лучшее, что есть
Свобода. Зачем она мне?
Чтобы стоять вечером в парке в ожидании той, что не я?
Стеклянная дверь Русенбада светится во тьме. Если Мэри там — она скоро выйдет. Сиссела пойдет первой, придерживая дверь одной рукой, а другой запахивая черный палантин на плечах. Мэри выйдет следом, в расстегнутом пальто, устремив взгляд в неведомую даль.
О чем она думает? Об угрозах премьера? Или о том, что ждет ее в Бромме?
Не знаю. Не хочу знать.
Время позднее. Дроттнинггатан лежит совершенно пустынная, если не считать редких ночных прохожих, бредущих сквозь тишь. В нескольких метрах впереди — немолодая пара. Они не смотрят друг на друга, но идут в ногу. Я следую за ними в том же темпе, делаюсь их эхом и тенью.
Когда они останавливаются и смотрят на витрину, останавливаюсь и я. Они разглядывают книги, я смотрю на перчатки и шарфики, а потом движение возобновляется. Женщина достает что-то из сумочки и подносит к лицу. Мне не видно что. Может, просто сморкается. Мужчина, сунув руку в карман, принимается жестикулировать, похоже — что-то рассказывает. Женщина кивает и что-то говорит, как будто бы спрашивает. Мужчина оживляется, жестикулирует еще энергичнее и смеется. Женщина улыбается в ответ, потом оба умолкают и убыстряют шаг. Они продолжают ночную прогулку по Дроттнинггатан, я двигаюсь следом, в нескольких метрах позади. Однако они существуют в другом мире, в совершенно иной вселенной.
Мы со Сверкером ни разу не ходили в ногу по Дроттнинггатан, в октябре, в четверг вечером. Мы даже не знали, что такое возможно. Мы с самого начала полагали, что брак учрежден для того, чтобы было от кого прятать свою тайну.
— Я люблю тебя, — в конце концов сказал Сверкер.
Пять лет пришло и миновало. Бильярдный клуб «Будущее» собирался в полном составе по двадцати пяти торжественным поводам — пять раз на Вальборг у Анны с Пером, пять раз на Мидсоммар у Сверкера и Мод, пять раз у меня на Праздник раков, пять раз на совершенно безумный глёг у Торстена и пять — на встречу Нового года у Сисселы. И каждый раз Сверкер появлялся с новой девицей. За черноглазой Хеленой с искусствоведения следовала белокурая Биргитта из Высшей школы экономики, за которой, в свою очередь, — пепельная блондинка Анне-Мари с факультета психологии Стокгольмского университета. Не считая других, чьих имен никто уже не давал себе труда запоминать. Все понимали, что все равно скоро последует замена. Так что всегда, накрывая на стол, ставили еще один прибор возле Сверкера, но на карточке рисовали вопросительный знак. Некоторые его подружки обижались, а другие только поднимали брови. В совершенно определенном смысле. Карточки? Что за мещанство?
Но мы не были мещанами. Хотя и были слишком честолюбивы, чтобы позволить увлечь себя тогдашним политическим сектам, притом что старались держаться сильно левее средней линии. А кроме того, мы ощущали себя несколько старше ровесников. Магнус, пожалуй, был единственным исключением, но его компенсировала Мод, самая младшая в Клубе и в то же время — наша старшая. Едва сдав выпускные экзамены, она уже говорила с Магнусом как заботливая мамаша с любимым сорванцом: влюбленный смешок, притаившийся за строгим, попрекающим тоном. Ну Магнус! Ну разве так можно!
У нас в те годы много чего произошло. Пер устроился в МИД, а Сверкер получил работу в самом клевом рекламном агентстве Стокгольма. Анна бросила учить французский и подалась в Институт социологии, чтобы бросить и его, едва забеременев, у Торстена вышло одно стихотворение в литературном альманахе издательства «Бонниерс», а другое — в «Урд о Бильд». Сиссела стала подрабатывать экскурсоводом в Музее современного искусства и написала не оставшуюся незамеченной диссертацию про Хальмстадскую группу, Мод поступила в Стоматологический, Магнус слонялся по городу, заявляя, что ищет себя, а сама я после трех нескончаемых стажировок получила наконец постоянную работу в «Афтонбладет».
