Свободные женщины 4
Анна и Молли оказывают положительное влияние на Томми.
Марион уходит от Ричарда. Анна не осознает себя.
Анна ждала Ричарда и Молли. Было довольно поздно, дело шло к одиннадцати. В высокой белой комнате занавески были задернуты, тетради были убраны с глаз долой, поднос с напитками и сэндвичами уже ждал гостей. Анна безвольно раскинулась в кресле, в полном душевном изнеможении, граничащем с апатией. Она теперь понимала, что не имела никакого контроля над тем, что сделала. А еще, чуть раньше тем же вечером, она сквозь приоткрытую дверь комнаты Ивора увидела там Ронни в домашнем халате. Он, похоже, просто снова вселился в ее дом, и теперь ей предстояло вышвырнуть их обоих. Она поймала себя на мысли: «А какое это имеет значение?» И даже если ей с Дженет придется упаковать свои вещи и уехать отсюда, оставить квартиру Ивору и Ронни, все что угодно, лишь бы избежать ссоры. То, что эта мысль была недалека от безумия, ее нимало не удивляло, потому что Анна пришла к выводу, что вероятность того, что она сошла с ума, была велика. Ничто из того, что приходило ей в голову, ее не радовало; несколько последних дней она наблюдала за мыслями и образами, проплывающими через ее сознание: они были никак не связаны с ее чувствами, и она не узнавала их, они были ей чужими.
Ричард сказал, что заберет Молли из театра, где она сейчас занята в роли восхитительно ветреной вдовы, которая пытается выбрать нового мужа из четырех претендентов, каждый новый при этом оказывается еще более привлекательным, чем предыдущий. У них будет совещание. Три недели назад Марион, которую допоздна задержал Томми, осталась на ночь в пустующей верхней квартире, где раньше жили Анна с Дженет. На следующий день Томми сообщил своей матери, что Марион нуждается в каком-нибудь пристанище в Лондоне. Разумеется, она будет полностью выплачивать арендную плату, хотя намеревается использовать квартиру лишь от случая к случаю. С того дня Марион побывала у себя дома лишь однажды, она заезжала за вещами. Она поселилась наверху, и фактически она тихо ушла от Ричарда и от детей. Однако она, похоже, сама этого не понимала, поскольку каждое утро на кухне у Молли разыгрывалась волнительная сцена, когда Марион с пристыженным видом восклицала, что это было так бессовестно и безобразно с ее стороны, и как она могла себе позволить накануне так забыться, так припоздниться, но что сегодня же она отправится домой и займется там делами — «да, правда-правда, Молли, я обещаю тебе это», — как будто Молли была тем человеком, перед которым она должна была держать отчет. Молли позвонила Ричарду и потребовала, чтобы он что-нибудь в связи с этим предпринял. Но он отказался. Для проформы он привел себе в дом экономку; а его секретарша Джин уже практически туда водворилась. Ричард был в восторге оттого, что Марион ушла.
А потом случилось кое-что еще. Томми, который после больницы ни разу не покидал убежища своего дома, отправился с Марион на политический митинг, посвященный борьбе за независимость Африки. Митинг перерос в спонтанную уличную демонстрацию перед лондонской штаб-квартирой той африканской страны, о которой шла речь. Марион и Томми последовали за толпой, в основном состоявшей из студентов. Произошла стычка с полицией. У Томми не было белой трости, не было вообще никаких наружных знаков, по которым можно было бы понять, что он слепой. Он не стал «проходить дальше», когда ему было велено это сделать, и его задержала полиция. Марион, которую на несколько мгновений отнесло от него толпой, истерически крича, набросилась на полицейского. Вместе с дюжиной других демонстрантов они были доставлены в полицейский участок. Наутро их обязали выплатить штраф. Этот сюжет о «жене известного финансиста» нашел широкое освещение в прессе. И теперь уже Ричард позвонил Молли, которая, в свою очередь, отказалась ему помочь. «Ради Марион ты палец о палец не ударишь, ты разволновался только потому, что газетчики идут по следу и могут пронюхать про Джин». Итак, Ричард позвонил Анне.
Во время их разговора Анна словно наблюдала за собой со стороны: вот она стоит, в руке — телефонная трубка, на губах — маленькая зыбкая улыбочка, они с Ричардом обмениваются словами враждебности. Ей казалось, что она проделывает все это не по своей воле, ее заставили; как будто ни одно из слов, произносимых ею и Ричардом, не может быть заменено чем-то другим; как будто весь их разговор — это пустой обмен репликами двух безумцев.
Ричард был неимоверно, несуразно зол:
— Это — абсолютный фарс. Это всё ваши интриги, вы всё это подстроили, вот что вы сделали, лишь бы только на своем настоять. Подумать только — независимость Африки! Какой фарс! Спонтанная демонстрация. Вы натравили коммунистов на Марион, а она настолько наивна, что не в состоянии распознать коммуниста ни с первого взгляда, ни со второго. А все потому, что вы с Молли хотите выставить меня полным дураком.
— Ну конечно, дорогой Ричард, все дело только в этом.
— Вот образчик вашего юмора: жена директора компании стала красной.
— Ну конечно.
— И я уж позабочусь о том, чтобы вывести вас на чистую воду.
Анна думала: «И вот почему это так страшно — если бы мы находились не в Англии, гнев Ричарда означал бы, что люди потеряют работу, сядут в тюрьмы, будут расстреляны. А здесь — это просто человек в дурном расположении духа, но он представляет собой отражение чего-то настолько ужасного… а я вот здесь стою, бросаю жалкие саркастические фразы…»
Она сказала, с сарказмом:
— Мой дорогой Ричард, ни Марион, ни Томми ничего такого не планировали. Их просто за собою увлекла толпа.
— Просто увлекла толпа! Кого ты хочешь этим одурачить?!
— Так вышло, что я тоже там была. Разве ты не знаешь, что все демонстрации на данном, специфическом, этапе случаются фактически спонтанно? КП утратила и тот контроль, который у нее был над молодежью, а лейбористы слишком респектабельны, чтобы организовывать такого рода вещи. И происходит следующее: группы молодежи выходят на улицу и выражают свое мнение об Африке, войне, о чем-нибудь еще.
— Я мог бы догадаться, что ты там была.
— Вовсе необязательно. Потому что это произошло по чистой случайности. Я возвращалась домой из театра, увидела бегущую по улице толпу студентов. Я вышла из автобуса, чтобы посмотреть, что происходит. Я только из газет узнала, что Марион и Томми тоже были там.
— Ну? И что ты намереваешься в связи с этим предпринять?
— Я в связи с этим не намерена предпринимать ничего. Ты и сам можешь справиться с красной угрозой.
И Анна повесила трубку, зная, что это еще не конец и что на самом деле ей придется что-нибудь предпринять, потому что некая логика происходящего ее к этому принудит.
Вскоре ей позвонила Молли, в отчаянном состоянии:
— Анна, ты должна повидаться с Томми, ты должна попытаться воззвать к его здравому смыслу.
— А ты пыталась?
— То-то и странно. Я не могу даже попытаться сделать это. Я непрестанно твержу себе — я не могу больше жить в собственном доме на правах гостя, пока Марион и Томми его захватывают. С какой это стати? Но потом происходит что-то странное, я силой настраиваю себя на то, что должна пойти и поговорить с ними, смело глядя им в лицо, — но смело взглянуть в лицо Марион не представляется возможным, ее словно бы и вовсе нет. И я ловлю себя на мысли: «Ну и что? Почему бы и нет? Какое это имеет значение? Кому какое дело?» И я невольно пожимаю плечами. Я возвращаюсь из театра и в собственном доме я крадучись пробираюсь к себе наверх, чтобы только не потревожить Марион и Томми, и я даже чувствую некоторую вину из-за того, что я вообще пришла. Ты это понимаешь?
— Да, к сожалению, я это понимаю.
— Да. Но вот что меня пугает — если просто, словами, правдиво описать ту ситуацию, которая сложилась, — знаете, вторая жена моего бывшего мужа въехала в мой дом, потому что она не мыслит себе жизни без моего сына, ну и так далее, — это не просто странно, это… но, конечно же, все это не имеет никакого отношения ни к чему. Знаешь, Анна, о чем я вчера думала? Я сидела наверху, сидела тихо, как мышка, лишь бы не потревожить Марион и Томми, и думала, что мне надо просто собрать сумочку и побрести куда глаза глядят, и оставить их со всем этим, и я думала, что следующему за нами поколению достаточно бросить на нас один лишь только взгляд, чтобы тут же начать жениться в восемнадцать лет, запретить разводы, повести борьбу за строгий моральный кодекс и все такое прочее, потому что в противном случае наступает хаос, просто слишком ужасающий… — Здесь голос Молли дрогнул и она быстро закончила: — Пожалуйста, повидайся с ними, Анна, ты должна это сделать, потому что я просто не могу справиться ни с чем.
