Прошу прощения у читателей, если таковые будут у меня после смерти, что прерываю таким образом свое повествование. Пусть они вспомнят, что я стар, когда пишу свои воспоминания, а старость болтлива. Время снисходительности настанет и для них, и тогда они увидят, что если люди моего возраста любят повторяться, даже заговариваться, то лишь потому, что живут отныне только воспоминаниями, поскольку действительность для них мало значит, а надежда уже не значит ничего.
Вообще-то Казанова писал всегда. Как просвещенный любитель, образованный дилетант. Со времен двух своих диссертаций по юриспруденции, защищавшихся в Падуанском университете. Со времен своих проповедей в церкви Святого Самуила. Со времен многочисленных сонетов по случаю, скропанных, чтобы способствовать своим любовным похождениям. Будучи вхож повсюду в мире литераторов, Казанова должен был понять, что в конце концов его положение окажется ложным, если он сам не проявит себя в области литературы. Отныне он чувствует себя в силах писать по-французски, производить совершенную прозу, с тех пор как уроки Кребийона-старшего и наставления Патю, молодого актера и превосходного товарища по распутству, открыли ему все тонкости языка и все тайны замечательного стиля. В первое время лучшим решением ему представлялся театр, одновременно чтобы обеспечить себе репутацию, славу и приличные доходы. «Находясь в Дрездене в 1752 году, он перевел на итальянский “Зороастра” – оперу Рамо на слова Каюзака – для своей матери и сестры, примадонн придворного саксонского театра. Через несколько месяцев, вернувшись в Париж, он поставил в Итальянской комедии свою первую пьесу – комедию, написанную в соавторстве с Прево д’Эксмом: “Фессалийки, или Арлекин на шабаше”. Хотя успех был невелик, поскольку пьеса выдержала всего четыре представления, братья Парфе в своем «Театральном словаре» 1756 года все же признают за ней воображение, удачные комические сцены и забавные выражения. Вскоре он написал еще одну комедию, которую его мать играла в Дрездене в следующем году. Она называлась “Молук-кеида”, во многом повторяла пьесу Расина “Фиваида, или Братья-враги”, и главное ее достоинство состояло в том, что она переносила на комическую сцену самый трагический из сюжетов, раздвоив при этом персонаж Арлекина», – пишет Франсис Фюрлан. Поскольку в целом карьера в театре не задалась, Казанова после своего побега из Пьомби попробовал свои силы в легкой поэзии, опубликовав в Париже, в «Меркюр де Франс», итальянский мадригал «Всепобеждающая Любовь» в честь мадемуазель Камиллы Веронезе, модной актрисы и к тому же его соотечественницы. Название стихотворения – «L’Amore se la Vince» – не что иное, как анаграмма имени красавицы, и стихи заметили, поскольку газета получила несколько откликов на этот мадригал. Понемногу начинает складываться его репутация литератора, хотя его творчество еще весьма скромно и незначительно. Ему придется приложить усилия к ее утверждению, ибо она больше зависит от молвы и слухов, чем от реального собрания написанных трудов. По возвращении от Вольтера он, не спрашивая позволения у автора, перевел «Шотландку», вероятно, с намерением сыграть ее на венецианском карнавале 1761 года. В Лондоне, в 1763 году, он стал соавтором романа в письмах на несколько актуальных тем – «Китайский шпион», над которым работал другой великий авантюрист-«многостаночник» XVIII века, Анж Гудар, столь часто появлявшийся в жизни Казановы.
До сих пор литературная деятельность Казановы, незначительная и неупорядоченная, указывала на дилетанта, не имеющего ни малейшего желания принести свои развлечения в жертву упорному труду. Но теперь, с приближением сорокалетия, победы даются ему не так легко, как в прошлом. Уже недостаточно покрасоваться и вставить несколько острот в новомодных салонах, чтобы обеспечить себе малой ценой благосклонность какого-нибудь обеспеченного аристократа. Хотя у него есть талант и легкость, ему недостает собрания трудов, чтобы подать себя. А вдруг теперь перо станет для него единственным серьезным способом зарабатывать на жизнь?
