Книга: Золотая тетрадь
Назад: Свободные женщины 2
Дальше: Свободные женщины 4

Свободные женщины 3

Томми привыкает к тому, что он ослеп,
В то время как те, кто постарше, пытаются ему помочь

 

Неделю Томми находился между жизнью и смертью. Конец этой недели был отмечен тем, что Молли употребила именно эти слова; в ее голосе и следа не осталось от былой звенящей силы и уверенности:
— Не странно ли это, Анна? Он находился между жизнью и смертью. Он будет жить. Кажется, иного исхода и быть не могло. Но если бы он умер, тогда, я полагаю, мы тоже бы считали, что это было неизбежно?
Неделю эти две женщины сидели у его больничной койки; ждали в соседних помещениях, пока врачи советовались, приходили к каким-то выводам и принимали меры; возвращались к Анне домой, чтобы немного побыть с Дженет; читали письма, в которых выражались соболезнования, и принимали знакомых, которые к ним заходили, чтоб их немного поддержать; а также пытались изыскать в себе резервы, чтобы хоть как-то общаться с Ричардом, который открыто обвинял их в случившемся. В течение всей этой недели, когда остановилось время и чувства тоже остановились (они спрашивали у себя и друг у друга, почему они не чувствуют ничего, кроме оцепенения и напряжения, хотя традиция, конечно, допускает и оправдывает такого рода реакцию), они говорили, хоть и кратко и, так сказать, пунктирно, поскольку обсуждаемые темы были им обеим известны так хорошо, о том, как Молли заботилась о Томми, о том, какие были отношения у Анны с Томми, пытаясь нащупать тот момент или же то событие, когда они определенно потерпели полное фиаско и не сумели дать Томми то, что ему было нужно. В том ли все дело, что Молли уезжала на год? Нет, она по-прежнему считала и чувствовала, что это был правильный поступок. Из-за того ли, что их собственные жизни были настолько бесформенными? Но разве они могли бы быть иными? Потому ли, что Анна что-то не то сказала, или чего-то не сказала, когда Томми заходил к ней в последний раз? Возможно, но они чувствовали, что не в этом дело; да и откуда им было это знать? Они не списывали случившуюся катастрофу на счет Ричарда; но, когда он принимался их обвинять, отвечали:
— Послушай, Ричард, нет смысла друг друга оскорблять. Вопрос весь в том, как можем мы ему теперь помочь?
У Томми оказался поврежденным зрительный нерв; Томми останется незрячим на всю жизнь. Мозг — не затронут, или, по крайней мере, все быстро должно восстановиться.
Врачи провозгласили, что Томми вне опасности, время снова вернулось в их жизнь, и Молли вся как-то сразу осела, она часами плакала, беспомощно и тихо. Анна была полностью погружена в заботы о ней и Дженет, которую ей нужно было уберечь от понимания того, что Томми пытался себя убить. Она употребила выражение «несчастный случай», но это было глупо, потому что теперь в глазах ребенка она читала страх: Дженет боялась, что в предметах повседневной обстановки и вообще в повседневной жизни сокрыта вероятность такого происшествия, которое ведет к лежанию в больнице, неподвижно, на спине, и к полной слепоте. И Анна изменила формулировку, объяснив, что Томми случайно себя ранил, когда чистил свой револьвер. Дженет тогда сказала, что у них дома нет револьвера; и Анна сказала, что нет, и никогда не будет, ну и так далее; и тревога оставила ее ребенка: Дженет успокоилась.
А Томми, который все это время оставался безмолвным, задрапированным в больничные покровы телом, лежащим в полутемном помещении, Томми, которого они, беспомощного и отданного на их попечение, все это время обихаживали, он, между тем, ожил, зашевелился и заговорил. И эта кучка людей — Молли, Анна, Ричард, Марион — люди, которые все это время стояли рядом с ним и ждали, сидели рядом с ним и ждали, мучились бессонницей во всю эту неделю безвременья, они вдруг поняли, как далеко в своем сознании они позволили ему уйти: Томми словно проскользнул куда-то в смерть, минуя их. Он заговорил, и это оказалось для них шоком. Поскольку это его свойство, это словно всех обвиняющее тяжкое упрямство, которое заставило его пытаться всадить пулю себе в мозг, изгладилось в их памяти, покинуло их мысли о нем, они привыкли видеть в Томми лишь жертву, лежащую в покровах бинтов и белых простыней. Его первые слова — а они были там все, все это слышали — звучали так:
— Вы все там, да? Так вот, я вас не вижу.
От того, как это было сказано, они все онемели. А он продолжил:
— А я действительно ослеп, не так ли?
И снова то, как это прозвучало, лишило их возможности смягчить, а именно таков был их первый импульс, возвращение этого мальчика к жизни. Спустя мгновение, Молли сказала сыну правду. Вчетвером они стояли у его постели, смотрели вниз, на голову, незрячую под плотной пеленой бинтов, и всем, им всем, было невыносимо худо от ужаса и жалости, от мысли об одинокой и отважной битве, которую, должно быть, приходится вести ему сейчас. Однако Томми молчал. Он тихо и неподвижно лежал. Его руки, унаследованные им от отца, корявые и неуклюжие, были протянуты вдоль тела. Он их поднял, неловким движением соединил и уложил на груди, тем самым выражая свою готовность стерпеть все, что суждено. Но в этом его жесте было нечто такое, что заставило Молли и Анну обменяться взглядами, в которых была отнюдь не только жалость. В их взглядах читался ужас — они как будто не посмотрели друг на друга, а кивнули одна другой. Ричард увидел, как женщины поделились друг с другом этим чувством, и он буквально заскрипел зубами от ярости. Место было совсем неподходящим для ссор и споров; но, как только они вышли, он заговорил. Выйдя из больницы, они какое-то время шли все вместе, и только Марион немного от них отстала — она была настолько шокирована тем, что случилось с Томми, что прекратила пить, но она все еще, похоже, пребывала в каком-то своем мире, где все происходило в замедленном темпе. Ричард яростно набросился на Молли, испепеляя и Анну злым горячим взглядом, показывая тем самым что обращается он к ним обеим:
— А ты ведь очень мерзко поступила, да? Ты поступила непотребно, правда?
— Что? — сказала Молли, глядя поверх руки обнимавшей ее Анны. Теперь, когда они покинули больницу, Молли вся дрожала от подавляемых рыданий.
— Когда ты так вот, запросто, ему сказала, что он ослеп на всю оставшуюся жизнь. Как ты могла! Вот так!
— Он это знал, — ответила Анна, видя, что Молли потрясена настолько, что не в силах говорить, а также понимая, что он их обвиняет вовсе не в этом.
— Он это знал, он это знал, — зашипел Ричард. — Он только что пришел в себя, и тут же ты сообщаешь ему, что он ослеп навеки.
Анна, отвечая на его слова, но не на чувства, сказала:
— Он должен был это узнать.
Молли, не обращая никакого внимания на Ричарда, сказала Анне, продолжая их диалог, который начался в то самое мгновение, когда над койкой Томми они обменялись молчаливым, подтверждающим все опасения и полным страха взглядом:
— Анна, я думаю, что он еще раньше пришел в себя, он был уже в сознании, не знаю сколько. Он ждал, когда мы соберемся там все вместе, — похоже, ему все это даже нравится. Анна, ну разве это не ужасно?
И она забилась в истерических рыданиях, а Анна заметила:
— Не надо спускать все свои чувства на Молли.
Ричард, содрогаясь от отвращения, издал какое-то невнятное яростное мычание, резко развернулся на каблуках, бегом вернулся к Марион, которая, словно в тумане, брела за ними, нетерпеливым жестом схватил жену под руку и потащил ее через больничный газон, зеленый, радостный и симметрично размеченный яркими пятнами цветочных клумб. И он умчался на машине, с Марион, ни разу на них не оглянувшись, оставив их искать такси и добираться домой самостоятельно.
Ни на мгновение, ни разу Томми не утратил самообладания, ни разу он не сорвался. Не подавал он ни малейших признаков того, что мучим обрушившимся на него горем или страдает от жалости к себе. С той самой, с первой, минуты, с первых произнесенных им слов он был спокоен и терпелив, с любезной готовностью он шел во всем навстречу медсестрам и врачам, сотрудничая с ними, он с Анной, с Молли и даже с Ричардом трезво обсуждал все свои планы на будущее. Он был, как непрестанно повторяли медсестры — и не без нотки той тревожной неловкости, которую Молли с Анной понимали так хорошо, — «образцовым пациентом». Никогда в жизни, утверждали они — и повторяли это неоднократно, — не говоря уже о бедном парне, которому всего лишь двадцать лет, им не встречался человек, который перед лицом столь страшной участи так превосходно бы держался.
Ему было предложено хоть сколько-то побыть в другой больнице, где обучают самым необходимым навыкам тех, кто ослеп, но Томми настоял на том, что он немедленно отправится домой. Он не терял времени даром, за несколько недель в больнице он научился очень многому, и он уже мог есть и умываться самостоятельно, он мог обслуживать себя, мог медленно перемещаться по палате. Частенько Анна и Молли сидели и наблюдали за ним: снова нормальный и, судя по всему, такой же, как и раньше, не считая черной повязки поверх незрячих глаз, он двигался упрямо, терпеливо, от кровати к стулу, от стула до стены, с сосредоточенно поджатыми губами; волевые усилия сквозили в каждом, даже самом маленьком, движении. «Нет, спасибо вам, сестра, я справлюсь сам». «Нет, мама, пожалуйста, не помогай мне». «Нет, Анна, мне помощь не нужна». И помощь была и вправду ему не нужна.
Было решено, что гостиную Молли нужно переделать в комету для Томми — тогда количество ступенек, которые он должен каждый раз, идя к себе, преодолеть, уменьшится. Его готовили к тому, чтобы он принял эти небольшие изменения, однако же он очень упорно повторял, что и его жизнь, и ее должны идти по-прежнему, как раньше.
— Мама, не нужно ничего менять, я не хочу, чтоб что-то было по-другому.
Его голос стал прежним, каким они привыкли слышать его раньше: и истерические нотки, и непрерывное хихиканье, и резкость, которые звучали в нем в тот вечер, когда Томми к Анне заходил в последний раз, полностью исчезли. Его речь, как и его движения, была медлительна, голос — глубокий, сдержанный, каждое слово — под контролем методичного ума. Однако, когда он произнес: «Не надо ничего менять», женщины невольно переглянулись, теперь они могли спокойно это делать, потому что он их не видел (хотя обе не могли отделаться от подозрения, что он все равно все знает), и они обе испытали одно и то же чувство: унылую тревогу на грани с паникой. Потому что он говорил так, как будто ничего и впрямь не изменилось, как будто он ослеп случайно, и если его мать от этого страдает, то только потому, что ей так легче, она считает, что так положено, или же ей просто нравится быть суетливой, ныть, придумывать проблемы на пустом месте, как это часто случается у женщин, когда их раздражает беспорядок в доме или дурные привычки мужа. Томми относился к ним снисходительно, он им словно даже потакал, как, бывает, мужчина потакает женщине с капризным нравом. Они обе наблюдали за ним, смотрели друга на друга, потрясенные, и отводили в сторону глаза, поскольку их не покидало чувство, что он, не видя ничего, однако же, распознает, улавливает в воздухе их молчаливые сигналы паники; они беспомощно следили за тем, как этот мальчик упорно и, судя по всему, спокойно и совершенно безболезненно начинает осваиваться в темном мире, в котором он теперь пребудет до конца.
Подоконники с набросанными на них белыми подушками, те подоконники, на которых Молли с Анной любили раньше посидеть и поболтать, с цветочными горшками за спиной, когда за окнами шел дождик или когда бледный свет касался белых рам, — вот все, что в комнате осталось от прежней обстановки. Теперь здесь поселились узкая и безупречно застеленная кровать, стол с простым и жестким стулом перед ним и несколько удобно размещенных полок. Томми изучал шрифт Брайля. Он также заново учился писать, самостоятельно, при помощи учебной тетради и школьной линейки. Его почерк очень сильно изменился: буквы стали большими, квадратными и ясными, как у ребенка. Когда к нему стучалась Молли, он поднимал лицо с черной повязкой на глазах над книжкой Брайля или над тетрадью, в которой писал, и говорил: «Войдите», с видом человека, который находится на службе и, сидя в кабинете, за своим столом, готов любезно уделить немного времени очередному посетителю.
И Молли, сначала отказавшаяся от роли в очередном спектакле, чтобы иметь возможность ухаживать за сыном, снова вернулась на работу и снова играла в театре. Анна прекратила заглядывать к ним в те вечера, когда Молли уходила в театр, потому что Томми ей сказал:
— Анна, это очень мило и любезно, что ты ко мне заходишь, что ты меня жалеешь, но мне здесь одному совсем не скучно. Мне нравится быть одному.
Как сказал бы обычный человек, который просто предпочитает одиночество. И Анна, которая пыталась вернуть ту близость отношений, которая существовала между ней и Томми до его попытки застрелиться, не преуспела в этом (ей казалось, что перед ней кто-то чужой, что они не были знакомы раньше), поверила ему на слово и перестала заходить к нему. Она буквально не могла придумать ничего такого, что она могла бы ему сказать, с ним обсудить. А еще, когда они встречались наедине, она испытывала приступы волнообразно накатывавшей чистой паники, и природа этих приступов была ей непонятна.
