Книга: Том 1. Весёлые устрицы
Назад: Книга первая
Дальше: Книга вторая. Зайчики на стене

Большое сердце

(Рождественский рассказ)
Серое, темное небо нависло над землей… Снег валил большими хлопьями, устилая белым покровом улицы, по которым сновала веселая предпраздничная толпа, совершая разные закупки, необходимые для великого праздника…
Старый чиновник Слякин стоял у запорошенного снегом окна и печально глядел на улицу, полную озабоченных, спешащих людей.
— Боже, — думал он, и его добрые, сияющие глаза туманились непрошеными слезами. — Боже! Такая великая праздничная ночь, и сколько в это же время обездоленных людей, лишенных крова, теплого угла и маленькой, изукрашенной игрушечками елочки. О, как бы мне хотелось принести радость хоть немногим, обогреть хотя одного несчастного и дать малыми ребяткам, лишенным этого — хотя одну веселую, праздничную елочку. Боже ты мой… Сколько на свете холода, горя и несчастья!
Чиновник Слякин надел шубу, шапку и, полный грустных и сладких мыслей, — вышел из дому.
Оживленная толпа мощным потоком неслась мимо него, а он, остановившись на углу, долго стоял и думал:
— Какие они все равнодушные, сухие… Никому ни до кого нет дела… А в это же самое время, среди них, может быть, сотни голодных, нуждающихся, лишенных тепла и участия…
Около него остановилась собака, уткнула нос в его галоши и, тихонько повизгивая, тряхнула спиной, занесенной снегом.
— Бедная, бесприютная собачка, — сказал растроганный Слякин, наклоняясь к ней. — Бродишь ты по улицам и никому нет до тебя дела. Пойдем со мной, я накормлю тебя и уложу на теплый-теплый коврик.
Слякин протянул руку к собаке, но она громко залаяла, открыла пасть и крепко впилась в Слякинову руку острыми белыми зубами.
— Вы зачем, черт вас забери, мою собаку дразните? — послышался около него сердитый голос, и вышедший из магазина офицер сурово поглядел на растерявшегося Слякина.
— Я хотел собачку…. домой отвести… согреть.
— Ха-ха! — грубо расхохотался офицер. — У вас губа не дура. Породистого сторублевого водолаза взять домой! В участок бы вас свести нужно, а не домой!.. Неро, ici!
* * *
А волны озабоченных равнодушных людей, по прежнему, неслись куда то вдаль, заменяемые все новыми и новыми волнами…
Шагая по улице, Слякин, закутанный в теплый воротник пальто, грустно думал:
— Втер воет, и в степи теперь страшно, как будто тысячи разбушевавшихся дьяволов справляют свой праздник… Плохо в это время путнику, которого застигает в пути непогода… Ветер, забираясь в прорехи его жалкого платья, будет леденящим дыханием морозить несчастного, и вой далеких волков, чующих скорую поживу, зазвучит ему похоронной песней. И он идет, пешком, утопая по колена в снегу, так как несчастному не на что было нанять бойкую неутомимую лошадку… И он идет, сгорбившись, пытаясь закутаться в плохо греющий воротник, молча, без единого звука…
Слякин смахнул непрошеную слезу и свернул в малолюдный переулок.
Мимо него прошел, сгорбившись, пытаясь закутаться в воротник пальто, неизвестный человек.
Сердце Слякина сжалось.
— Послушайте… эй! Путник! Обождите.
Он догнал прохожего и, молча, сунул ему в руку три рубля.
Прохожий остановился поднял из воротника изумленное лицо и поглядел на Слякина.
— Это… что значит?
— Это вам, путник. Дорога вам, я знаю, предстоит дальняя, а лошадок нанять не на что. Не благодарите! Чем могу, помог. А в поле будто тысячи разбушевавшихся дьяволов празднуют…
— Да как вы смеете! — взревел прохожий. — Да вы знаете, кто я? Да я вас в 24 часа… Этакая наглость!
Его щегольская шинель распахнулась и на груди блеснуло золотое шитье и несколько искрящихся при свете фонаря орденов.
— Извините… — пролепетал Слякин.
— Безобразник! С каких пор успел нарезаться!.. Проходите!
* * *
Ветер все крепчал.
Декабрь давал себя знать, и Слякин, выйдя снова на многолюдную, широкую улицу, печально размышлял:
— А сколько детей, этих — по выражению поэта— цветов жизни, бродят сейчас по улице, рассматривая выставленные в роскошных витринах вкусные вещи, которые, увы — не для них… Не для этих пасынков на-жизненном пиру.
Горло его перехватило от слез и сердце сжалось.
У роскошной витрины кондитерской стояла девочка и жадно рассматривала выставленные торты и конфекты.
— Бедное дитя! — пробормотал Слякин, хватая девочку за руку. — Несчастный бесприютный ребенок… Пойдем со мной, я тебя накормлю и обогрею в эту святую ночь.
— Maman! — закричала испуганная девочка. — Maman! Ou me tire-t-il?
Рассматривавшая соседнюю витрину модного магазина дама ахнула и подбежала к девочке.
— Оставьте ее, скверный старикашка, — закричала она. — Пустите ее, или я ударю вас по голове зонтиком. Как вы смеете хватать ее за руку и тащить?!
— Наглость этих сладострастных павианов переходит всякие границы, — сказал господин, проходя мимо.
— Они уже стали хватать свои жертвы на многолюдных улицах среди тысячной толпы!..
— Уверяю вас, — сказал Слякин. — Я только хотел взять эту девочку к себе домой и приютить ради этой ночи, которая…
— Вы негодяй! — сказала возмущенная дама. — Nadine, ты не должна слушать того, что он говорит. Пойдем скорее…
* * *
А снег все падал…
Слякин снова свернул в безлюдный переулок и, печальный, шагая по обледеневшей мостовой, думал:
— О, как бы хотелось мне принести радость, облегчить нужду и горе хотя бы одному человеку… Но настоящая бедность горда и прячет свои лохмотья… Нужно много деликатности и такта, чтобы не оскорбить бедняка и не подчеркивать своего благодеяния.
С ним поравнялся, заглядывая ему в лицо, высокий человек в рыжем пальто, подпоясанном веревкой и в фуражки с полуоторванным козырьком.
— Вот оно, — подумал умиленный Слякин и начал тихим деликатным голосом:
— Погода дурная, неправда ли?
— Погодка сволочная, — согласился незнакомец.
— Вы, вероятно, выходя из дому, забыли тепло одеться? — деликатно спросил Слякин. — Я думаю, десять рублей, взятые у меня заимообразно, могли бы до известной степени урегулировать этот пустяковый вопрос. А?
— Нет, ты мне лучше пальто дай, — возразил незнакомец. — Снимай ка его, живей!
— А… как же я?.. — удивился Слякин.
— А я тебе свое барахло дам: Ну, живей, старичок. А где твои десять рублей? Дай ка мне их, дядя. — Тут больше? Ну, все равно. А часики… золотые? Чего ж ты, дьявол, серебряные носишь?
* * *
Вьюга разыгралась и снег беспрерывными хлопьями падал на белую землю.
По улице шагал старик в рваном, подпоясанном веревкой, полушубке и изорванных сапогах, и что-то ворчал себе под нос.
Маленький, одетый в женскую кацавейку, мальчик подошел к нему и, дрожа от холода, пролепетал:
— Дядинька… Ради праздничка…
— Ради праздничка?! — закричал Слякин. — Вот тебе, маленький негодяй!
Слякин схватил мальчишку и, дав ему несколько шлепков, принялся усердно драть за уши…
И это было единственное доброе дело, совершенное Слякиным, потому что оборванный мальчишка совсем замерзал, а шлепки и пощечины быстро согрели его спину и красные уши…