Анна надела пальто, взяла сумку, она приготовилась «справляться». Она совершенно себе не представляла, что будет говорить, она даже не знала, что она сама думает. Она стояла в центре комнаты, пустая как бумажный пакет, она была готова пойти к Марион, к Томми и сказать им — но что? Она подумала о Ричарде, о его привычном упрямом гневе; о Молли, все мужество которой ушло в бездеятельные слезы немощи; о Марион, которая прошла сквозь боль и вышла в состояние холодной истерии; о Томми — но она смогла только представить себе его лицо, слепое и упрямое лицо, она чувствовала исходящую от Томми силу, но ей не удавалось подобрать для этой силы имя.
Неожиданно она хихикнула. Анна услышала это хихиканье: да, точно так хихикал Томми в тот вечер, когда он пришел ко мне перед тем, как он попытался убить себя. Как странно, никогда раньше я так не смеялась.
Что случилось с тем человеком внутри Томми, который так хихикал? Он исчез, — я полагаю, Томми его убил, когда пуля прошла сквозь его голову. Как странно, что я испустила этот яркий бессмысленный смешок! Что я скажу Томми? Я даже не понимаю, что происходит.
Что все это такое? Мне нужно пойти к Марион и Томми и сказать им: прекратите притворяться, что вас волнуют африканские проблемы, вы оба прекрасно знаете, что это чушь?
Анна снова хихикнула, ее рассмешила бессмысленность этих слов.
Ну а что бы сказал Том Матлонг? Она представила, как сидит напротив Тома Матлонга, за столиком в кафе, и говорит с ним о Марион и Томми. Он бы ее выслушал и сказал: «Анна, ты говоришь мне, что эти двое решили бороться за освобождение Африки? А почему я должен волноваться по поводу мотивов, которые ими в этом деле движут?» А потом он бы рассмеялся. Да. Анна услышала его смех: глубокий, полнокровный, исходящий из самых недр его существа. Потом он покачал бы головой, и он сказал бы: «Дорогая моя Анна, мне бы твои проблемы».
Анна, услышав его смех, почувствовала себя лучше. Она торопливо собрала кое-какие бумаги (когда она думала о Томе Матлонге, она о них вспомнила), запихала их в сумку, выбежала на улицу и побежала к дому Молли. По дороге она думала о демонстрации, на которой задержали Марион и Томми. Та демонстрация совсем не была похожа на упорядоченные политические демонстрации коммунистической партии прежних дней; не была она похожа и на лейбористский митинг. Нет, она была подвижной и нестабильной, экспериментальной — люди что-то делали, не понимая, почему они это делают. Поток молодежи вытек на улицу, подобно воде устремился к штаб-квартире африканской страны. Их никто не направлял, никто не контролировал. Потом этот людской поток разлился, заволновался возле здания, люди выкрикивали лозунги как-то неуверенно, с оглядкой, словно прислушиваясь, как все это прозвучит. Потом прибытие полиции. И полицейские тоже сомневались, тоже действовали словно бы с оглядкой. Они не знали, чего ждать. Анна стояла в стороне и наблюдала: под беспокойным, изменчивым движением людей — и демонстрантов, и полицейских — читался какой-то внутренний рисунок или мотив. Примерно дюжина или же человек двадцать молодых людей, у всех на лицах одно и то же выражение — сосредоточенность, суровость, целеустремленность, — двигались так, чтобы нарочно задеть и спровоцировать полицию. Они бросались к полицейскому, или же проносились мимо, но так близко, что его каска слегка сбивалась набок, или же они слегка подталкивали его под локоть, и все это — как будто бы случайно. Они маневрировали, прятались, потом возвращались снова. Полицейские наблюдали за действиями этой группы молодежи. Все они были задержаны, один за другим; потому что они вели себя так, что полицейским не оставалось ничего другого, как только их арестовать. В момент задержания на лице каждого из них появлялось удовлетворенное выражение, радость от исполнения задуманного. Каждый раз это сопровождалось короткой приватной схваткой — полицейский действовал с той степенью безжалостности, которую он мог себе позволить; на его лице внезапно проступала жестокость.
Тем временем остальные студенты, а их было значительно больше, которые пришли туда не с целью удовлетворить личную потребность в том, чтобы бросить вызов и получить наказание от властей, продолжали распевать лозунги, проверять, как звучат их политические голоса, и их отношения с полицией были отношениями совсем иного рода, между ними и полицейскими не происходило никаких личных контактов, они не были связаны друг с другом.
А какое было выражение лица у Томми, когда задерживали его? Анне не нужно было видеть его лица в тот момент, чтобы знать ответ на этот вопрос.
Когда она открыла дверь, ведущую в комнату Томми, она увидела, что он там один. И он тут же спросил:
— Это Анна?
Анна удержалась от вопроса: «А как ты узнал?» — и вместо этого спросила:
— Где Марион?
Он произнес, напряженно, с недоверием в голосе:
— Она наверху.
Он мог бы вслух сказать: «Я не хочу, чтобы ты с ней встречалась».
Томми навел на Анну взгляд своих темных пустых глаз, почти что сфокусировав его на ней, так что она почувствовала себя словно бы раздетой, выставленной напоказ, таким тяжелым был этот темный взгляд. И все же он не был направлен точно на нее; Анна, которой он запрещал, которую предупреждал, стояла чуть левее. Анна несколько истерически подумала, что ее словно бы заставляют сдвинуться вправо, попасть в точный прицел его зрения, или — его слепоты. Анна сказала:
— Я пойду наверх, нет, пожалуйста, не беспокойся.
Потому что он уже начал приподниматься в порыве остановить ее. Она закрыла за собой дверь и сразу пошла вверх по лестнице, в ту квартиру, где они с Дженет раньше жили. Она думала, что ушла от Томми, потому что у нее с ним не было никакого контакта, ей было нечего ему сказать, и что теперь она идет к Марион, которой ей тоже нечего сказать.
Лестница была узкой и темной. Голова Анны поднялась из колодца темноты и оказалась в белой свежевыкрашенной чистоте крошечной лестничной площадки. Сквозь приоткрытую дверь она увидела склонившуюся над газетой Марион. Та приветствовала Анну веселой светской улыбкой.
— Смотри! — воскликнула она, с триумфальным видом суя газету гостье в руки. Там была фотография Марион и подпись: «С несчастными африканцами обращаются абсолютно отвратительно». И так далее. Комментарии были откровенно недоброжелательными, но, судя по всему, Марион этого не замечала. Она читала, склонившись через плечо Анны, улыбаясь, легонько и озорно пихая Анну в плечо, почти извиваясь от виноватого восторга.
— Мои мать и сестры страшно взбесились, они просто вышли из себя.
— Могу себе представить, — сказала Анна, сухо.
Она услышала свой тихий, сухой, критичный голосок, увидела, как Марион, поморщившись, старается пропустить это мимо ушей. Анна сидела в кресле, покрытом белой тканью. Марион присела на кровать. Она сидела с видом крутой девчонки, эта неряшливая и красивая матрона. И смотрела на Анну по-детски непосредственно, кокетливо.
Анна думала: «По-видимому, я здесь для того, что бы вернуть Марион в действительность. А какова ее действительность? Ужасающая честность, подсвеченная алкоголем. А почему бы ей не быть такой, почему бы ей до конца дней своих не продолжать хихикать, сбивая набок каски полицейских, вынашивая заговорщицкие планы с Томми?»
— Как приятно тебя видеть, Анна, — сказала Марион, подождав, не скажет ли чего-нибудь Анна. — Хочешь выпить чаю?
— Нет, — сказала Анна, собираясь с силами.
Но было уже слишком поздно, Марион уже выбежала из комнаты и хлопотала на маленькой кухоньке, за стеной. Анна последовала за ней.
— До чего же прелестная квартирка, как же я ее люблю, как тебе повезло, что ты здесь жила, я бы на твоем месте никакими силами не смогла бы себя заставить отсюда съехать.
Анна осмотрелась: маленькая очаровательная квартирка, низкие потолки, аккуратные поблескивающие окна. Все вокруг белое, яркое, свежее. Каждый предмет обстановки отдавался в ней болью, потому что в этих маленьких улыбчивых комнатках хранились их с Майклом любовь, четыре года детства Дженет, набирающая силу дружба с Молли. Анна стояла, прислонившись к стене, и смотрела на Марион, в чьих глазах сияла истерия, пока она играла роль проворной гостеприимной хозяйки, а за этой истерией скрывался смертельный страх, что Анна отправит ее домой, прочь из этого белоснежного укрытия, спасающего ее от ответственности.