Молли теперь звонила Анне не из дома, поскольку телефон висел у самой двери, ведущей к Томми, а с улицы или из театра.
— Как Томми? — спрашивала Анна.
И голос Молли, снова громкий и подвластный своей хозяйке, но с непрестанно звучащими в нем нотками сомнений, вызова и боли, которую пытаются не замечать, ей отвечал:
— Анна, все это так странно, что я не знаю, что мне делать, не знаю, что мне тебе сказать. Он не выходит из этой своей комнаты, он там все время сидит, работает, всегда такой спокойный, тихий; когда я чувствую, что больше ни минуты не в силах это выносить, я захожу к нему, он поднимает ко мне лицо и говорит: «Ну, мама, чем я могу тебе помочь?»
— Да, знаю, знаю.
— Тогда, естественно, я говорю какую-нибудь глупость, например: «Я вот подумала, что, может быть, ты хочешь чаю?» Обычно он отвечает, что нет, не хочет, конечно, очень вежливо, и вот я снова ухожу к себе. Теперь он начал учиться делать себе чай и кофе. И даже начал сам готовить себе еду.
— Он сам берется за чайники, кастрюли и все такое прочее?
— Да. Я просто цепенею. Я вынуждена с кухни уходить, он прекрасно понимает, что я при этом чувствую, и он мне говорит: «Мама, нет нужды беспокоиться, не бойся, я не обожгусь».
— Да, Молли, не знаю, что и сказать.
(Здесь обычно они обе замолкали, потому что было нечто такое, о чем они боялись заговорить.)
Потом Молли продолжала дальше:
— А люди, люди ко мне подходят, ох, знаешь, такие из себя все милые и добрые, ты понимаешь?
— Да, я тебя прекрасно понимаю.
— «Ваш бедный сын, несчастный Томми…» Я всегда знала, в каком мире мы живем, но теперь я это вижу с какой-то особой ясностью.
Анна это понимала хорошо, потому что их общие друзья и знакомые использовали ее в качестве мишени для реплик, на поверхности — добросердечных, но таящих в себе злорадство, тех реплик, которые они предпочли бы направить на саму Молли. «Конечно, очень жаль, что Молли тогда уехала, оставив мальчика на целый год». — «Не думаю, что эти вещи связаны друг с другом. Помимо всего прочего, она тогда уехала, только предварительно все тщательно продумав и взвесив». Или: «Конечно, они же развелись, их брак распался. Наверное, на Томми это повлияло больше, чем все мы могли предположить». «Ах да, конечно, разумеется, — им отвечала Анна, улыбаясь. — Вот и у меня — такая же история. Мой брак распался. Я так надеюсь, что моя Дженет не закончит тем же». И все равно, пока Анна защищала Молли, да и саму себя, оставалось что-то еще, что-то недосказанное, причина хорошо знакомой им обеим паники, нечто такое, что они боялись произнести вслух.
Это выражалось хотя бы в том простом факте, что не прошло ведь еще и полугода с тех пор, как она, Анна, звонила Молли домой, чтобы с ней просто поболтать, просила Молли передать что-нибудь Томми; частенько забегала к Молли и, бывало, заглядывала и к Томми поболтать; ходила к Молли на вечеринки, где Томми тоже был среди гостей; участвовала в жизни Молли, и в ее личной жизни, в том числе, все знала об отношениях подруги с мужчинами, о ее потребности в замужестве и о неудачах, которые она терпела на этом фронте, — а теперь все это, весь этот долгий, постепенный рост близости, весь этот путь длиною в год был перечеркнут, уничтожен. Теперь Анна звонила Молли только по самым что ни на есть практическим вопросам, потому что, даже если бы телефон не находился так близко к двери Томми, он ведь все равно развил в себе способность интуитивно знать, что люди говорят, он слышал это каким-то новым шестым чувством. Например, однажды позвонил Ричард, который все еще агрессивно обвинял во всем их обеих, и сказал:
— Ответь мне только «да» или «нет», мне больше ничего не нужно от тебя: я хотел бы отправить Томми отдохнуть, вместе с профессиональной сиделкой для слепых. Он поедет?
И, не успела Молли вымолвить хоть слово, Томми крикнул из своей комнаты:
— Скажи отцу, что у меня все хорошо. Скажи ему спасибо и передай, что завтра я сам позвоню ему.
Больше Анна никогда не навещала Молли легко и запросто, как раньше, не забегала к ней на вечерок, не заходила на минутку, просто так, когда оказывалась рядом с ее домом. Теперь она заранее, по телефону, предупреждала о своем визите, придя, звонила в дверь и слышала, как звук звонка вибрирует на верхнем этаже; при этом она была уверена, что Томми уже знает, кто к ним пришел. Открывалась дверь, за ней стояла Молли со знающей, болезненной, но все еще, хоть и наигранно, веселой улыбкой на лице. Они тут же шли на кухню, говорили о чем-нибудь нейтральном, ни на минуту не забывая о Томми за стеной. Они заваривали чай или варили кофе, и предлагали чашечку и Томми. Он всегда отказывался. Потом две женщины поднимались в ту комнату, которая раньше была спальней Молли, а теперь стала и спальней, и гостиной одновременно. И там они сидели, помимо своей воли непрестанно думая о мальчике-калеке, который находился прямо под ними и который теперь стал центром дома, в нем господствовал, который в каждое мгновение точно знал, что в этом доме происходит. Слепое, но всезнающее и вездесущее присутствие. Сначала Молли по привычке начинала болтать, делиться с Анной новостями и сплетнями из театральной жизни. Потом она вдруг замолкала, рот искривлялся в тревожной гримасе, глаза краснели от постоянно сдерживаемых слез. У нее теперь была такая «склонность»: внезапно и безо всяких предупреждении разрыдаться — на полуслове, в середине фразы, — расплакаться беспомощно и истерично, и тут же слезы подавить. Ее жизнь переменилась полностью. Она ходила в театр на работу, ходила в магазины за самым необходимым и возвращалась к себе домой, где в одиночестве сидела на кухне или в своей спальне-гостиной.
— А ты что, не видишься ни с кем? — спрашивала Анна.
— Томми меня спросил об этом. На прошлой неделе он сказал: «Я не хочу, чтобы ты прекратила, мама, всякое общение, и все из-за меня. Почему ты не приводишь своих друзей домой?» Ну, и я решила его послушаться. И вот, я пригласила к себе домой того продюсера, ты знаешь, ну помнишь, того, который хотел на мне жениться. Дика. Помнишь? Знаешь, он очень меня поддерживал и утешал в этой истории с Томми, — я хочу сказать, что он действительно был очень мил, по-доброму и с пониманием со мной общался, без всяких там подвохов и желчных намеков. И вот мы с ним сидели здесь, вот в этой комнате, немного выпивали, виски. И впервые я подумала, что я, пожалуй, совсем не против, — Дик добрый, добрый и хороший по-настоящему, и я сегодня вполне готова прислониться к доброму и сильному плечу. И я уже почти зажгла зеленый свет, когда вдруг поняла — я не смогу его поцеловать даже поцелуем родной сестры, почти бесплотно, без того чтоб Томми тут же об этом не узнал. Хотя, конечно, Томми никогда не стал бы возражать, ведь правда? И очень вероятно, что утром он сказал бы: «Мама, вечер получился у тебя вчера хороший? Я очень рад».
Анна подавила в себе импульс сказать: «Ну, ты преувеличиваешь». Потому что Молли не преувеличивала, и Анна, общаясь со своей подругой, не могла себе позволить привирать.
— И знаешь, Анна, когда я смотрю на Томми с этой его жуткой черной штукой на глазах — понимаешь, такой он чистый весь и аккуратный, и этот его рот — ты знаешь его рот, категоричный, догматичный… Я, бывает, внезапно так сильно раздражаюсь…
— Да. Могу тебя понять.
— Но разве это не ужасно? Я раздражаюсь физически. Эти медленные, продуманные движения, ну, ты знаешь.
— Да.
— Потому что все дело в том, что он такой же, как и раньше, но только — теперь все узаконенно, если ты понимаешь, что я хочу сказать.
— Да.
— Я готова заверещать от раздражения. И вот ведь, я вынуждена уходить из его комнаты, потому что я прекрасно знаю, что он знает о моих чувствах и…
Молли прервала свою речь. Потом она заставила себя продолжить, и говорила она с вызовом:
— Ему все это нравится.
Она визгливо рассмеялась и заключила:
— Он счастлив, Анна.
— Да.
Теперь, когда эти слова были наконец произнесены вслух, им обеим стало как-то легче.
— Впервые в жизни он счастлив. Вот что так ужасно… это видно по тому, как он двигается и как он говорит — впервые в жизни в нем появилась цельность.
Молли от ужаса поперхнулась собственными словами, когда услышала, что она сама только что сказала: «появилась цельность», и мысленно соотнесла эти слова с правдой об его увечье. Она закрыла лицо руками и разрыдалась, теперь уже по-другому, содрогаясь всем телом. Когда она перестала плакать, то подняла глаза и, делая попытку улыбнуться, сказала:
— Не следует мне плакать. Он может это услышать.
Улыбалась она мужественно даже сейчас.
Анна заметила, впервые, что в шевелюре золотистых густых волос ее подруги появились первые седые пряди; и что глаза ее ввалились, под ними проступили черные круги; лицо осунулось, и скулы резко обозначились на нем. Взгляд Молли был открытым, но печальным.
— Я думаю, тебе бы не мешало покрасить волосы, — сказала Анна.
— А зачем? — спросила Молли, зло. Потом же, выдавив смешок, она добавила: — Я буквально слышу его голос: я поднимусь по лестнице, с такой, знаешь ли, шикарной стрижкой, и я буду собой очень довольна, а Томми учует запах краски или что-то в этом роде, почувствует какие-нибудь там вибрации, и он мне скажет: «Мама, ты волосы покрасила? Ну что же, я так рад, ты молодец, что не махнула на себя рукой».
— Ну, а я так буду рада, если ты не махнешь на себя рукой, даже если он и не будет этому рад.
— Я думаю, ко мне вернется здравый смысл, когда я ко всему этому привыкну… Вчера я размышляла как раз об этом — ну, я имею в виду слова «когда я к этому привыкну». Вот что такое жизнь: привыкание к вещам, которые по своей сути невыносимы…
Ее глаза покраснели и наполнились слезами, и она решительно заморгала, чтобы снова не расплакаться.
Спустя несколько дней Молли позвонила из уличной телефонной будки, чтобы сказать:
— Анна, что-то странное происходит, очень странное. Марион начала навещать Томми, она к нему заходит в любое время, когда ей только заблагорассудится.
— И как она?
— Похоже, после того, что случилось с Томми, она и капли в рот не взяла.
— Откуда ты знаешь?
— Она сообщила это Томми, а Томми сказал мне.
— Вот как. А что он сказал?
Молли изобразила низкий педантичный голос своего сына:
— В целом Марион прекрасно справляется с проблемой. Она делает успехи, совсем неплохие успехи.
— Не может быть!
— Да! Именно так он и сказал!
— Ну что же, по крайней мере, Ричард должен быть доволен.
— Он в ярости. Он присылает мне письма — длинные и яростные письма. И, стоит мне только вскрыть его письмо, при том что той же почтой мне может быть доставлено еще с десяток писем, Томми спрашивает: «И что имеет нам сказать отец?» Марион приходит почти каждый день, часами с ним общается. Он похож при этом на пожилого профессора, который любезно принимает любимейшую из учениц.
— Ну… — сказала Анна беспомощно. — Ну да.
— Вот именно.
Спустя несколько дней Анну призвали в офис Ричарда. Он сам ей позвонил; от переполнявшей его враждебности он говорил отрывисто:
— Хотел повидаться с тобой. Если хочешь, могу заехать сам.
— Но очевидно, этого не хочешь ты.
— Думаю, завтра днем я мог бы выкроить часок-другой.
— Ах нет, уверена, ты очень занят. Я к тебе приеду. В какое время лучше?
— Тебя устроит встреча в три часа?
— Пусть будет три, договорились, — сказала Анна, отдавая себе отчет в том, что она рада, что Ричард к ней не придет домой. Несколько месяцев ее преследовало воспоминание о том, как Томми стоял, склонившись над ее тетрадями, как он листал страницу за страницей в тот вечер, перед тем как предпринял попытку покончить с собой. Только недавно она сделала несколько новых записей, да и то — с усилием. Ей все казалось, что мальчик — обвинение застыло в горящем взгляде черных глаз — стоит рядом с ее локтем. Ей казалось, что ее комната ей больше не принадлежит. А если бы здесь оказался Ричард, все только усугубилось бы.
В три часа ровно она представлялась секретарше Ричарда, говоря себе, что он, конечно же, не преминет заставить ее подождать. Порядка десяти минут — так она решила, вот тот отрезок времени, который нужен, чтобы накормить его гордыню. Через пятнадцать минут Анну уведомили, что она может войти.