И вот мы в седьмой раз собрались отметить Вальборг. Пер и Анна только что переехали в старый таунхаус в Тэбю, где была и столовая, и камин, и узловатая вишня под кухонным окном. Мы неуверенно озирались, пока вешали одежду в передней и ставили в рядок свою уличную обувь. Мы привыкли к домам под снос и комнатам в общежитии, и здесь чувствовали себя несколько неловко. И не сразу поэтому решились шагнуть в гостиную, а все толпились у зеркала, пихаясь и хихикая, словно школьники. Посреди гостиной стоял Пер в новом костюме дипломата и покачивался на каблуках, а из кухни, где невидимая покуда Анна гремела посудой, доносился слабый запах чеснока. Сиссела первая решила, что пора кончать хихикать. И, схватив свой букетик из трех гвоздик, шагнула в гостиную. В то же мгновение из кухни, переваливаясь, вышла Анна. Она напоминала куклу с круглым животом, изумленно хлопающую большими темными глазами.
— Видели? — сказала она и повернулась в профиль, сложив руки под животом. — Толстенная, да? А еще больше месяца осталось!
Сверкер первый положил ладонь ей на живот — сложил горстью и аккуратно провел по мягкому велюру просторного Анниного платья, прежде чем поспешно отпрянуть. Потом то же движение повторила Сиссела. А я шагнула назад и обнаружила, что стою рядом с незнакомой девушкой. Я не сразу вспомнила, что это Анника. Та, что была с Торстеном последние годы, но действительным членом Бильярдного клуба.
«Будущее» не считалась. Она слабо улыбнулась мне, но я не ответила на улыбку. Мне и раньше она не нравилась, не понравилась и теперь, я вообще не понимала, как Торстен может выносить ее присутствие. Такая ломака, что даже говорить по-человечески не может — все свои реплики либо шепчет, либо пищит. Феерическая дура. Дура в квадрате.
А меня тогда залучил Фредрик, рыжий редактор из «Экспрессен». Я сама толком не понимаю, зачем мы с ним спутались. Позже пришлось себе признаться, что он мне не особенно-то и нравился, и я ему, пожалуй, тоже. Мы переспали несколько раз, но мои руки до него словно бы не дотягивались, всегда лаская воздух в нескольких миллиметрах от его тела. А он, плотно притиснувшись ко мне, прижимался губами к моим губам, обнимал за плечи и тяжело сопел мне в шею. Но мое тело сопротивлялось помимо моей воли, мышцы напрягались, словно сами по себе, и голова сама отворачивалась в сторону. А потом мы лежали молча и неподвижно, не в силах говорить о том, что произошло, и так же не в силах потянуться друг к дружке снова. Когда он позвонил и сказал, что, пожалуй, лучше нам больше не встречаться, меня словно свежей водой окатило. Ну наконец-то.
Наверное, у Торстена с Анникой было то же самое. Выглядело все именно так — по крайней мере, с его стороны. Его руки так же зависли в воздухе, когда она прижалась к нему, притиснувшись щекой к его рубашке, лоб чуть сморщился, а сам он продолжал разговор с Магнусом. Она постояла, ища взглядом зрителей, но нашла только меня, остальные были заняты разговором и осмотром гостиной. Я в ответ подняла бокал и улыбнулась Аннике, и она тут же отлипла от Торстена и отвернулась. Тогда я улыбнулась еще шире и сделала большой глоток белого вина.
Рядом со Сверкером в тот день стояла длинноногая блондинка, чье имя все еще оставалось тайной. Сиссела вдруг развернулась и уставилась на нее. Блондинка дернулась, словно усилием воли заставляла себя выдержать этот взгляд. Я снова улыбнулась, подняв бокал, — уже Сисселе. Бильярдный клуб «Будущее» — на страже своих рубежей!
