Смерть – чудовище, изгоняющее из большого театра внимательного зрителя, прежде чем пьеса, которая бесконечно его занимает, будет окончена.
Последняя картина: Казанова – дряхлый старик. Теперь, в 1798 году, ему уже семьдесят три года. Тяжело стать физически немощным из-за унизительных неудобств и болезненных последствий возраста, когда ты был человеком, превратившим свое соблазнительное и крепкое тело в поле битв и средоточие своей жизни. Болезни идут одна за другой, не давая ему ни минуты передышки. У него проблемы с желудком, наверняка вызванные его прожорливостью, и ему приходится следовать строжайшей диете: даже чревоугодие, одно из его последних наслаждений в Дуксе, ему запрещено. Он страдает (правда, уже давно, со времен заключения в Пьомби) от геморроя, который он думал утишить, более не садясь верхом. Гипертрофия простаты, вызвавшая интоксикацию, которая в те времена была роковой, усугублялась с каждым днем. С мочевым пузырем тоже не все в порядке, недержание мочи причиняет все больше неудобств, но он полагает, что это пройдет, если он будет воздерживаться, как сейчас, он плотских удовольствий. У него выпали зубы. Одышка. С 1791 года он вынужден носить очки, настолько ослабло зрение. В конце 1797 года появилась боль в бедре, которая, как он думает, вскоре пройдет. В конце февраля 1798 года – происшествие гораздо более серьезное: «кровь в голову ударила», иначе говоря, он пережил апоплексический удар. Джакомо уже не обольститель, а ходячая больница.
Дражайшая Сесиль, тревожащаяся о его здоровье, беспрестанно его отчитывает и советует ему лечиться, в каждом письме сообщает ему новые, по большей части «бабушкины» рецепты. 14 февраля 1798 года: «Принимайте лекарства, лечитесь! Длительные ли Ваши боли? Мешают ли они Вам спать? Как зовут Вашего врача? Во имя неба, поправляйтесь». 22 февраля 1798 года: «Мужайтесь, если Вы еще в силах, через час или два Вы испытаете облегчение; если строго применять рецепт, который я Вам посылаю, он сотворит чудеса, это непревзойденное лекарство. (…) Льняное семя отварить в молоке до разбухания; сделать из него компресс, нанеся между двумя полосами ткани шириной в ладонь. Этим компрессом обернуть низ живота и менять, как только начнет остывать; менее чем через час наступит значительное облегчение». 17 марта 1798 года: «Ешьте побольше чернослива, он утоляет жажду. Мой врач и Зиновия просят Вас». И так далее. Друзья не сидят спокойно и наперебой дают ему советы по лечению.
Казанова всегда внимательно относился к своему здоровью и своему телу, и теперь понимал, что он пропал, и что конец его близок. Во всяком случае, он никогда не доверял докторам и официальной медицине. «Насмешник над врачами, он был убежден, что Иосиф II умер из-за Брамбиллы, придворного протохирурга, и что хирург Фейхтер убил Ламберга, – пишет Элио Бартолини. – Он больше верил в добродетели медицины, представляющей собой нечто среднее между колдовством и знахарством». Он всегда отдавал предпочтение природным лекарственным средствам и легким снадобьям, в особенности водам, которые принимал каждый год. Когда после четырех месяцев болезни его взялся лечить один врач из Топлица, некий Ганза, Казанова принял его лекарство лишь один раз и тотчас ему заявил, что снадобье не принесло ему никакой пользы, к великому разочарованию врача, пытавшегося убедить пациента продолжить лечение: «Сударь, мне досадно, что эффект от лекарства, принятого один раз, не оправдал ваших ожиданий. Но боже мой! Вы человек мудрый и просвещенный, чтобы понимать, что в нашем теле пружины жизни, из-за неизбежного движения, существующего между жидкой и твердой материей его механизма и по общим законам человечества, должны быть изношены и что поэтому самые лучшие лекарства не могут подействовать так скоро. Будьте любезны, в ваших собственных интересах, только неделю принимать что-то постоянно». По правде говоря, Казанова не столько нетерпелив, сколько скептически настроен. Отныне неумолимого продвижения болезни уже ничем не остановить. Зачем же стараться, если он ничего не ждет от жизни?