Когда в июле 1769 года Казанова поселился в Лугано, в области Тичино, где, по счастью, не было никакой цензуры, он решил закончить и опубликовать там свое самое амбициозное на тот день произведение – «Опровержение», в котором раскритиковал в пух и прах творение француза Амело де Ла Уссе, «История венецианского правительства», опубликованное в 1676 году, где тот сурово судил о политике венецианского сената. Без сомнения, Казанова также хотел проявить свои таланты историка и писателя, а еще обеспечить себе доходы, но главное – желал, чтобы этот всплеск патриотизма не укрылся от внимания государственных инквизиторов. Теперь его уже утомили постоянные странствия по Европе. По правде говоря, в этой книге свалены вперемешку выпады против ненавидимого им Вольтера и критика в адрес Жан-Жака Руссо; более полемические, нежели методические аргументы против Амело де Ла Уссе, перемежающиеся с историями из его личной жизни, не имеющими никакого отношения к сюжету! Тем не менее книга имела успех: менее чем за год весь тираж трехтомника был распродан. И все же ворота Венеции перед ним не раскрылись. И Казанова, отправившийся в Рим и встретивший там своего старого знакомого кардинала де Берни, стал членом литературной Академии Аркадия под именем Евполомео Пантаксено. Он показал себя серьезным и деятельным академиком, не пропустил ни одного заседания и предложил «элегантное и очень ученое выражение», как писала пресса того времени, чтобы прояснить трудный отрывок из Горация: «Scribendi recte sapere est principium et finis». Поселившись в следующем году в Болонье, он написал небольшой трактат под заглавием «Lana caprina» («Козья шерсть»), приняв активное участие в яростном споре, в котором столкнулись два выдающихся профессора университета. «На седьмой или восьмой день по приезде в Болонью, я познакомился в книжной лавке Таруффи с молодым кривым аббатом, который подарил мне две брошюры, недавнее порождение гения двух молодых профессоров университета. Он сказал мне, что это чтение меня повеселит, и оказался прав. В одной из брошюр, вышедшей из печати в ноябре прошлого года, доказывалось, что следует прощать женщинам все совершаемые ими проступки, поскольку они зависят от матки, которая заставляет их действовать помимо воли. Вторая брошюра была критикой на первую. Автор утверждал, что матка и в самом деле животное, однако оно не властно над разумом женщины, поскольку анатомии не удалось обнаружить не малейшего канала сообщения между нутром, вместилищем плода и мозгом» (III, 960).
Ознакомившись с подобным бредом, когда первопричину всей женской психологии предполагали в одном из женских органов, Казанова не устоял перед желанием напечатать яростный памфлет, обрушившись на обоих глупых педантов. Этот памфлет, написанный в три дня и напечатанный за две недели в пятистах экземплярах в Венеции, тотчас поступил в продажу к одному болонскому книготорговцу, и вся операция принесла ему тридцать цехинов. Целью Казановы было не столько привнести новые познания в отношении женщин, сколько высмеять своих противников и их физиологический обскурантизм, показав, что, добавляя к гнету, который и так уже испытывает на себе женщина, еще и тиранию матки, они хотят сделать ее безмерно несчастной.
Переехав из Болоньи в Триест, чтобы быть поближе к Венеции, он поставил там комедию «Сила настоящей дружбы» и написал либретто к одной кантате. Также в Триесте он доработал труд, ради которого восемью годами раньше, зимой 1765–1766 года, рылся в Варшаве в архивах богатейшей библиотеки епископа Киевского господина Залусского: «История волнений в Польше со времени кончины Елизаветы Петровны до заключения мира между Россией и Османской Портой, в которой можно найти все события, повлекшие за собой революцию в этих государствах». Он опубликовал два первых тома с конца 1773-го по весну 1774 года у одного издателя из Гориции. Тогда-то и зародился спор по поводу третьего тома: сильно разгневавшись, Казанова обвинил в плутовстве издателя, который отказался передать ему шесть цехинов и двести авторских экземпляров. Издатель, со своей стороны, заявлял о небрежности автора, выставлявшего в свою защиту несерьезные аргументы. В конце концов, несмотря на обещания Джакомо, четвертый том в свет так и не вышел.
Наконец он вернулся в Венецию. Радость была с оттенком грусти, потому что ему теперь уже пятьдесят, лучшие друзья на том свете, ему не приходится рассчитывать ни на чью моральную, а главное, финансовую поддержку. Только перо помогло бы ему сводить концы с концами. Он многого ожидал от своего стихотворного перевода «Илиады» на итальянский язык. Первый том, посвященный «Его светлости монсеньору Карло Спинола, маркизу Священной Римской Империи и прочая и прочая» и включавший пять первых песней, вышел в 1775 году у печатника Модесто Фанцо, а второй, посвященный лорду Тилни, – в начале 1776 года. Третий том вышел в 1778 году и был посвящен Джан Доменико Стратико, некогда бывшему доминиканцем, жадным до всех земных наслаждений, а теперь ставшему епископом в Далматии. Четвертый том так света и не увидел, и не только потому, что Казанова вел беспорядочное существование, занятый добыванием средств к существованию, что мешало усидчивому труду и любой последовательной деятельности: в 1776 году «неожиданно» вышла другая венецианская «Илиада» в переводе настоящего эллиниста, иезуита Кристофоро Ридольфи, которая быстро затмила краткий, чисто светский успех его собственного труда.