Как Томми и говорил, Ричард за своим столом смотрелся настолько внушительно, что ничего подобного она и представить себе не могла. Главное управление его империи занимало четыре этажа в старинном и безобразном здании в Сити. Разумеется, эти помещения не были тем местом, где делался реальный бизнес; скорее, это была витрина, на которой были представлены личности Ричарда и его коллег. В отделке интерьера — все ненавязчиво, все выдержано в соответствии с международными канонами. Подобный офис можно увидеть в любой точке земного шара. С того мгновения, как посетитель проходил сквозь мощные входные двери, все — лифты, коридоры, приемные, — все было долгой, но тактичной подготовкой к тому мгновению, когда он наконец будет допущен в кабинет Ричарда. На полу — шесть дюймов темного густого ворса. На стенах — белые панели, а между ними — темное стекло. Мягкий свет струится непонятно откуда; вероятно, из-за разнообразных настенных растений: ухоженные и направляемые умелыми руками, они тянутся с уровня на уровень, послушно зеленея. Ричард, чья зловещая упрямая фигура была прикрыта безликостью костюма, сидел за письменным столом, больше похожим на зеленоватое мраморное надгробие.
Пока Анна ждала, она изучала его секретаршу; и она заметила, что та принадлежала к тому же типу женщин, что и Марион: еще одна ореховая дева, склонная к лощеной и прелестной неряшливости. Анна внимательно проследила за тем, как эта девушка и Ричард ведут себя друг с другом в те несколько секунд, которые у девушки ушли на то, чтобы препроводить посетительницу в кабинет Ричарда. Она поймала взгляд, которым эти двое обменялись, и поняла, что у них роман. Ричард увидел, что Анна сделала определенные выводы, и сказал:
— Анна, мне не нужны твои нравоучения. Я хочу серьезно с тобой поговорить.
— Но ведь я именно для этого и пришла сюда, правда?
Он пытался справиться с раздражением. Анна отказалась сесть за стол, напротив Ричарда, и вместо этого устроилась на подоконнике, на некотором от него расстоянии. Прежде чем он успел заговорить, на панели его рабочего телефона зажегся зеленый свет, и он, извинившись, ответил на звонок.
— Секундочку, — сказал Ричард извиняясь еще раз; и внутренняя дверь открылась, в проеме нарисовался юноша, державший в руках папку, он эту папку ненавязчиво и в высочайшей степени корректным движением положил на мрамор перед Ричардом, почти что поклонившись, и тут же вышел, чуть ли не на цыпочках, бесшумно.
Ричард поспешно эту папку открыл, сделал какую-то пометку карандашом и собрался было нажать очередную кнопку, как вдруг заметил взгляд Анны и спросил:
— Что-то особенно смешное вспомнилось?
— Не особенно, а просто смешное. Я вспомнила, как кто-то говорил, что важность любого общественного деятеля определяется количеством медоточивых юношей, роящихся вокруг него.
— Полагаю, это говорила Молли.
— Ну да, честно говоря, она. А сколько, могу ли я полюбопытствовать, их у тебя?
— Я полагаю, пара дюжин.
— Премьер-министр вряд ли может похвастать таким числом.
— Осмелюсь предположить, что так оно и есть. Анна, а ты без этого не можешь?
— Я просто стараюсь поддержать беседу.
— В таком случае я помогу тебе. Поговорим о Марион. Ты знаешь, что она все свое время проводит с Томми?
— Молли мне говорила. Еще она сказала, что Марион бросила пить.
— Она уезжает в город каждое утро. Скупает все газеты и проводит время, читая их Томми. Возвращается домой в семь или в восемь. Она способна говорить лишь о политике и Томми.
— Она бросила пить, — напомнила Анна.
— А как насчет ее детей? Она их видит за завтраком и, если им повезет, еще и вечером часок. Я даже думаю, что большую часть времени она вообще не вспоминает об их существовании.
— Я думаю, тебе нужно нанять кого-нибудь. Пока, на время.
— Послушай, Анна, я пригласил тебя сюда, чтобы серьезно все это обсудить.
— Я говорю серьезно. Я предлагаю тебе нанять какую-нибудь хорошую женщину, которая побудет с мальчиками, пока — пока все не устоится.
— Боже, чего мне это будет стоить… — но здесь Ричард запнулся, нахмурился, смущенный.
— В смысле, ты не хочешь, чтобы в доме хозяйничала чужая женщина, пусть даже временно? Не может быть такого, что ты имеешь в виду деньги. От Марион я знаю, что твои доходы составляют тридцать тысяч в год, я уж молчу обо всех дополнительных поступлениях.
— Мнение Марион по денежным вопросам — как правило полнейший бред. Ну ладно, хорошо, согласен, я не хочу, чтоб в доме хозяйничали посторонние. Вообще все это совершенно невозможно! Никогда в жизни Марион не трогала политика, ну никакого интереса у нее не было ко всем этим делам. И вдруг внезапно она начинает кромсать газеты, делать вырезки и разливаться соловьем в духе «Нью стейтсмэн».
Анна рассмеялась:
— Ричард, в чем же дело? Что тебя так задевает? Ну, что это? Скажи. Марион пила до полной потери разума. Она остановилась. Ведь правда за это можно заплатить почти любую цену? Я даже думаю, что мать она сейчас — получше, чем была.
— Ну, ты сказала так сказала!
У Ричарда заметно задрожали губы; лицо его все налилось кровью. Заметив, что на лице Анны написан его диагноз: «себя жалеет», он восстановился, за счет того что снова нажал кнопку и, когда вошел почтительно внимательный юнец — уже другой, — отдал ему папку и велел:
— Свяжитесь с сэром Джейсоном и пригласите его отобедать со мной в клубе. В среду или в четверг.
— А кто такой сэр Джейсон?
— Ты сама прекрасно знаешь, что тебе это безразлично.
— Мне интересно.
— Один прекрасный человек.
— Хорошо.
— Он также очень любит оперу — и знает все о музыке.
— Чудесно.
— И мы собираемся купить контрольный пакет акций его компании.
— Ну что же, все это очень утешительно, не так ли? Ричард, я бы очень попросила, чтобы ты перешел к делу. Что ты задумал? К чему весь этот разговор?
— Если бы я начал платить какой-то женщине, чтобы она по отношению к детям выполняла обязанности Марион, то это бы перевернуло всю мою жизнь вверх дном. Не говоря уже о денежных расходах, — добавил он, не в силах удержаться.
— Мне пришло в голову, что ты так экстраординарно волнуешься из-за расходов потому, что в тридцатые ты пережил «богемный» период своего развития. Да, это так? Я в жизни не видала человека, который родился и вырос в таком достатке и который относился б к деньгам так же, как и ты. Полагаю, когда семья лишила тебя доступа к твоим законным шиллингам, это явилось для тебя настоящим шоком? Ты продолжаешь себя вести и чувствовать как управляющий с провинциального заводика, который преуспел намного больше, чем он мог ожидать.
— Да, ты права. Это действительно был шок. Тогда впервые в жизни я понял, чего стоят деньги. И больше я никогда об этом не забывал. И я согласен — я отношусь к деньгам, как кто-то, кто был должен их добывать самостоятельно, своим трудом. Марион так никогда и не сумела этого понять, — а вы вот с Молли все твердите, что она умная!
Последние слова он произнес с такой обидой и с таким негодованием в голосе, что Анна снова рассмеялась, от всей души.
— Ричард, какой же ты забавный. Да, правда, ты забавный. Ну хорошо, давай не будем спорить. Ты получил глубокую травму, когда твоя семья всерьез восприняла твои заигрывания с коммунизмом; и в результате ты никогда с тех пор не можешь спокойно радоваться своим деньгам. И тебе вечно так не везет с женщинами. И Молли, и Марион — они обе довольно глупые особы, а их характеры — просто ужасны.
Теперь Ричард смотрел прямо на Анну, и на его лице опять было написано присущее ему упрямство:
— Так я это вижу, да, это так.
— Хорошо. И что теперь?
Но Ричард отвел в сторону глаза; он сидел и хмуро изучал, как листья, струящиеся нежно-зелеными каскадами по темному стеклу, в нем отражаются. И Анне вдруг подумалось, что он хотел ее увидеть не по обычной в таких случаях причине — чтобы напасть на Молли через нее, — а потому, что он хотел им заявить о своих новых планах.
— Ричард, о чем ты думаешь? Что ты задумал? Ты собираешься отправить Марион на пенсию? Это так? Ты считаешь, что Молли с Марион должны состариться там, где-то в стороне, и вместе, а ты тем временем…
Анна поняла, что этот ее полет фантазии задел живые струны, попал в точку.
— Ох, Ричард, — сказала она. — Ты не можешь оставить Морион сейчас. Особенно учитывая то, что она только-только начинает справляться со своим алкоголизмом.
Ричард горячо проговорил:
— Ей до меня нет дела. На меня у Марион нет времени. Меня могло и вовсе там не быть.
В его голосе буквально зазвенело раненое самолюбие. И Анну это поразило. Потому что ему было по-настоящему больно. Бегство Марион из ее тюремного заключения, или — от товарища по несчастью, — оставило его в одиночестве, и он был ранен и страдал.
— Ради всего святого, Ричард! Ты игнорировал ее годами. Ты просто использовал ее как…
И снова его губы задрожали жаркой дрожью, а его темные слегка навыкате глаза наполнились слезами.
— О Боже! — сказала Анна, просто. Она думала: «В конце концов, мы с Молли — полнейшие тупицы. Вот к чему все сводится, это — его способ любить, ничто другое ему просто не дано. И это, возможно, понимает и Марион».
Она сказала:
— Ну и какой тогда твой план? Мне показалось, ты увлечен той девушкой, что сидит в приемной? Это правда так?
— Да, это так. Она меня, по крайней мере, любит.
— Ричард, — сказала Анна беспомощно.
— Да, это правда. Что до Марион, ей все равно, есть ли я, или меня нет.
— Но если ты разведешься с Марион сейчас, это может ее вообще сломать.
— Я сомневаюсь, что она вообще это заметит. И в любом случае, я не собираюсь делать резких движений. Вот почему я и хотел тебя увидеть. Я намерен предложить Марион и Томми вместе поехать отдохнуть куда-нибудь. В конце концов, они и так проводят все время вместе. Я бы их отправил куда угодно, по их желанию. На сколько захотят. Все, что пожелают. А пока они были бы в отъезде, я бы познакомил Джин с детьми — плавно и постепенно. Они ее, конечно, знают, и она им нравится, но я помог бы детям привыкнуть к мысли, что в свое время я на ней женюсь.
Анна сидела молча, пока он не спросил настойчиво:
— Ну? Что ты скажешь?
— Ты хочешь знать, что скажет Молли?
— Я спрашиваю тебя, Анна. Я предвижу, что для Молли это может быть шоком.
— Для Молли это вовсе не будет шоком. Что бы ты ни сделал, это не будет шоком для нее. Ты это знаешь. Так чего же ты на самом деле от меня хочешь? Что ты пытаешься понять?
Отказываясь ему помочь, не только из-за отвращения к нему, но и из-за отвращения к самой себе — вот она сидит и судит, и осуждает его, такая вся критичная, холодная, когда он выглядит таким несчастным, — Анна продолжала, съежившись, сидеть на подоконнике, она курила.
— Ну, Анна?
— Если бы ты спросил у Молли, я думаю, ей было бы только легче, если бы Томми с Марион уехали на время.
— Конечно, ей было б легче. Избавиться от эдакой обузы!
— Послушай, Ричард, ты можешь Молли оскорблять в своих беседах с другими людьми, но не со мной!
— Тогда в чем же проблема, если Молли не станет возражать?
— Проблема, очевидно, в Томми.
— Но почему? Марион говорит, что, похоже, ему не нравится, даже когда Молли просто к нему заходит, — он счастлив только с ней. То есть — с Марион.
Немного поколебавшись, Анна сказала:
— Томми все обустроил так, что его мать находится с ним постоянно дома, не в непосредственной близости к нему, но рядом. Как его узница. И вряд ли он от этого откажется. Томми может это расценить как очень щедрый подарок — уехать вместе с Марион куда-нибудь, но только если Молли будет к ним пристегнута как бирка к чемодану и будет оставаться под контролем…
Ричард зашелся в ярости:
— Боже, я должен был предвидеть это. Вы — пара тошнотворных, грязно мыслящих, холодных и рассудочных… — Он захлебнулся, потерял дар речи, сидел в безмолвном бешенстве и тяжело дышал. И в то же время Ричард продолжал внимательно и с любопытством смотреть на Анну, он явно ждал, хотел услышать, что она может еще ему сказать.
— Ты пригласил меня сюда с тем, чтобы я сказала то, что сказала. Все для того, чтоб у тебя был повод обзывать меня. И Молли обзывать. Я сделала тебе любезность: я сказала все то, что должна была сказать, а теперь я ухожу домой.