В апреле 1798 года, изнуренный, неспособный сосредоточиться на умственном труде, он прекращает редактировать рукопись своих «Мемуаров», не добравшись до последнего тома, оставшегося в черновике. Неопровержимое доказательство того, что на сей раз он в самом деле «дошел до ручки»: он просит ракового супа, но к несчастью, герцогиня Элиза фон дер Рекке, регулярно снабжавшая его превосходной мадерой и бульонными плитками, не может его прислать. Раки, которых так любила мать Казановы и которых ей безумно хотелось перед тем, как она разродилась Джакомо. Круг замкнулся: возвращение в отправную точку. Увы! Добрая герцогиня не могла удержаться, чтобы не сопроводить великолепные кулинарные подношения рассуждениями литературного и философского порядка, которые, по правде говоря, не могли подбодрить Казанову и даже выводили его из себя, поскольку надо быть чертовски эгоистичным, чтобы, как она, занимать стоицизма у умирающего: «Я нахожу, что Вы правы в том, что не желаете завязывать новые связи, но жестоко лишать Ваших старых друзей удовлетворения видеть, как Вы переносите жизненные беды и как идете по пути, который предстоит проделать всем нам. Признаюсь Вам, что мысль о разлуке с Вами терзает мое сердце, однако благородное мужество, с коим Вы продвигаетесь к мрачным вратам смерти, возвышает мою душу. Сии качества, коих не может приглушить даже Ваша тяжелая болезнь, дарованы Вам ради вечного счастия. Как прекрасная бабочка возносится из жалкой оболочки гусеницы, наше мыслящее существо возродится в других формах, покинув тело, которое было дано на краткое время существу, достойному вечного счастья» (III, 1159). Какое жалкое утешение: знать, что он спасет свою душу, освободившуюся от телесной оболочки, которой он так дорожит!
27 мая Карло Анджолини, хореограф из Дрездена, женившийся на племяннице Казановы, приехал в Дукс, чтобы ухаживать за стариком и быть с ним до конца. Последние строчки к подруге: «Пятница, полдень. – Тяжелым недугом природа приговорила меня к медленной смерти, но, слава Богу, конец недалек. Поскольку я не могу принимать никакой пищи, я слабею с каждым днем, не могу больше вставать с постели; иначе, прелестная дама, я бы просил о прощении. Г. Шпренгпортен сообщил мне о Вашем приезде, и я надеялся поправиться, но теперь я борюсь со смертью. До своего последнего вздоха я буду иметь честь быть Вашим преданным и покорным слугой». До последнего – соблюдение формы. Галантная вежливость и утонченная учтивость.
По свидетельству принца де Линя, «его аппетит уменьшался с каждым днем, он мало сожалел о жизни; но окончил ее благородно перед Богом и людьми. Он причастился святых даров с величественными жестами и сентенциями, сказав: «Великий Боже, и вы, свидетели моей смерти, я жил как философ и умираю как христианин». Какая выспренность! Какой пафос! Элио Бартолини подчеркивает нарочитую театральность этой сцены, столь назидательной и католической. Это тем более удивительно, что Казанова всю жизнь держался на почтительном отдалении от религии. Хотя он не отрицал существования Бога, он нас предупреждал, что не имеет желания проверить свое бессмертие ценой своей жизни: «Утешительная философия, согласная с религией, утверждает, что зависимость души от чувств и органов всего лишь мимолетна и случайна и что душа будет свободна и счастлива, когда смерть тела избавит ее от их тиранической власти. Все это красиво, но, если отринуть религию, не слишком надежно. Поскольку я не могу получить полной уверенности в том, что бессмертен, пока не прекращу жить, мне простится, что я не тороплюсь узнать эту истину. Знание ценой жизни стоит слишком дорого» (I, 5).