Анна приготовила coq au vin, и мы уселись в столовой за темным, сороковых годов, столом, за который Анна извинялась, виновато улыбаясь, — пока они не могут себе позволить новую обстановку и приходится пользоваться старой родительской мебелью. Но ничего. Через несколько месяцев Пер заступает на свой первый пост — секретаря посольства, а в Лиссабоне у них будет полностью обставленный дом. Фантастика, правда? Сама она думает остаться в Стокгольме, пока малышу не исполнится полгода, но потом снимет таунхаус еще на полгода, потому что это только их pied-a-terre в Швеции на будущее и…
В дверь позвонили. Пер поднялся и пошел открывать. Когда вернулся, лицо у него было серьезное.
— МэриМари, — сказал он. — Там пастор хочет с тобой поговорить. И полицейский.
Найти меня никогда не составляло труда. Я приходила в редакцию за полчаса до начала рабочего дня, чтобы получить самые интересные материалы, и не уходила, не оставив координат — где меня можно застать вечером или на выходные. Я и так уже была на хорошем счету, но этого казалось мало. Хотелось стать лучшей. Это превратилось в самоцель, я должна сделаться лучше всех, чтобы не чувствовать, что я — хуже всех. Вот почему им удалось меня найти.
Моя правая рука комкала салфетку, а левая разглаживала, потом я несколько мгновений просидела неподвижно, пока правая рука не выпустила наконец эту белую тряпку. Я ничего не думала, не чувствовала, не боялась. Я была только телом, медленно встающим из-за стола.
— Насчет твоих родителей, — уточнил Пер.
Мама погибла мгновенно, сказал пастор. Папа лежит без сознания в Экшё. А то, что осталось от машины, — по-прежнему в кювете у шоссе между Экшё и Несшё, добавил он. И лампа по-прежнему горит дома на кухне. Я это увидела, когда восемь часов спустя вошла туда вместе со Сверкером.
Он должен был довезти меня до Экшё. Ни о чем другом и речи не шло. Ведь его машина стояла у самого Анниного дома, заправленная и чистенькая, а вина он успел выпить лишь пару глотков. Нет, Сисселе незачем с нами ехать, с какой стати? И Торстену. Сверкер небрежно улыбнулся своей блондинке и так же небрежно чмокнул ее в щеку. Она ведь понимает? И мы выехали.
Первый час мы оба молчали. Сверкер чуть сгорбившись сидел за рулем и прищурясь глядел на дорогу. Может, близорукость, а может, глаза не привыкли к этому новомодному освещению на трассе. В Сёдертелье пошел снег, а через несколько километров желтые лампы наконец кончились. Мы скользили во тьме, как в туннеле, и только огни фар преображали тихий снегопад в подобие белого калейдоскопа.
— Как ты?
Голос звучал хрипловато. Я не знала, что ответить. В самом деле — как? Никак. Еще пустее, чем обычно. А в остальном, спасибо, хорошо, — если не считать того, что одна половина моего «я», наморщив лоб, разглядывала другую половину, немного шокированная ее любопытством — единственным чувством, шевелящимся в этой пустоте. Да, именно. Мне было любопытно — что произошло и что произойдет потом. Может, это просто первая стадия шока. Когда невозможно даже поверить, что мамы больше нет на свете и что папа закрыл глаза и еще глубже ускользнул в молчание. Они же были — всегда. И должны быть всегда.
— Тебе нехорошо?
Я смотрела на него, моргая.
— Все нормально.
— Поесть не хочешь?
Я мотнула головой:
— Нет. А ты?
— Немножко проголодался.
— Давай остановимся у какой-нибудь кафешки.
— А успеем?
— Четверть часа роли не играет.