Еропегов

I
Недавно ко мне зашел мой приятель Еропегов и, среди разговора, вдруг, будто что-то вспомнив, всплеснул руками.
— Да! Чуть не забыл… С тобой очень хочет познакомиться Демкин.
— Какой Демкин?
— Демкин! Очень симпатичный парень. Я ему много о тебе говорил. Тебе с ним обязательно нужно познакомится.
Я пожал плечами.
— Ему что-нибудь от меня нужно?
— Ну, вот видишь, вот видишь, какой ты сухой, черствый человек. Сейчас — «нужно»! Просто он тобой очень интересуется — я ему так много рассказывал о тебе… Почему же вам не познакомиться?
Еропегов был известен мне за человека крайне порывистого, нелепо-суетливого и восторженного.
Поэтому я еще раз пожал плечами и спросил:
— Да он что же, по крайней мере, интересный человек?
— Он? Удивительный! Стихи пишет.
— Да что ж тут удивительного: и я пишу стихи.
— И ты удивительный человек. Я знаю, ты о себе преувеличенно скромного мнения, но… эх, брат! О чем там говорить. Так можно его привести к тебе? В нем, между прочим, есть еще одно драгоценное качество: незаменимо рассказывает анекдоты!
— Ну, что ж — приводи.
— Очень тобой интересуется. А анекдоты — ты животики надорвешь.
II
На другой день, сидя в кабинете, я услышал звонок и потом шум какой-то борьбы в передней.
— Да пойдем! Чего ты, чудак, стесняешься? — слышался голос Еропегова.
— Уверяю же тебя, что неудобно. Ну, как это так вдруг, ни с того, ни с сего, явиться к незнакомому человеку знакомиться! — доносился до меня другой голос.
— Пустяки! Он тобой очень интересуется. Я так много рассказывал ему о тебе. Ты ему доставишь только удовольствие! Расскажешь два-три анекдота — посмеемся. Раздевайся! Тут запросто.
— Да почему ему так хотелось со мной познакомиться?
— Ну, как же! Он тоже стихи пишет…
Дверь отворилась и на пороге показался оживленный Еропегов, таща за руку конфузливо упиравшегося черного человека, с кривыми ногами и мрачным унылым взглядом впалых глаз.
— Вот он, проказник! Насилу приволок… Ффу!.. Познакомьтесь, господа!
Демкин застенчиво пожал мою руку и сел, скривив голову на бок.
— Вот, брат, тот Демкин, о котором я говорил. Стихи пишет! Поэт.
Поэт сконфузился и занялся своими ногами: одну подвернул под кресло, а на носок другой стал пристально смотреть, будто не веря глазам, что он еще обладает этой частью тела.
Руки решительно затрудняли его: сначала он сложил их на коленях, непосредственно за тем перенес их на грудь и, в конце концов, подпер одной рукой бок, а другой стал обмахивать лицо, покрасневшее от уличного холода.
— Вы, действительно, пишете стихи? — спросил я. желая ободрить его.
— Пишу, — отвечал он надтреснутым голосом. — Только так, для себя…
Этот человек трогал меня до слез своим жалостным видом. Я решительно недоумевал: зачем Еропегов притащил его?
— Нет ты, брат, расскажи лучше анекдотик какой-нибудь. Изумительно анекдоты рассказывает, — обратился ко мне оживленный, веселый Еропегов. — Право, расскажи!
Демкин потупил голову и гудящим, унылым голосом покорно начал:
— Один купец пришел в ресторан. Видит — висит клетка с соловьем. «Сколько, — говорит, — стоит». — «Триста рублей». — «Зажарьте».
— Этот анекдот мне известен, — сказал я. — Купец, когда зажарили, сказал: отрежьте на три копейки. Да?
— Да, да, — кивнул головой Демкин. — А то другой анекдот есть: армянин застал жену с приказчиком на диване. Они целовались, и он…
— Знаю! — перебил я. — Потом он еще диван продал.
Демкин тяжело вздохнул и замолчал.
— Ты расскажи об еврее, который пришел в театр, а потом ушел, не желая ждать, когда прочел в программе, что между вторым и третьим действием проходит полтора месяца, — подсказал Еропегов.
Мрачный Демкин покорно рассказал анекдот об еврее.
Анекдот был тоже мне знаком, но я сделал вид, что впервые услышал его и, поэтому, насильственно смеялся.
Еропегов громко хохотал и одобрительно повторял:
— Этакий весельчак! Удивительно! Вот ему бы, — обратился он ко мне, — с Подскокиным познакомиться! Надо будет их познакомить. Да что, брат, там думать… Пойдемте сейчас все к Подскокиным. Они будут очень рады.
Я категорически отказался, ссылаясь на работу. Демкин встал и стал прощаться со мной. Еропегов хлопал его по плечу, одобрительно говоря:
— Уморушка с тобой! То-есть, откуда у него берутся эти анекдоты?!. Прямо удивительно!
Потом я слышал, как Еропегов говорил Демкину в передней.
— Ты, брат, к нему запросто приходи! Он очень будет рад. Ну, как он тебе понравился? Не правда ли — душа человек?.. А сейчас мы к Подскокиным
— Да я ж с ними незнаком!
— Пустое! Они очень будут рады.
III
На днях я собирался ехать в Москву. Услышав об этом, Еропегов всплеснул руками и спросил меня:
— Ты где же думаешь остановиться?
— В гостинице. Мне на два дня.
— Ну, не чудак ли?.. Я всегда говорил, что ты — форменный чудак! Поезжай прямо к Коле Полтусову и остановись у него.
— К какому Коле Полтусову?
— Ты не знаешь Кольку? Он не знает Кольку!
Тебе стоит только явиться к нему и сказать: «Привез вам поклон от Алеши!» Он тебя в объятиях задушит.
Глаза его увлажнились слезами.
— Да… — прошептал он, будто охваченный потоком нахлынувших воспоминаний. — Коля Полтусов… Сколько у меня связано с этим именем… Наши кутежи, попойки… Милый, непосредственный Коля… Нет, брат! Ты его обидишь, если не придешь прямо к нему. У него ты великолепно устроишься на эти два дня.
— Но как же мне поехать к незнакомому человеку? Ведь это ты с ним друг. А мне он незнаком.
— Колька незнаком?! Николай Полтусов незнаком? — вскричал Еропегов. — Ну, ты, милый, меня уморить хочешь. Вас через час водой не разольешь! Прямо скажи — поклон от Алеши! Ну, согласись… ведь ко мне ты бы поехал? Почему же к нему не хочешь? Ты скажи только — я друг Алеши! И довольно. И довольно!!
Я спорил с Еропеговым около часа и, наконец, он победил меня своей стремительностью, взяв торжественное слово, что я, по приезде в Москву, направлюсь прямо к Полтусову.
— Но ведь не могу же я ему сказать: «Приютите меня». Это неудобно!
— Этого и не надо. Он сам в тебя вцепится. Да… Коля Полтусов… Что-то ты сейчас делаешь там, в своей Москве?! — растроганно прошептал Еропегов.
IV
Приехав в Москву, я прямо с вокзала поехал по данному мне адресу и, действительно, увидел подъезд с металлической дощечкой на дверях:
«Николай Карпович Полтусов, присяжный поверенный».
Меня впустили и через минуту ввели в кабинет Полтусова, высокого пожилого господина, недоумевающе поднявшегося мне навстречу.
— Здравствуйте, — сказал я, отрекомендовавшись. — Привез вам поклон от Алеши.
— От какого Алеши? — спросил он.
— От Алексея Петровича Еропегова, вашего друга.
— Алексея… Агапеньева?.. Что-то… такого я не знаю, — задумчиво сказал Полтусов.
— Не Агапеньева, а Еропегова.
— Еропегова?.. Гм… Да он какой из себя?
— Высокий такой, костлявый. Вечно суетится.
Полтусов потер лоб.
— Не припомню… Что за странность!..
— Да вы Полтусов? Ваше имя Николай?!
— Да.
— Ну, как же вы его не помните?! Он еще вспоминал о ваших попойках, о каком-то кутеже в «Славянском Базаре»…
Полтусов задумался.
— Он не брюнет ли такой, с размашистыми движениями?.. Еще всех знакомить любит?..
— Он! — вскричал я. — Конечно, Еропегов!
— Теперь я припоминаю. Мы с компанией однажды сидели в «Славянском Базаре» за столиком, а этот господин, сидя рядом, со своим знакомым — подошел потом к нам и сам представился. Помню, помню. Он еще предлагал мне выпить на брудершафт, да я отказался… Ну, что за смысл пить с почти незнакомым человеком… Не правда ли?
Я встал, пробормотал несколько слов извинения и, опрокинув стул, поспешно ушел от Полтусова, боясь оглянуться, чтобы не встретиться с его глазами.
V
— Ну, что, — спросил Еропегов, радостно приветствуя меня по возвращении из Москвы. — Как Коля?
— Ничего. Просил тебе кланяться, — усмехнулся я.
— Вот видишь! Ты, конечно, у него остановился?
— О, да. Он меня принял, как родного. Одно твое имя раскрыло передо мной все двери.
— Ну, вот видишь! Я всегда говорю, что человеческие отношения должны быть самыми простыми и задушевными.
Он посмотрел на меня, помолчал и потом, подумав немного, сказал:
— Тебе нужно отдохнуть среди природы. Тебе нужно поехать в Новоузенский уезд.
— Почему именно в Новоузенский?
— Там живет семья помещика Козулевича. Прекрасные люди! Право, поезжай. Они тебя, как родного, примут. Чего, в самом деле.
— Ты хорошо знаком с ними? — усмехнулся я.
— Я не знаком, но мне Демкин много говорил о них. Славные такие люди! Они будут тебе бесконечно рады…

Апостол

I
Всякий вдумчивый, наблюдательный человек уже заметил, вероятно, что богатство дядюшек прямо пропорционально расстоянию, которое отделяет их от племянников.
Всякий вдумчивый наблюдательный человек замечал, что самые богатые, набитые золотом дядюшки всегда поселяются в Америке… Человеку, желающему быть миллионером — достичь этого, со времени великого открытия Колумба, очень легко: нужно обзавестись в Европе племянниками, сесть на пароход и переехать из Европы в эту удивительную страну. Совершив это — вы совершили почти все… Остаются пустяковые детали: сделаться оптовым торговцем битой свининой, или железнодорожным королем, или главой треста нефтепромышленников.
Если дядюшка живет где либо в Англии — племяннику его уже никогда не придется увидеть миллионов…
В лучшем случае, ему попадут несколько сот тысяч.
И чем ближе к племяннику — тем дядюшка все беднеет… Сибирь приносит племяннику всего несколько десятков тысяч, какая-нибудь Самара — тощий засаленный пучок кредиток и, наконец, есть такой предел, такая граница — где дядюшка не имеет ничего. Перевалив эту границу, дядюшка начинает быть уже отрицательной величиной. Если он живет в двадцати верстах от племянника, то таскается к нему каждую неделю, поедает сразу два обеда, выпрашивает у племянника рубль на дорогу и, втайне, мечтает о гнусном, чудовищном по своей противоестественности случае: получить после смерти племянника — его наследство.
Хотя у меня и есть дядюшка, но я им, в общем, доволен: он живет в Сибири.
II
Однажды, когда я сидел за обедом, в передней послышался звонок, чьи-то голоса, и ко мне неожиданно ввалился дядюшка, красный от радости и задыхающийся от любви ко мне.
— А я к тебе, брат племянник. Погостить. Посмотреть, как они тут живут, эти самые наследники…
Он обнял меня, посмотрел внимательно через мое плечо на покрытый стол и — отшатнулся
— Что вы, дядя?
Он прохрипел, нахмурив брови:
— Убийца!
— Кто убийца? — озабоченно спросил я. — Где убийца?
— Ты убийца! Что это такое? Это вот…
— Кусок ростбифа. Не желаете ли скушать?..
— Чтобы я ел тело убитого в муках животного?. Чтобы я был соучастником и покровителем убийства?! Пусть лучше меня самого съедят!
— Вы что же, дядя… вегетарианец?
Он уселся на стул, кивнул головой и внушительно добавил:
— Надеюсь, и ты им будешь… Надеюсь.
Если бы этот человек приехал из Самары или какого-нибудь Борисоглебска — я бы не церемонился с ним. Но он был из Сибири.
— Конечно, дядя… Если вы находите это для меня необходимым — я с сегодняшнего дня перестаю быть, как вы справедливо выразились, убийцей! Действительно, это, в сущности, возмутительно: питаться через насилие, через боль… Впрочем, этот ростбиф я могу доесть, а?
— Нет! — энергично вскочил дядюшка, хватаясь за ростбиф. — Ты не должен больше ни куска есть. Нужно мужественно и сразу отказаться от этого ужаса!
— Дядя! Ведь животное это все равно убито, и его уже не воскресить. Если бы оно могло зашевелиться, ожить и поползти на зеленую травку — я бы, конечно, его не тронул… Но у него даже нет ног… Не думаю, чтобы этот бедняга мог что либо чувствовать…
— Дело не в нем! Конечно, он (на глазах дяди показались две маленькие слезинки) ничего не чувствует… Его уже убили злые бессердечные люди. Но ты — ты должен спать отныне с чистой совестью, с убеждением, что ты не участвовал в уничтожении божьего творения.
До сих пор было наоборот: я обретал спокойный сон только по уничтожении одного или двух кусков божьего творения. И, наоборот, пустой желудок мстил мне жестокой длительной бессонницей.
Но, так как от Сибири до меня расстояние было довольно внушительное — я закрыл руками лицо и, с мучительной болью в голосе, прошептал:
— И подумаешь, что я до сих пор был кровожадным истребителем, пособником убийц… Нет! Нет!!. Отныне начинаю жить по новому!
Дядя нежно поцеловал меня в голову, потрепал по плечу и сказал:
— Вот ты увидишь, какой прекрасный обед я закажу сейчас твоей кухарке. Через час все будет готово: мы пообедаем очаровательно!
III
Ha столе стояли вареные яйца, масло, маринованные грибы и хлеб.
— Мы, брат, чудесно пообедаем, — добродушно говорил дядя. — За первый сорт. Я голоден, как волк.
Он взял яйцо и вооружился ложкой.
— Дядюшка! — изумленно вскричал я — Неужели, вы будете есть это?!
— Да, мой друг. Ведь здесь я никого не убиваю…
— Ну, нет! По моему, это такое же убийство… Из этого яйца мог бы выйти чудесный цыпленок, а вы его уничтожаете!
Его глаза увлажнились слезами. Он внимательно взглянул на меня: мои глаза тоже были мокры.
Он вскочил и бросился в мои объятия.
— Прости меня. Ты прав… Ты гораздо лучше, чем я!
Мы прижали друг друга к сердцу и, растроганные, снова сели на свои места.
Дядя повертел в руках яйцо и задумчиво произнес:
— Хотя оно уже вареное… Цыпленок из него едва ли получится.
— Дядюшка! — укоризненно отвечал д. — Дело ведь не в нем. а в вас. В вашей чистой совести!
— Ты опять прав! Тысячу раз прав. Прости меня, старика!..
Кухарка внесла суп из цветной капусты.
— Дай, я тебе налью, — любовно глядя на меня, сказал дядюшка.
Я печально покачал головой.
— Не надо мне этого супа.
— Что такое? — встревожился дядя. — Почему?
— Позвольте мне, дядя, рассказать вам маленькую историйку… На одном привольном, залитом светом горячего солнца огороде — росла цветная капуста. Радостно тянулась она к ласковым лучам своей яркой зеленью… Любо ей было купаться в летнем тепле и неге!.. И думала она, что конца не будет ее светлой и привольной жизни… Но пришли злые огородники, вырвали ее из земли, сделали ей больно и потащили в большой равнодушный город. И попала несчастная в кипяток, и только тогда, в невыносимых муках, поняла, как злы и бессердечны люди… Нет, дядя!.. Не буду я есть этой капусты.
Дядя с беспокойством взглянул на меня.
— Ты думаешь… Она что-нибудь чувствует?
— Чувствовала! — прошептал я, со слезами на глазах. — Теперь уже не чувствует… Учеными ведь доказано, что всякое растение — живое существо, и если оно не умеет говорить, то это не значит, что ему не больно!.. О, как я раньше был жесток! Сколько огурцов убил я на своем веку…
Дядя тихо положил ложку и отодвинул суповую чашку.
— Мне стыдно перед тобой… Теперь только я вижу, как я был жалок со своим вегетарианством, которое было тем же замаскированным убийством… Ты прямолинейнее и, значит, — лучше меня.
Мы сидели, молча, растроганные, опустив головы в пустые тарелки.
— Но… — прошептал, наконец, дядя, задумчиво глядя на меня. — Чем же мы должны питаться?
— Молоком, — сказал я. — Это никому не делает больно. Хлеб делается из колосьев и, поэтому, жестоко было бы уничтожать его. Вместо хлеба, можно подбирать сухие опавшие листья, молоть их и изготовлять суррогат муки…
Дядя вздохнул.
— А я заказал кухарке на второе спаржу…
— Дядюшка! Позвольте мне рассказать вам историйку: на одном огороде росла спаржа… Радостно тянулась она к яркому…
— Знаю, — кивнул головой дядя. — Потом пришли злые огородники и сделали ей больно…
Он почесал затылок и сказал:
— Ну, что ж делать… Попьем молочка! Может, до сбора сухих листьев, можно с кусочком хлеба… Он ведь мёртвенький…
— Дядя! — сурово и непреклонно сказал я. — Будьте же мужественны! Ведь дело не в мёртвеньком, как вы говорите, хлебе, а в вас! Дело в чистой совести!
IV
Он пил маленькими глотками молоко и, пораженный, смотрел на меня. А я говорил:
— Я вам беспредельно благодарен! Вы мне открыли новый мир!.. Теперь я буду всю жизнь ходить босиком.
— Босиком? Зачем, мой друг, босиком?
— Дядя! — укоризненно сказал я. — Вы, кажется, забываете, что башмаки делаются из кожи убитых животных… Не хочу я больше быть пособником и потребителем убийства!
— Ты мог бы, — сосредоточенно раздумывая, прошептал дядя, — делать башмаки из дерева… Как французские крестьяне.
— Дядюшка… Позвольте вам рассказать одну печальную историйку. В тихом дремучем лесу росло деревцо. Оно жадно тяну…
— Да, да, — кивнул головой дядя. — Потом его срубили злые лесники. Милый мой! Но что же тогда делать?!. Вот, у тебя сейчас деревянные полы…
Я тихо, задумчиво улыбнулся.
— Да, дядюшка! В будущий ваш приезд этого не будет… Я закажу стеклянные полы…
— По…чему стеклянные?
— Стеклу не больно. Оно — не растительный предмет… Стулья у меня будут железные, а постели из мелкой металлической сетки…
— А… матрац и… подушки?.. — робко смотря на меня, спросил дядя.
— Они хлопчатобумажные! Хлопок растет. Позвольте рассказать вам одну…
— Знаю, — печально махнул рукой дядя. — Хлопок рос, а пришли злые люди…
Он встал со стула. Вид у него был расстроенный и глаза горели голодным блеском, так как он пил только молоко.
— Может быть, вы желали бы пройтись после обеда по саду? — спросил я. — Мне нужно кое-чем заняться, а вы погуляйте.
Он встал, робкий, голодный, и заторопился:
— Хорошо… не буду тебе мешать… Пойду, погуляю…
— Только, — серьезно сказал я, — одна просьба: не ходите по траве… Она вам ничего не скажет, но ей больно… Она будет умирать под вашими ногами,
Я обнял его, прижал к груди и шепнул:
— Когда будете идти по дорожке — смотрите под ноги… У меня болит сердце, когда я подумаю, что вы можете раздавить какого-нибудь несчастного кузнечика, который…
— Хорошо, мой друг. У тебя ангельское сердце…
Дядя посмотрел на меня робко и подавленно, с чувством тайного почтения и страха. Втайне, он очевидно, и сам был не рад, что разбудил во мне такую чуткую, нежную душу.
Когда он ушел, я вынул из буфета хлеб, вино, кусок ростбифа и холодные котлеты.
Потом расположился у окна и, уничтожая эти припасы, любовался на прогуливавшегося дядюшку.
Он шагал по узким дорожкам, сгорбленный от голода, нагибаясь время от времени и внимательно осматривая землю под ногами… Один раз он машинально сорвал с дерева листик и поднес его к рту, но сейчас же вздрогнул, обернулся к моему окну и бросил этот листик на землю.
Прожил он у меня две недели — до самой своей смерти.
Мы ходили босиком, пили молоко и спали на голых железных кроватях..
Смерть его не особенно меня удивила.
Удивился я только, узнав, что хотя он и жил в Сибири, но имел все свойства самарского дядюшки: после его смерти я получил тощий засаленный пучок кредиток — так, тысячи три.