Анна выключилась; что-то умерло у нее внутри или же отделилось от происходящего. Она превратилась в пустую раковину. Она стояла там, смотрела на такие слова, как дружба, любовь, ответственность и долг, и понимала, что все они — ложь. Она непроизвольно передернулась. Марион это заметила, и на ее лице отобразился настоящий неприкрытый ужас. Она сказала: «Анна!» И это было мольбой.
Анна посмотрела в лицо Молли с улыбкой, которая, как она знала, была пустой, и она подумала: «Что ж, это не имеет ни малейшего значения». Она вернулась в комнату и снова села, опустошенная.
Вскоре туда пришла и Марион, с чайным подносом. У нее был виноватый и дерзкий вид, потому что она готовилась предстать перед лицом той Анны, другой. Она устроила большую суетливую возню с чайными ложками, с чашками, чтобы закрыться от Анны, которой там и не было; потом она вздохнула, она оттолкнула в сторону поднос, ее лицо смягчилось, изменилось.
Она сказала:
— Я знаю, Ричард и Молли попросили тебя прийти сюда и поговорить со мной.
Анна продолжала сидеть молча. Она чувствовала, что будет вот так, молча, вечно здесь сидеть. А потом она поняла, что скоро заговорит. Она подумала: «Интересно, а что я собираюсь сказать? А еще интересно, кто этот человек, который будет все говорить? Как странно, вот так сидеть и ждать, когда же он заговорит, хотеть услышать, что он скажет». Она сказала как бы в полусне:
— Марион, ты помнишь мистера Матлонга? (Она подумала: «Оказывается, я собираюсь говорить о Томе Матлонге, как странно!»)
— Кто это — мистер Матлонг?
— Вождь африканского движения. Помнишь, ты приходила ко мне насчет него.
— Ах да, просто его имя на секунду вылетело у меня из головы.
— Сегодня утром я думала о нем.
— Да? Правда?
— Да. Думала. (Голос Анны оставался спокойным и отстраненным. Она к нему прислушивалась.)
Взгляд Марион стал более осмысленным, и было видно, что она страдает. Она подергивала выбившуюся прядь волос, наматывала ее на указательный палец.
— Когда он здесь был два года назад, ему было очень тяжело. Неделю за неделей он безуспешно пытался добиться встречи с секретарем по колониальным вопросам, с ним обращались пренебрежительно и унизительно. И далеко небезосновательно Матлонг полагал, что очень скоро он окажется в тюрьме. Марион, он очень умный человек.
— Да, я уверена, что это так.
Улыбка Марион, обращенная к Анне, была мимолетной и непроизвольной, как будто ею Марион пыталась сказать Анне: «Да, и ты очень умная, и я знаю, к чему ты клонишь».
— В воскресенье он позвонил мне и сказал, что он устал, что ему нужен отдых. И вот я на речном суденышке отправилась с ним в Гринвич. Когда мы возвращались, он был очень молчалив. Сидел и улыбался. Смотрел на берега. Ты же знаешь, Марион, это ведь очень впечатляющее зрелище, когда возвращаешься из Гринвича, эта солидная громада Лондона, которая встает перед тобой? Здание Совета графства? И огромные промышленные здания. Причалы, доки, корабли. Ну а потом — Вестминстер… (Анна говорила мягко, тихо, ей по-прежнему было непонятно и интересно, что же она скажет дальше.) Там все веками стоит без изменений. Я его спросила, о чем он думает. Он сказал: «Меня не могут сломать белые поселенцы. Меня не сломала тюрьма, когда я там сидел последний раз, — исторический процесс на стороне нашего народа. Но сегодня я чувствую, что вес Британской империи лежит на мне могильным камнем». Он сказал: «Понимаешь ли ты, сколько должно смениться поколений, чтобы сложилось общество, в котором автобусы ходят по расписанию? Где на деловые письма отвечают вовремя и по существу? Где ты доверяешь своим министрам и знаешь, что они не берут взяток?» Мы проплывали мимо Вестминстера, и я помню, как я подумала, что очень немногие из сидящих там политиков обладают хотя бы половиной его достоинств — потому что он, можно сказать, святой, Марион…
У Анны сорвался голос. Она это услышала и подумала: «Теперь я знаю, что происходит. У меня истерика. Я прямиком вошла в истерию Марион и Томми. Я не обладаю вообще никаким контролем над тем, что я делаю». Она думала: «Я говорю такое слово, как „святой“ — в нормальном состоянии я никогда его не употребляю. Я не знаю, что оно значит». Ее голос зазвучал снова, на тон выше, довольно резко:
— Да, он святой. Аскетического, но не невротического типа. Я сказала, что очень грустно думать, что независимость Африки можно свести к пунктуальным автобусам и к аккуратно напечатанным деловым письмам. Он сказал, что, может, это и грустно, но именно по таким вещам и будут судить о его стране.
Анна начала плакать. Она сидела и плакала, и наблюдала за тем, как она плачет. Марион наклонилась вперед и во все глаза смотрела на нее: горящий взгляд, на лице — любопытство, удивление, переходящее в недоверчивое изумление. Анна усилием воли остановила слезы и продолжила:
— Мы вышли у Вестминстера. Прошли мимо Парламента. Он сказал (полагаю, он думал о маленьких политиках, сидевших там, внутри): «Мне вообще не следовало становиться политиком. В национально-освободительное движение втягиваются очень разные люди, и это происходит почти случайно, они как листья, которые засасывает в себя смерч». Потом он немного подумал над сказанным и добавил: «Думаю, есть немалая вероятность того, что после того, как мы получим независимость, я снова окажусь в тюрьме. По складу своему я не подхожу для первых лет революции. Мне не по себе, когда нужно произнести доходчивую и понятную широким массам речь. Я чувствую себя гораздо лучше, когда пишу аналитические статьи». Потом мы куда-то зашли, чтобы выпить чаю, и он сказал: «Так или иначе, а я готов к тому, что бóльшую часть жизни я просижу в тюрьме». Вот что он сказал!
У Анны снова сорвался голос. Она думала: «Боже правый! Если бы я сидела в этой комнате и наблюдала за всем со стороны, меня бы вытошнило от всей этой сентиментальности. Что же, я довожу себя до тошноты». Вслух она сказала, дрожащим голосом:
— Мы не должны превращать то, что он отстаивает и воплощает собою, в полную дешевку.
Она думала: «Я как раз и превращаю все, что он отстаивает и воплощает, в полную дешевку, буквально каждым своим словом».
Марион сказала:
— Это все великолепно. Но не может быть, что все они такие.
— Конечно нет. Есть его друг: он весь такой напыщенный, помпезный, он подстрекатель, он много пьет и шляется по женщинам. Вероятно, он станет их первым премьер-министром — он обладает всем необходимым для этого, — знаешь, он очень свой, с хорошим чувством локтя.
Марион засмеялась. Анна засмеялась. Смех получился слишком громким и неподдающимся контролю.
— Есть и еще один, — говорила дальше Анна. («Кто? — подумала она. Ведь не стану же я ей рассказывать о Чарли Тембе?») — Он — профсоюзный лидер, его зовут Чарли Темба. Он дикий, страстный, задиристый и верный. И… ну… недавно он дал трещину.
— Дал трещину? — сказала Марион, внезапно. — Что ты имеешь в виду?
Анна подумала: «Да, я все это время собиралась завести речь именно о Чарли. На самом деле, возможно, именно к нему я и клонила весь этот разговор».
— Скажем так, у него случился срыв. Но знаешь, Марион, что очень странно, так это то, что поначалу никто не понимал, что с ним что-то не так. Потому что там политики — они все дикие, ревнуют всех, подозревают, они озлоблены, плетут интриги — все это весьма напоминает Англию елизаветинских времен…
Анна остановилась. Марион встревоженно хмурилась.
— Марион, а ты знаешь, что заметно, что ты сердишься?
— А я сержусь?
— Да, и потому, что одно дело думать про них «бедняжки», и совсем другое — допустить, что африканские политики могут хоть в чем-то напоминать английских, пусть и из прошлого.
Марион вспыхнула, потом рассмеялась.
— Продолжай, расскажи о нем, — попросила она.
— Ну, Чарли начал все время ссориться с Томом Матлонгом, Который был его ближайшим другом, потом со всеми остальными друзьями, обвиняя их в том, что они плетут против него интриги. Потом он начал писать письма, исполненные горечи, и отправлять их таким людям, как я, сюда. Мы не видели того, что сразу должны были увидеть. Потом мне неожиданно пришло письмо — я принесла его с собой. Ты хочешь на него взглянуть?