Одним из тягостных эпизодов его жизни был внезапный всплеск набожности. После того как его покинула Генриетта, великая любовь его жизни, он погрузился в черное отчаяние, быстро перешедшее в глубокую депрессию. Вернулся в Парму и заперся в комнате на скверном постоялом дворе. Полная неврастения. Никаких желаний. Никакой воли – ни есть, ни даже покончить с собой. Однако оказалось, что смежную комнату занимал Валентин Делаэ, «набожный человек, чьи черные одежды и благочестивое карканье проносятся через “Мемуары”, точно воронья стая», как пишет Жан-Дидье Венсан. Джакомо знает, кто это, потому что уже встречался с ним в прошлом. Тем не менее заботы Делаэ, который заставляет его есть и развлекает, возвращают Казанову к жизни. Понемногу он стряхивает с себя оцепенение, снова начинает выходить в город и смеяться. В эти шесть недель он подхватил «в обществе Делаэ болезнь гораздо более дурную, нежели сифилис» (I, 525), переданный ему одной актрисой, не думая, что он к ней восприимчив. «Делаэ, не покидавший меня ни на час по утрам, отправляясь в церковь, сделал меня набожным, причем настолько, что я соглашался с ним, что должен быть рад тому, что подхватил болезнь, принесшую спасение моей душе. Я искренне благодарил Бога за то, что тот воспользовался ртутью, чтобы вывести мой дух, прежде блуждавший в потемках, к свету истины» (I, 525). Его благочестие крепнет с каждым днем, он думает лишь о том, чтобы дословно следовать Евангелию, дабы попасть в царствие небесное. Поскольку набожность – болезнь эпидемическая, новообращенный Казанова стремится обратить в веру своих венецианских друзей. Он пережил настоящий кризис фанатизма, пока, наконец, не решил, что лечение сифилиса ртутью, металлом нечистым и очень опасным, отравило его рассудок и ослабило его ум. По счастью, в конце концов он понял, что Делаэ – всего лишь лицемер, которому удалось его облапошить. Если он превосходно играл роль совершенного христианина, то с единственной целью: обрести благополучие под крылом своих хозяев, которые были счастливы выполнять капризы столь глубоко верующего подданного. Очевидно, что набожность в глазах Казановы была либо болезнью, либо двуличием. Человек в прекрасной физической форме и в добром душевном здравии не может быть набожен, особенно если у него есть средства на удовлетворение своих нужд.
В один прекрасный день 1760 года Казанова даже подумал сделаться монахом. Тогда, в начале апреля, он только что убежал из Штутгарта, где был подвергнут домашнему аресту, потому что отказался уплатить офицерам четыре тысячи луидоров, проигранные накануне на слово: надо сказать, что его накачали наркотиками, прежде чем он сел играть. Он прибыл в Цюрих, словно свалившись с небес в самый богатый город Швейцарии. Подавленный и удрученный, он подвел итог своей прожитой жизни и нынешнему положению. «Мне кажется, что я навлек на себя все удручавшие меня несчастья и злоупотреблял всеми милостями Фортуны по отношению ко мне. Сраженный бедой, которой я сам раскрыл ворота, я содрогнулся и решил перестать быть игрушкой Фортуны, вырвавшись из ее рук. Обладая сотней тысяч экю, я решил устроить себе постоянное положение, оградив его от всяческих превратностей. Полный покой – величайшее из всех благ» (II, 290).