Душевная драма (Жизнь человека)

Начало этой печальной и трагической истории такое:
В шестом этаже большого каменного дома стояли в разных позах трое лиц и вели между собой оживленный разговор.
Женщина прижимала красивыми полными руками к груди простыню, забыв, что простыня не может нести двойную службу и прикрывать в то же время её стройные обнаженный колени; женщина плакала; и, в промежутке между рыданиями, женщина говорила:
— О, Иван! Уверяю же тебя, что я не виновата… Это все он… Вскружил мне голову, увлек меня и все это, уверяю тебя, против моей воли! Я боролась…
Один мужчина, не снимая пальто и шляпы, сильно жестикулировал и укоризненно говорил третьему в этой комнате:
— Мерзавец! Я тебе докажу сейчас, что ты подохнешь, как собака, и закон будет на моей стороне! Ты расплатишься за эту кроткую страдалицу, подлый змей-искуситель!!
Третьим в этой комнате был молодой господин, одетый, в настоящий момент, хотя не совсем тщательно, но державшийся с большим достоинством…
— Что ж я… Я ничего, — возражал он, печально смотря в пустой угол комнаты.
— Ты — ничего? Так вот же тебе, негодяй!
Мощный мужчина в шляпе распахнул окно, выходившее на улицу, схватил в охапку не совсем тщательно одетого молодого господина и выбросил его в окно
* * *
Очутившись в воздухе, молодой господин, стыдливо застегнул жилетку и, прошептав себе в утешение:
— Ничего… Неудачи закаляют!
Полетел вниз.
Не успел он еще в своем полете достигнуть следующего, пятого этажа, как из груди его исторгся тяжелый вздох.
Воспоминавшие о женщине, которую он сейчас только покинул, отравило своей горечью всю прелесть ощущения полета.
— Боже ты мой! — горестно подумал молодой господин. — Ведь я ее любил… А она не нашла в себе даже мужества во всем признаться супругу! Бог с ней! Теперь я чувствую, что она для меня далека и безразлична…
С последней мыслью он достиг уже пятого этажа и, пролетая мимо окна, с любопытством заглянул в него.
За покосившимся столом, подперев голову руками, сидел молодой студент и читал книгу.
Пролетавший господин, увидя его, вспомнил свою жизнь, вспомнил, что он до этого проводил все свое время в светских забавах, забывши о науке, о книгах, и его потянуло к свету знания, к раскрытию пытливым умом тайн природы, к восхищению перед гением великих мастеров слова…
— Милый, милый студент! — хотелось ему крикнуть читавшему. — Ты разбудил во мне дремавшие стремления и излечил от того пустого увлечения суетой жизни, которая довела меня до такого печального разочарования в шестом этаже…
Но, не желая отрывать студента от занятий, молодой человек не крикнул этого, а пролетел до четвертого этажа, и здесь мысли его приняли другое направление.
Сердце сжалось сладкой и жуткой болью, а голова закружилась от восхищения и восторга.
У окна четвертого этажа сидела девушка и, имея перед собою швейную машину, что-то шила.
Но ее прекрасный белые руки забыли в настоящий момент о работе, и голубые, как васильки, глаза смотрели куда-то вдаль мечтательно и грустно.
Молодой господин не мог оторвать взора от этого видения и в сердце его росло и ширилось какое-то новое, большое и властное чувство…
И понял он, что все его прежние встречи с женщинами были не более как пустыми увлечениями, и что только теперь он познал это странное, загадочное слово: любовь.
И его потянуло к тихой, семейной жизни, к ласке беззаветно любимого существа, к улыбке радостного и умиротворенного бытия.
Следующий этаж, который он в настоящий момент пролетал, еще более укрепил его в этом стремлении.
В окне третьего этажа он увидел смеющуюся мать, которая, подбрасывая на коленях полненького улыбающегося ребенка, пела ему тихую песенку, и в глазах её светилась любовь и ласковая материнская гордость.
— И я хочу жениться на девушке из четвертого этажа и хочу иметь таких же розовых, пухленьких ребят, как в третьем этаже, — подумал господин. — И я весь отдамся моей семье и в этом самопожертвовании найду свое счастье…
Но приближался уже второй этаж. И картина, которую в окне этого этажа увидел молодой господину заставила сжаться его сердце.
За роскошным письменным столом сидел господин с блуждающим взглядом и взъерошенными волосами. Он беспрестанно поглядывал на фотографическую карточку, которая стояла перед ним. При этом, правой рукой писал какую-то записку, а в левой держал револьвер, прижимая дуло его к виску.
— Безумец! Остановись!! — хотел крикнуть ему про-летающий молодой господин, — Жизнь так прекрасна!
Но какое-то инстинктивное чувство удержало его от этого.
Роскошная обстановка квартиры, богатство и уют навели молодого господина на мысль, что в жизни есть что-то другое, что может развеять и этот уют, и довольство, и семью, что-то более сильное, властное и ужасное…
— Что же это такое? — подумал с тяжелым сердцем молодой господин, и, как будто нарочно, жизнь дала ему суровый и бесцеремонный ответ в окне первого этажа, которого он теперь достиг.
У окна, почти совсем скрываясь за драпировкой, сидел молодой человек без сюртука и жилета, а на коленях у него сидела полуодетая дама, любовно обвивши шею возлюбленного круглыми розовыми руками и жарко прижимаясь к нему пышной грудью…
Молодой господин вспомнил, что он видел эту нарядную даму на прогулке с мужем, но этот человек не был ее мужем… Тот был старше, с черными полуседыми кудрями, а этот имел прекрасные белокурые волосы.
И вспомнил молодой господин свои давешние планы — ученья, по примеру студента пятого этажа, женитьбы на девушке четвертого этажа, мирной семейной жизни на манер третьего этажа — и тяжело сжалось его сердце.
Увидел он всю эфемерность, непрочность счастья, о котором он мечтал, увидел в будущем около себя и жены целый ряд молодых людей с прекрасными белокурыми волосами, вспомнил муки господина второго этажа и те меры, которые тот принял для избавления от этих мук — и понял он его.
— После всего виденного, — жить больше не стоит: это и глупо, и мучительно, — с болезненной, саркастической усмешкой подумал молодой человек и, сдвинув брови, решительно подлетел к самому тротуару улицы.
И не дрогнуло сердце его, когда он коснулся руками тротуарных плит и, сломав эти, бесполезные теперь руки, разбил голову о твердый, равнодушный камень.
* * *
А когда около его неподвижного трупа собрался любопытствующий народ, никому и в голову не пришло, какую глубокую и сложную душевную драму пережил за момент перед этим молодой господин!