Анна соскользнула с высокого подоконника, распрямилась и встала перед ним, готовая уйти. Ее переполняло отвращение к себе, она думала: «Конечно, Ричард пригласил меня сюда по той же самой причине, что и всегда, — лишь для того, чтобы я в конце концов принялась его оскорблять. Но я должна была это заранее знать. Значит, я здесь потому, что мне необходимо оскорблять Ричарда и все то, что он собою воплощает. Я — часть всей этой тупой игры, и мне должно быть стыдно за себя». Но хотя она так и думала, а Анна действительно искренне так думала, Ричард так и продолжал стоять перед ней в позе человека, ожидающего удара плетью, и она сказала:
— Дорогой Ричард, есть такие люди, которым нужно, чтобы рядом с ними были их жертвы. Разумеется, ты это понимаешь? В конце концов, он же твой сын.
Она направилась к двери, через которую вошла сюда. Но дверь оказалась глухая, без ручки. Ее можно было открыть только нажатием кнопки в приемной или на столе Ричарда.
— Что же мне делать, Анна?
— Не думаю, что у тебя что-нибудь получится.
— Я не позволю Марион перехитрить меня!
Анну так изумили его слова, что она снова не удержалась от смеха.
— Ричард, да прекрати же! Марион уже получила сполна. Даже у самых мягких и безвольных людей находятся свои пути для отступления. Марион общается с Томми, потому что она нужна ему. Вот и всё. Я убеждена, что она не строила каких-то планов, — говоря о Марион, употребить слово «перехитрить», это… это так…
— И все равно! Она прекрасно все понимает, она этим упивается. Знаешь, что она мне сказала месяц назад? Она сказала: «Ричард, ты можешь спать один и…»
Но он остановился, чуть было не закончив ее фразу за нее.
— Но, Ричард, ты же жаловался, что тебе вообще приходится ложиться с ней в одну постель!
— Я живу как холостяк. Марион теперь живет в своей отдельной комнате. И ее нет дома никогда. Почему меня таким обманным способом должны лишать нормальной жизни?
— Но, Ричард…
Ощущение бесплодности всей этой беседы ее остановило. Но он ждал, хотел услышать, что Анна скажет ему еще. Она сказала:
— Но, Ричард, у тебя есть Джин. Ты же не можешь не замечать определенной взаимосвязи. У тебя есть секретарша.
— Она не будет просто так здесь околачиваться до бесконечности. Джин хочет замуж.
— Но, Ричард, секретарши — это неисчерпаемый резерв. Не стой с таким обиженным лицом! Как будто я тебя так сильно задела. Ведь у тебя же были романы по меньшей мере с дюжиною секретарш. Ну? Разве не так?
— Я хочу жениться на Джин.
— Что ж, я не думаю, что это будет просто сделать. Томми не допустит этого, даже если Марион и даст тебе развод.
— Она сказала, что не даст.
— Ну, подожди тогда. Ей нужно время.
— Время. Время идет, и я не становлюсь моложе. На следующий год мне будет пятьдесят. Я не могу себе позволить терять время. Джин двадцать три. Почему она должна здесь околачиваться, упуская все свои шансы, пока Марион…
— Ты должен это с Томми обсуждать, а не со мной. Ты же понимаешь, что он — ключ ко всему.
— Представляю, что я от него услышу. Он всегда был на стороне Марион.
— Может, стоит попытаться перетянуть его к себе? На свою сторону?
— У меня нет шансов в этом преуспеть.
— Да, боюсь, что нет. Думаю, тебе придется плясать под дудку Томми. Точно так же, как это делают и Молли, и та же Марион.
— От тебя другого я и не ждал! Мальчик — калека, а ты рассуждаешь так, как будто он какой-нибудь преступник.
— Да, я знаю, что ты не ждал другого. От меня ты ждал именно этого. Я не могу себе простить, что я и предоставила тебе именно то, чего ты и хотел. Ричард, отпусти меня домой. Открой мне дверь.
Она стояла у двери и ждала, когда Ричард ее откроет.
— И ты еще смеешься! Когда вокруг такая жуткая неразбериха и все страдают!
— Я смеюсь, как ты прекрасно знаешь, потому что вижу, как воплощение одной из самых могучих сил финансового мира этой нашей великой страны прямо-таки танцует от нетерпения и злости, как трехлетний мальчик, посреди такого дорогого-предорогого шикарного ковра. Ричард, выпусти меня отсюда. Пожалуйста.
Ричард с видимым усилием заставил себя подойти к столу, нажал на кнопку, и дверь открылась.
— На твоем месте я бы подождала несколько месяцев и предложила Томми работу здесь. Хорошую, значительную должность.
— Не хочешь же ты мне сказать, что он бы проявил готовность смилостивиться и принял бы такое предложение? Ты сошла с ума. Он сейчас помешан на политике левацкого уклона, он вместе с Марион, они потеют от ярости при мысли, как несправедливо притесняют в нашем мире этих проклятых разнесчастных чернокожих.
— Ну-ну. А почему бы нет? Сейчас ведь это очень в моде. Ты что, не знаешь? Ричард, ты отстаешь от времени. Знаешь, ты, как обычно, отстаешь от времени. Сегодня это вовсе никакой не левый уклон. Это — комильфо.
— А я думаю, тебе бы очень понравился такой исход.
— О да, конечно. Помяни мои слова — если ты поведешь себя умно, Томми с удовольствием придет сюда работать. Возможно, он даже будет рад тебя сменить.
— Я буду только счастлив. Анна, ты никогда меня не понимала. Весь этот бизнес мне на самом деле не по душе. Мне бы хотелось, как только я смогу это себе позволить, уйти в отставку, зажить спокойно, тихо, вместе с Джин, возможно, родить еще детей. Вот мои планы. Я не создан для всех этих финансовых афер.
— И тем не менее недвижимость и все доходы твоей империи с тех пор, как ты стал ею заправлять, в четыре раза увеличились, если послушать Марион. Ричард, до свидания.
— Анна.
— Ну что еще?
Он торопливо пересек комнату и встал между Анной и приоткрытой дверью. Резким нетерпеливым движением ягодиц он дверь захлопнул. Контраст между его движением и безупречными невидимыми механизмами, работающими в этой дорогой конторе, или, скорее, в этом выставочном зале, болезненно напомнил Анне о ее собственной здесь неуместности. Она будто увидела себя со стороны: вот она стоит и ждет, когда ее отпустят, маленькая, бледная и миловидная, с умной и скептической, но явно натянутой улыбкой на лице. Ей казалось, что она — элемент хаоса, попавший в окружение всех этих упорядоченных форм, она — источник дискомфорта и тревоги. Это маленькое безобразное движение ягодиц Ричарда, прикрытых дорогим костюмом, перекликалось с ее собственной едва скрываемой душевной неразберихой; поэтому она не смеет опускаться до откровенной неприязни к Ричарду, ведь это будет ханжеством и фальшью. Сказав это себе, она почувствовала вместо неприязни полное изнеможение. Она заявила:
— Ричард, мне кажется, все это бесполезно. При каждой нашей встрече повторяется одно и то же.
Ричард понял, что она вдруг как-то поддалась, упала духом. Он стоял прямо перед ней, он тяжело дышал, смотрел, прищурив темные глаза. Потом он медленно и саркастично улыбнулся. «О чем он мне пытается напомнить?» Анна недоумевала, Анна не могла понять. Но этого не может быть! — да, так оно и есть. Он ей напоминал о том вечере, когда она была почти готова, пусть вероятность и была ничтожна, лечь с ним в постель. И вместо того, чтобы рассердиться или почувствовать к нему презрение, Анна смутилась, и она знала, что он это заметил. Она сказала:
— Ричард, открой мне дверь, пожалуйста.
Он стоял, сознательно давя ее своим сарказмом и наслаждаясь этим; она шагнула к двери и попыталась ее открыть. Она видела себя со стороны: вот она неловко, суетливо бьется с дверью, не в силах ее открыть. Дверь не поддавалась. Потом она открылась: Ричард вернулся за свой стол и надавил на соответствующую кнопку. Анна сразу вышла, миновала предполагаемую преемницу Марион — секретаршу с роскошным бюстом, сошла по убранной лепниной в виде листьев, сверкающей и устланной коврами сердцевине здания и оказалась на безобразной улице, чему она была безмерно рада.
Анна направилась к ближайшей станции метро, ни о чем не думая и понимая, что она на грани полного коллапса. Начался час пик. Ее заталкивали в стадо людей. Внезапно накатила паника, да так сильно, что она вырвалась из стада, тащившего ее с собой, к билетной кассе, и остановилась, держась за стену. Ее ладони и подмышки взмокли. С ней уже дважды случались такие приступы в час пик, и оба раза — недавно. «Что-то происходит со мной, — думала она, пытаясь взять себя в руки. — Мне удается просто скользить по поверхности чего-то — но чего?» Она так и стояла у стены, не в силах снова вернуться в толпу. Город в час пик — она не может отсюда быстро добраться до своего дома, проехать эти пять-шесть миль как-то иначе, не на метро. Никто не может. Все они, все эти люди уловлены ужасным давлением большого города. Все, кроме Ричарда и ему подобных. Если она снова поднимется к нему, попросит вызвать для нее машину, он, разумеется, поможет. Он будет только рад. Но конечно, она не станет его просить. Ей ничего не остается, как только заставить себя двигаться вперед. Анна принудила себя пойти вперед, вдавилась в плотную толпу, дождалась своей очереди и взяла билет, спустилась вниз на эскалаторе, затянутая в топкое болото из людей. Она стояла на платформе, долго: ушло четыре поезда, прежде чем ей удалось вдавить себя в вагон. Теперь все худшее осталось позади. Теперь ей надо просто стоять, ровно стоять и ждать; со всех сторон ее поддерживают люди, набившиеся в это ярко освещенное и переполненное, пахучее пространство. Надо стоять и ждать, и через десять или двенадцать минут она приедет на свою станцию. Анна боялась, что может потерять сознание.
Она думала: если кто-то разлетается на части, теряет разум — что это значит? В какой момент тот, кто вот-вот расколется на части, говорит себе: я разлетаюсь на составные части? И если это ждет меня, какие формы это может приобрести? Она закрыла глаза, безумный свет по-прежнему давил на веки, чужие тела со всех сторон давили ее тело, пахло потом и грязью; она почувствовала Анну, сжавшуюся до маленького узелка решимости, завязанного где-то в животе. Анна, Анна, я — Анна, — все повторяла и повторяла она; — и, в любом случае, мне никак нельзя болеть, нельзя сдаваться, ведь у меня есть Дженет. Я завтра могу исчезнуть с лица земли, и никому до этого не будет дела, кроме Дженет. Тогда что значу я, кто я? — нечто такое, что необходимо Дженет. Но это же ужасно, — подумала она, и страх усилился. — Это плохо для Дженет. Так попытайся еще раз: кто я, Анна? Теперь она не думала о Дженет, она закрылась от нее. Вместо этого она вообразила свою комнату, длинную, негромкую и белую; разноцветные тетради на столе. Она увидела себя, Анну, как она сидит на табурете и пишет, пишет; она записывает что-то в одну из тетрадей, потом проводит жирную черту или вычеркивает запись; она увидела страницы, разукрашенные почерками разных видов; все поделено на части, взято в скобки, переломано — ее качнуло от накатившей дурноты; потом она увидела вдруг не себя, а Томми: вот он стоит, и губы его сосредоточенно поджаты, он листает и листает ее тетради, в которых все так методично разделено по смыслу.
Анна открыла глаза, ей было страшно, голова кружилась, она увидела мягко качающийся блестящий потолок, неразбериху рекламных объявлений, пустые лица, в глазах одно желание — крепко держаться на ногах, когда качнется поезд. Лицо, примерно в шести дюймах от нее: кожа желтовато-серая, с большими порами, рот — неряшливый и влажный. Глаза упорно смотрят ей в глаза. Она подумала: «Пока я здесь стояла, откинув голову назад, закрыв глаза, он разглядывал мое лицо и представлял себе, как это лицо находится под ним». Ей стало худо; она отвернулась; она стала смотреть в другую сторону. Его неровное дыхание касалось ее щеки, несвежий запах. Еще две остановки. Анна потихоньку, дюйм за дюймом, отодвигалась от него, различая в тряске и покачивании поезда движения мужчины, который пытался вдавить себя в толпу, поближе к ней, его лицо болезненно кривилось от возбуждения. Он был безобразен. «Боже, да они ужасны, как мы ужасны», — думала она, а ее плоть, которой угрожала близость его плоти, так и сжималась от отвращения и страха. На своей станции она протиснулась наружу, на платформу, в то время как другие пытались втиснуться в вагон, мужчина шагнул за ней, шел по пятам, пытался к ней прижаться сзади, на эскалаторе, стоял за ней в очереди к турникету. Анна сдала билетик и поспешила прочь, хмуро глянув на него через плечо, когда он ей сказал: «Хотите прогуляться? Хотите прогуляться?» Он ухмылялся, он торжествовал; в своем воображении он одержал над ней победу, он ее унизил, пока она стояла там, в вагоне, закрыв глаза. Она ответила: «Идите прочь»; она все шла и шла, пока не вышла наконец из-под земли, на улицу. Незнакомец все еще ее преследовал. Анна испугалась; а испугавшись, изумилась самой себе; и снова ей стало страшно оттого, что он сумел так сильно напугать ее. «Что со мной случилось? Такие вещи происходят каждый день, это и есть жизнь в большом городе, меня это не трогает» — но это сильно ее затронуло; так же сильно, как агрессивная потребность Ричарда ее унизить, там, в кабинете, полчаса назад. Она знала, что мужчина, неприятно улыбаясь, все еще идет за ней, и она еле удержалась от того, чтоб не пуститься наутек, ее опять душила паника. Анна подумала: «Вот если б я могла увидеть или потрогать что-то, что не безобразно…» Она увидела тележку торговца фруктами, на ней были красиво и аккуратно, маленькими горками разложены плоды: абрикосы, персики и сливы. Анна купила фруктов: вдыхая терпкий чистый запах, осязая гладкость или шероховатость шкурки. Ей стало лучше. Паника прошла. Мужчина, который ее преследовал, стоял с ней рядом, выжидая, ухмыляясь; но теперь она была неуязвима для него. Она прошла мимо него, неуязвимая.