Лишь увидев его издали, я впервые осознала, что это в самом деле Сверкер и что я еду вместе с ним. Он стоял со своим подносом у стойки и изучал меню, растягивая узел галстука и одновременно пытаясь застегнуть ворот рубашки. Пиджак на спине немного помялся, буйная прядь волос упала на лоб, вот он отводит ее рукой и тянется за салфеткой. Все в нем привычно и давно знакомо, и все равно он по-прежнему — незнакомец.
Последние годы я не позволяла себе думать о нем. Он мог валандаться с любыми девчонками, мне-то что, я ни при каких обстоятельствах не намерена была превращаться в тоскующую дуру. Мы с Сисселой обе считали, что разумнее всего сохранить Бильярдный клуб «Будущее» как исключительно дружескую компанию. И сгоряча я чересчур резко отбрила Торстена. На очередной Мидсоммар он явился вместе с Анникой, и с тех пор мы обменивались лишь вежливыми фразами. На Праздник раков в то же лето я назло ему притащила Мирослава, высоченного студента-медика из Белграда. Через несколько дней он со мной порвал. Я слишком много работаю, а друзья у меня самые противные из всех шведов. Дальше все пойдет в точности по этой канве. Все мои парни рвали со мной или перед очередным сборищем Бильярдного клуба «Будущее», или сразу после. Почему так получалось — не знаю. Сама я ни с кем порвать была не способна, как и не способна была пожертвовать Бильярдным клубом «Будущее».
Сверкер пробирался ко мне с подносом, аккуратно обходя столики. Когда он приблизился, я опустила глаза и смотрела на подол своего платья из тонкого шерстяного крепа. И вдруг спохватилась: мы выехали без вещей, я заявлюсь в больницу в Экшё в вечернем темно-лиловом платье. Ночью-то сойдет, а как это будет выглядеть утром?
Сверкер поставил поднос на стол и улыбнулся.
Следую за незнакомой парой до самого конца Дроттнинггатан, но, когда они сворачивают у сквера Тегнерлюнден, я останавливаюсь и смотрю им вслед. Они по-прежнему идут в ногу, но теперь медленней и чуть наклоняясь вперед, поднимаются в гору. Вдруг мне становится зябко, и я, поеживаясь, перехожу на другую сторону улицы и торопливо иду обратно. Стук моих каблуков эхом отлетает от стен.
Мужчина в белой рубашке сидит в баре. Я замечаю его, едва войдя в «Шератон». Машинально снимаю куртку и, войдя, усаживаюсь на мягкий диван перед большим камином.
Мужчина в белой рубашке поворачивается на стуле. Улыбается. Я улыбаюсь в ответ, глядя ему в глаза. Я не боюсь.
Кто-то зажег свечу у гроба, обрядил маму в белое и сложил руки вместе.
Но мира в комнате не было. Может, из-за маминого лица: нижняя челюсть неестественно выдавалась вперед, и казалось, что маму вот-вот охватит приступ ярости. Клупая теффчонка! Я попятилась, ища руку Сверкера. Он взял меня за руку. Мы постояли неподвижно, прежде чем я снова смогла приблизиться к гробу. Расстегнув мамину манжету, я приподняла белый рукав и провела указательным пальцем по четырем цифрам. И вдруг спохватилась: я совсем ничего про нее не знаю, — кем работали ее мать и отец, были ли у нее сестры или братья и что в таком случае с ними случилось. Я не смела спросить и теперь никогда не узнаю; ее мир разрушен, истреблен, уничтожен.
Сверкер ничего не сказал. Но его дыхание согревало мне затылок.
Мужчина в белой рубашке касается моего запястья. Я согласна, только закрываю глаза, пока мы идем через фойе. Позади моих век пустота, я не помню ни Мэри, ни маминого мертвого тела. И не чувствую ничего, кроме тепла руки другого человека. Он прижимается ко мне. Он хочет меня. И я не боюсь. Почти совсем не боюсь.