Марион протянула руку. Анна вложила ей в руку письмо. Анна думала: «Когда я положила это письмо в сумочку, я не отдавала себе отчета в том, зачем я это сделала…» Письмо было написано под копирку. Оно было отослано нескольким людям. «Дорогая Анна» было написано наверху плохо заточенным карандашом.
Дорогая Анна, в своем последнем письме к тебе я рассказывал о плетущихся против меня интригах и о врагах, которые замышляют меня убить. Мои бывшие друзья против меня восстали, на моей территории в своих речах они рассказывают людям, что я враг Конгресса и что я их враг. А я тем временем болею, и я пишу тебе, чтобы попросить тебя прислать мне чистой еды, потому что я боюсь руки отравителя. Я болею, потому что моей жене, как оказалось, платит полиция и сам губернатор. Она очень плохая женщина, с которой я должен развестись. Дважды меня незаконно арестовывали, и я должен все это терпеть, потому что мне никто не помогает. Я один в своем доме. За мной следят глаза сквозь крышу и сквозь стены. Меня кормят многими видами опасной пищи, начиная с человечины (мертвой человеческой плоти) и кончая рептилиями, в том числе — крокодилами. Крокодил возьмет свое, он отомстит. По ночам я вижу, как горят его глаза, как он смотрит на меня, а его морда на меня лезет сквозь стены. Скорее помоги мне.
С братским приветом, Чарли Темба.
Рука Марион с зажатым в ней письмом безвольно упала. Какое-то время она сидела молча. Потом она вздохнула. Марион встала, двигаясь почти как сомнамбула, отдала Анне письмо и, аккуратно расправив под собой юбку, снова села, сложила на груди руки. Она обронила, почти мечтательно или же как во сне:
— Анна, я не спала всю ночь. Я не могу вернуться к Ричарду, я не могу.
— А как же дети?
— Да, знаю. Но что ужасно, мне все равно. У нас есть дети потому, что мы любим мужчину. Ну, я так думаю. Ты говоришь, что для тебя это не так, а для меня так. Я ненавижу Ричарда. По-настоящему. Я подозреваю, что, должно быть, ненавидела его многие годы, не зная этого.
Марион медленно встала, продолжая двигаться как сомнамбула. Она обшаривала взглядом комнату в поисках бутылки. На стопке книг стояла маленькая бутылочка виски. Она налила себе полстакана, села, держа в руках стакан, начала из него прихлебывать.
— Так почему бы мне не остаться здесь с Томми? Почему?
— Но, Марион, это дом Молли…
В этот момент на лестнице послышались шаги. К ним поднимался Томми. Анна заметила, как крупно, всем телом, вздрогнула Марион, как она вся подобралась. Она отставила стакан с виски, быстро вытерла рот носовым платком. Она забыла о себе на мысли: «Ах, эти скользкие ступеньки, но я не должна бежать к нему на помощь».
С лестницы доносились звуки твердой слепой поступи. Женщины вышли на лестничную площадку и в нерешительности стояли там, пока не показался Томми, он шел на ощупь, его руки скользили по стенам. Потом он зашел в комнату. Она была ему незнакома, сначала он неуверенно держался за дверной косяк, потом навел жерло темных слепых глаз на центр комнаты, отпустил дверной косяк, пошел вперед.
— Левее, — сказала Марион.
Он выровнялся и пошел левее, сделал на один шаг больше, чем было нужно, ударился коленом о край кровати, резко развернулся, чтобы не упасть, и сел, ударившись еще раз. Теперь он озирался вопросительно.
— Я здесь, — сказала Анна.
— Я здесь, — сказала Марион.
Он обратился к Марион:
— Я думаю, тебе пора начинать готовить ужин. Иначе не успеешь до митинга.
— Сегодня мы идем на большой митинг, — пояснила Анне Марион, весело и виновато. Их взгляды встретились, Марион поморщилась и отвернулась. И в этот момент Анна поняла или, скорее, почувствовала, что, чего бы от нее ни ожидали в смысле того, что она должна была «сказать» Марион и Томми, она уже сказала это. Марион, обращаясь к Томми, заметила:
— Анна считает, что мы действуем неправильно.
Томми обратил свое лицо к Анне. Его полные упрямые губы сложились вместе, задвигались. Это было новое в его мимике движение — его губы как бы ощупывали одна другую, словно вся та связанная с его слепотой неуверенность, которую он отказывался предъявлять миру, проступала в этом. Его рот, прежде бывший видимым знаком его темной сосредоточенной воли, всегда находившийся под контролем, теперь казался единственной не поддающейся контролю его чертой, потому что он не осознавал, что, пока он сидит неподвижно, его губы непрестанно двигаются. Он сидел на кровати, залитый ясным пустым светом маленькой комнатки: настороженный, очень юный, очень бледный, беззащитный мальчик с уязвимым и невыносимо трогательным ртом.
— Почему? — спросил он. — Почему?
— Дело в том, — сказала Анна и услышала, что ее голос снова стал сухим и юмористичным, вся истерия из него ушла, — дело в том, что в Лондоне полно студентов, которые носятся по городу и задирают полицейских. Но у вас двоих есть прекрасная возможность все изучить и стать экспертами.
— Я думал, ты придешь сюда, чтобы отобрать у меня Марион, — проговорил Томми быстро и ворчливо, таким тоном, которого никто от него не слышал с тех самых пор, как он ослеп. — Почему она должна вернуться к моему отцу? Ты собираешься заставить ее вернуться?
Анна сказала:
— Почему бы вам вместе не съездить отдохнуть куда-нибудь, ненадолго? Это даст Марион возможность подумать о том, что ей делать дальше. А тебе, Томми, это даст возможность попробовать расправить свои крылья вне стен этого дома.
Марион сказала:
— Мне не надо думать. Я не вернусь. Зачем? Я не знаю, что мне следует дальше делать со своей жизнью, но я знаю, что мне придет конец, если я вернусь к Ричарду.
Ее глаза обильно наполнились слезами, она встала и выскользнула из комнаты, на кухню. Повернув голову, Томми слушал, как она уходит, прислушивался, откровенно, сильно напрягая мышцы шеи, к ее движениям на кухне.
— Общение с тобой очень пошло на пользу Марион, — заметила Анна, вполголоса.
— Правда? — спросил он, трогательно горя желанием это услышать.
— Дело вот в чем — ты должен ее поддерживать, быть с ней рядом. Это дело непростое — распад брака, которому уже двадцать лет. Этот брак почти что твой ровесник.
Она встала.
— И я не думаю, что тебе надо быть таким жестким со всеми нами, — проговорила она быстро, тихим голосом, и это, к ее собственному удивлению, прозвучало как мольба. Она думала: «Я этого не чувствую, почему я это говорю?» Томми улыбался, все понимая, удрученно, он покраснел. Его улыбка была обращена к кому-то, стоящему сразу за ее левым плечом. Анна подвинулась, чтобы попасть в его взгляд. Она думала: «Все, что я скажу сейчас, услышит прежний Томми», — но ей никак не удавалось придумать, что сказать.
Томми сказал:
— Анна, я знаю, о чем ты думаешь.
— О чем?
— Каким-то краешком сознания ты думаешь: «Я всего-навсего треклятый социальный работник, до чего же пустая трата времени!»
Анна рассмеялась с облегчением; он ее дразнил.
— Что-то в этом роде, — признала она.
— Да, я так и знал, — сказал он, торжествуя. — Что же, Анна, я много думал обо всем этом, после того как я пытался застрелиться, и я пришел к выводу, что ты неправа. Я думаю, что людям нужно, чтобы другие люди были к ним добры.
— Очень может статься, что ты прав.
— Да. Никто на самом деле не верит, что во всех этих великих вещах есть толк.
— Никто? — сказала Анна сухо, думая о демонстрации, в которой Томми принимал участие. — Разве Марион больше не читает тебе вслух газетные статьи? — поинтересовалась она.
Он улыбнулся, так же сухо, как говорила она, и ответил:
— Да, я понимаю, о чем ты, но это все равно правда. Ты знаешь, в чем люди действительно нуждаются, чего они хотят? Все люди, я хочу сказать. Каждый из живущих на белом свете думает: «Я хочу, чтобы был всего один человек, с которым я мог бы по-настоящему поговорить, который мог бы по-настоящему меня понять, который относился бы ко мне по-доброму». Вот чего действительно, действительно хотят люди, если они не врут.