Анна припозднилась; но она не волновалась: Ивор должен быть дома. За то время, что Томми провел в больнице, а Анна так часто была с Молли, Ивор вошел в их с Дженет жизнь. Из незаметного жильца из верхней комнаты, которого они почти не знали, который говорил «спокойной ночи» и «с добрым утром» и уходил и приходил почти бесшумно, он превратился в друга Дженет. Пока Анна дежурила в больнице, он водил девочку в кино, он делал с ней уроки, он говорил Анне, чтобы она не волновалась и что ему совсем не трудно, а, наоборот, весьма приятно присматривать за Дженет. И это так и было. И все же Анну эти перемены смущали. И дело было не в нем, не в Дженет, ведь Ивор общался с девочкой легко и просто, и в высшей степени тактично и прелестно.
Сейчас, по безобразной лестнице взбираясь к себе домой, она подумала: «Дженет нуждается в мужчине, в ее жизни не хватает мужчины, девочке не хватает отца. Ивор с ней общается прекрасно, он добрый и хороший. И все же, поскольку он не мужчина — что я хочу сказать, когда я говорю: „Он — не мужчина“? Ричард — мужчина; Майкл — мужчина. А Ивор нет? Я знаю, что с „настоящим мужчиной“ была бы неизбежна область напряжений и трений, нелегких откровений, невозможных в общении с Ивором; открылась бы еще одна сторона жизни, которая сейчас закрыта; и все же Ивор так очарователен, когда он с Дженет, он так прекрасно с ней общается, так что же я понимаю под „настоящим мужчиной“? Ведь Дженет обожает Ивора. И обожает его друга Ронни, — во всяком случае, она так говорит».
Около месяца назад Ивор спросил у хозяйки, нельзя ли его другу, у которого плохо с деньгами и который потерял работу, пожить у него. Анна совершила все положенные движения, предложив поставить в комнату еще одну кровать, и тому подобное. Обе стороны сыграли положенные им роли, и Ронни, безработный актер, вселился в комнату Ивора и в его постель, и, поскольку Анне было все равно, она ничего не сказала. Судя по всему, Ронни намеревался жить у них до тех пор, пока она его не прогонит. Анна понимала, что Ронни был той ценой, которую она, по мнению Ивора, должна была ему заплатить за его недавно завязавшуюся дружбу с Дженет.
Ронни был смуглым грациозным юношей с тщательно уложенными блестящими волосами и с ослепительной белозубой улыбкой, которую он каждый раз продуманно и тщательно изображал на своем лице. Анне он не нравился, но, поскольку она отдавала себе отчет в том, что ей, скорее, не нравится сам типаж, а не он лично, она свою неприязнь подавляла. Он тоже мило общался с Дженет, но в отличие от Ивора не от чистого сердца, а из своекорыстных соображений. Возможно, его отношения с Ивором тоже питались корыстью. Все это Анну не волновало, да и для Дженет она не видела в этом никакой опасности, потому что она доверяла Ивору и знала, что он никогда и ничем не станет шокировать ее ребенка. И все же ей было не по себе. Допустим, я бы жила с мужчиной — с «настоящим мужчиной» — или была бы замужем. У Дженет это, безусловно, вызывало бы определенное напряжение. Временами Дженет была бы сильно им недовольна, ей бы пришлось научиться его принимать, договариваться с ним. И ее недовольство было бы связано именно с его полом, с тем, что он мужчина. Или даже если бы здесь жил мужчина, с которым я бы не спала, или с которым я бы не хотела спать, даже тогда сам факт, что он «настоящий мужчина», порождал бы определенное напряжение, служил бы противовесом. И что же получается? Почему же я тогда считаю, что на деле мне бы следовало иметь в доме настоящего мужчину, что это было бы лучше даже и для Дженет, не говоря уж обо мне, а не этого очаровательного, дружелюбного, восприимчивого юношу по имени Ивор? Хочу ли я сказать, или допускаю ли я мысль (и все ли ее допускают?), что для правильного роста дети нуждаются в некотором напряжении? Но почему? И все-таки я, безусловно, чувствую, что это так, иначе мне не становилось бы не по себе при виде того, как Ивор общается с Дженет, ведь он словно большой и дружелюбный пес, или же кто-то вроде безобидного старшего брата — я употребляю слово „безобидный“. Презрение. Я чувствую презрение. Я должна презирать саму себя за подобные чувства. Настоящий мужчина — Ричард? Майкл? Они оба обращаются со своими детьми далеко не самым лучшим образом. И все же нет никаких сомнений в том, что это их свойство — то, что им нравятся женщины, а не мужчины, — принесло бы Дженет большую пользу, чем то, что ей может предложить Ивор».
Анна наконец оказалась в чистоте собственной квартиры, оставив позади темную и пыльную лестницу, и она услышала голос Ивора у себя над головой. Он читал Дженет. Она прошла мимо двери, ведущей в ее большую комнату, вскарабкалась по белой лестнице и увидела Дженет — девчонку, больше похожую на темноволосого мальчишку-сорванца, сидящую, поджав под себя ноги, на кровати, и Ивора — смуглого, лохматого и дружелюбного, сидящего рядом с кроватью на полу. Ивор со вскинутой наверх рукой читал ей книжку, действие которой происходило в какой-то школе для девочек. Читал он очень выразительно. Дженет отрицательно мотнула головой, показывая матери, что Ивора нельзя перебивать. Ивор, взмахивавший при чтении рукой как дирижерской палочкой, подмигнул Анне и возвысил голос:
— «И Бетти записалась в хоккейную команду. Примут ли ее? Повезет ли ей?»
Он сказал Анне своим обычным голосом:
— Мы позовем вас, когда закончим.
И продолжил:
— «Решение зависело от мисс Джексон. Бетти волновалась: от всего ли сердца говорила с ней мисс Джексон, когда желала ей удачи, в среду, после матча? Желает ли она ей удачи на самом деле?»
Анна немного постояла за дверью, слушая Ивора: в его голосе появилось что-то новое: насмешка. Насмешка была направлена на мир школы для девочек, на женский мир, а не на нелепость повести; насмешливые нотки появились в его голосе с того момента, как он понял, что Анна их слушает. Да, но в этом не было ничего нового; это было ей хорошо знакомо. Потому что насмешливость, самозащита гомосексуалистов, была не чем иным, как чрезмерной вежливой любезностью, присущей «настоящему» мужчине, «нормальному» мужчине, который хочет, сознательно или же нет, задать границы своих взаимоотношений с женщиной. Обычно — бессознательно. Им двигало холодное уклончивое чувство, точно такое же, но только на шаг дальше; градус был повыше, а суть все та же. Анна заглянула в приоткрытую дверь и увидела, что на лице дочери играет улыбка восторга, однако с примесью неловкого недоумения. Она уловила насмешку в голосе Ивора и почувствовала, что насмешка направлена на нее — существо женского пола. Анна отправила дочери молчаливое, полное сочувствия послание: «Что ж, бедная моя девочка, тебе лучше начать привыкать к этому как можно раньше, уже сейчас, потому что тебе предстоит жить в мире, где этого очень много». Теперь же, когда она, Анна, покинула театр действий, из голоса Ивора ушли пародийные нотки, и он снова зазвучал нормально.
Дверь в комнату, где вместе жили Ивор и Ронни, была открыта. Ронни пел, тоже в пародийном ключе. Это была популярная песенка, звучавшая на каждом углу, эдакие томные любовные стенания:
— «Милая моя, полюби меня скорей, милая моя, обними меня скорей, нам с тобой ругаться не надо, обниматься-целоваться нам надо…» — Ронни тоже высмеивал «нормальную» любовь; и делал это по-простецки, бульварно, откровенно глумливо.
Анна подумала: «На чем основано мое предположение, что все это не затронет Дженет? Почему я так убеждена в том, что дети не поддаются дурному влиянию? Все сводится к тому, что я уверена, что мое влияние, мое здоровое женское влияние, сильно настолько, что перевесит их влияние. Но откуда во мне такая уверенность?» Она развернулась к лестнице, собираясь отправиться вниз. Голос Ронни стих, его голова показалась из-за двери. Очаровательная, искусно уложенная головка, головка юной девушки, похожей на мальчика. Он неприятно улыбался. Он пытался сказать, как можно более доходчиво, будто думает, что хозяйка квартиры за ним шпионит: одним из досаждавших Анне его свойств было то, что Ронни считал само собой разумеющимся: что бы люди ни делали, что бы они ни говорили, это всегда имело к нему непосредственное отношение; он не давал о себе забыть ни на минуту. Анна ему кивнула. Она думала: «Из-за этих двоих я не могу свободно двигаться в своем собственном доме. Я постоянно держу оборону, в своей собственной квартире». Ронни решил на этот раз не показывать своих недобрых чувств, он вышел из комнаты и стоял у двери в небрежной позе, отставив ногу в сторону.
— Ну и ну, Анна, а я и не знал, что вы тоже вкушаете радости детского часа.
— Я просто поднялась на них взглянуть, — коротко сказала Анна.
Теперь он был само обаяние. Обаяние, перед которым не может устоять никто.
— Какой восхитительный ребенок, эта ваша Дженет.
Он вспомнил, что живет здесь даром и зависит от доброго расположения Анны. Он выглядел сейчас точь-в-точь — ну да, именно так, подумала Анна, — как хорошо воспитанная девушка, с манерами безупречными почти до слащавости. «Ты самая настоящая jeune fille, вот ты кто», — беззвучно обратилась к нему Анна, и она ему улыбнулась, пытаясь вложить в эту улыбку следующий смысл: «Меня-то ты не одурачишь, и не жди». Она пошла вниз, однако оглянулась и увидела, что Ронни так и стоит у двери, но на нее он больше не смотрит, его взгляд уперся в стену. На его хорошеньком, ах-каком-аккуратненьком личике проступило крайнее изнеможение. Он был измучен страхом. «Боже милостивый, — подумала Анна, — я предвижу, что произойдет совсем скоро: я хочу, чтобы он ушел отсюда, но мне недостанет сил его прогнать, потому что мне станет его жалко, если я забуду об осторожности».
Она пошла на кухню и набрала стакан воды, медленно: она наблюдала за струей воды, прислушивалась к плеску, смотрела, как вода играет, она нуждалась в этом прохладном звуке. Она использовала воду так же, как чуть раньше — фрукты: чтобы успокоиться, чтобы убедить себя, что все может быть нормально. И все равно ее не покидала мысль: «Я потеряла равновесие, я выбита из колеи. У меня такое чувство, как будто в этой квартире отравлен воздух, как будто здесь во всем присутствует дух извращения и безобразной злобы. Но это — вздор. А правда в том, что все, что мне сейчас приходит в голову, все мои мысли — ложь. Я чувствую, что это так… и все же я спасаюсь именно такими мыслями. Спасаюсь от чего?» Ей снова стало худо, страшно, как было и в метро. Она подумала: «Мне нужно прекратить все это, я это сделать обязана» — хотя она и не смогла бы объяснить, что именно ей нужно прекратить. Анна решила: «Пойду в другую комнату и посижу, и…» — она не успела закончить свою мысль, потому что в ее сознании явственно возник образ пересохшего колодца, в котором собирается вода, но только очень медленно. «Да, вот в чем моя беда — я высохла. Я опустела. Мне нужно где-то прикоснуться к какому-то источнику, иначе…» Она открыла дверь в большую комнату, а там — весь черный против света — нарисовался крупный женский силуэт, в нем было что-то угрожающее. Анна резко выкрикнула: «Кто вы?» — и нажала на выключатель; так что силуэт под натиском все проясняющего света тут же обрел форму и превратился в личность.
— Боже правый, это ты, Марион? — Анна поневоле говорила раздраженно и сердито. Она смутилась от собственной ошибки, и она внимательно взглянула на Марион, потому что за годы их знакомства привыкла к тому, что образ этой женщины вызывает жалость и сострадание, но никак не страх. И пока Анна смотрела на Марион, она видела и тот процесс, который шел в ней самой, казалось, что в последнее время ей приходится проходить все его стадии по сотне раз на дню: она подтянулась, собралась, насторожилась; и, поскольку она так устала, поскольку «колодец пересох», она привела свой мозг, эту маленькую, критичную, сухую машинку, в состояние боевой готовности. Она даже могла это прочувствовать физически: да, ее разум — там, за работой, он подготовлен прекрасно, он может защитить ее, — ее разум — это машина, некий механизм. И она подумала: «Да, мой разум — это единственная преграда между мною и, — на этот раз она все же довела мысль до конца, она знала, как ей следует закончить это предложение, — между мною и моим безумием, распадом на куски. Да».