Бедный Казанова, который, как мы видели, переживал тогда не лучшие времена, не мог добывать себе пропитание пером и был вынужден просить у инквизиторов о должности шпиона и доносчика. Невзгоды, подталкивавшие его на лихорадочные поиски успеха, который должен был быть немедленным и прочным, сделали его злопамятным и желчным. Все, что он сумел тогда написать, – это весьма посредственный памфлет против Вольтера, умершего в 1778 году: «Избранное из книг “Похвалы” Вольтеру», которое он посвятил, еще более смиренный и заискивающий, как никогда, дожу Паоло Ренье: вечно это жалкое усердие перед венецианскими властями, пресмыкательство и навязчивая лесть государственным учреждениям, низкопоклонство перед властью.
Пытаясь упрочить свою хлипкую репутацию литератора, Казанова брызжет идеями. И в 1780 году очертя голову бросается в журналистику, начав издавать ежемесячный журнал, на самом деле являясь его единственным составителем, – «Opusculi Miscellanei» («Смесь»). В шестом и предпоследнем номере, вышедшем в июне 1780 года, он опубликовал «Дуэль, или Краткое жизнеописание венецианца Дж. К.», в котором безо всякой совести переоценивает свою жизнь, создает апологию самого себя. Он собирался изложить письменно историю своего поединка с графом Браницким, чтобы представить (совершенно объективно!) решительное и неопровержимое доказательство своей почтенности как человека и венецианца. На самом деле венецианцам было чихать на моральную реабилитацию господина Джакомо Казановы. Снова неудача: журнал не имел ожидаемого успеха и через полгода перестал выходить.
Однако это не отвратило Казанову от журналистики, поскольку он основал газету театральной критики – «Гонец Талии», в первое время выходившую еженедельно, на сей раз на французском языке. Правда, Джакомо, у которого никогда не было недостатка в проектах, чтобы попытаться поправить свои дела, отныне стал театральным антрепренером и привез в Венецию французскую труппу, которой намеревался устроить дебют и поддерживать благодаря своему журналу. Это было своего рода возвращение к истокам для сына актеров. «Я никогда не читал ничего, что лучшим образом могло бы провалить театральную труппу», – зло заявил Карло Гоцци по поводу его листка. В очередной раз предприятие будет свернуто: одиннадцатый выпуск газеты стал последним. В оправдание Казановы следует признать, что в последней четверти XVIII века театр в Светлейшей не был тем, чем он был раньше. В то время Венеция, где осталось всего-навсего семь театров – два оперных, два оперы-буфф и три комедии, – уже не являлась театральным и музыкальным центром всей Европы.
Упрямый Казанова не отчаялся и упорствовал в своих литературных предприятиях. На сей раз он задумал новый исторический роман, «Венецианские анекдоты», опубликованный в 1782 году. Надо сказать, что автор не перетрудился, заставляя работать свое воображение, а всего лишь перенес «Осаду Кале» госпожи де Тансен на историческую почву Венецианской республики. Очевидно, он надеялся, что на этом перепаханном поле взойдут несколько цехинов, и даже не пытался создать литературное произведение.
В 1778 году Казанова опубликовал в Праге «Историю моего побега из венецианской тюрьмы Пьомби». Рассказав ее при всех дворах Европы, во всех светских салонах Парижа и иных мест, во всех королевских и княжеских дворцах, он наконец решился превратить свой самый большой устный успех в литературное повествование. В тот же год, все так же в Праге, Казанова опубликовал свое самое амбициозное и самое оригинальное произведение – «Искамерон, или История Эдуарда и Элизабет, проведших 81 год у мегамикров»: нечто среднее между утопией и научной фантастикой. Выпустив его вслед за предыдущим произведением, он ожидал значительного успеха и приличных доходов. Однако аудитория оказалась более чем скромной, поскольку в целом ему с трудом удалось завлечь сто пятьдесят подписчиков на издание. Надо признать, что провал был оправданным. Хотя специалисту роман предоставляет замечательный материал, позволяющий узнать о воззрениях Казановы на самые разнообразные темы, от политики до философии, включая медицину, хирургию, богословие, математику, физику и химию, в глазах венецианца той поры этот «Искамерон», бесспорно, скучный и неинтересный, представлял собой жуткую бесконечную мешанину, которую невозможно читать.