Широкая масленица

Кулаков стоял перед хозяином гастрономического магазина и говорил ему:
— Шесть с полтиной? С ума сойти можно! Мы, Михайло Поликарпыч, сделаем тогда вот что… Вы мне дайте коробку зернистой в фунт, а завтра по весу обратно примете… Что съедим — за то заплачу. У нас-то ее не едят, а вот гость нужный на блинах будет, так для гостя, а?
«Чтоб тебе лопнуть, жила!» — подумал хозяин, а вслух сказал:
— Неудобно это как-то… Ну, да раз вы постоянный покупатель, то разве для вас. Гришка, отвесь!
Кулаков подвел гостя к столу и сказал, потирая руки:
— Водочки перед блинами, а? В этом удивительном случае хорошо очищенную, а? Хе-хе-хе!..
Гость опытным взглядом обвел стол.
— Нет-с, я уж коньячку попрошу! Вот эту рюмочку побольше.
Хозяин вздохнул и прошептал:
— Как хотите. На то вы гость.
И налил рюмку, стараясь недолить на полпальца.
— Полненькую, полненькую! — весело закричал гость и, игриво ткнув
Кулакова пальцем в плечо, прибавил: — Люблю полненьких!
— Ну-с… ваше здоровье! А я простой выпью. Прошу закусить: вот грибки, селедка, кильки… Кильки, должен я вам сказать, поражающие!
— Те-те-те! — восторженно закричал гость. — Что вижу я! Зернистая икра, и, кажется, очень недурная! А вы, злодей, молчите!
— Да-с, икра… — побелевшими губами прошептал Кулаков. — Конечно, можно и икры… Пожалуйте вот ложечку.
— Чего-с? Чайную? Хе-хе! Подымай выше. Зернистая икра хороша именно тогда, когда ее едят столовой ложкой. Ах, хорошо! Попрошу еще рюмочку коньяку. Да чего вы такой мрачный? Случилось что-нибудь?
Хозяин придвинул гостю тарелку с селедкой и страдальчески ответил:
— Жизнь не веселит! Всеобщий упадок дел… Дороговизна предметов первой необходимости, не говоря уже о предметах роскоши… Да так, к слову сказать, знаете, почем теперь эта зернистая икра? Шесть с полтиной!
Гость зажмурился.
— Что вы говорите! А вот мы ее за это! На шесть гривен… на хлеб… да в рот… Гам! Вот она и наказана.
Хозяин сжал под столом кулаки и, стараясь улыбнуться, жизнерадостно воскликнул:
— Усиленно рекомендую вам селедку! Во рту тает.
— Тает? Скажите. Таять-то она, подлая, тает, а потом подведет — изжогой наделит. Икра же, заметьте, почтеннейший, не выдаст. Блаагороднейшая дама!
— А что вы скажете насчет этих малюток? Немцы считают кильку лучшей закуской!
— Так то немцы, — резонно заметил гость. — А мы, батенька, русские. Широкая натура! А ну, еще… «Черпай, черпай источник! Да не иссякнет он», — как сказал какой-то поэт.
— Никакой поэт этого не говорил, — злобно возразил хозяин.
— Не говорил? Он был, значит, неразговорчивый. А коньяк хорош! С икрой.
Хозяин заглянул в банку, погасил в груди беззвучный стон и придвинул гостю ветчину.
— Вы почему-то не кушаете ветчины… Неужели вы стесняетесь?
— Что вы! Я чувствую себя как дома! «Положим, дома ты бы зернистую икру столовой ложкой не лопал», — хотел сказать вслух Кулаков, но подумал это про себя, а вслух сказал:
— Вот и блины несут. С маслом и сметаной.
— И с икрой, добавьте, — нравоучительно произнес гость. — Икра — это Марфа и Онега всего блинного, как говаривал один псаломщик. Понимаете? Это он вместо Альфы и Омеги говорил… Марфа и Онега! Каково? Хе-хе!
Потом гость тупо посмотрел на стол и удивленно воскликнул:
— Черт возьми! Икра, как живая. Я ее придвигаю сюда, а она отодвигается туда… Совершенно незаметно!
— Неужели? — удивился печальный хозяин и прибавил: — А вот мы ее опять придвинем.
И придвинул грибки.
— Да это грибки, — добродушно сказал гость.
— А вы… чего же хотели?
— Икры. Там еще есть немного к блинам.
— Господи! — проскрежетал Кулаков, злобно смотря на гостя.
— Что такое?
— Кушайте, пожалуйста, кушайте!
— Я и ем.
Зубы хозяина стучали, как в лихорадке.
— Кушайте, кушайте!! Вы мало икры ели, еще кушайте… Кушайте побольше.
— Благодарю вас. Я ее еще с коньячком. Славный коньячишка.
— Славный коньячишка! Вы и коньячишку еще пейте… Может быть, вам шампанское открыть, ананасов, а? Кушайте!
— Дело! Только вы, дружище, не забегайте вперед… Оставим место и для шампанского, и для ананасов… Пока я — сию брюнеточку. Кажется, немного еще осталось?
— Куш… кушайте! — сверкая безумными глазками, взвизгнул хозяин.
— Может, столовая ложка мала? Не дать ли разливательную? Чего же вы стесняетесь — кушайте! Шампанского? И шампанского дам! Может, вам нравится моя новая шуба? Берите шубу! Жилетка вам нравится? Сниму жилетку! Забирайте стулья, комод, зеркало… Деньги нужны? Хватайте бумажник, ешьте меня самого… Не стесняйтесь, будьте как дома! Ха-ха-ха!!
И, истерически хохоча и плача, Кулаков грохнулся на диван. Выпучив в ужасе и недоуменье глаза, смотрел на него гость, и рука с последней ложкой икры недвижно застыла в воздухе.

Рыцарь индустрии

Мое первое с ним знакомство произошло после того, как он, вылетев из окна второго этажа, пролетел мимо окна первого этажа, где я в то время жил, — и упал на мостовую.
Я выглянул из своего окна и участливо спросил неизвестного, потиравшего ушибленную спину:
— Не могу ли я быть вам чем-нибудь полезным?
— Почему не можете? — добродушно кивнул он головой, в то же время укоризненно погрозив пальцем по направлению окна второго этажа. — Конечно же можете.
— Зайдите ко мне в таком случае, — сказал я, отходя от окна.
Он вошел веселый, улыбающийся. Протянул мне руку и сказал:
— Цацкин.
— Очень рад. Не ушиблись ли вы?
— Чтобы сказать вам — да, так — нет! Чистейшей воды пустяки.
— Наверное, из-за какой-нибудь хорошенькой женщины? — подмигивая, спросил я. — Хе-хе.
— Хе-хе! А вы, вероятно, любитель этих сюжетцев, хе-хе?! Не желаете ли — могу предложить серию любопытных открыточек? Немецкий жанр! Понимающие люди считают его выше французского.
— Нет, зачем же, — удивленно возразил я, всматриваясь в него. — Послушайте… ваше лицо кажется мне знакомым. Это не вас ли вчера какой-то господин столкнул с трамвая?..
— Ничего подобного! Это было третьего дня. А вчера меня спустили с черной лестницы по вашей же улице. Но, правду сказать, какая это лестница? Какие-то семь паршивых ступенек.
Заметив мой недоумевающий взгляд, господин Цацкин потупился и укоризненно сказал:
— Все это за то, что я хочу застраховать им жизнь. Хороший народ: я хлопочу об их жизни, а они суетятся о моей смерти.
— Так вы — агент по страхованию жизни? — сухо сказал я. — Чем же я могу быть вам полезен?
— Вы мне можете быть полезны одним малюсеньким ответиком на вопрос: как вы хотите у нас застраховаться — на дожитие или с уплатой премии вашим близким после — дай вам Бог здоровья — вашей смерти?
— Никак я не хочу страховаться, — замотал я головой. — Ни на дожитие, ни на что другое. А близких у меня нет… Я одинок.
— А супруга?
— Я холост.
— Так вам нужно жениться — очень просто! Могу вам предложить девушку — пальчики оближете! Двенадцать тысяч приданого, отец две лавки имеет! Хотя брат шарлатан, но она такая брюнетка, что даже удивительно. Вы завтра свободны? Можно завтра же и поехать посмотреть. Сюртук, белый жилет. Если нет — можно купить готовые. Адрес — магазин «Оборот»… Наша фирма…
— Господин Цацкин, — возразил я. — Ей-богу же, я не хочу и не могу жениться! Я вовсе не создан для семейной жизни…
— Ой! Не созданы? Почему? Может, вы до этого очень шумно жили? Так вы не бойтесь… Это сущий, поправимый пустяк. Могу предложить вам средство, которое несет собою радость каждому меланхоличному мужчине. Шесть тысяч книг бесплатно! Имеем массу благодарностей! Пробный флакончик…
— Оставьте ваши пробные флакончики при себе, — раздражительно сказал я. — Мне их не надо. Не такая у меня наружность, чтобы внушить к себе любовь. На голове порядочная лысина, уши оттопырены, морщины, маленький рост…
— Что такое лысина? Если вы помажете ее средством нашей фирмы, которой я состою представителем, так обрастете волосами, как, извините, кокосовый орех! А морщины, а уши? Возьмите наш усовершенствованный аппарат, который можно надевать ночью… Всякие уши как рукой снимет! Рост? Наш гимнастический прибор через каждые шесть месяцев увеличивает рост на два вершка. Через два года вам уже можно будет жениться, а через пять лет вас уже можно будет показывать! А вы мне говорите — рост…
— Ничего мне не нужно! — сказал я, сжимая виски. — Простите, но вы мне действуете на нервы…
— На нервы? Так он молчит!.. Патентованные холодные души, могущие складываться и раскладываться! Есть с краном, есть с разбрызгивателем. Вы человек интеллигентный и очень мне симпатичный… Поэтому могу посоветовать взять лучше разбрызгиватель. Он дороже, но…
Я схватился за голову.
— Чего вы хватаетесь? Голова болит? Вы только скажите: сколько вам надо тюбиков нашей пасты «Мигренин» — фирма уж сама доставит вам на дом…
— Извините, — сказал я, закусывая губу, — но прошу оставить меня. Мне некогда. Я очень устал, а мне предстоит утомительная работа — писать статью…
— Утомительная? — сочувственно спросил господин Цацкин. — Я вам скажу — она утомительна потому, что вы до сих пор не приобрели нашего раздвижного пюпитра для чтения и письма! Нормальное положение, удобный наклон… За две штуки семь рублей, а за три — десять…
— Пошел вон! — закричал я, дрожа от бешенства. — Или я проломлю тебе голову этим пресс-папье!!
— Этим пресс-папье? — презрительно сказал господин Цацкин, ощупывая пресс-папье на моем письменном столе. — Этим пресс-папье… Вы на него дуньте — оно улетит! Нет, если вы хотите иметь настоящее тяжелое пресс-папье, так я вам могу предложить целый прибор из малахита…
Я нажал кнопку электрического звонка.
— Вот сейчас придет человек — прикажу ему вывести вас!
Скорбно склонив голову, господин Цацкин сидел и молчал, будто ожидая исполнения моего обещания. Прошло две минуты. Я позвонил снова.
— Хорошие звонки, нечего сказать, — покачал головой господин Цацкин. — Разве можно такие безобразные звонки иметь, которые не звонят. Позвольте вам предложить звонки с установкой и элементами за семь рублей шестьдесят копеек. Изящные звонки…
Я вскочил, схватил господина Цацкина за рукав и потащил к выходу.
— Идите! Или у меня сейчас будет разрыв сердца…
— Это не дай Бог, но вы не беспокойтесь! Мы вас довольно прилично похороним по второму разряду. Правда, не будет той пышности, как первый, но катафалк…
Я захлопнул за господином Цацкиным дверь, повернул в замке ключ и вернулся к столу. Через минуту я обратил внимание, что дверная ручка зашевелилась, дверь вздрогнула от осторожного напора и — распахнулась. Господин Цацкин робко вошел в комнату и, прищурясь, сказал:
— В крайнем случае могу вам доложить, что ваши дверные замки никуда не годятся… Они отворяются от простого нажима! Хорошие английские замки вы можете иметь через меня — один прибор два рубля сорок копеек, за три — шесть рублей пятьдесят копеек, а пять штук…
Я вынул из ящика письменного стола револьвер и, заскрежетав зубами, закричал:
— Сейчас я буду стрелять в вас!
Господин Цацкин с довольной миной улыбнулся и ответил:
— Я буду очень рад, так как это даст вам возможность убедиться в превосходном качестве панциря от пуль, который надет на мне для образца и который могу вам предложить. Одна штука — восемнадцать рублей, две дешевле, три еще дешевле. Прошу вас убедиться!..
Я отложил револьвер и, схватив господина Цацкина поперек туловища, с бешеным ревом выбросил в окно. Падая, он успел крикнуть мне:
— У вас очень непрактичные запонки на манжетах! Острые углы, рвущие платье и оцарапавшие мне щеку. Могу предложить африканского золота с инкрустацией, пара два рубля, три пары де…
Я захлопнул окно.