Марион сказала:
— Прости меня, если я невольно испугала тебя. Я поднялась наверх, и я услышала, что твой молодой человек читает Дженет, я не хотела им мешать. И я подумала, как будет приятно посидеть и подождать, вот так, тихонько, в темноте.
Анна услышала слова «твой молодой человек», произнесенные с какой-то слащавой игривостью (как будто светская матрона пытается польстить молодой женщине?), и подумала, что стоит только ей встретить Марион, как тут же, через несколько минут, мелькнет какая-нибудь фраза в этом роде, что очень действует на нервы; и она сознательно напомнила себе о мире, в котором воспитывалась Марион, откуда та вышла. Она сказала:
— Прости меня за резкость тона. Я устала. Я попала в час пик.
Она задергивала шторы и возвращала своей комнате спокойную суровость, чтобы в этом обрести поддержку.
— Анна, как же ты избалована! Нам, бедным простым людям, приходится справляться с подобными вещами каждый день.
Анна в изумлении посмотрела на Марион, которой никогда, ни единого дня в жизни, не надо было справляться с такими простыми вещами, как час пик. Она увидела лицо Марион: невинное, восторженное, глаза горят. И сказала:
— Мне бы надо выпить. Ты хочешь? — все вспомнила, потом порадовалась, что забыла и что с искренней небрежностью предложила спиртное Марион, которая на это ей ответила:
— Ах да, мне бы хотелось немного выпить. Томми говорит, что будет правильнее, если я решу пить понемногу, как все, чем если я решу не пить совсем. Он говорит, что в этом больше мужества. Как думаешь, он прав? Я думаю, что да. Да, я считаю, что он и очень умный, и очень сильный.
— Да, но так, должно быть, очень трудно делать.
Анна, стоя к Марион спиной, разливала по стаканам виски, при этом размышляя: «Она здесь, потому что знает, что я только что встречалась с Ричардом? А если причина ее визита не в этом, то в чем же?»
Анна сообщила:
— Я только что была у Ричарда.
А Марион, беря стакан и ставя его перед собой с вполне искренним спокойным равнодушием, ответила:
— Да? Ну, вы же с ним старинные друзья.
При словах «старинные друзья» Анна едва сдержалась, чтобы не скривиться скептически; она с тревогой осознала, что в ней упорно нарастает раздражение; она включила сияние холодного рассудка на полную катушку, и она услышала, как Ивор надрывается над ними: «Бей! Бей! — закричали пятьдесят нетерпеливых голосов, и Бетти побежала через поле так, как будто ее жизнь зависела от этого удара. Она ударила изо всех сил, и мяч влетел в ворота! Получилось! Какое началось тут ликование! Воздух зазвенел от криков ее друзей, от их юных, сильных голосов, и Бетти смотрела на своих друзей сквозь пелену счастливых слез».
— Я так обожала эти восхитительные рассказы для школьников, когда сама была ребенком, — сказала Марион, жеманясь словно маленькая девочка.
— У меня они вызывали омерзение.
— Ну, ты же всегда была такой интеллектуальной малышкой.
Анна, со стаканом виски в руках, присела и начала разглядывать Марион. На ней был дорогой костюм коричневого цвета, судя по всему — новый. Ее темные, с небольшой проседью, волосы были аккуратно уложены. Орехового цвета глаза ярко сияли, на щеках играл румянец. Так может выглядеть счастливая жена и мать, цветущая и энергичная матрона.
— И вот зачем я к тебе пришла, — говорила Марион. — Это идея Томми. Анна, нам нужна твоя помощь. Томми пришла в голову совершенно восхитительная мысль, я действительно считаю, что он такой умный и хороший, и мы оба подумали, что нам стоит обратиться к тебе.
При этих словах Марион глотнула виски, состроила премиленькую брезгливую гримаску, отставила в сторону стакан и защебетала дальше:
— Благодаря Томми я поняла, насколько я ужасающе невежественна. Все началось с того, что я стала читать ему газеты. Раньше я не читала ничего. Ну и, конечно же, он так прекрасно во всем разбирается, и он все мне разъясняет, и я действительно чувствую себя совсем другим человеком, и мне так стыдно, что меня раньше волновали только мои собственные заботы и проблемы.
— Ричард в нашем разговоре упомянул, что ты увлеклась политикой.
— О да, и он так злится. Моя мама и мои сестры, конечно же тоже в ярости.
Озорная девчонка, она сидела и улыбалась, как озорная девчонка, кокетливо поджав губки и краем глаза виновато поглядывая на Анну.
— Могу себе представить.
Мать Марион была вдовою генерала, все ее сестры — титулованными дамами, и Анна понимала, насколько Марион приятно их позлить.
— Но они, разумеется, просто не имеют ни малейшего представления о таких вещах, ни малейшего, как и я ничего не знала, пока Томми мной не занялся. Мне кажется, только с того момента я и начала жить. Я словно родилась заново.
— Ты так и выглядишь.
— Да, я это знаю. Анна, ты сегодня встречалась с Ричардом?
— Да, в его офисе.
— Он упоминал про развод? Я спрашиваю потому, что, если он об этом говорил с тобой, тогда, я полагаю, мне следует серьезно отнестись к его словам. Он вечно чем-то мне грозит, меня пугает — он очень любит это делать. Поэтому я перестала относиться к этому всерьез. Но если он действительно об этом говорит, тогда, я полагаю, мне и Томми нужно всерьез прислушаться к его словам.
— Думаю, он хочет жениться на секретарше. Или так он говорит.
— Ты видела ее? — спросила Марион с видом проказницы и недвусмысленно хихикнула.
— Да.
— Ничего не заметила?
— Что она выглядит так же, как ты в ее возрасте?
— Да, — Марион снова захихикала. — Ну разве это не смешно?
— Если ты так считаешь, то да, смешно.
— Да, я так считаю, — неожиданно Марион вздохнула, и выражение ее лица переменилось. На глазах у Анны она из маленькой проказливой девчонки превратилась в мрачную угрюмую женщину. Ее взгляд остановился: стал серьезным, ироничным.
— Разве ты не понимаешь, что мне приходится считать, что все это смешно?
— Да, понимаю.
— Это случилось неожиданно, однажды утром, за завтраком. За завтраком Ричард всегда ужасен. У него обычно отвратительное настроение, и он без конца ко мне придирается. Но вот что забавно — я всегда позволяла ему это делать. А почему? И вот он все говорил и говорил, придирался ко мне, ругал меня за то, что я так часто вижусь с Томми. И тут, внезапно, у меня случилось нечто вроде озарения. Да-да, Анна, именно так. Он, как бы подпрыгивая, расхаживал взад-вперед по комнате, где мы обычно завтракаем. Лицо у него было красное. И у него было такое ужасное настроение. А я слушала его, его голос. У него отвратительный голос, правда? Он всегда говорит угрожающе, правда?
— Да, правда.
— И вот я подумала — Анна, если бы я только могла тебе это объяснить. Это было настоящим откровением. Я подумала: я за ним замужем вот уже много лет, и все это время — я запакована, укутана в него. У женщин ведь часто так бывает, да? Я всегда думала только о нем, о нем и ни о чем другом. Каждую ночь, на протяжении многих лет я плакала перед сном, плакала до тех пор, пока не засну. Я устраивала ему сцены, вела себя как дура, страдала и… И вот в чем вопрос — зачем? Анна, я говорю серьезно.
Анна улыбнулась, и Марион продолжила:
— Ведь дело-то в том, что он ничего особенного из себя не представляет. Правда? Его даже красивым не назовешь. И нельзя сказать, чтоб он был очень умным, — и мне нет дела до того, что он весь такой важный, воротила бизнеса и так далее. Ты понимаешь, о чем я?
— Ну, и дальше что?
— Я подумала: Боже мой, ради этого существа я загубила всю свою жизнь. Я отчетливо помню этот момент. Я сидела за столом для завтрака, на мне было какое-то там неглиже, которое я купила, потому что ему нравится, когда я так одеваюсь, — ну, знаешь, всякие там рюшечки, цветочки, да, точнее было бы сказать — раньше ему нравилось, когда я так одевалась. А я такие вещи всегда ненавидела. И я подумала: многие годы я ношу одежду, которую ненавижу, и все для того только, чтобы угодить этому существу.
Анна рассмеялась. Марион тоже смеялась, на ее оживлением симпатичном лице были написаны ирония и критичное к себе отношение, а глаза смотрели печально и правдиво.
— Ведь это унизительно, правда, Анна?
— Да, унизительно.
— Могу поспорить, уж ты-то никогда не вела себя так по-дурацки из-за какого-нибудь там глупого мужика. Ты для этого слишком умна.
— Это ты так думаешь, — сухо сказала Анна. Но она тут поняла, что напрасно так сказала: Марион было необходимо видеть в Анне самодостаточную, неуязвимую женщину.
Марион, не расслышав слов собеседницы, продолжала настаивать:
— Да, в тебе для этого слишком много здравого смысла и именно поэтому ты вызываешь во мне чувство восхищения.
Пальцы Марион напряглись, она крепко сжимала стакан с виски. Она сделала жадный глоток; потом еще один, и еще один, и еще — Анна заставила себя отвернуться. Она теперь не смотрела на Марион, а только слушала ее голос:
— А потом — возьмем эту девушку, Джин. Когда я впервые ее увидела, это тоже стало для меня своего рода откровением. Ричард в нее влюблен, так он говорит. Но в кого он на деле влюблен, вот в чем вопрос. Он просто влюблен в определенный женский тип. Это его заводит.
Эти грубые слова — «это его заводит» — в устах Марион прозвучали неожиданно, и это заставило Анну снова на нее посмотреть. Марион сидела в кресле, распрямившись, неподвижно, все ее крупное тело напряглось, губы были плотно сжаты, руки, как клещи, сжимали пустой стакан, в который она жадно поглядывала.
— Так и что же это за любовь? Он никогда меня не любил. Он любит крупных девушек с каштановыми волосами и большой грудью. Когда я была молода, у меня был роскошный бюст.
— Ореховая дева, — сказала Анна, внимательно глядя на то, как плотно обхватила жадная рука пустой стакан.
— Да. Итак, ко мне это не имеет никакого отношения. Вот к какому выводу я пришла. Возможно, он даже совершенно меня не знает. Так зачем же мы говорим о любви?
Марион рассмеялась, но сделала это с усилием. Она откинула назад голову и сидела, закрыв глаза: веки были сжаты так плотно, что ресницы трепетали, отбрасывая тени на внезапно осунувшиеся щеки. Потом глаза открылись, заморгали, начали что-то искать; они искали бутылку виски, стоявшую на рабочем столе Анна, у стены. «Если она попросит еще виски, мне придется ей дать», — подумала Анна. Анна чувствовала себя так, словно она всем своим существом участвует в той беззвучной битве, которую Марион ведет сама с собой. Марион закрыла глаза, тяжело вздохнула, открыла глаза, взглянула на бутылку, покрутила в руках пустой стакан, снова закрыла глаза.
«Все равно, — подумала Анна, — пусть уж лучше Марион будет запойной пьяницей и сохранит свою цельность. Лучше эта горечь и прямота, чем трезвость, если платой за трезвость оказывается превращение в ужасную, проказливую и жеманную девчонку». Напряжение достигло столь болезненных высот, что Анна невольно попыталась его хоть как-то ослабить:
— А чего хотел от меня Томми?
Марион распрямилась, отставила стакан и в одно мгновение превратилась из откровенной во всех своих проявлениях, исполненной трагизма женщины, женщины отвергнутой, в маленькую девочку.
— Ах, он так восхитителен, он так восхитителен во всем, Анна. Я сказала ему, что Ричард хочет развода, и он так восхитительно себя повел.
— А что он сказал?
— Он говорит, что я должна повести себя правильно, я должна делать только то, что я действительно считаю правильным, и я не должна подыгрывать Ричарду в его безрассудной страсти просто потому, что я считаю, что это будет великодушно, или потому, что я хочу повести себя благородно. Потому что моей первой реакцией было — да, я дам ему развод, какая мне разница? У меня достаточно собственных денег, в этом никакой проблемы нет. Но Томми сказал — «нет», я должна думать о благе Ричарда в долгосрочной перспективе. И поэтому я должна ему напомнить о его обязанностях.
— Понятно.
— Да. У Томми очень ясная голова. И подумать только, ему всего двадцать один год. Хотя, я полагаю, нельзя сбрасывать со счетов ту ужасную вещь, которая с ним приключилась, — я имею в виду, это все, конечно, ужасно, но я бы даже затруднилась назвать это трагедией, потому что он держится так мужественно, и он никогда не сдается, и он такой замечательный человек.
— Да, полагаю, ты права.