Нет пока ничего более разрозненного, разнородного, раздробленного, чем литературное творчество Казановы. Сочинения по случаю или для добывания пропитания, в основном на злобу дня. Беспорядочные шаги в разных направлениях, пробы во всех жанрах, из которых не складывается ничего целостного. То поэт, то эссеист, переводчик, романист, драматург, театральный критик, историк, памфлетист, политолог… Он так и не нашел подходящей для себя формы.
Однако в 1790 году, в шестьдесят пять лет, он сообщил Ламбергу, что работает над новым сочинением – своими Мемуарами, вероятно, начатыми годом раньше: он решил рассказать о своей жизни, облечь в письменную форму свои воспоминания. В декабре 1790 года Ламберг пишет Опицу, что Казанова уже закончил половину своего автобиографического труда. Вопрос в том, почему и каким образом ему однажды пришла в голову мысль написать «Историю моей жини». Надо ли полагать, что это литературное занятие ему ненавязчиво посоветовал врач в связи с его проблемами со здоровьем и что оно прежде всего должно было возыметь лечебное действие? «В апреле 1798 года Казанова переболел недугом, который ввергнул его в состояние глубокой усталости. Через несколько недель ему пришлось вызвать ирландского врача, поселившегося неподалеку от Дукса, – доктора Джеймса Коламба О’Рейли, который прописал ему полный покой и, в частности, прекрашение занятий математикой. Но зная характер своего беспокойного пациента, врач посоветовал ему неутомительное развлечение. Так, в письме от 17 мая, О’Рейли предписал Казанове интеллектуальную терапию для лечения его болезни: “…но дорогой друг, нужно на несколько месяцев отказаться от мрачных исследований, утомляющих мозг, от секса, нужно, чтобы вы теперь стали ленивцем, а для облегчения, некоторым образом, вам следует всего-навсего вспомнить прекрасные дни, проведенные в Венеции и в других частях света”». Так значит, это врачу принадлежала инициатива в написании огромной автобиографии? Мне кажется вероятным, что добрый доктор попал в точку лишь потому, что Казанова уже сообщал ему в предыдущих разговорах об этом плане, пока еще остававшемся туманным.
Если верить самому Казанове, то главной причиной, подтолкнувшей его к созданию «Мемуаров», было желание избегнуть скуки и докучников в Дуксе. Он жил в столь душной и враждебной атмосфере, что ему было необходимо найти отдушину: ею и стала автобиография. Однако я убежден, что даже без объективного и ужасного давления в Дуксе он все-таки написал бы «Историю моей жизни». Ведь Казанова постоянно записывал свои встречи, разговоры, приключения, значительные, а главное, незначительные события, при которых присутствовал, словно, необязательно сам это зная и сознавая, намеревался однажды выступить свидетелем того, что видел, пережил, испытал. Он прямо называет свои заметки «капитулами». Если Казанова использует столь важный и помпезный термин, обозначая отчеты о своих развлечениях, великолепных обедах и светских фривольностях, значит, придает им огромную – капитальную – важность. Кстати, всю свою жизнь он таскал их с собой в багаже, заботясь о них так же тщательно, как и об одежде. Точно так же он хранит свою переписку, словно уже знает, что однажды подведет итог. Хотя написание «Истории моей жизни» – способ выживания в напряженной и нездоровой атмосфере Богемии, оно все-таки не выглядит импровизацией. Самое поразительное – насколько срочной Казанова считает свою обязанность довести дело до конца. Он работает яростно, лихорадочно, как сумасшедший: «Я пишу по тринадцать часов в день, которые проходят для меня, как тринадцать минут», – пишет он своему другу Опицу. Из той же переписки: «Я пишу с утра до вечера и могу Вас уверить, что пишу даже, когда сплю, ибо мне всегда снится, что я пишу». В своем более чем преклонном возрасте он знает, что борется со временем, что ему надо спешить, если он хочет завершить начатое. При таких условиях это уже не просто труд дилетанта, не знающего, чем себя занять в часы вынужденной праздности, не легкое времяпровождение, утешение для профессионального распутника в отставке. Он не пережил бы на самом деле того, что пережил, если не записал бы пережитое, ведь написанное оставит непреходящий след в памяти людей и потомства. Жизнь не состоится до тех пор, пока не получит письменного выражения.