На следующее утро он вышел из города и шесть часов шел по сельской местности, не зная, куда идет. Знамение Господне? Он увидел «большую церковь рядом с большим зданием правильной архитектуры, приглашавшим прохожих направить туда свои стопы» (II, 291). Так получилось, что он наткнулся на бенедиктинское аббатство Эйнзидельн, построенное в начале века в великолепном и зрелищном стиле барокко. Как мог его не поразить размах и необычайное богатство церковного убранства? Огромные своды, купола, восьмиугольник нефа, стены и хоры украшены фресками и гипсом под мрамор. Благосклонно принятый аббатом Николаем II, пригласившим его отобедать, он стал ему исповедоваться, хотя минутой раньше и не помышлял ни о чем подобном. «Это была моя причуда. Мне казалось, что я делаю то, чего хочет Бог, когда приводил в исполнение случайную мысль, залетевшую мне в голову» (II, 294). Глядя, как покойно живут бенедиктинцы, а главное, какая чудесная у них библиотека, состоящая сплошь из фолиантов, самым новым из которых не меньше века, он сказал себе, что мог бы жить здесь счастливо до последнего часа, не давая над собой власти Фортуне. Он почувствовал себя готовым постричься в бенедиктинцы. Сообщил аббату о своих планах стать монахом, тот попросил у него две недели на размышление, прежде чем дать ответ. На четырнадцатый день своего мнимого обращения он наткнулся на четырех очаровательных молодых женщин, прикинулся слугой, чтобы подойти к ним поближе, и в конце концов мысленно занялся любовью с самой хорошенькой из них, милой брюнеткой, одетой в амазонку. Вернулось желание. С планами похоронить себя в монастыре до конца своих дней было покончено. Когда на следующий день аббат согласился принять его в монастырь, ему пришлось признаться, что он передумал.
И вот двадцать пять лет спустя, в мае 1785 года, на Казанову вновь напал стих отречься от света и удалиться в монастырь. Он послал подряд три письма Доменико Томиотти де Фибрису, крестьянину из-под Тревизе, который стал генералом артиллерии в австрийской армии, графом и военным губернатором Трансильвании, сообщая ему о своих планах и одновременно предлагая свои услуги в качестве секретаря. Тот отнесся более чем скептически к его монашеской карьере, а по поводу предложения услуг попросту послал его подальше: «…мне вовсе не нужны секретари; у меня их здесь восемнадцать, и они добивают меня, заставляя читать и расписываться». Нужно ли принимать всерьез желание удалиться в монастырь, которое, возможно, было лишь предлогом, чтобы найти работу и жалованье? Тем не менее Казанова периодически мечтал об отдыхе, а покой для него символизировали два места – библиотека и монастырь. Такое ощущение, что усталость от беспрестанных разъездов порождала в нем стремление к уединению и покою, которое, впрочем, быстро исчезало, как только подворачивался новый случай отправиться в путешествие или новая женщина, которую можно было соблазнить. Монастырь так и остался для него в области несбыточного.
4 июня 1798 года, в летнем одиночестве замка Дукс, откуда уехали граф Вальдштейн с друзьями, за Казановой присматривал только его племянник Карло Анджолини и Финетта, его верная борзая, которую княгиня Лобковиц прислала ему в подарок из Билина взамен его дорогой покойной Мелампиги. Он умер через несколько минут после того, как священник причастил его святых даров. Угас в своем кресле – наверное, потому, что задыхался, лежа на кровати. Это самое кресло еще можно увидеть в его рабочем кабинете в Дуксе, к спинке сзади прибита бронзовая табличка с надписью: «В этом кресле 4 июня 1798 года скончался Джакомо Казанова». После скромного отпевания его похоронили на маленьком кладбище, которое находится позади часовни Святой Варвары. Малограмотный невежда, ведший учет смертей в приходской церковной книге, не упустил случая в последний раз нанести ему оскорбление, исковеркав его имя в вдвойне ошибочной записи: «4 июня, герр Якоб Кассанеус, венецианец, 84-х лет». Как и имя, так и возраст ошибочны: Джакомо было семьдесят три года, два месяца и два дня. «На могилу положили полагающийся случаю камень с небольшим железным крестом. Говорят, что крест очень скоро выломался и упал наземь, скрывшись в высокой траве», – пишет Ги Андор. Когда в 1922 году на кладбище проводили раскопки, то извлекли стелу с надписью «Казанова MDCCLXXXIX», которая, возможно, была воздвигнута на его могиле через год после смерти, однако останков его не обнаружили. Позднее на фасаде часовни Святой Варвары укрепили такую мрачную памятную доску:
JAKOB CASANOVA
Venedig 1725
Dux 1798
По правде говоря, не могло быть ничего печальнее для венецианца, писавшего по-французски, чем эта эпитафия на немецком языке.