Когда мы заходим в лифт, он целует меня. У его языка вкус пива.
Он засыпает почти сразу после оргазма. Ну и пусть. Так прекрасно — лежать, ощущая животом тяжесть его руки, слушать его похрапывание и размышлять о том, что только что произошло. Меньше чем двадцать четыре часа тому назад я еще сидела в камере Хинсеберга, а теперь впервые в жизни легла в постель с совершенно незнакомым мужчиной, с человеком, о котором я ничего не знаю: ни имени, ни возраста, ни национальности.
Больше шести лет никто ко мне не прикасался. Тело обрело жизнь. Сердце бьется, щеки горят, и между ног осталось чуть щекочущее ощущение. Мысль вспыхивает во тьме: не этого ли вечно искал Сверкер? Может, ему просто хотелось почувствовать себя живым?
Мэри вставляет ключ в замок и открывает дверь дома. Своего дома. Моего.
В первые годы заключения больше всего я скучала по своему дому в Бромме. Как только в камере гасили свет, я уносилась мыслями туда. Я вешала пальто на вешалку в передней, входила в гостиную и осматривалась. Все так, как и должно быть. Огонь в камине. Раскрытая книга на журнальном столике. Здоровенный гибискус в напольной кадке. На кухне стол накрыт к ужину — белая посуда, цветные салфетки, в духовке запекается рыба — соус тихонько булькает, а корочка постепенно становится золотистой. Открываю дверь прачечной: и тут все в порядке. Стиральная машина и сушилка зияют открытыми дверцами, выстиранные мужские трусы сложены стопкой в проволочном лотке Сверкера, белые хлопчатые трусики — в моем. Над раковиной висит несколько свежевыглаженных рубашек и блузок, все с аккуратно застегнутым воротничком. Поддев все плечики на указательный палец левой руки, отношу рубашки и блузки в спальню и вешаю половину в шкаф Сверкера, половину — в свой, потом подхожу к окну и смотрю в сад.
Сливовое деревце умоляюще простирает ко мне узловатые ветви, но мне нечем его утешить. Юный дубок красивее, он целеустремленно, миллиметр за миллиметром, прибавляет в росте, покуда корни протискиваются все глубже в землю. Скоро он закроет собой всю террасу. Эта мысль мне по душе, жаркими летними днями лучше сидеть под дубом, а не под зонтиком. И если дуб погубит сливу, то к этой утрате я готова. Слив я никогда не любила.
Прежде чем выйти из спальни, я касаюсь рукой покрывала. Может показаться, что я разглаживаю невидимую складку или снимаю волосок, но на самом деле это ласка. Кровать — это дом в доме, и по ней я скучала больше, чем по чему-либо другому. И все-таки я не могу тут остаться, надо сделать пять шагов, что уведут меня прочь из этой комнаты. Выйдя на лестницу, одним глазом заглядываю в гостевую. Там по-прежнему полный порядок, кровать застлана свежим бельем, сверху клетчатое покрывало, два белых махровых полотенца аккуратно сложены на стуле. Спускаюсь вниз. Дверь в мой кабинет приоткрыта, и, прислонясь к косяку, я смотрю внутрь, позволяя взгляду скользить по столу и полкам, забитым книгами. Иногда я захожу и зажигаю настольную лампу на то время, пока обрываю засохшие листья гардении на подоконнике. А выйдя в холл, останавливаюсь у двери в кабинет Сверкера. Она всегда закрыта, ее я не открываю никогда.
Когда входят Мэри и Сиссела, в доме тихо. Дверь в комнату, бывшую кабинетом Сверкера и переделанную в спальню для инвалида, закрыта, дверь в комнату помощника тоже. У Мэри теперь новый кабинет, она забрала свой стол и книги на второй этаж в маленькую комнатку, которая когда-то задумывалась как детская.
— Что — спит? — шепчет Сиссела.