День госпожи Спандиковой

День госпожи Спандиковой начался обычно.
С утра она поколотила сына Кольку, выругала соседку по даче «хронической дурой» и «рыжей тетехой», а потом долго причесывалась.
Причесавшись, долго прикалывала к голове модную шляпу и долго ругала прислугу за какую-то зеленую коробку.
Когда зеленая коробка забылась обеими спорящими сторонами, а вместо этого прислуга вставила ряд основательных возражений против поведения Кольки, госпожа Спандикова неожиданно вспомнила о городе и, схватив за руки сына Кольку и дочь Галочку, помчалась с ними к вокзалу.
В городе она купила десять фунтов сахарного песку, цветок в глиняном горшке и опять колотила Кольку.
Колька наружно отнесся к невзгодам своей молодой жизни равнодушно, но тайно поклялся отомстить своей матери при первом удобном случае.
Направляясь к вокзалу, госпожа Спандикова засмотрелась на какого-то красивого молодого человека, вздохнула, сделала грустные глаза и сейчас же попала под оглоблю извозчика.
Извозчик сообщил, что считает ее чертовой куклой, а госпожа Спандикова высказала соображение, что извозчик мерзавец и что долг подсказывает ей довести о его поведении до сведения какого-то генерал-прокурора.
Но извозчик уже уехал, и госпожа Спандикова, схватив за руки сына Кольку и дочь Галочку, помчалась на вокзал.
Колька, сахар, госпожа Спандикова и цветок поместились в вагоне, а Галочка куда-то делась. Так как искать ее по вокзалу было поздно, то, когда тронулся поезд, госпожа Спандикова успокоилась.
— Дрянная девчонка вернется на городскую квартиру и переночует у соседки Наседкиной.
Поезд мчался. Стоя на площадке вагона, госпожа Спандикова разговаривала с жирной женщиной, не обращая внимания на Кольку. А Колька вынул ножик и тихонько пропорол им мешочек с сахарным песком.
Когда поезд остановился на промежуточной станции, госпожа Спандикова почувствовала, что мешочек сделался легок, и сначала радовалась, но потом, ахнув, бросилась из вагона в хвост поезда подбирать сахар.
Поезд же, неожиданно для госпожи Спандиковой, тронулся и умчался, унося сына Кольку, а подобрать сахарный песок оказалось задачей невыполнимой, потому что он растянулся на целую версту и перемешался с настоящим песком.
— Мука моя мученская! — простонала госпожа Спандикова и бросила пустой мешочек. С полчаса побродила бесцельно по пути и, вздохнув, решила идти до своей дачи пешком.
Из Галочки, сахара, цветка, Кольки и госпожи Спандиковой осталось двое: Спандикова и цветок, от которого горшок отвалился на рельсу и разбился, так как владелица растения держала его за верхушку.
Вернувшись на дачу с верхушкой цветка, госпожа Спандикова долго колотила Кольку, но не за его проделку с мешком, а за то, что поезд двинулся раньше времени, необходимого госпоже Спандиковой для сбора сахара.
* * *
Перед обедом госпожа Спандикова отправилась купаться, и так как долго не возвращалась, то муж обеспокоился и, пообедав, пошел за ней.
Он нашел ее сидящей на нижней ступеньке лестницы, около самой воды, уже одетой, но горько плачущей.
— Чего ты? — спросил господин Спандиков.
— Я потеряла обручальное кольцо в воде, — всхлипнула госпожа Спандикова.
— Ну? Очень жаль. Впрочем, что же делать — потеряла, значит, и нет его. Пойдем.
— Как пойдем? — вспыхнула госпожа Спандикова. — Так может говорить только старый осел!
— Чего ты ругаешься? Кто же может быть виноват в том, что кольцо пропало?
Так как кольцо в свое время было подарено мужем, то госпожа Спандикова, призадумавшись, ответила:
— Ты.
— Ну ладно, ну я… Пойдем, милая.
— Как пойдем?! Кольцо необходимо найти.
— Я куплю другое. Пойдем, милая.
— Он купит другое! Да неужели ты не знаешь, что потерять обручальное кольцо значит — большое несчастье.
— Первый раз слышу!
— Он первый раз слышит!.. Это известно всякому младенцу.
— Ну, я иду домой.
— Он пойдет домой! Неужели ты не догадываешься, что тебе нужно сделать?
— Купить другое? — пошутил муж. Госпожа Спандикова всплеснула руками:
— Он купит другое! Раздевайся сейчас же и лезь в воду. Я не могу уйти без кольца… Это принесет нам страшное несчастье.
— Да мне не хочется.
— Лезь.
Между супругами возгорелся жаркий спор, результатом которого явилось то, что господин Спандиков разделся и, морщась, полез в воду.
— Ищи тут!
Он нырнул и, наткнувшись ухом на какой-то камень, вылез обратно.
— Ищи же тут! Нырни еще.
Муж нырнул еще. Потом, отфыркиваясь, спросил:
— Разве ты в этом месте купалась?
— Нет… вот здесь! Но я думаю, что течением отнесло его в эту сторону.
— Да течение не оттуда, а отсюда.
— Не может быть… Почему же, когда мы купались у Красной рощи, течение было отсюда?
— Потому что мы были на том берегу реки.
— Это все равно! Ищи!
Посиневший, дрожащий господин Спандиков нырнул и потом вылез на лесенку грустный, с искаженным лицом…
— Не могу больше! — прохрипел он.
— Это еще что за новости?!
— Я только что пообедал, а ты меня держишь полчаса в холодной воде. Это может отразиться плохо для моего здоровья.
— Вот глупости! А если мы не найдем кольца, то примета говорит, что с нами приключится несчастье… Поищи еще здесь…
* * *
Солнце уже закатилось, а госпожа Спандикова наклонялась к мужу и кричала:
— Поищи еще вот тут! В то время, когда я купалась, дул северо-восточный ветер…
В сущности, ветер указанного госпожой Спандиковой направления не дул, да и сама она не знала, какое он имел отношение к местопребыванию кольца, но тем не менее господин Спандиков, зеленый, как лягушка, покорно окунался в воду и потом, отдуваясь, поднимался со странной, маленькой от мокрых волос головой и слипшейся бородкой.
Вернулись вечером.
Господин Спандиков лег в постель и все время дрожал, хотя его укрыли теплым одеялом. Потом ему дали коньяку, но у него появилась рвота. В одиннадцать с половиной часов господин Спандиков умер.
* * *
На даче все оживилось.
Послышался вой прислуги, плач детей и рыдания самой госпожи Спандиковой.
Чтобы разделить с кем-нибудь горе, госпожа Спандикова послала за соседкой, названной ею утром «хронической дурой» и «рыжей тетехой».
Забыв обиду, хроническая дура пришла и долго выслушивала жалобы на жестокую судьбу.
Сочувствовала.
Утром рыжая соседка говорила своему мужу:
— Видишь! А ты еще не верил приметам. Спандиковы-то, что живут рядом с нами… Вчера жена потеряла обручальное кольцо. Это страшно скверная примета!
— Ну? — спросил муж хронической дуры.
— Ну — и в тот же день у нее умирает муж! Можешь себе представить?