— Что же, Томми…
— Ах да, я знаю, ты думаешь, что несчастный случай повредил мой мозг, возможно, так оно и есть, иногда я сам так тоже думаю, но я верю в то, что сказал.
— Я не из-за этого иногда задумывалась… не изменился ли ты. А из-за того, как ты обращаешься со своей матерью.
Анна видела, как кровь ударила Томми в лицо, — потом он опустил голову, он молчал. Он сделал рукой жест, который означал: хорошо, но сейчас оставь меня в покое. Анна попрощалась и ушла, пройдя мимо Марион, которая стояла к ней спиной.
Анна отправилась домой, шла она медленно. Она не знала, что произошло между ними троими, или — почему это произошло, или — чего же в самом деле им стоит теперь ждать. Но она знала, что какая-то преграда рухнула и что теперь все переменится. Она ненадолго прилегла; встретила и покормила Дженет, когда та вернулась из школы; мельком увидела Ронни, что подсказало ей, что позже может случиться столкновение их волеизъявлений, а потом села и стала ждать, когда придут Молли и Ричард.
Когда Анна услышала, как они поднимаются по лестнице, она собралась с силами, чтобы быть готовой к неизбежным спорам, но оказалось, что это было лишним. Они вошли почти как друзья. Было видно, что Молли настроена миролюбиво, она старалась вести себя так, чтобы ничем не нагнетать обстановку. К тому же у нее не было времени накраситься после спектакля, и в ее лице не было той яркости, которая всегда так раздражала Ричарда. Они сели. Анна разлила напитки.
— Я с ними виделась, — доложила она. — И думаю, все будет хорошо.
— И как же тебе удалось добиться такой чудесной перемены? — осведомился Ричард, слова его были саркастичны, но не тон.
— Я не знаю.
Молчание. Молли и Ричард переглянулись.
— Я действительно не знаю. Но Марион говорит, что она к тебе не вернется. Думаю, это правда. И я предложила им съездить куда-нибудь отдохнуть.
— Но я несколько месяцев только и делал, что об этом говорил, — сказал Ричард.
— Думаю, если бы ты предложил Томми и Марион съездить куда-нибудь, в одно из тех мест, где ты ведешь дела, и предложил бы им изучить там обстановку, они бы согласились.
— Я просто потрясен, — заявил Ричард, — меня изумляет, как вы обе умеете выступить с каким-то предложением, повторить то, что я твержу давным-давно, и сделать вид, что это — абсолютно новая, блестящая идея.
— Все изменилось, — ответила Анна.
— Ты не объясняешь — почему, — сказал Ричард.
Анна поколебалась, потом сказала, обращаясь к Молли, а не к Ричарду:
— Это было очень странно. Я туда пошла, не имея ни малейшего понятия, о чем мне с ними говорить, что им сказать. Потом я впала там в истерику, в которой пребывают они оба, я даже там всплакнула. Это сработало. Ты понимаешь?
Молли подумала, потом кивнула.
— Ну а я не понимаю, — сказал Ричард. — Ну и ладно. Что будет дальше?
— Тебе нужно пойти и повидаться с Марион, и все уладить, — и, Ричард, не придирайся к ней и не ворчи.
— Я к ней не придираюсь и не ворчу, это она придирается ко мне и ворчит, — сказал Ричард, раздраженно.
— И я думаю, Молли, тебе сегодня надо поговорить с Томми. По-моему, он может оказаться готовым к разговору.
— В таком случае пойду прямо сейчас, пока он не лег спать.
Молли встала, вместе с ней встал и Ричард.
— Премного благодарен тебе, Анна, — сказал Ричард.
Молли рассмеялась:
— Уверена, в следующий раз мы снова вернемся к нашим обычным колкостям, но какое же это наслаждение, хотя бы один раз присутствовать при столь учтивом разговоре.
Ричард рассмеялся — невольно, но вполне искренне; он взял Молли под руку, и они вместе начали спускаться вниз.
Анна же пошла наверх, к Дженет, чтобы там, в темноте, посидеть рядом со спящим ребенком. Как обычно, она сразу ощутила мощные волны любви и желания защищать; но сегодня она позволила себе критично проанализировать свои чувства: «Я не знаю никого, кто был бы неуязвим, кто бы не мучился, не сражался, в лучшем случае о ком-то можно сказать, что он пребывает в непрестанной борьбе, — но вот я прикасаюсь к Дженет и сразу чувствую: ну нет, у нее все будет по-другому. А почему все должно быть по-другому? Не будет по-другому. Я отправляю ее на поле брани, но, когда я смотрю на нее спящую, я чувствую и думаю совсем иначе».
Анна, отдохнувшая, успокоенная, вышла из комнаты Дженет, прикрыла за собой дверь и замерла в темноте лестничной площадки. Настал момент для встречи с Ивором. Она к нему постучалась, немного приоткрыла его дверь и сказала в темноту:
— Ивор, ты должен отсюда уехать. Ты должен уехать отсюда завтра.
Молчание, потом медлительный и почти что добродушный голос:
— Должен признать, что я вас понимаю, Анна.
— Спасибо, я надеялась на это.
Она закрыла дверь и пошла наверх. «Как просто! — подумала она. — Почему я себе воображала, что это будет сложно?» Потом перед ее мысленным взором ясно предстала следующее картина: Ивор поднимается по лестнице с большим букетом. Конечно, подумала она, завтра он попытается все с ней уладить, поднимется по лестнице, держа в руке букет цветов, он постарается ее задобрить.
Анна была настолько уверена в том, что это непременно произойдет, что в обеденное время, когда Ивор появился на лестнице, держа в руках большой букет цветов, устало улыбаясь, как мужчина, решительно настроенный на то, чтобы задобрить женщину, она уже ждала его.
— Самой лучшей на свете хозяйке, — промурлыкал он.
Анна взяла цветы, поколебалась, потом ударила его этими цветами по лицу. Ее трясло от ярости.
Он стоял и улыбался, немного отвернувшись, пародийно изображая мужчину, который претерпевает незаслуженное наказание.
— Так-так, — промурлыкал он. — Так-так-так.
— Убирайся, — сказала Анна. Никогда в своей жизни не была она так зла.
Ивор пошел наверх, и спустя несколько минут она услышала, как он пакует вещи. Вскоре он спустился, в каждой руке — по чемодану. Его имущество. Все, что у него в этом мире есть. Ах, как печально, ах, этот несчастный юноша, все его имущество заключено в пару чемоданов.
Ивор выложил на стол деньги, которые он ей задолжал — за пять недель, потому что всегда платил неисправно. Анна с интересом отметила, что ей пришлось подавить в себе импульсивное желание не брать эти деньги, вернуть их ему. А он тем временем стоял с видом утомленного отвращения: вот эта жадная до наживы женщина, ну чего еще от нее ждать?
Он, должно быть, утром снял эти деньги в банке или у кого-то взял взаймы, что означало, что он был готов к тому, что она ему не уступит, невзирая на цветы. Должно быть, он себе сказал: «Есть шанс, что я договорюсь с ней при помощи цветов. Я попытаюсь это сделать, ради этого можно рискнуть суммой в пять шиллингов».
