствовал потребность излить душу.
— Было время, — сказал он деланно безразличным, легкомысленным и небрежным тоном, — много лет назад, когда я совершенно потерял из-за нее голову. Совершенно... — Эти влажные пятна от слез на подушке, такие холодные, когда в темноте положишь на них щеку; и нестерпимая боль, когда плачешь, бессмысленно, о чем-то, что ровно ничего не значит, что значит все на свете! — Это было в конце войны. Помню, я шел однажды ночью по этой мрачной улице, в полной темноте, корчась от ревности. — Он замолчал. Как привидение, как темный, преследующий дух, он ходил за ней по пятам, безмолвно, безмолвно умоляя, взывая о любви. «Слабый безмолвный человек», — говорила она о нем. Однажды, на два или на три дня, из жалости, а может быть, просто из желания отделаться от утомительного призрака, она дала ему то, о чем он молча безнадежно молил, — дала только для того, чтобы почти сейчас же отнять у него свой дар. В ту ночь, когда он шел по этой же улице, желание выпило из него всю жизнь, и его тело казалось опустошенным, до боли, до страдания пустым; ревность неустанно напоминала ему, с беспощадной злобой, о ее красоте — о ее красоте и о тех ненавистных руках, что теперь ласкали ее, о тех глазах, что теперь смотрели на нее. Все это было давным-давно.
— Она безусловно хороша, — сказал Шируотер, с запозданием отвечая на одну из последних фраз Гамбрила. — Я охотно признаю, что она может доставить человеку, связавшемуся с ней, немало тяжелых минут. — Ему вдруг пришло в голову, что после одного или двух дней непрерывного потения человеку, возможно, будет приятнее утолять жажду морскою водой, чем пресной. Это было бы очень занятно.
Гамбрил разразился дьявольским хохотом.
— Но было и другое время, — развязно продолжал он, — когда другие люди ревновали ее ко мне. — О, месть, месть! В лучшем мире воображения можно было расплатиться за старые обиды. Какие демонические вендетты доводились в этом мире до благополучного конца! — Помню, я как-то написал ей французское четверостишие. — (Он написал его через несколько лет, когда все уже давным-давно кончилось, он никогда никому его
не посылал; но это не имело значения.) — Как это там было? Ага, вспомнил. — И он продекламировал, сопровождая стихи соответствующими жестами:
Puisquc nous sommes la, jc dois
Vous avertir, sans trop dc honte,
Que je n'egale pas le Comte
Casanovesquc de Sixfois.
Льщу себя надеждой, что получилось довольно изящно. Вернее — элегантная грубость.
Хохот Гамбрила раскатывался под Мраморной Аркой. Но на углу Эджуэр-род он внезапно смолк. Гамбрил вдруг вспомнил мистера Меркаптана, и эта мысль охладила его пыл.