Мэри пожимает плечами. Кто знает? Она устала, плечи ссутуливаются, когда она входит в гостиную. Босиком, в одних колготках, не видя, что от пятки вверх бежит спущенная петля, что белая тонкая полоска разрезает черную поверхность. На столе несколько газет, она собирает их и идет на кухню. Сиссела идет следом, в руках — сумка со спальными принадлежностями.
— Гостевая у вас по-прежнему наверху?
Мэри кивает, не оборачиваясь.
— Я отнесу туда барахлишко…
Мэри чуть кивает. Делай что хочешь, говорит ее спина.
— И сразу же спущусь…
На кухне Мэри садится у стола и прячет лицо в ладони. Так и сидит, когда возвращается Сиссела.
— Что такое?
Мэри сидит по-прежнему неподвижно. Сиссела озирается, взгляд упирается в пакет вина на столике возле мойки.
— Выпить не хочешь?
И, не дожидаясь ответа, встает и принимается открывать полку за полкой в поисках бокалов, не видя, что те стоят на виду в застекленном шкафчике на торцевой стене, пока Мэри не выпрямляется и не указывает туда рукой. Сиссела фыркает:
— Господи, да мне самой пора лечиться…
И в следующий миг, прикусив губу, бросает взгляд на Мэри. Я не хотела обидеть! Но Мэри не обиделась, она лишь покачивает головой, чуть улыбнувшись.
Сиссела ставит перед ней бокал, а сама усаживается по другую сторону стола.
— Хотела бы я знать, что он сказал… Премьер… Выгоняет, да?
Мэри отпивает вина, сперва кивает, потом качает головой.
— И да, и нет?
Мэри кивает. Сиссела испускает вздох.
— Ха, логично. Вполне в его духе.
Она тянется за газетами. Сегодняшние, вечерние. Их кто-то читал, обе разложены разворотом кверху. На одном лицо Мэри венчает собой четыре колонки, на другом — пять. В «Экспрессен» оно более осунувшееся, чем в «Афтонбладет». Поперек лица Сверкера — черный прямоугольник. Это клеймо, знак позора, наложенный по приговору СМИ. «Гусь». Клиент проститутки. Законный супруг министра.
Мы шли, держась за руки, по коридорам в отделение интенсивной терапии, но к папе в палату нас не пустили. Разрешили только посмотреть на него в стеклянное окошечко. Странным образом казалось, что он пострадал больше мамы, лицо все изрезано, он был подключен к дыхательному аппарату, капельнице и какому-то серому непонятному прибору. Его левая рука дрожала. Я прижалась лбом к стеклу, Сверкер положил руку мне на плечи. Мы стояли не шевелясь, не шевельнулись даже, когда к нам подошел молодой врач. И обернулись, только когда он кашлянул несколько раз. Он отводил глаза, не выдерживая моего взгляда.
— Мне очень жаль, — сказал он, — но прогноз неутешительный.
Поздно ночью мы шли назад к машине. На плече у меня была мамина сумка, в охапке — ее одежда. Сумка была тяжелая, черная, старомодная, пальто — новое, темно-синей шерсти, я его раньше не видела, платье — вечернее, репсовое, цвета перванш, которое было у нее уже лет пятнадцать. Может, последнее репсовое платье в Швеции. Скорее всего. Кучу одежды я свалила на заднем сиденье, а сама села спереди. Сверкер, повернув голову, смотрел через плечо, пока выезжал задним ходом. Я щурилась, в голове стучало.
На кухне горел свет, я сразу заметила, как только мы подъехали. Лампа светилась так ярко, словно была единственной зажженной лампой во всем Несшё. Меня это удивило. Папа всегда дотошно следил, чтобы все, уходя из комнаты, выключали свет. Электричество денег стоит, если кто не знает.
В остальном все выглядело так же, как в период маминых обострений. Куча посуды в раковине, переполненная пепельница на кухонном столе, толстый слой пыли на полу и мебели, полузасохшие цветы на окнах. Я поняла, что стыжусь, увидев себя со стороны — как бросаюсь на кухню тушить свет, а потом встаю у кухонной двери, заложив руки за спину — в услужливой позе официантки.