ТЕТРАДИ
ЧЕРНАЯ ТЕТРАДЬ
В черной тетради больше не соблюдалось исходное деление записей на две части: «Источник» и «Деньги». Теперь страницы были покрыты газетными вырезками, вклеенными в тетрадь и датированными. Они охватывали 1955, 1956, 1957 годы. В каждой из этих заметок речь шла о насилии, смерти, мятежах, ненависти — где-нибудь в Африке. Была только одна запись, сделанная рукой Анны, датированная сентябрем 1956 года:
Прошлой ночью мне приснилось, что собираются снять телевизионный фильм про группу постояльцев отеля «Машопи». Сценарий был уже готов, он был написан кем-то другим. Режиссер-постановщик без устали заверял меня: «Когда вы посмотрите сценарий, вы останетесь довольны, вы сама написали бы все точно так же». Но по той или иной причине сценария я так никогда и не увидела. Я отправилась посмотреть, как идут репетиции к фильму. Декорации изображали место под эвкалиптами, возле железнодорожных путей, рядом с отелем «Машопи». Я была обрадована тем, как точно режиссер уловил общую атмосферу. Потом я поняла, что это не декорации, что все по-настоящему: режиссер каким-то образом перенес полностью весь актерский состав в Центральную Африку, и репетиция идет под настоящими эвкалиптами, с сохранением даже таких деталей, как запах вина, поднимающийся от покрывающей землю мелкой белой пыли, или запах раскалившихся на жарком солнце эвкалиптов. Потом я увидела, как подъезжают камеры на колесиках, съемки должны были вот-вот начаться. Камеры напомнили мне боевые орудия, тем, как они поворачивались, нацеливались на людей, ожидавших команды, чтобы начать играть свои роли. Пьеса началась. Я почувствовала беспокойство. Потом я поняла, что решения режиссера, касающиеся того, что должно попадать в кадр и в какой последовательности, меняло весь «сюжет». То, что получится в виде готового фильма, будет значительно отличаться от того, что я помню. Я была бессильна остановить режиссера и оператора. И вот я стояла в стороне и наблюдала за компанией героев (среди них была и Анна, я сама, но не такая, как в моих воспоминаниях). Они произносили реплики из диалога, которого в моей памяти не сохранилось, их отношения были совершенно иными. Меня переполняла тревога. Когда все закончилось и актеры начали разбредаться (они собирались выпить в баре отеля «Машопи»), когда операторы (которые, как я теперь заметила, были черными, все технические специалисты были черными) начали откатывать свои камеры и разбирать их (поскольку камеры одновременно были и пулеметами), я сказала режиссеру: «Почему вы изменили мой сюжет?» Я увидела, что он меня не понимает. Я-то себе вообразила, что он сделал это умышленно, решив, что мой сюжет нехорош. Вид у него стал довольно обиженный, и уж точно — удивленный. Он ответил: «Но, Анна, вы же видели этих людей там, не так ли? Вы видели то же, что видел я? Они же произносили эти слова, не правда ли? Я всего лишь снял то, что там происходило». Я не знала, что сказать, потому что поняла, что он прав, возможно, мои «воспоминания» были неправильными. Расстроенный из-за того, что была расстроена я, он сказал: «Анна, пойдемте выпьем. Разве вы не понимаете, неважно, что мы снимаем, при условии, что мы хоть что-нибудь снимаем».
Я заканчиваю эту тетрадь. Если бы Сладкая Мамочка попросила меня «назвать» этот сон, я бы сказала, что это сон о полном бесплодии. И еще, после этого сна я уже так никогда и не смогла вспомнить, как поводила глазами Мэрироуз или как смеялся Пол. Все ушло.
Поперек страницы шла двойная черная черта, означавшая конец записей в этой тетради.
КРАСНАЯ ТЕТРАДЬ
Красную тетрадь, как и черную, заполонили газетные вырезки за 1956 и 1957 годы. В них рассказывалось о событиях в Европе, Советском Союзе, Китае, Соединенных Штатах. Как и в газетных вырезках того же времени о событиях в Африке, речь в них шла по большей части о насилии. Каждый раз, когда в них встречалось слово «свобода», Анна подчеркивала его красным карандашом. В просветах между вырезками она рисовала красные черточки, сделав в общей сложности 679 отсылок к слову «свобода». За этот период своей рукой она сделала всего одну запись:
Вчера ко мне заходил Джимми. Он только что вернулся из Советского Союза, куда ездил в составе делегации учителей. Вот что он мне рассказал. Гарри Мэтьюз, учитель, бросил свою работу ради того, чтобы сражаться в Испании. Был ранен, десять месяцев провел в госпитале с раздробленной ногой. За это время обдумал события в Испании — грязные дела коммунистов и так далее, много читал, начал относиться к Сталину с подозрением. Обычные распри — КП, исключение из партии, примкнул к троцкистам. Поссорился с ними, ушел от них. Поскольку Гарри не брали на фронт из-за искалеченной ноги, он прошел подготовку для преподавательской работы с отстающими в развитии детьми. «Нет нужды говорить, что для Гарри не существует такого понятия, как глупый ребенок, для него есть только дети, которым не повезло». Всю войну Гарри прожил в маленькой спартанской комнатке неподалеку от Кингз-Кросс, совершив немало героических поступков, спасая людей из разбомбленных и горящих домов и тому подобное. «В тех краях он стал, можно сказать, человеком-легендой. Но разумеется, всякий раз, когда люди начинали искать хромого героя, который спас ребенка или бедную старуху, Гарри невозможно было нигде найти, потому что, само собой, он бы начал себя презирать, если бы принимал почести, связанные с его героическими деяниями». В конце войны Джимми, вернувшийся из Бирмы, отправился проведать своего старого друга Гарри, но они поругались. «Я был стопроцентным членом партии, а тут, понимаешь ли, Гарри, грязный троцкист, поэтому было сказано немало громких слов, и мы расстались навеки. Но я любил этого несчастного дуралея, поэтому я взял себе за правило следить за тем, как складывается его жизнь». У Гарри было две жизни. Его внешняя жизнь — полнейшее самопожертвование и преданность. Он не только преподавал в школе для умственно отсталых детей и добивался в этом деле огромных успехов; он также завел обычай каждый вечер приглашать к себе детей своего района (района бедного) для занятий. Он занимался с ними литературой, приучал их читать, готовил к экзаменам. Он учил детей, в той или иной форме, по восемнадцать часов в день. «Нет нужды говорить, что Гарри считает сон пустой тратой времени, он приучил себя спать по четыре часа в сутки». Он жил в своей комнатке до тех пор, пока в него не влюбилась вдова военного летчика и не перевезла его в свою квартиру, где в его распоряжении оказалось две комнаты. У нее было трое детей. Гарри обращался с ней ласково, но если ее жизнь была теперь посвящена ему, то его — по-прежнему детям, с которыми он общался в школе и которых он подбирал на улице. Такова была его внешняя жизнь. Между тем, он учил русский язык. Между тем, он собирал книги, памфлеты, газетные вырезки — о Советском Союзе. Между тем он выстроил для себя картину подлинной истории Советского Союза или, скорее, российской коммунистической партии, начиная с 1900 года и далее.
Друг Джимми навестил Гарри, около 1950 года, и рассказал Джимми о нем. «Он имел обыкновение носить военную рубаху или китель, сандалии, он стригся по-военному. Он никогда не улыбался. На стене портрет Ленина — ну, это само собой разумеется. И портрет поменьше — Троцкого. На заднем плане почтительно маячит вдова. В комнату влетают дети с улицы, снова убегают на улицу. И — Гарри, говорящий о Советском Союзе. К тому времени он уже свободно говорил по-русски, он знал изнутри всю русскую историю, каждую мелкую ссору, незначительную интригу, не говоря уже о крупномасштабных кровавых банях, все, начиная с означенного времени. И для чего все это делалось? Анна, ты в жизни не догадаешься». «А вот и догадаюсь, — сказала я. — Он ждал, когда настанет ДЕНЬ». «Конечно. Попала в самую точку с первого выстрела. Несчастный безумец продумал все — наступит день, когда товарищи в России совершенно внезапно и все одновременно прозреют. Они скажут: „Мы сбились с пути, мы потеряли нужную дорогу, наши горизонты замутились. Но вот там, в Сент-Панкрасе, что в Лондоне, в Англии, живет товарищ Гарри, который знает все. Мы пригласим его сюда, попросим его помощи“». Шло время. Дела шли хуже и хуже, но с точки зрения Гарри — лучше и лучше. С каждой следующей скандальной новостью из Советского Союза боевой дух Гарри крепчал. Кипы газет выросли в комнате Гарри до потолка и перетекли в комнаты вдовы. Он говорил по-русски так, как будто это был его родной язык. Сталин умер — Гарри кивнул и подумал: «Теперь уже недолго». А потом Двадцатый съезд: «Хорошо, но могло бы быть и лучше». А потом Гарри столкнулся с Джимми на улице. Закоренелые политические враги, оба насупились, окаменели. Потом они кивнули друг другу, улыбнулись. Потом Гарри повел Джимми на квартиру к вдове. Они уселись пить чай. Джимми говорит: «Вот тут делегация едет в Советский Союз, я этим занимаюсь, хочешь поехать?» Гарри внезапно весь так и засветился. «Анна, вообрази, я там сидел как полный и окончательный болван и думал: „Ну