— И вот Томми говорит, что я вообще не должна обращать внимания на Ричарда, я должна его просто игнорировать. Ведь я говорю серьезно, я действительно собираюсь посвятить свою жизнь вещам более значительным. И Томми меня направляет. Я буду жить для других, а не для себя.
— Хорошо.
— Вот поэтому-то я и забежала к тебе. Ты должна помочь Томми и мне.
— Да, пожалуйста, а что от меня требуется?
— Ты помнишь этого своего знакомого, предводителя движения чернокожих? Его зовут Мэтьюз, или как-то так?
Этого Анна совсем не ожидала.
— Уж не Томми ли Матлонга ты имеешь в виду?
Марион с серьезным видом извлекла блокнот и сидела с карандашом наготове.
— Да. Пожалуйста, дай мне его адрес.
— Но он сидит в тюрьме, — сказала Анна. В ее голосе звучала беспомощность. Различив в своем голосе слабые нотки протеста, она осознала, что чувствует не только беспомощность, но и страх. Это была та самая паника, которая овладевала ею, когда она общалась с Томми.
— Да, он, разумеется, в тюрьме, но как эта тюрьма называется?
— Но, Марион, что вы собираетесь делать?
— Я же сказала тебе, я больше не собираюсь жить ради себя одной. Я хочу написать бедняге письмо и выяснить, чем я могу ему помочь.
— Но, Марион…
Анна посмотрела на Марион, пытаясь восстановить контакт с той женщиной, с которой она говорила всего несколько минут назад. Она наткнулась на ясный взгляд карих глаз, в которых сияла виноватая, но счастливая истерия. Она продолжила, твердо:
— Это не учреждение с отлаженной жизнью, это не Брикстон и вовсе не нечто подобное. Возможно, это всего-навсего какая-нибудь хибара в кустах за сотни миль от любого населенного пункта, где держат человек пятьдесят политзаключенных, и очень может быть, что они вообще не получают писем. А как ты это себе представляешь? Думаешь, у них есть дни приема посетителей, права заключенных и всякое такое?
Марион надула губы и сказала:
— Я думаю, это пагубный подход — вот так обращаться с бедняжками.
Анна подумала: «„Пагубный подход“ это от Томми — отголоски его знакомства с коммунистической партией; а вот „бедняжки“ — это уж точно от Марион, на все сто, — скорее всего ее мать и сестрички сдают свои старые вещи в благотворительные организации».
— Я хочу сказать, — продолжала Марион с выражением счастья на лице, — это же континент, закованный в цепи, ну, разве я не права? («Трибьюн», подумала Анна, или, может быть, «Дейли уоркер».) И пока еще не слишком поздно, следует принять незамедлительные меры для восстановления веры африканцев в справедливость. («Нью стейтсмэн», подумала Анна.) Ну, по крайней мере необходимо как следует разобраться в сложившейся ситуации, в интересах всех и каждого. («Манчестер гардиан», в период острого кризиса.) Анна, мне непонятен твой подход. Ты же не станешь отрицать, что есть прямые доказательства того, что были допущены определенные ошибки? («Таймс», передовая статья, через неделю после того, как стало известно, что без суда и следствия белым правительством было расстреляно двадцать африканцев, а еще пятьдесят человек были брошены в тюремные камеры.)
— Марион, что на тебя нашло?
Марион в волнении склонилась навстречу Анне, она улыбалась, нервно облизывала губы, нервно моргала с честным видом.
— Послушай, если вы хотите участвовать в политической жизни, заниматься проблемами Африки, вы можете вступить в любую из организаций, их немало. И Томми это хорошо известно.
— Но бедняжки, Анна, как же они, — сказала Марион с упреком.
Анна подумала, что до несчастного случая политическое развитие Томми значительно превосходило такие понятия, как «бедняжки», так что или его разум серьезно пострадал, или… Анна молчала, она впервые серьезно задумалась о том, не пострадал ли, в самом деле, разум Томми.
— Томми велел тебе прийти сюда и узнать у меня тюремный адрес мистера Матлонга? С тем чтобы вы могли пересылать несчастным заключенным передачи с продуктами и утешительные письма? Он прекрасно знает, что они никогда не будут доставлены в тюрьму — не говоря уже об остальном.
Карие глаза Марион сияли, она пристально смотрела на Анну, но ее не видела. Ее девичья улыбка предназначалась какому-то очаровательному другу, которого так просто с толку не собьешь.
— Томми говорит, твои советы могут нам очень пригодиться. И мы все трое могли бы вместе потрудиться, поработать ради благого дела.
Картина начинала проясняться, и Анна разозлилась. Вслух она сказала, сухо:
— На протяжении последних лет Томми никогда всерьез не употреблял слов «благое дело». Только иронично. Если он так заговорил, то это значит…
— Анна, не будь такой циничной, это совершенно не похоже на тебя.
— Не забывай о том, что все мы, включая Томми, годами были буквально захвачены потоком благих дел, и, я могу тебя уверить, если б мы всегда произносили «благое дело» с таким благоговением, как ты, мы никогда б не преуспели ни в одном из начинаний.
Марион встала. Вид у нее был чрезвычайно виноватый, озорной, и было заметно, что она в восторге от себя. Теперь Анна понимала, что Томми с Марион обсуждали ее и что они решили заняться спасением ее души. Зачем? Она разозлилась на удивление сильно, необъяснимо сильно. Ее гнев был абсолютно несоизмерим с происходящим, просто зашкаливал; она прекрасно это понимала; и от этого ей делалось еще страшнее.
Марион увидела ее ярость, она была этим и довольна, и смущена, и она сказала:
— Извини, что я так растревожила тебя на пустом месте.
— Да это место не пустое. Напишите письмо мистеру Матлонгу, Главный штаб тюремного управления, Северный Прованс. Он, разумеется, его не получит, но ведь в таких делах значение имеет сам порыв, не так ли?
— Ах, Анна, спасибо тебе, ты очень помогла нам. Мы знали, что поможешь. Спасибо. Мне пора идти.
И Марион стала осторожно сползать по лестнице, каждым своим движением напоминая виноватую, но непокорную девчонку. Анна смотрела ей вслед и видела себя со стороны: вот она стоит на лестничной площадке — холодная, суровая, критичная. Когда Марион скрылась из виду, Анна подошла к телефону и позвонила Томми.
С расстояния чуть больше полумили, которое их разделяло, донесся его голос — медлительный, официальный:
— Два нуля, пять, шесть, семь, слушаю.
— Это Анна. От меня только что ушла Марион. Скажи мне, это действительно твоя идея — усыновить африканских политзаключенных в качестве друзей по переписке? Потому что, если это так, я буду вынуждена предположить, что ты немного не в себе.
Небольшая пауза.
— Я рад, что ты мне позвонила, Анна. Думаю, это может пойти на пользу.
— Бедным заключенным?
— Если быть совсем откровенным, думаю, это пойдет на пользу Марион. А ты так не считаешь? Думаю, ей необходимо увлечься чем-то во внешнем мире, уйти из круга своих проблем.
Анна уточнила:
— Ты хочешь сказать — это своего рода терапия?
— Да. А разве ты со мной не согласна?
— Но, Томми, все дело в другом: я не считаю, что в терапии нуждаюсь и я, — во всяком случае, в терапии такого рода.
После небольшого молчания Томми осторожно произнес:
— Спасибо, Анна, что позвонила мне и поделилась своим мнением. Очень тебе признателен.
Анна рассмеялась, зло. Она ожидала, что он рассмеется вместе с ней; несмотря ни на что, она думала о прежнем Томми, который бы непременно рассмеялся. Она положила трубку, ее всю трясло — ей пришлось присесть.
Она сидела и думала: «Вот этот мальчик, Томми, — я знаю его с тех пор, как он был совсем ребенком. С ним случилась большая беда, он получил увечье, — и при этом сейчас он мне кажется каким-то зомби, он — опасный человек, он внушает страх. Нет, он не сошел с ума, дело не в этом, он превратился в нечто другое, в нечто новое… но сейчас я не могу об этом думать — позже. Мне надо покормить Дженет ужином».
Уже был десятый час, и Дженет давно было пора поужинать. Анна поставила еду на поднос и пошла наверх, настроив свое сознание так, чтобы ни Марион, ни Томми, ни того, что они собой представляют, там не было видно. Пока.
Дженет поставила поднос себе на колени и сказала:
— Мама?
— Да.
— Тебе нравится Ивор?
— Да.
— Мне он очень нравится. Он добрый.
— Да, он добрый.
— А тебе нравится Ронни?
— Да, — ответила Анна после некоторого колебания.
— Но на самом деле он тебе не нравится.
— Почему ты так считаешь? — спросила Анна, удивленно и испуганно.
— Не знаю, — ответил ребенок. — Просто я подумала, что он тебе не нравится. Потому что из-за него Ивор ведет себя по-дурацки.
Больше девочка не сказала ни слова, погруженная в свои мысли, она закончила ужин в полном молчании. Время от времени Дженет бросала пронзительные взгляды на мать. Которая сидела рядом с ней, позволяя вот так, пронзительно, себя рассматривать и сохраняя на лице выражение безмятежного спокойствия и непоколебимой уверенности.
Когда Дженет заснула, Анна спустилась на кухню и закурила. Она выпила несколько чашек чаю. Теперь ее тревожили мысли о Дженет: Дженет все это расстраивает, но она сама не понимает — что. Но дело не в Иворе — дело в той атмосфере, которую создает Ронни. Она могла бы сказать Ивору, что Ронни должен съехать. Он, конечно, сразу предложит плату за его проживание, но дело совсем не в этом. Все точно так же, как было с Джемми…
Джемми был студентом с Цейлона, он пару месяцев жил в той комнате, которую теперь занимали Ивор с Ронни. Анне он не нравился, но она не могла заставить себя его выгнать, потому что он был цветным. В конце концов, все разрешилось само собой, потому что Джемми уехал обратно на Цейлон. А теперь Анна не могла заставить себя попросить пару молодых людей, нарушающих ее душевный покой, покинуть ее дом, потому что они — гомосексуалисты, и им, как и цветному студенту, будет нелегко найти себе другое жилье.
Но почему она должна чувствовать себя за это ответственной?… Как будто с «нормальными» мужиками мало ей забот, сказала она себе, пытаясь в шутке растворить свою тревогу. Но шутка не помогла. Она попыталась зайти с другой стороны: «Это мой дом, мой дом, мой дом», — пытаясь на этот раз заполнить себя сильными собственническими переживаниями. Это тоже не помогло — она сидела и думала: «Но почему у меня вообще есть свой дом? Потому что я написала книгу, которой я стыжусь и которая принесла мне кучу денег. Случай, счастливый случай, вот и все. И вообще я все это ненавижу — мой дом, моя собственность, мои права. При этом, стоит мне только почувствовать себя неуютно, я тут же, как и все остальные, нахожу опору именно в этих понятиях. Мое. Собственность. Имущество. Я буду защищать Дженет на основании того, что у меня есть моя собственность. А зачем ее защищать? Ей суждено вырасти в Англии, стране, где многие мужчины — маленькие мальчики, и гомосексуалисты, и в какой-то степени гомосексуалисты… — Но эту усталую мысль смыла волна сильного и искреннего чувства. — Ну уж нет, есть еще на свете настоящие мужчины, пусть их и немного, и я уж позабочусь о том, чтобы Дженет достался один из них. Я сделаю все, что в моих силах, для того, чтобы она, когда вырастет, была способна распознать настоящего мужчину, как только он встретится на ее пути. Ронни придется уйти».
С этой мыслью Анна направилась в ванную, чтобы подготовиться ко сну. В ванной горел свет. Она остановилась в дверях. Ронни с встревоженным видом рассматривал в зеркале свое отражение, склоняясь над полочкой, на которой Анна держала свою косметику. Легкими похлопывающими движениями он наносил себе на щеки лосьон при помощи ватного шарика, который он позаимствовал у Анны, одновременно пытаясь разгладить морщины на лбу.
Анна поинтересовалась:
— Мой лосьон нравится тебе больше, чем собственный?
Он, ничуть не удивившись, к ней повернулся. Анна поняла, что в этом-то и заключался его план: Ронни хотелось, чтобы она застала его в ванной.
Он, грациозный и кокетливый, сказал ей:
— Дорогая, я решил испробовать твои лосьоны. Разве это может тебя расстроить?
— Не особо, — сказала Анна. Прислонившись к дверному косяку, она внимательно смотрела на него, ждала дальнейших объяснений.
На нем был дорогой халат из блекло-пурпурного шелка, на шее — красноватый шелковый платок. И дорогие шлепанцы из красной кожи, прошитой золотой нитью, в мавританском стиле. Он хорошо смотрелся бы в каком-нибудь гареме, а не в квартире, не в этом антураже студенческого быта. Ронни стоял, склонив голову набок, играя черным локоном седеющих волос, на руках — свежий маникюр.
— Да, я пытался мыть голову оттеночным шампунем, — заметил он, — но седина упорно проступает.
— Получилось весьма изысканно, да, правда, — сказала Анна. Она вдруг поняла: Ронни ужасно пугает мысль, что она может его прогнать, и он пытается с ней подружиться, как могла бы это делать одна девушка с другой. Она старалась убедить себя, что все это забавно. Но правда заключалась в том, что Ронни внушал ей отвращение, и от этого ей становилось стыдно.