Страшный человек

I
В одной транспортной конторе (перевозка и застрахование грузов) служил помощником счетовода мещанин Матвей Петрович Химиков.
Снаружи это был человек маленького роста, с кривыми ногами, бледными, грязноватого цвета глазами и большими красными руками. Рыжеватая растительность напоминала редкий мох, скупо покрывающий какую-нибудь северную скалу, а грудь была такая впалая, что коснуться спины ей мешали только ребра, распиравшие бока Химикова с таким упорством, которое характеризует ребра всех тощих людей.
Это было снаружи. А внутри Химиков имел сердце благородного убийцы, аристократа духа и обольстителя прекрасных женщин. Какая-нибудь заблудившаяся душа рыцаря прежних времен, добывавшего себе средства к жизни шпагой, а расположение духа — любовью женщин, набрела на Химикова и поселилась в нем, мешая несчастному помощнику счетовода жить так, как живут тысячи других помощников счетовода.
Химикову грезились странные приключения, бешеная скачка на лошадях при лунном свете, стрельба из мушкетов, ограбление проезжих дилижансов, мрачные таверны, наполненные подозрительными личностями с нахлобученными на глаза шляпами и какие-то красавицы, которых Химиков неизменно щадил, тронутый их молодостью и слезами. В это же самое время Химикову кричали с другого стола:
— Одно место домашних вещей. Напишите квитанцию, два пуда три фунта.
Химиков писал квитанцию, но, когда занятия в конторе кончались, он набрасывал на плечи длинный плащ, нахлобучивал на глаза широкополую шляпу и, озираясь, шагал по улице, похожий на странного, дурацкого вида разбойника.
Под плащом он всегда держал на всякий случай кинжал, и если бы по дороге на него было произведено нападение, помощник счетовода захохотал бы жутким, зловещим смехом и всадил бы кинжал в грудь негодяя по самую рукоять.
Но или негодяям было не до него, или людные улицы, по которым он гордо шагал, вызывая всеобщее удивление, не заключали в себе того сорта негодяев, которые набрасываются среди тьмы народа на путников.
II
Химиков благополучно добирался домой, с отвращением съедал обед из двух блюд с вечным киселем на сладкое. Из-за обеда у него с хозяйкой шла вечная, упорная борьба.
— Я не хочу вашего супа с битком, — говорил он обиженно. — Разве нельзя когда-нибудь дать мне простую яичницу, кусок жаренного на вертеле мяса и добрый глоток вина?
О жаренном на вертеле мясе и яичнице он мечтал давно, но бестолковая хозяйка не понимала его идеалов, оправдываясь непитательностью такого меню.
Он хотел сделать так.
Съесть, надвинув на глаза шляпу, мясо, запить добрым глотком вина, закутаться в плащ и лечь на ковер у кровати, чтобы выспаться перед вечерними приключениями.
Но, раз не было жаренного на вертеле мяса и прочего, эффектный отдых в плаще на полу не имел смысла, и помощник счетовода отправлялся на вечерние приключения без этого.
Вечерние приключения состояли в том, что Химиков брал свой вечный кинжал, кутался в плащ и шел, озираясь, в трактир «Черный лебедь».
Этот трактир он избрал потому, что ему очень нравилось его название «Черный лебедь», что там собирались подонки населения города и что низкие, закопченные комнаты трактира располагали к разного рода мечтам о приключениях.
Химиков пробирался в дальний угол, садился, драпируясь в свой плащ, и старался сверкать глазами из-под надвинутой на них шляпы.
И всегда он таинственно озирался, хотя за ним никто не следил и мало кто интересовался этой маленькой фигуркой в театральном черном плаще и шляпе, с выглядывающими из-под нее тусклыми глазами, которые никак не могли засверкать, несмотря на героические усилия их обладателя.
Усевшись, помощник счетовода хлопал в ладоши и кричал срывающимся голосом:
— Эй, паренек, позови ко мне трактирщика! Что там у него есть?
— Их нет-с, — говорил обычно слуга. — Они редко бывают. Что прикажете? Я могу подать.
— Дай ты мне пива, только не в бутылке, а вылей в какой-нибудь кувшин. Да прикажи там повару зажарить добрую яичницу. Ха-ха! — грубо смеялся он, хлопая себя по карману. — Старый Матвей хочет сегодня погулять: он сделал сегодня недурное дельце.
Слуга в изумлении смотрел на него и потом, приняв прежний апатичный вид, шел заказывать яичницу.
«Дельце» Химикова состояло в том, что он продал какому-то из купцов-клиентов имевшееся у него на комиссии деревянное масло, но со стороны казалось, что заработанные Химиковым три рубля обрызганы кровью ограбленного ночного путника.
Когда приносили яичницу и пиво, он брал кувшин, смотрел его на свет и с видом записного пьяницы приговаривал:
— Доброе пиво! Есть чем Матвею промочить глотку.
И в это время он, маленький, худой, забывал о конторе, «домашних местах» и квитанциях, сидя под своей громадной шляпой и уничтожая добрую яичницу, в полной уверенности, что на него все смотрят с некоторым страхом и суеверным почтением.
III
Вокруг него шумела и ругалась городская голытьба, он думал: «Хорошо бы набрать шаечку человек в сорок да и навести ужас на все окрестности. Кто, будут со страхом спрашивать, стоит во главе? Вы не знаете? Старый Матвей. Это страшный человек! Потом княжну какую-нибудь украсть…»
Он шарил под плащом находившийся там между складками кинжал и, найдя, судорожно сжимал рукоятку.
Покончив с яичницей и пивом, расплачивался, небрежно бросал слуге на чай и, драпируясь в плащ, удалялся.
«Хорошо бы, — думал он, — если бы у дверей трактира была привязана лошадь. Вскочил бы и ускакал».
И помощник счетовода чувствовал такой прилив смелости, что мог идти на грабеж, убийство, кражу, но непременно у богатого человека («эти деньги я все равно отдал бы нуждающимся»).
Если по пути попадался нищий, Химиков вынимал из кармана серебряную монету (несмотря на скудость бюджета, он никогда не вынул бы медной монеты) и, бросая ее барским жестом, говорил:
— Вот… возьми себе.
При этом монету бросал он на землю, что доставляло нищему большие хлопоты и вызывало утомительные поиски, но Химиков понимал благотворительность только при помощи этого эффектного жеста, никогда не давая монету в руку попрошайке.
IV
У помощника счетовода был один только друг — сын квартирной хозяйки Мотька, в глазах которого раз навсегда застыл ужас и преклонение перед помощником счетовода.
Было ему девять лет. Каждый вечер с нетерпением ждал он той минуты, когда Химиков, вернувшись из трактира, постучит к его матери в дверь и крикнет:
— Мотя! Хочешь ко мне?
Замирая от страха и любопытства, Мотька робко входил в комнату Химикова и садился в уголок.
Химиков в задумчивости шагал из угла в угол, не снимая своего плаща, и наконец останавливался перед Мотькой.
— Ну, тезка… Было сегодня жаркое дело.
— Бы-ло? — спрашивал Мотька, дрожа всем телом.
Химиков зловеще хохотал, качал головой и, вынув из кармана кинжал, делал вид, что стирает с него кровь.
— Да, брат… Купчишку одного маленько пощипали. Золота было немного, но шелковые ткани, парча — чудо что такое.
— А что же вы с купцом сделали? — тихо спрашивал бледный Мотька.
— Купец? Ха-ха! Если бы он не сопротивлялся, я бы, пожалуй, отпустил бы его. Но этот негодяй уложил лучшего из моих молодцов — Лорендо, и я, ха-ха, поквитался с ним!
— Кричал? — умирающим шепотом спрашивал Мотька, чувствуя, как волосы тихо шевелятся у него на голове.
— Не цыкнул. Нет, это что… Это забава сравнительно с делом старухи Монморанси.
— Какой… старухи? — прижимаясь к печке, спрашивал Мотька.
— Была, брат, такая старуха… Мои молодцы пронюхали, что у нее водятся деньжата. Хорошо-с… Отравили мы ее пса, один из моей шайки подпоил старого слугу этой ведьмы и открыл нам двери… Но каким-то образом полицейские ищейки пронюхали. Ха-ха! Вот то была потеха! Я четырех уложил… Ну и мне попало! Две недели мои молодцы меня в овраге отхаживали.
Мотька смотрел на помощника счетовода глазами, полными любви и пугливого преклонения, и шептал пересохшими губами:
— А сколько… вы вообще человек… уложили?
Химиков задумывался:
— Человек… Двадцать — двадцать пять. Не помню, право. А что?
— Мне жалко вас, что вы будете на том свете в котле кипеть…
Химиков подмигивал и бил себя кулаками по худым бедрам.
— Ничего, брат, зато я здесь, на этом свете, натешусь всласть… а потом можно и покаяться перед смертью. Отдам все свое состояние на монастыри и пойду босой в Иерусалим…
Химиков кутался в плащ и мрачно шагал из угла в угол.
— Покажите мне еще раз ваш кинжал, — просил Мотька.
— Вот он, старый друг, — оживлялся Химиков, вынимая из-под плаща кинжал. — Я таки частенько утоляю его жажду. Ха-ха! Любит он свежее мясо… Ха-ха!
И он, зловеще вертя кинжалом, озирался, закидывая конец плаща на плечо и худым пальцем указывал на ржавчину, выступившую на клинке от сырости и потных рук.
Потом Химиков говорил:
— Ну, Мотя, устал я после всех этих передряг. Лягу спать.
И, закутавшись в плащ, ложился, маленький, бледный, на ковер у кровати.
— Зачем вы предпочитаете пол? — почтительно спрашивал Мотька.
— Э-э, брат! Надо привыкать… Это еще хорошо. После ночей в болотах или на ветвях деревьев это — царская постель.
И он, не дождавшись ухода Мотьки, засыпал тяжелым сном.
Мотька долго сидел подле него, глядя с любовью и страхом в скупо покрытое рыжими волосами лицо.
И вдвойне ужасным казалось ему то, что весь Химиков — такой маленький, жалкий и незначительный. И что под этой незначительностью скрывается опасный убийца, искатель приключений и азартный игрок в кости.
Насмотревшись на лицо спящего помощника счетовода, Мотька заботливо прикрывал его сверх плаща одеялом, гасил лампу и на цыпочках, стараясь не потревожить тяжелый сон убийцы, уходил к себе.
V
Помощник счетовода Химиков, благородный авантюрист, рыцарь и искатель приключений, всей душой привязанный к отошедшему в вечность — закопченным тавернам, нападениям на дилижансы и мастерским ударам кинжала, — влюбился.
Его идеал — бледная, стройная графиня, сидящая на козетке в старинном барском доме, — нашел воплощение в девице без определенных занятий — Полине Козловой, если иногда и бледной, то не от благородного происхождения, а от бессонных ночей, проводимых ею не совсем согласно с кодексом обычной добродетели.
Однажды, когда дико живописный Химиков шагал аршинными решительными шагами по улице, закутанный в свой вечный плащ и прикрытый сверху чудовищной шляпой, он услышал впереди себя разговор:
— Очень даже это нетактично приставать к незнакомым девушкам.
— Сударыня, Маруся… Я уверен, что такое очаровательное существо может именоваться только Марусей… Маруся! Не вносите аккорда в диссонанс нашей мимолетной встречи. Позвольте быть вам проводимой мной. Где вы живете?
— Ишь, чего захотели. Никогда я не скажу вам, хотя бы вы проводили меня до самого дома на Московской улице, номер семь… Ах, что я сказала! Я, кажется, проговорилась… Нет, забудьте, забудьте, что я вам сказала!
Подслушивание Химиков считал самым неблагородным делом, но, когда до него донесся этот разговор, его мужественное сердце наполнилось состраданием к преследуемой и бешеным негодованием против гнусного преследователя.
— Милостивый государь! — загремел он, приблизившись к донжуану и смотря на него снизу вверх. — Оставьте эту беззащитную девушку, или вы будете иметь дело со мной!
Беззащитная девушка с некоторым неудовольствием взглянула на мужественного Химикова, а ее кавалер сердито вырвал руку и закричал:
— Кто вы такой, черти вас раздери?
— Негодяй! Я тот, которого провидение нашло нужным послать в критическую для этого существа минуту. Защищайся!
Противник Химикова, громадный, толстый блондин, сжал кулак, но вид маленького Химикова, бешено извивавшегося у его ног с кинжалом в руке, заставил его отступить.
— Ч-черт з-знает, что такое, — пробормотал он, отскакивая от бледной худой руки, которая бешено чертила кинжалом вокруг него замысловатые круги и восьмерки. — Черт знает… решительно не понимаю… — оторопело промычал блондин и стал быстрыми шагами удаляться от Химикова, оставшегося около девицы.
VI
— Сударыня, — сказал Химиков, снимая свою черную странную шляпу и опуская ее до самой земли. — Прошу извинений, если ваше ухо было оскорблено несколькими грубыми словами, произнести которые вынудила меня необходимость. Ха-ха! — зловеще захохотал Химиков. — Парень, очевидно, боится запаха крови и ловко избежал маленького кровопускания… Ха-ха-ха!
— Кто вы такой? — спросила изумленная Полина Козлова, осматривая Химикова.
— Я…
Химикову неловко было сказать, что его фамилия Химиков и что он служит помощником счетовода в транспортной конторе. Он опустил голову, забросил конец плаща на плечо и, как будто стряхнувши с себя что-то, сказал:
— Когда-нибудь… когда будет возможно, человек с черной бородой явится к вам, покажет этот кинжал и сообщит, кто я… Пока же… сударыня, не забывайте, что город этот страшен. Он таит совершенно неизвестные вам опасности, и нужно иметь мою звериную хитрость и ловкость, чтобы избежать их. Но вы… Как ваши престарелые родители рискуют отпустить вас в эту страшную ночь… Не найдете ли вы удобным соблаговолить дать мне милостивое разрешение предложить сопутствоватъ вам до вашего дома.
— Ну что ж, можно, — усмехнулась Полина Козлова.
Химиков взял девушку под руку и, свирепо озираясь на встречных прохожих, бережно повел ее по улице. Через сто шагов он уже узнал, что у его спутницы нет родителей и что она носит фамилию — Полина Козлова.
— Так молоды и, увы, беззащитны, — прошептал Химиков, тронутый ее историей. — Скорбь об утрате ваших почтенных родителей смешивается в моей душе со сладкой надеждой быть вам чем-нибудь полезным и принять на свою грудь направленные на вас удары злобной интриги и происки вра…
— Покатайте меня на автомобиле, — сказала девушка, щуря на Химикова глаза.
По своим убеждениям Химиков ненавидел автомобили, предпочитая им старые добрые дилижансы. Но желание женщины было для него законом.
— Сударыня, вашу руку…
Они долго катались на автомобиле, а потом девушка проголодалась и заявила, что хочет в ресторан.
Химиков не возражал ей ни слова, но про себя решил, что, если в ресторане у него не хватит денег, он выйдет в переднюю и там заколется кинжалом. Пусть лучше над ним нависнет роковая тайна, чем прозаический отказ в ужине. В кабинете ресторана девушка поправила растрепавшуюся прическу, подошла к Химикову и, севши на его худые, неверные колени, поцеловала помощника счетовода в щеку.
Сердце Химикова затрепетало и оборвалось.
— Суд… Полина. Вв… вы… меня… полюбили! О, пусть эта неожиданно вспыхнувшая страсть будет залогом моего стремления посвятить вам отныне мою жизнь.
— Дайте папиросу, — попросила Полина, разглаживая его редкие рыжие волосы.
— Грациозная шалунья! Резвящаяся сирота! — в экстазе воскликнул Химиков и прижал девушку к своей груди.
После ужина Химиков проводил Полину домой, у подъезда ее дома снял шляпу, низко, почтительно поклонился и, поцеловав руку, удалился, закутанный в свой длинный плащ.
Сбитая с толку девушка удивленно посмотрела ему вслед, улыбнулась и сказала:
— Сегодня я сплю одна.
Это был самый редкий и курьезный случай в ее жизни.
VII
Химиков зажил странной жизнью.
Транспортную контору, трактир «Черный лебедь», добрый кувшин пива — все это поглотило молодое поэтичное чувство, загоревшееся в его тощей груди.
Он часто встречался с Полиной и, рыцарски вежливый, рабски исполнял все капризы девушки, очень полюбившей автомобили и театральные представления. Долги зловещего авантюриста росли с головокружительной быстротой, и ряд прозаических неприятностей обрушился на его бедную голову. В конторе стали коситься на его небрежность в писании квитанций и вечные просьбы жалованья вперед. Хозяйка перестала получать за квартиру и почти не кормила иссохшего от страсти и лишений Химикова.
И Химиков, голодный, лишенный даже «доброй яичницы» в трактире «Черный лебедь», ждал с нетерпением вечера, когда можно было накинуть плащ и, захватив кинжал и маску (маска появилась в самое последнее время как атрибут любовного похождения), отправиться на свидание.
Полина Козлова была нехорошей девушкой.
Химикову изменяли — он не замечал этого. Над Химиковым смеялись — он считал это оригинальным выражением любви, Химикова разоряли — он был слишком поэтичной натурой, чтобы обратить на это внимание…
И наступило крушение.
VIII
Как всякому авантюристу, Химикову дороже всего было его оружие, и Химиков берег кинжал как зеницу ока. Но однажды Полина сказала:
— Принесите завтра конфект.
И разоренный Химиков на другой день без колебаний завернул кинжал в бумагу и понес его торговцу старинными вещами.
— Что это? — спросил удивленный торговец.
— Кинжал. Это мой старый друг, сослуживший мне не одну службу, — печально сказал Химиков, запахиваясь в плащ.
— Это простой нож для разрезывания книг, а не кинжал, — улыбнулся торговец. — С чего вы взяли, что он кинжал? Таких можно купить по семи гривен где угодно. Даже более новых, не заржавленных.
Изумленный Химиков взял свой кинжал и побрел домой. В голове его мелькала мысль, что сегодня можно к Полине не пойти, а завтра сказать, что с ним случилось странное приключение: какие-то неизвестные люди похитили его, увезли в карете и продержали сутки в таинственном подземелье.
IX
А на другой день, так как вопрос о конфектах не разрешился, Химиков решил ограбить кого-нибудь на улице.
Решил он это без всяких колебаний и сомнений. Ограбить богатого человека он считал вовсе не позорным делом, твердо стоя на точке зрения рыцарей прошлых веков, не особенно разборчивых в сложных вопросах морали.
Тут же он решил, если ограбит большую сумму, отдать излишек бедным.
Закутанный в плащ, с кинжалом в руке, Химиков в тот же вечер отправился на улицы города, зорко оглядываясь по сторонам.
Все было как следует. Ветер рвал полы его плаща, луна пряталась за тучами, и прохожих было немного. Химиков притаился в какой-то впадине стены и стал ждать.
Гулкие шаги по пустынной улице возвестили помощнику счетовода о приближении добычи. Вдали показался господин, одетый в дорогое пальто и лоснящийся цилиндр. Химиков судорожно сжал кинжал, выскользнул из засады и предстал — маленький, в громадной шляпе, как чудовищный гриб, — перед прохожим.
— Ха-ха-ха! — жутким смехом захохотал он. — Нет ли денег?
— Бедняга! — сострадательно сказал господин, приостанавливаясь. — В такую холодную ночь просить милостыню… Это ужасно. На тебе двугривенный, пойди, обогрейся!
Химиков зажал в кулак всунутый ему в руку двугривенный и, лихорадочно стуча зубами, пустился бежать по улице. Голова его кружилась, и так странно окончившийся грабеж наполнял сердце обидой. Черной, странной птицей несся он по улице, а ветер, как крыльями, шлепал полами его плаща и продувал удивительного помощника счетовода.
X
Химиков лежал на своей убогой кровати, смотря остановившимся взглядом в потолок.
Около него сидел неутешный хозяйский сын Мотька и, со слезами на грязном лице, гладил бледную руку Химикова.
— Да… брат… Мотя, — подмигнул ему Химиков, — много я грешил на своем веку, и вот теперь расплата.
— Мама говорила, что, может, не умрете, — попытался обрадовать страшного счетовода Мотька.
— Нет уж, брат… Пожито, пограблено, выпущено крови довольно. Мотя, у меня не было друзей, кроме тебя. Хочешь, я тебе подарю, что мне дороже всего, — мой кинжал?
На минуту Мотькины глаза засверкали радостью.
— Спасибо, Матвей Петрович! Я тоже, когда вырасту, буду им убивать.
— Ха-ха-ха! — зловеще засмеялся Химиков. — Вот он, мой наследник и продолжатель моего дела! Мотя, жди, когда придут к тебе трое людей в плащах, с винтовками в руках, — тогда начинайте действовать. Пусть льется кровь сильных в защиту слабых.
Он оборвал разговор и затих.
Уже несколько времени Химиков ломал голову над разрешением одного вопроса: какие сказать ему последние предсмертные слова: было много красивых фраз, но все они не нравились Химикову.
И он мучительно думал.
Над Химиковым склонился доктор и Мотькина мать.
— Кто он такой? — шепотом спросил доктор, удивленно смотря на висевшую в углу громадную шляпу и плащ.
— Лекарь, — с трудом сказал Химиков, открывая глаза, — тебе не удастся проникнуть в тайну моего рождения. Ха-ха-ха!
Он схватился за грудь и прохрипел:
— Души загубленных мной толпятся перед моими глазами длинной вереницей… Но дам я за них ответ только перед престолом всевыш… Засни, Красный Матвей!
И затих.