вот, у бедного несчастного троцкиста в сердце все-таки все встало правильно в конце концов, там все же осталась нежность к нашей альма-матер“. А он все это время думал: „Мой день настал“. Он все спрашивал и переспрашивал, кто предложил его кандидатуру, и, очевидно, это было очень важно для него, поэтому я и не признался, что эта мысль просто пришла мне в голову сию минуту. Совсем не понимал я, что он верил, будто „сама партия“, да прямо из самой Москвы, зовет его к себе, чтобы он ей помог. Как бы то ни было, скажу тебе без лишних слов: мы отправились в Москву, тридцать британских учителей-счастливцев. И с нами — самый счастливый из всех нас, бедняга Гарри, с бумагами и документами, рассованными по всем карманам кителя. Прибываем мы в Москву, Гарри взволнован, полон ожиданий, на подъеме. С нами он общается любезно, ласково, мы же снисходительно списываем это на то, что он на деле нас презирает за нашу относительно фривольную манеру жить, но решительно настроен этого никак нам не показывать. К тому же большинство из нас когда-то были сталинистами, и мы ж не станем отрицать, что бывшим сталинистам наших дней при их встрече с троцкистами нередко доводится прожить парочку приступов боли. Ну, как бы то ни было. Наша делегация шла по дороге, усыпанной цветами: заводы, школы, дворцы культуры, Университет, не говоря уж о речах, банкетах. И наш Гарри, в военном кителе, с хромой ногой, с революционной суровостью во взгляде, ходячее воплощение самого Ленина, только эти придурки русские так и не признали в нем Ленина. Они его, конечно, обожали за его крайнюю серьезность, но, однако, они нередко интересовались, почему он так причудливо одет, и даже, как я теперь припоминаю, спрашивали: может быть, его гнетет какая-нибудь тайная печаль? Тем временем наша с ним дружба восстановилась, и мы частенько с ним по ночам болтали, о том о сем, сидя по нашим номерам. Я заметил, что Гарри все чаще и чаще посматривает на меня так, как будто он полностью сбит с толку. Я заметил, что день ото дня в нем нарастает какое-то волнение. А я по-прежнему не понимал, о чем он думает и что с ним происходит. Ну и вот, в последний вечер нашего визита был запланирован наш „выход в свет“, мы вместе с какой-то учительской организацией должны были отправиться на банкет, кутить, но Гарри не пошел. Он сказал, что неважно себя чувствует. Когда я вернулся, я зашел его проведать и обнаружил, что он так и сидит — придвинув к окну кресло и вытянув вперед свою хромую ногу. Он, откровенно просияв, встал мне навстречу, потом увидел, что это всего лишь я, а это было для него ударом, я это видел. Потом он допросил меня и выяснил, что его включили в состав нашей делегации только потому, что мне пришла в голову такая мысль, когда мы встретились на улице. Я был готов себя убить за то, что я ему это сказал. Анна, я клянусь, что в тот момент, когда я начал потихоньку что-то понимать, я страшно пожалел о том, что не придумал какую-нибудь историю про то, как „сам Хрущев“, ну и так далее. А он все повторял: „Джимми, ты должен сказать мне правду, ты пригласил меня, это просто была твоя идея?“ Он снова и снова это повторял. Это было по-настоящему ужасно. Ну, и неожиданно к нам в номер заглянула переводчица, проверить, все ли у нас в порядке, и с нами попрощаться, потому что утром она нас не увидит. Нашей переводчице было лет двадцать, или года двадцать два, и это было абсолютно прелестное создание, с длинными желтыми косами и серыми глазами. Клянусь, что все мужчины из нашей делегации были влюблены в нее. Она уже валилась с ног от крайней усталости, потому что ведь это дело нешуточное — целых две недели пронянчиться с тридцатью британскими учителями, таская их с утра до ночи по всем этим дворцам культуру и школам. Но Гарри неожиданно почувствовал, что у него есть шанс. Он пододвинул к ней кресло и сказал: „Товарищ Ольга, пожалуйста, садитесь“. Тоном не терпящим возражений. Я знал, что будет дальше, потому что он выгружал бумажки с тезисами и документы из всех хранилищ, размещенных на его персоне, и аккуратно раскладывал их на столе. Я попытался его остановить, но он просто легким кивком головы указал мне на дверь. Когда Гарри кивает в сторону двери, человек из комнаты выходит. Ну, я и отправился в свой номер, я там сидел, курил и ждал. Было около часа ночи. Нам надо было вставать в шесть, в семь нас везли в аэропорт. В шесть в мой номер вошла Ольга, она была вся белая от измождения и она определенно была в недоумении. Да, вот подходящее слово — недоумение. Она сказала мне: „Я зашла сказать вам, что, по-моему, вам надо позаботиться о вашем друге Гарри, я думаю, ему нехорошо, он перевозбужден“. Ну, я сообщил Ольге весь его послужной испанский список, рассказал ей о всяких его подвигах, добавив пару-тройку историй от себя, а она сказала: „Да, сразу видно, что он очень хороший человек“. Потом зевота чуть не разорвала пополам ее лицо, и Ольга пошла поспать, потому что в этот день ей предстояло начать работать с новой делегацией — церковные борцы за мир, шотландцы. А потом ко мне пришел Гарри. Он был похож на привидение, он высох, от переизбытка чувств утратил способность чувствовать вообще. Рухнула сама основа его жизни. Он начал мне все рассказывать, а я все время пытался его поторопить, потому что нам пора было ехать в аэропорт, а мы ведь даже не успели сменить вчерашнюю вечернюю одежду на что-нибудь другое…»
Как выяснилось, Гарри разложил бумаги и вырезки по всему столу и начал читать лекцию по истории российской коммунистической партии, начиная со времен «Искры». Очаровательная Ольга сидела напротив и слушала, борясь с зевотой, улыбаясь и соблюдая все правила граждански ответственной вежливости, которую необходимо проявлять при общении с прогрессивно настроенными гостями из-за рубежа. В какой-то момент она спросила у Гарри, не историк ли он, но он ответил: «Нет, я, как и вы, товарищ, социалист». Он провел ее сквозь все годы интриг и героизма, интеллектуальных битв, не упуская ничего. Около трех часов утра Ольга сказала: «Товарищ, позвольте, я выйду на минутку?» Она вышла, а он остался сидеть, он думал, что она вызовет полицию, что его арестуют и «сошлют в Сибирь». Когда Джимми спросил его, что он чувствовал в связи с перспективой сгинуть в Сибири, возможно — навсегда, Гарри ответил ему, что «за такой момент, как этот, можно заплатить любую цену». Потому что к этому времени он, конечно же, забыл, что он рассказывает все это Ольге — переводчице, хорошенькой блондинке двадцати лет от роду, девушке, чьего отца убили на войне, которая ухаживает за овдовевшей матерью и собирается будущей весной выйти замуж за журналиста из газеты «Правда». К этому времени он ведь уже вел беседу с самой Историей. Он ждал людей из органов, сидел, обмякнув от экстатического ожидания, от предчувствия своей судьбы, но, когда вернулась Ольга, оказалось, что она ходила вниз, в ресторан, за чаем. «Сервис там ужасный, Анна, словами и не рассказать, так что, думаю, у Гарри было предостаточно времени, чтобы посидеть, подумать, подождать людей с наручниками». Ольга села, подтолкнула к нему его стакан чая и сказала: «Продолжайте, пожалуйста. Простите, что я вас перебила». Вскоре после этого она заснула. Гарри как раз дошел до того момента, когда Сталин отдал распоряжения об убийстве Троцкого в Мексике. Вероятно, Гарри так и сидел там, прерванный в своих речах на полуслове, смотрел на Ольгу, чьи золотистые мерцающие косы свесились вперед, упали с неожиданно осевших плеч, чья голова безвольно склонилась набок. Тогда он сгреб со стола свои бумаги, убрал их. Потом он очень нежно разбудил девушку и извинился, что он ее так утомил. Ольге сделалось невыносимо стыдно, что ее манеры так подкачали, но она объяснила ему, что, хотя ей и очень нравится работать переводчицей с разными, приезжающими одна за другой, делегациями, работа эта тяжелая, «и, кроме того, моя мать инвалид, и мне приходится выполнять всю домашнюю работу по ночам, когда я возвращаюсь». Она горячо пожала его руку и сказала: «Я даю вам слово, я обещаю вам, что, когда наши Партийные Историки пересмотрят и перепишут историю нашей Коммунистической партии, внося в нее все исправления и дополнения, обусловленные борьбой с теми искажениями, которые были нам навязаны в эпоху товарища Сталина, я обещаю вам, что я ее прочту». Вероятно, Гарри обуял стыд, потому что уж очень сильно она переживала из-за того, что проявила такую невоспитанность. Некоторое время они друг друга успокаивали, уверяли, что все в порядке. Потом Ольга пошла к Джимми, чтобы сказать ему, что его друг перевозбудился.
Я спросила Джимми, что было дальше. «Я не знаю. Нам пришлось одеться и собрать вещи в большой спешке, потом мы полетели домой. Гарри был молчалив, он выглядел неважно, вот и все. Он не преминул поблагодарить меня за то, что я включил его в состав делегации: это был очень ценный опыт, он сказал. На прошлой неделе я заходил его проведать. Наконец-то он женился на той вдове, и она ждет ребенка, не знаю, говорит ли это о чем-то или нет».