— Но, дорогая моя Анна, — просюсюкал он, пытаясь быть обворожительным, — изысканный вид — это, конечно, очень хорошо, но только если ты — если можно так выразиться — нанимаешь на работу, а не наоборот.
— Но, Ронни, — сказала Анна, поддаваясь ему, несмотря на свое отвращение, и играя ту роль, которой от нее и ждали, — ты выглядишь совершенно очаровательно, несмотря на отдельные седые волоски. Я уверена, на очень многих ты производишь просто сногсшибательное впечатление.
— Их уже не так много, как раньше, — вздохнул он. — Увы, я должен тебе в этом признаться. Конечно, мои дела не так уж плохи, невзирая на все взлеты и падения, но мне приходится тщательно за собой следить.
— Может быть, тебе следует в самое ближайшее время обзавестись богатым покровителем?
— Ах, дорогая моя! — воскликнул он, сделав небольшое и совершенно непроизвольное движение бедрами. — Уж не думаешь ли ты, что я не предпринимал таких попыток?
— Я не знала, что на этом рынке царит такое перенасыщение, — заметила Анна, давая волю своему отвращению и устыдившись самой себя еще до того, как эти слова успели слететь с ее губ. «Боже мой! — подумала она. — Родиться Ронни! Какой это ужас. Родиться вот таким — я тут жалуюсь, как тяжело быть такой женщиной, как я, но, Боже правый! — я ведь могла родиться Ронни».
Он быстро на нее взглянул. Это был откровенный взгляд, в его глазах светилась неприкрытая ненависть. Ронни был в замешательстве, этот всплеск чувств оказался для него слишком сильным, потом он сказал:
— Я все-таки думаю, что мне действительно твой лосьон подходит больше, чем тот, которым я пользуюсь. — Он взял в руки бутылочку, заявляя о своих на нее правах. Он искоса на нее посматривал, он бросал ей вызов, он не скрывал своей ненависти.
Анна, улыбаясь, протянула руку и отобрала у него бутылочку.
— Ну что же, тогда тебе, наверное, лучше купить такой же, правда?
На его губах мелькнула улыбка, наглая: Ронни всем своим видом показывал ей, что она его предала, что он ее ненавидит за это, что он так этого не оставит. Потом улыбка увяла, и на его лице снова проступило выражение холодного изнурительного страха, уже хорошо ей знакомое. Он явно говорил себе, что его злобные выходки могут ему сильно навредить, что он должен ее задабривать, а не злить.
Он быстренько с ней распрощался, мило промурлыкал какие-то извинения, пожелал ей спокойной ночи и, двигаясь легко и изящно, побежал вверх по лестнице, к Ивору.
Анна приняла ванну и пошла наверх, посмотреть, все ли в порядке у Дженет. Дверь, ведущая в комнату к молодым людям, была открыта настежь. Анна удивилась: ведь они прекрасно знают, что каждый вечер в это время она поднимается к Дженет, проверить, как та спит. Потом до нее дошло, что дверь открыта не случайно. Она услышала: «Толстозадые коровы…» Это был голос Ивора. Потом последовал непристойный звук в его же исполнении. А затем голос Ронни: «Обвислые потные груди…» И он издал такой звук, как будто его рвет.
Анна, взбешенная, чуть было не кинулась к ним в комнату, чтобы устроить скандал. Но вместо этого она вдруг обнаружила, что она потрясена, напугана, что она вся дрожит. Она медленно сползла вниз по лестнице, надеясь, что квартиранты не слышали, что она была рядом с ними. Но как только она ушла, они с треском захлопнули дверь, и до нее донеслись могучие раскаты хохота — в исполнении Ивора; и жеманные, на высокой ноте смешки — в исполнении Ронни. Анна легла в постель, в полном ужасе. Она была в ужасе от самой себя. Потому что понимала, что маленькая непристойная пьеска, разыгранная специально для нее, была не чем иным, как ночной личиной женственности Ронни и дружелюбного, в стиле большого доброго пса, поведения Ивора, и она могла все это предвидеть, внутренне подготовиться, не дожидаясь, пока ей это предъявят столь откровенным способом. Она испугалась того, что это так сильно ее задело. Анна сидела в своей постели, в большой темной комнате, курила и чувствовала себя уязвимой и беспомощной. Она снова себе сказала: «Если я распадусь на куски, то…» Мужчина в вагоне метро пробил в ней брешь, молодые люди с верхнего этажа довершили его дело, подорвали ее силы настолько, что ее била дрожь. Неделю назад, когда Анна возвращалась домой из театра, на углу темного переулка ей повстречался эксгибиционист. Вместо того чтобы полностью его проигнорировать, она внутренне вся сжалась, как будто он совершил нападение лично на нее, на Анну, — ей казалось, что он угрожает лично ей, Анне. Вместе с тем, оглядываясь в совсем недалекое прошлое, она видела Анну бесстрашную, неуязвимую, Анну, которая спокойно шла сквозь все опасности и уродства большого города. Теперь же уродство, казалось, подступило к ней настолько близко и столь упорно ее повсюду сопровождало, что в любую минуту она, издав отчаянный крик, могла сорваться, разлететься на куски.
И когда же народилась на свет эта новая, испуганная и уязвимая Анна? Она знала ответ: это случилось, когда Майкл покинул ее.
Анна, испуганная, больная, все равно нашла в себе силы ухмыльнуться, эта ухмылка была адресована ей самой, и вызвана она была осознанием того, что она, независимая женщина, была независима от и неуязвима для уродства извращенного секса, насильственного секса лишь до тех пор, пока у нее был мужчина, пока она была любима. Она сидела в темноте и ухмылялась или, скорее, заставляла себя ухмыляться, и думала, что на всем белом свете нет никого, с кем она могла бы поделиться этим удивительным открытием, никого — кроме Молли. Но только Молли оказалась в такой беде, что сейчас было совсем не время говорить с ней об этом. Да — завтра она должна обязательно позвонить Молли и поговорить с ней о Томми.
И Томми снова вышел на передний план ее сознания, встал рядом с Ивором и Ронни; и это оказалось уже слишком, она забилась, заползла под одеяло, укуталась в него, вцепилась.
«Все дело в том, — сказала Анна себе, пытаясь отнестись к этому спокойно, — что я не в состоянии управиться ни с чем. Я нахожусь над этим — над хаосом — лишь потому, что у меня есть мозг — мой маленький, критичный, все более холодный, едва удерживающий равновесие мой разум».
Она лежала в страхе, и снова ей на ум пришли слова: «источник пересох». И вместе с этими словами в сознании родился образ: она увидела сухой колодец, на дне — сухая пыльная земля, вся в трещинах.
В поисках чего-нибудь, что помогло бы ей удержаться, она ухватилась за воспоминания о Сладкой Мамочке. «Да. Необходимо, чтобы мне приснилась вода», — так она себе сказала. Потому что — какой же смысл в том долгом «опыте», прожитом со Сладкой Мамочкой, если сейчас, во время засухи, она не может рассчитывать на помощь? «Я должна увидеть сон про воду, я должна увидеть, как мне найти источник».
Анна уснула, и ей приснился сон. Она стояла на краю большой пустыни в полдень. Пустыня была желтой. Солнце светило тускло из-за пыли, висевшей в воздухе. Солнце было зловещего оранжевого цвета, оно стояло над пыльными и желтыми просторами. Анна знала, что ей нужно пересечь пустыню. За ней, вдали, вздымались горы — пурпурные, оранжевые, серые. Во сне все краски были необыкновенно прекрасными и яркими. Но они ее поработили, ее поработили эти сухие яркие цвета. Воды же не было нигде. Анна начала идти через пустыню, ей было нужно достичь гор.
Она проснулась утром с этим сном; и она знала, в чем его смысл. Сон подводил итог тем переменам, которые случились в Анне, отражал ее новое знание самой себя. В пустыне она была одна, воды там не было, и до источников лежал далекий путь. Она проснулась, понимая, что, если она хочет пересечь пустыню, ей нужно с себя сбросить лишний груз. Засыпая, Анна была в смятении, не понимая, что ей делать с Ивором и Ронни, но проснулась, зная, что ей делать. Она остановила Ивора, когда он собирался на работу (Ронни на правах любимой девушки еще вкушал в постели сон, заслуженный любовными трудами), и она ему сказала:
— Ивор, я хочу, чтоб вы уехали.
Этим утром он был трогательным, бледным, чутким. Он предельно ясно, хоть и без слов, ей говорил: «Простите, я в него влюблен и ничего поделать с этим не могу».
Анна продолжила:
— Ивор, вы должны понять, что это не может продолжаться.
Он ответил:
— Я уже некоторое время собирался вам сказать — вы были к нам так добры, спасибо, и я хотел бы заплатить за то, что Ронни здесь живет.
— Нет.
— Любую сумму, — сказал он, и даже сейчас, когда он явно стыдился той личности, которой был прошлой ночью, и когда, кроме всего прочего, он был напуган перспективой, что его идиллия вот-вот закончится, даже сейчас Ивор не удержался и в его голос вернулись глумливые, насмешливые нотки.
— Из того, что Ронни живет здесь уже несколько недель и я ни разу не упоминала про деньги, можно легко понять, что дело совсем не в них, — сказала Анна, ненавидя ту холодную критичную особу, которая стояла перед Ивором, и голос, которым она с ним говорила.
Он снова заколебался; выражение его лица представляло собой поистине невероятную смесь вины, наглости и страха.
— Анна, послушайте, я сильно опаздываю на работу. Я вечером вернусь, и мы это обсудим.
Он уже наполовину сбежал вниз по лестнице, он прыгал через ступеньки в отчаянной попытке сбежать от Анны и от своего страстного желания над ней глумиться, провоцировать ее.
Анна вернулась на кухню. Там завтракала Дженет. Девочка спросила:
— О чем ты говорила с Ивором?
— Я его просила от нас уехать, или чтобы хотя бы Ронни от нас уехал.
И, видя, что Дженет готова запротестовать, она поспешно добавила:
— Эта комната рассчитана на одного, не на двоих. А ведь они друзья, и, может, им захочется и дальше жить вместе.
К удивлению Анны, Дженет спорить не стала. Все время, пока она доедала свой завтрак, девочка оставалась тихой и задумчивой, как и накануне, во время ужина. Закончив есть, она спросила:
— А почему я не могу учиться в школе?
— Но ты же ходишь в школу.
— Нет, я говорю о настоящей школе. О пансионе.
— Пансионы вовсе не похожи на тот, что описан в книжке, которую вы с Ивором вчера читали.
Дженет, похоже, собиралась развить эту тему дальше, но передумала и промолчала. И в положенное время она отправилась в свою школу, как обычно.
Через некоторое время вниз спустился Ронни, намного раньше, чем обычно. Он был одет с большим тщанием, под легким слоем румян на его щеках проступала бледность. Впервые он предложил Анне помощь по хозяйству, сказал, что может сходить в магазин и купить все, что нужно.
— Я ужасно хорошо умею выполнять небольшие поручения по хозяйству.
Когда Анна отказалась от помощи, он присел на кухне и принялся оживленно болтать, все время с мольбой в глазах пытаясь поймать ее взгляд.
Но Анна была настроена решительно, и, когда вечером к ней в комнату для разговора пришел Ивор, она своей решимости не утратила. И вот, Ивор был вынужден предложить следующий выход: Ронни уедет, а он останется.
— В конце концов, Анна, я живу здесь уже много месяцев, и мы никогда не вмешивались в дела друг друга и ни в чем друг другу не мешали. Я с вами согласен, Ронни повел себя не совсем правильно. Но он вот-вот уедет, обещаю вам.
Анна колебалась, он продолжал давить:
— И ведь есть еще Дженет. Я буду по ней скучать. И не думаю, что будет преувеличением сказать, что и она будет по мне скучать. Мы так ужасно много с ней общались, пока вы были так заняты, пока вы подставляли плечо поддержки вашей несчастной подруге, когда с ее сыном приключилось ужасное несчастье.
Анна сдалась. Ронни уехал. Из своего отъезда он устроил целое представление. Анне со всей ясностью было дано понять, что, раз она его выгоняет, она — настоящая сука. (А она так себя и чувствовала.) Ивору со всей ясностью было дано понять, что он теряет свою любовницу, чья минимальная цена — крыша над головой. Из-за этой утраты Ивор затаил на Анну обиду, и он этого не скрывал. Он впал в мрачность.
Но эта его мрачность означала, что все вернулось на круги своя, все стало так, как было до несчастья, случившегося с Томми. Они его почти не видели. Он снова превратился в молодого постояльца, который лишь здоровался или прощался, когда они встречались на лестнице. По вечерам Ивор редко бывал дома. Потом до Анны дошли слухи, что Ронни не сумел надолго удержать своего нового защитника и покровителя, что он вселился в маленькую комнатку совсем неподалеку от них и что Ивор его содержит.

 

ТЕТРАДИ

 

Назад: Свободные женщины 2
Дальше: Свободные женщины 4