Загадка природы

Предисловие
Всякий, кому довелось читать мои произведения, заметил, что все они проникнуты теплым, ярким светом недюжинного таланта и оригинальности. Я не помню ни одного своего рассказа, который не вызвал бы массы толков и восторженных похвал. Например, вчера: зашел ко мне приятель, с целью перехватить кое-что «до следующей среды». Получив деньги, он положил их в карман, похлопал меня по плечу и дружески сказал:
— Читал я на днях твою штучку… Ничего!
Да всего и не упомнишь!
Читатель обыкновенно замечает хорошие стороны писателя только тогда, когда поднесешь их ему под самый нос. Исходя из этого, я должен обратить внимание читателя на то, что во мне нет и в помине тривиальности и пошлости других жалких писак. Например, в нижеследующем рассказе я пишу о таких невероятных вещах, что всякий здравомыслящий читатель ни крошки не поверит, что это правда… Зная об этом, мои презренные коллеги прибегают в таких случаях к невероятно пошлому и навязшему в зубах приему: они разглагольствуют о самых небывалых, невозможных вещах в продолжение всей повести, и в самом конце вскользь упоминают об очевидце рассказанной им чепухи:
— Но тут он… проснулся!
Подумаешь, будто читатель без этого поверил бы всем выдуманными нелепостям. И автор, полагающий, что он — крайне хитрый, себе на уме человек, в тысячный раз ставит между «но тут он», и «проснулся» многоточие. Он уверен, что читатель, прочтя, «но тут он», все еще будет думать обо всем рассказанном, как о голой правде, и слово «проснулся» застанет его врасплох, — изумленным и не подготовленным к ошеломляющему разоблачению автора.
Совсем не так поступаю я.
Нижеследующее покажется читателю неслыханным, странным и необъяснимым, но я утверждаю, что все это было, и малейший признак недоверия к рассказанному глубоко уязвить мою чуткую, впечатлительную душу.
* * *
Глубокой ночью сидел я в своем тихом уютном кабинете и писал для оккультного журнала статью о загробной жизни.
Фактов о загробной жизни у меня было столько же, сколько у любой торговки апельсинами, и это немало огорчало меня.
Приходилось фантазировать, что вовсе мне не по душе…
Написав несколько строк о том, что души покойников после смерти переселяются на верхушки стоящих около могил деревьев, занимаясь потом, при появлении живых родственников, печальным киванием этими верхушками, я недоверчиво пожал плечами и задумался.
— Вот, — говорил я сам себе, — за моей спиной в глубине кабинета висит женский скелет, подаренный мне приятелем… И этот нелепый, никому ненужный костяк знает о загробной жизни в сто раз больше меня, живого человека и царя природы… Я не пожалел бы остатка своей жизни за то, чтобы эта женщина открыла свои костлявые уста и приподняла хотя маленький краешек таинственной завесы загробной жизни.
Сзади послышался глухой вздох. Я вздрогнул и насторожился.
— Ах! где я? — заскрипело что-то в глубине кабинета. — Какой это идиот осмелился меня повесить?
Я вскочил с глазами, готовыми от ужаса выпрыгнуть на пол, и обернулся к скелету. Обладательница его пошевелила рукой и приняла стыдливую позу Венеры, выходящей из воды. Я не мог отвести от нее испуганных глаз и стоял без единого звука, а она, наклонивши череп, застенчиво сказала:
— Ах! Не смотрите так на меня!
— Как — так? — машинально спросил я.
— Так… Все вы, мужчины, одинаковы. Вы, кажется, забыли, что я не одета- Ну, чего же вы стали, как столб? Пошевелитесь! Принесите скорее мне какую-нибудь простыню, да отцепите от этого проклятого гвоздя. Только не смотрите на меня, пока я не оденусь. У-у… Шалун.
Она погрозила мне костяшкой пальца и закуталась в поданное мной одеяло. Я снял ее с гвоздя, причем заметил, что она прижалась к моему плечу больше, чем это было нужно.
— Боже! — сказала она, запахиваясь в одеяло. — Я одна, в глухую полночь, в кабинете молодого мужчины… Надеюсь, вы на употребите во зло мое безвыходное положение?
— Помилуйте, сударыня, — возразил я, незаметно отодвинувшись от неё — Как вы могли подумать…
— Да, да… знаю я вас! Все вы сначала говорите
Оглядевшись, она взяла со стола скомканную бумажку, потерла ее о рыхлую землю цветочного горшка и стала пудрить свои белые костлявые скулы.
— Не смотрите на меня так! Я всегда чернею от смущения, когда мужчина смотрит на меня.
— Простите, — пробормотал я. — Я не буду смотреть…
— Вы не будете смотреть? — лукаво улыбнулась она страшным оскалом челюстей. — Разве я вам не нравлюсь?..
— О, помилуйте! Вы мне очень нравитесь… гм… Я очень люблю таких… худощавых дам!
Я бессовестно льстил ей, надеясь выведать у неё многое из того, что знала она, и что было для меня таким недоступным.
Она же приняла мои слова за чистую монету. Почернела, потупилась и, подняв обе руки к черепу, воскликнула:
— Ах, какой вы кавалер! Скажите, пожалуйста… У меня прическа не растрепалась?
— Нет! — совершенно искренно ответил я, так как прическа ее не могла растрепаться ни при каких обстоятельствах.
Она лукаво поглядела па меня пустыми глазницами, if я, собравшись с духом, сказал:
— Мадам!
— Что вы… — сконфузился скелет… — Я пока мадемуазель…
— Неужели? Простите, я не знал. Сударыня! У меня к вам есть большая просьба…
Скелет закутался плотнее в одеяло и захихикал:
— Ах, нет, нет! Что это вы… Ни за что!
— Что — нет? Я вас не понимаю, сударыня…
— Да, не понимаете… Все вы, мужчины, не понимаете!..
— Уверяю вас! У меня есть к вам важная просьба: расскажите мне что нибудь о загробной жизни!
— Вы не знаете? — улыбнулась она, кокетливо помахивая кончиком ноги, выставившейся из-под одеяла. — Ах, это так интересно!.. Это страшно, безумно интересно!
— Да что вы — обрадовался я — Так вы расскажете…
— Конечно, конечно! Вы себе и представить не можете, что там делается!.. Только… гм… и вы должны сообщить мне кое-что…
— О, сколько угодно!
Она наморщила надбровную дугу и деловито сказала:
— Merci. Скажите мне: что теперь носят?
Будучи уверен, что её мысли заключены в узкий круг мертвецких похоронных интересов, я ответил покачав головой:
— Носят? Да все. И мальчиков, и стариков, и цветущих женщин, и младенцев.
— Нет! я вас спрашиваю, что в этом сезоне носят?
— Холерных больше, — подумав, сказал я.
— Не — е-ет! Какой вы, право, непонятливый… Что у вас носят женщины? Ну, узкие рукава — в моде?
— Ах, так! Да, бывают узкие, — неопределенно ответил я.
— Вы не заметили — на груди есть складки?
— Складки? Иногда портнихи их, действительно, делают.
Она задумчиво покачала черепом.
— Гм… Так я и думала. А скажите… Как нынче юбки?
— Юбки? Черные шьют, красные, зеленые…
— Нет, нет… А фасон?
— Такой, знаете… обтянутый.
— Обтянутый?! Ага! Я всегда говорила, что к этому вернутся.
Она натянула на своих бедрах одеяло и повернулась передо мной.
— Так?
— Сударыня! — робко напомнил я. — Вы мне обещали о тамошнем кое-что порассказать…
— Да, да… Шляпки, конечно, по-прежнему, большие?
— Большие. Сударыня, осмелюсь…
— Боже мой! Что вы от меня хотите?
— Вы обещали…
— Ага, простите! Что же вам рассказать?
— Все, подробно… Как там, вообще….
— Ах, вы и вообразить не можете. Надо вам сказать, что умерло нас трое: я, потом одна толстая лавочница и жена адвоката. На мне было белое платье с розовой отделкой, волосы зачесаны назад и на ногах…
— Ну? Не перебивайте! А жена адвоката… Можете представить: она была в черном шерстяном и в туфлях без каблуков… Ха-ха! Без каблуков! Ха-ха-ха!
Она так расхохоталась, что закашлялась. Потом встала с кресла и, прохаживаясь перед зеркалом, продолжала:
— Ну, вот, умираем мы… В тот же день с нами похоронили одного молодого чиновника… Длинный такой был, красивый. С усиками. Мне рассказывали, что на похоронах его была молодая женщина, плакавшая над гробом, и старик, который…
— Сударыня!!
— И старик, который все качал головой, глядя на него… Понимаете, седой весь… качает и качает головой! А молодая дама, можете представить…
— Сударыня!!
— Ну, что там еще?.. А потом говорили над его гробом речи. Какой-то толстый сказал: «Обнажим, говорит, наши головы перед прахом этого молодого человека»… Ужасно было трогательно.
— Сударыня!.. Я вас просил о загробной жизни, а вы…
— Ах, о загробной жизни? Чего же вы раньше не сказали…. Загробная жизнь наша состоит в том, что…
Она остановилась перед зеркалом и повернулась к нему спиной.
— А сзади меня хорошо облегает?
— Хорошо! Так вы говорите, что загробная жизнь…
— Да!.. Она состоит в том, чтобы… Ах, досада! Никак я не могу спины увидеть…
Она повернула голову так, что затрещали позвонки.
— Загробная жизнь наша заключается в том, что мы…
Она свернула череп чуть ли не совсем на затылок… Неожиданно — проволока, скреплявшая позвонки, лопнула, и голова с двумя позвонками глухо упала на ковер…
Моя собеседница зашаталась и рухнула, рассыпавшись грудой белых костей.
— Проклятая, болтливая баба! — злобно вскричал я, вытряхивая ее из одеяла.
* * *
Потом долго не мог успокоиться, шагая из угла в угол, и только под утро заснул тяжелым сном, томимый неразрешенной загадкой, которая почти давалась в руки:
— Что же, наконец, делается на том свете?