Здесь шла двойная черная черта, означавшая конец записей в красной тетради.
ЖЕЛТАЯ ТЕТРАДЬ
*1 КОРОТКИЙ РАССКАЗ
Изголодавшаяся по любви женщина встречает мужчину. Он довольно ощутимо младше ее, младше, возможно, не по годам, а в смысле эмоционального опыта; или, возможно, в смысле глубины эмоционального опыта. Она сознательно обманывается на его счет; а для него это просто-напросто еще один роман.
*2 КОРОТКИЙ РАССКАЗ
Мужчина говорит на взрослом языке, языке эмоционально зрелых людей, чтобы завоевать женщину. Постепенно она понимает, что этот язык питается некоей идеей в его голове, он не имеет ничего общего с его чувствами; на самом деле по своим чувствам этот мужчина — мальчик-подросток. И все же, даже и зная это, она не может удержаться и поддается этому языку, он ее побеждает.
*3 КОРОТКИЙ РАССКАЗ
Недавно прочла в книжном обзоре: «Типичный пример несчастливой любовной истории — женщины, даже самые из них славные, склонны влюбляться в мужчин совершенно их недостойных». Этот обзор был, разумеется, написан мужчиной. Правда заключается в том, что, когда «славные женщины» влюбляются в «недостойных мужчин», это всегда происходит либо потому, что эти мужчины их «назвали», либо потому, что в них есть неопределенное, еще не созданное свойство, невозможное в «хороших» или «славных» мужчинах. Нормальные, те самые хорошие мужчины, закончены, завершены, в них не таятся потенциальные возможности. Рассказ будет о моей подруге Энни из Центральной Африки, «славной женщине», жене «славного мужчины». Он был государственным служащим, человеком солидным, ответственным, он тайно писал стихи, плохие. Она влюбилась в шахтера — пьянчугу и распутника. Он не был организованным шахтером, не был управляющим, клерком или же владельцем шахты. Он бесконечно перемещался с одной маленькой шахты на другую и всегда выбирал самые из них непредсказуемые — на которых можно было или вот-вот озолотиться, или же, напротив, разориться. Он уходил с шахты, когда она разорялась, или когда ее продавали хозяину какого-нибудь синдиката. Однажды я провела вечер с этой парой. Он только что приехал с какой-то шахты, находившейся в трехстах милях, в буше. И вот она сидит передо мной — довольно толстая, с пылающим лицом, хорошенькая девушка, захороненная внутри матроны. В какой-то миг шахтер на нее взглянул и сказал: «Энни, ты рождена, чтоб быть женой пирата». Я помню, как мы хохотали, потому что это было так нелепо — пираты в этой маленькой комнатке на окраине; пираты и славный добрый муж, и Энни, хорошая жена, такая виноватая из-за романа с бродячим шахтером, романа, происходящего более в воображении, чем во плоти. Однако я помню, как благодарно она взглянула на него, когда он ей это сказал. В конце концов он допился до смерти. После многих лет молчания я получила от нее письмо: «Ты помнишь N? Он умер. Ты меня поймешь — вся моя жизнь лишилась смысла». Перенесенный на английскую почву этот сюжет будет выглядеть так: славная жена из приличного пригородного дома, влюбленная в безнадежного бездельника, вечно болтающегося по кафешкам; он говорит, что станет писателем, возможно, он и станет им однажды, но дело совсем не в этом. Рассказ будет написан от лица мужа, человека безупречно ответственного и достойного и совершенно неспособного понять, что может привлекать в этом бродяге и бездельнике.
*4 КОРОТКИЙ РАССКАЗ
Здоровая женщина, она влюблена. Она замечает, что постепенно делается больной, замечает в себе симптомы, которых у нее не было никогда в жизни. Со временем она понимает, что эта болезнь — не ее, она понимает, что болен мужчина. Она понимает природу его болезни не в результате наблюдений за ним, за тем, как он действует или что говорит, а по тому, как эта болезнь отражается в ней самой.
*5 КОРОТКИЙ РАССКАЗ
Женщина, которая влюбилась, помимо своей воли. Она счастлива. Но вот однажды, посреди ночи, она просыпается. Он подскакивает, как будто ему грозит опасность. Он говорит: «Нет, нет, нет». Потом приходит в сознание, берет себя в руки. Он снова укладывается, молча. Ей хочется спросить: «Чему ты говоришь „нет“?» Потому что ее заполнил страх. Она не говорит этого. Она снова проваливается в сон, плачет во сне. Она просыпается; он так и не заснул. Она говорит, встревоженно: «Это твое сердце так стучит?» Он, угрюмо: «Нет, твое».
*6 КОРОТКИЙ РАССКАЗ
Мужчина и женщина, у них роман. Она влюбилась потому, что ей очень нужна любовь, он — потому, что ему нужно прибежище. Однажды днем он говорит ей, очень осторожно: «Мне нужно пойти повидаться с…» Но, слушая его долгие подробные объяснения, она понимает, что это лишь предлог, потому что по ходу его рассказа в ней нарастают смятение и беспокойство. Она отвечает: «Пожалуйста, конечно, иди». Он говорит, неожиданно и молодо расхохотавшись, очень агрессивно: «Ты мне потакаешь во всем», а она говорит: «Что значит — потакаешь? Я тебе не сторож, не надо делать из меня американку». Он поздно ночью возвращается в ее постель, она, разбуженная, поворачивается к нему. Она чувствует, как он обнимает ее тело, осторожно, тщательно отмеренными движениями. Она понимает, что он не хочет заниматься с ней любовью. Его пенис вялый, хотя (и это беспокоит ее, эта его наивность) он делает какие-то движения, он трется об ее бедра. Она говорит, резко: «Я хочу спать». Он замирает. Она переживает, потому что он, может быть, обиделся. Внезапно она понимает, что он стал очень большим. Ее это пугает, он ее хочет только потому, что получил отказ. Однако же она влюблена в него, и она снова поворачивается к нему. Когда секс заканчивается, она понимает, что он тем самым что-то завершил. Она резко говорит, повинуясь интуитивному озарению, сама не понимая, что она скажет это вслух: «Ты только что занимался любовью с кем-то другим». Он быстро спрашивает: «Как ты узнала?» А потом, как будто он этого не говорил, заявляет: «Не занимался. Ты все придумала». Затем, из-за ее горестного напряженного молчания, он говорит, угрюмо: «Я не думал, что это будет иметь значение. Ты должна меня понять, для меня все это несерьезно». Эти его последние слова уменьшают ее и уничтожают, как будто она перестает существовать как женщина.
*7 КОРОТКИЙ РАССКАЗ
Один ведущий кочевую жизнь мужчина случайно приземляется в доме у женщины, которая ему нравится и которая ему нужна. Он — мужчина, имеющий огромный опыт общения с женщинами, нуждающимися в любви. Обычно он устанавливает для себя определенные границы. Но на этот раз он позволяет себе выражаться неоднозначно, позволяет себе такие проявления чувств, которые могут быть истолкованы по-разному, потому что на какое-то время ему очень нужна ее доброта. Он занимается с ней любовью, но для него секс с ней не лучше и не хуже того, что ему доводилось испытывать раньше, сотни раз. Он осознает, что его потребность во временном пристанище завела его в ту ловушку, которой он боится больше всего на свете: это женщина, говорящая «я тебя люблю». Он резко обрубает отношения. Прощается, официально, на уровне, возможном при завершении чисто дружеских отношений. Уходит. Пишет в дневнике: «Покинул Лондон. Анна была полна упреков. Она меня возненавидела. Что ж, пусть будет так». И другая запись, много месяцев спустя, у нее есть два равноценных варианта: «Анна вышла замуж, хорошо». Или: «Анна покончила с собой. Жаль, славная была женщина».
*8 КОРОТКИЙ РАССКАЗ
Женщина-художник — живописец, писатель, неважно кто, — живет одна. Но вся ее жизнь строится вокруг отсутствующего мужчины, которого она ждет. Например, она занимает слишком большую для себя одной квартиру. Ее сознание заполняется образом того мужчины, который должен в ее жизнь войти, тем временем она перестает писать — картины или книги. И все же в своем сознании она по-прежнему считает себя «художником». Наконец в ее жизни появляется мужчина, тоже какой-нибудь художник, но еще не сформировавшийся. «Художественная» часть ее личности переходит в него, он ею питается, он, используя ее, работает, как будто бы она — динамо-машина, подающая ему энергию. Наконец он нарождается как художник, художник подлинный, свершившийся; в ней художник мертв. В тот момент, когда она перестает быть художником, он от нее уходит; для того, чтобы творить, ему нужна женщина, обладающая этим качеством.