— Поесть не хочешь?
Сверкер мотнул головой. Под глазами у него легли морщинки.
— Устал?
Он чуть вздохнул.
— Да. А ты — нет?
— Можешь лечь в моей комнате.
Он улыбнулся, в глазах блеснуло ожидание. Сверкер. Вечно тот же.
— А ты?
Впервые в жизни я сказала «нет». Но в косвенной форме.
— Я все равно не засну.
Я первая пошла вверх по лестнице, перескочила через последние ступеньки и бросилась вперед, чтобы прикрыть дверь в спальню. Там был полнейший хаос, покрывала и простыни валялись на полу, перевернутый стул у окна, дверца маминого шкафа нараспашку. Дверь в мою комнату была закрыта, я открыла ее осторожно, вдруг испугавшись того, что там увижу.
Все ящики были вытащены из комода и стояли на полу, их содержимое валялось на ковре. Оно было небогато. Ночная рубашка в цветочек, из которой я выросла еще в четырнадцать лет. Свитер с заштопанным локтем. Розовая пластмассовая щетка для волос. Самодельные бусы, которые я когда-то смастерила себе в приюте. Я подняла глаза. Тумбочки письменного стола были открыты — но не пусты. Мой красный пенал на месте. И закладки. И старые масляные мелки в коробке с пестрой крышкой.
Сверкер шагнул в комнату. Вид у него был обескураженный.
— Что — ограбление?
В ту ночь я в последний раз убиралась в доме моих родителей. Тихо-тихо мыла посуду под тонкой струйкой горячей воды, подметала пол, вытирала пыль, застилала постели. Избегая резких движений, плотно закрыла шкаф в спальне, беззвучно подняла перевернутый стул и поставила на место. Когда уже светало, я спустилась вниз и открыла все окна, а потом стащила с себя платье и стояла голая посреди гостиной, чтобы прежняя жизнь выветрилась из каждой поры моего тела.
Потом тихо поднялась в ванную и долго терла все тело махровой рукавицей, потом почистила зубы и прополоскала горло, потом медленно расчесалась, мазнула духами за ухом, прокралась на цыпочках через переднюю — и вошла к Сверкеру. Он что-то пробормотал, когда я залезла к нему, — не разобрала что. И в ответ положила руку ему на грудь. Она показалась мне новой, незнакомой. Пять лет назад у него не было волос на груди, а теперь мои пальцы проходили сквозь плотные черные завитки. Я прижалась ближе к нему, просунула ногу между его ног и закрыла глаза. Он был горячий.
Он проснулся тут же. Сперва ничего не говорил, лежал и дышал. Я лежала рядом и тоже не шевелилась. Ждала. Готовилась. И наконец это случилось: он провел рукой по моим волосам, потом склонился и поцеловал меня в лоб.
— Я ведь люблю тебя, МэриМари, — сказал он. — Ты же знаешь? Ты же знаешь, что я люблю — тебя?
Я моргаю в темноте, на мгновение растерявшись. Где я? Чья рука лежит у меня на груди?
А потом вспоминаю. В номере «Шератона» в Стокгольме. С незнакомым мужчиной без имени, возраста и национальности.
Вдруг страшно захотелось назад, в одиночество, к себе в номер. Приподняв его руку, выскальзываю из постели на пол, ощупью ищу в темноте свою одежду. Кончики пальцев чуткие. Они знают разницу между его и моими трусами, они поспешно разжимаются, наткнувшись на его белую рубашку, но намертво вцепляются в мою юбку.
От звучного всхрапывания я замираю, едва успев застегнуть молнию, стою не двигаясь и не дыша, пока его дыхание не становится глубоким и сонным. Тогда я наклоняюсь и беру в руки туфли.
И ухитряюсь закрыть за собой дверь совершенно беззвучно.