Стоит ли, однако, считать, что Казанова страстно переживал все, что уже пережил, описывая это? Сам он так и утверждал: «Вспоминая испытанные наслаждения, я продлеваю их и смеюсь над тяготами, которые перенес и которых более не ощущаю». На самом деле все было не так, поскольку «после воодушевления и веселого нетерпения перейти от одного наслаждения к другому приходит медленное шествование мысли, рассудочное и умиротворенное воссоздание прошлого», – пишет Лидия Флем. Как можно серьезно поверить хоть на мгновение, не расписавшись в полном идеализме, который никогда не был свойственен Джакомо, что воспоминание и описание объятий на деле воссоздают эти объятия? Он не возвращается в прошлое. Он смотрит на него из своего настоящего в Дуксе, что доказывают многочисленные ворчливые ремарки, усеивающие текст, в которых Джакомо горько сожалеет о том, чего больше нет, – о своем теле, здоровье, былой жизненной силе, сознавая, в каком жалком состоянии находится. Он постоянно отдаляется и рассматривает прошлое на расстоянии. «Вездесущность письма во время существования Казановы в замке Дукс, иное время, в которое он окунается с головой, не означают при всей своей насыщенности, что Казанова, когда пишет, полностью предается своему прошлому, сливаясь с ним в некой галлюцинации, полностью стирающей окружающую его реальность, – отмечает Ш. Тома. – Нет, Казанова пишет оттуда, где он есть, то есть очень издалека. И на то, что он использует свои воспоминания, он смотрит хладнокровно… Холодным взглядом распутника, но также и человека, который знает себя и других знанием, в коем пробивается, на фоне нежности, уверенный оттенок презрения». В этом плане симптоматично, что, когда «в июле 1792 года Казанова добрался в описании своей жизни до года 1772-го, он убедился, что удовольствие, которое испытывал в начале работы, уменьшается по мере того, как рассказ приближается к году возвращения в Венецию. В последующие двенадцать месяцев он добавил к рукописи лишь несколько глав, доведших его до “возраста пятидесяти лет”, которого он не хочет превышать», как пишет Опицу в письме от 20 июля 1793 года: «В том, что касается моих мемуаров, я думаю, что остановлюсь, ибо с возраста пятидесяти лет могу рассказывать лишь о печальном, и это печалит меня самого. Я написал их, лишь чтобы повеселить себя с моими читателями; теперь я огорчил бы их, а этого делать не стоит». Чем ближе друг к другу время пережитого и время написания, тем слабее желание составлять мемуары, потому что в конечном счете смешение времен сотрет всякое критическое расстояние.
Во всяком случае, уже невозможно затеряться в прошлом, поскольку прежнего мира больше нет. Начиная с мерзостей Французской революции, которую он ненавидит, потому что она осуждает все «ценности» его жизни, после краха Старого режима, бывшего необходимым театром всех его наслаждений, Европы, которую Джакомо любил и в которой жил, больше не существует. Его мир мертв, и его прежние знакомые умерли для него, даже если с чисто биологической точки зрения они все еще живы. Покончено с XVIII веком и миром Казановы. Он проживет достаточно долго, чтобы увидеть падение Венеции, покоренной и униженной Бонапартом. Отныне он – вне времени, отрешенный ото всего: от современников, своего прошлого и самого себя, безразличный, потому что современность больше никоим образом его не касается. Доходило до того, что в иные дни, в одиночестве Дукса, он спрашивал себя, стоит ли оставлять еще какой-либо след своего пребывания на земле, и даже подумывал об уничтожении своей рукописи, как он пишет Опицу 20 февраля 1792 года: «В том, что касается мемуаров, чем дальше подвигается работа, тем более я убежден, что они должны быть сожжены. Вы видите, что пока это в моей власти, они наверняка не выйдут в свет. Природа их такова, чтобы ночь для читателя миновала незаметно; но “цинизм”, который я в них вложил, чрезмерен. Он выходит за рамки, кои приличие наложило на нескромность. Но Вы не поверите, насколько это меня забавляет. Я заметил, не краснея, что больше никого не люблю; но отметьте, что я краснею оттого, что не краснею, и этот вторичный румянец оправдывает меня перед самим собой, ибо до других мне дела нет. Sed metuo ne cui de plus quam tibi credas. Я говорю все, не щажу себя, и все же не могу, как человек чести, озаглавить свои мемуары «Исповедью», ибо я ни в чем не раскаиваюсь, а Вы ведь знаете, что без раскаяния не получишь отпущения грехов. Вы думаете, что я хвастаю? Вовсе нет. Я рассказываю вслух, чтобы повеселить себя». Описывая свою жизнь, чтобы сохранить ее для потомства, Казанова в то же время, становясь все большим скептиком, хочет стереть ее, как будто ему вполне достаточно ее прожить, а затем довести до высшего накала на аутодафе, который не оставит от нее ничего.