День человеческий

Дома
Утром, когда жена еще спит, я выхожу в столовую и пью с жениной теткой чай. Тетка — глупая, толстая женщина — держит чашку, отставив далеко мизинец правой руки, что кажется ей крайне изящным и светски изнеженным жестом.
— Как вы нынче спали? — спрашивает тетка, желая отвлечь мое внимание от десятого сдобного сухаря, который она втаптывает ложкой в противный жидкий чай.
— Прекрасно. Вы всю ночь мне грезились.
— Ах ты господи! Я серьезно вас спрашиваю, а вы все со своими неуместными шутками.
Я задумчиво смотрю в ее круглое обвислое лицо.
— Хорошо. Будем говорить серьезно… Вас действительно интересует, как я спал эту ночь? Для чего это вам? Если я скажу, что спалось неважно — вас это опечалит и угнетет на весь день? А если я хорошо проспал — ликованию и душевной радости вашей не будет пределов?.. Сегодняшний день покажется вам праздником, и все предметы будут окрашены отблеском веселого солнца и удовлетворенного сердца?
Она обиженно отталкивает от себя чашку.
— Я вас не понимаю…
— Вот это сказано хорошо, искренне. Конечно, вы меня не понимаете… Ей-Богу, лично против вас я ничего не имею… простая вы, обыкновенная тетка… Но когда вам нечего говорить — сидите молча. Это так просто. Ведь вы спросили меня о прошедшей ночи без всякой надобности, даже без пустого любопытства… И если бы я ответил вам: «Благодарю вас, хорошо», — вы стали бы мучительно выискивать предлог для дальнейшей фразы. Вы спросили бы: «А Женя еще спит?» — хотя вы прекрасно знаете, что она спит, ибо она спит так каждый день и выходит к чаю в двенадцать часов, что вам, конечно, тоже известно…
Мы сидим долго-долго и оба молчим.
Но ей трудно молчать. Хотя она обижена, но я вижу, как под ее толстым красным лбом ворочается тяжелая, беспомощная, неуклюжая мысль: что бы сказать еще?
— Дни теперь стали прибавляться, — говорит наконец она, смотря в окно.
— Что вы говорите?! Вот так штука. Скажите, вы намерены опубликовать это редкое наблюдение, еще неизвестное людям науки, или вы просто хотели заботливо предупредить меня об этом, чтобы я в дальнейшем знал, как поступать?
Она вскакивает на ноги и шумно отодвигает стул.
— Вы тяжелый грубиян, и больше ничего.
— Ну как же так — и больше ничего… У меня есть еще другие достоинства и недостатки… Да я и не грубиян вовсе. Зачем вы сочли необходимым сообщить мне, что дни прибавляются? Все, вплоть до маленьких детей, хорошо знают об этом. Оно и по часам видно, и по календарю, и по лампам, которые зажигаются позднее.
Тетка плачет, тряся жирным плечом.
Я одеваюсь и выхожу из дому.
На улице
Навстречу мне озабоченно и быстро шагает чиновник Хрякин, торопящийся на службу.
Увидев меня, он расплывается в изумленной улыбке (мы встречаемся с ним каждый день), быстро сует мне руку, бросает на ходу:
— Как поживаете, что поделываете?
И делает движение устремиться дальше. Но я задерживаю его руку в своей, делаю серьезное лицо и говорю:
— Как поживаю? Да вот я вам сейчас расскажу… Хотя особенного в моей жизни за это время ничего не случилось, но есть все же некоторые факты, которые вас должны заинтересовать… Позавчера я простудился, думал, что-нибудь серьезное — оказывается, пустяки… Поставил термометр, а он…
Чиновник Хрякин тихонько дергает свою руку, думая освободиться, но я сжимаю ее и продолжаю монотонно, с расстановкой, смакуя каждое слово:
— Да… Так о чем я, бишь, говорил… Беру зеркало, смотрю в горло — красноты нет… Думаю, пустяки — можно пойти гулять. Выхожу… Выхожу это я, вижу, почтальон повестку несет. Что за шум, думаю… От кого бы это? И можете вообразить…
— Извините, — страдальчески говорит Хрякин, — мне нужно спешить…
— Нет, ведь вы же заинтересовались, что я поделываю. А поделываю я вот что… Да. На чем я остановился? Ах, да… Что поделываю? Еду я вчера к Кокуркину, справиться насчет любительского спектакля — встречаю Марью Потаповну. «Приезжайте, — говорит, — завтра к нам…»
Хрякин делает нечеловеческое усилие, вырывает из моей руки свою, долго трясет слипшимися пальцами и бежит куда-то вдаль, толкая прохожих…
Я рассеянно иду по тротуару и через минуту натыкаюсь на другого знакомого — Игнашкина.
Игнашкин никуда не спешит.
— Здравствуйте. Что новенького?
— А как же, — говорю, вздыхая. — Везувий вчера провалился. Читали?
— Да? Вот так штука. А я вчера в клубе был, семь рублей выиграл. Курите?
— Нет, не курю.
— Счастливый человек. Деньги все собираете?
— Нет, так.
— По этому поводу существует…
— Хорошо! Знаю. Один другому говорит: «Если бы вы не курили, а откладывали эти деньги, был бы у вас свой домик». А тот его спрашивает: «А вы курите?» — «Нет». — «Значит, есть домик?» — «Нет». — «Ха-ха!» Да?
— Да, я именно этот анекдот и хотел рассказать. Откуда вы догадались?..
Я его перебиваю:
— Как поживаете?
— Ничего себе. Вы как?
— Спасибо. До свидания. Заходите.
— Зайду. До свиданья. Спасибо.
Я смотрю с отвращением на его спокойное, дремлющее лицо и говорю:
— А вы счастливый человек, чтоб вас черти побрали!
— Почему — черти побрали?
— Такой анекдот есть. До свиданья. Заходите.
— Спасибо, зайду. Кстати, знаете новый армянский анекдот?
— Знаю, знаю, очень смешно. До свиданья, до свиданья.
Перед лицом смерти
В этот день я был на поминальном обеде.
Стол был уставлен бутылками, тарелочками с колбасой, разложенной звездочками, и икрой, размазанной по тарелке так, чтобы ее казалось больше, чем на самом деле.
Ко мне подошла вдова, прижимая ко рту платок.
— Слышали? Какое у меня несчастие-то… Конечно, я слышал… Иначе бы я здесь не был и не молился бы, когда отпевали покойника.
— Да, да…
Я хочу спросить долго ли мучился покойник, и указать вдове на то полное риска и опасности обстоятельство, что все мы под Богом ходим, но вместо этого говорю:
— Зачем вы держите платок у рта? Ведь слезы текут не оттуда, а из глаз?
Она внимательно смотрит на меня и вдруг спохватывается:
— Водочки? Колбаски? Помяните дорогого покойника.
И сотрясается от рыданий…
Дама в лиловом тоже плачет и говорит ей:
— Не надо так! Пожалейте себя… Успокойтесь.
— Нет!!! Не успо-о-о-коюсь!! Что ты сделал со мной, Иван Семеныч?!
— А что он с вами сделал? — с любопытством осведомляюсь я.
— Умер!
— Да, — вздыхает сивый старик в грязном сюртуке. — Юдоль. Жил, жил человек да и помер.
— А вы чего бы хотели? — сумрачно спрашиваю я.
— То есть? — недоумевает сивый старик.
— Да так… Вот вы говорите — жил, жил да и помер! Не хотели ли вы, чтобы он жил, жил да и превратился в евнуха при султанском дворе… или в корову из молочной фермы?
Старик неожиданно начинает смеяться полузадушенным дробненьким смешком.
Я догадываюсь: очевидно, его пригласили из милости, очевидно, он считает меня одним из распорядителей похорон и, очевидно, боится, чтобы я его не прогнал.
Я одобряюще жму его мокрую руку. Толстый господин утирает слезы (сейчас он отправил в рот кусок ветчины с горчицей) и спрашивает:
— А сколько дорогому покойнику было лет?
— Шестьдесят.
— Боже! — качает головой толстяк. — Жить бы ему еще да жить.
Эта классическая фраза рождает еще три классические фразы:
— Бог дал — Бог и взял! — профессиональным тоном заявляет лохматый священник.
— Все под Богом ходим, — говорит лиловая женщина.
— Как это говорится: все там будем, — шумно вздыхая, соглашаются два гостя сразу.
— Именно — «как это говорится», — соглашаюсь я. — А я, в сущности, завидую Ивану Семенычу!
— Да, — вздыхает толстяк. — Он уже там!
— Ну, там ли он — это еще вопрос… Но он не слышит всего того, что приходится слышать нам.
Толстяк неожиданно наклоняется к моему уху:
— Он и при жизни мало слышал… Дуралей был преестественный. Не замечал даже, что жена его со всеми приказчиками, тово… Слышали?
Так мы, глупые, пошлые люди, хоронили нашего товарища — глупого, пошлого человека.
Веселье
В этот день я, кроме всего, и веселился: попал на вечеринку к Кармалеевым.
Семь человек окружали бледную, истощенную несбыточными мечтами барышню и настойчиво наступали на нее.
— Да спойте!
— Право же, не могу…
— Да спойте!
— Уверяю вас, я не в голосе сегодня!
— Да спойте!
— Я не люблю, господа, заставлять себя просить, но…
— Да спойте!
— Говорю же — я не в голосе…
— Да ничего! Да спойте!
— Что уж с вами делать, — засмеялась барышня. — Придется спеть.
Сколько в жизни ненужного: сначала можно было подумать, что просившие очень хотели барышниного пения, а она не хотела петь… На самом же деле было наоборот: никто не добивался ее пения, а она безумно, истерически хотела спеть своим скверным голосом плохой романс. Этим и кончилось.
Когда она пела, все шептались и пересмеивались, но на последней ноте притихли и сделали вид, что поражены ее талантом настолько, что забыли даже зааплодировать.
«Сейчас, — подумал я, — все опомнятся и будут аплодировать, приговаривая: „Прелестно! Ах, как вы, душечка, поете…“»
Я воспользовался минутой предварительного оцепенения, побарабанил пальцами по столу и задушевным голосом сказал:
— Да-а… Неважно, неважно. Слабовато. Вы действительно, вероятно, не в голосе.
Все ахнули. Я встал, пошел в другую комнату и наткнулся там на другую барышню. Лицо у нее было красивое, умное, и это был единственный человек, с которым я отдохнул.
— Давайте поболтаем, — предложил я, садясь. — Вы умная и на многое не обидитесь. Сколько здесь вас, барышень?
Она посмотрела на меня смеющимся взглядом:
— Шесть штук.
— И все хотят замуж?
— Безумно.
— И все в разговоре заявляют, что никогда, никогда не выйдут замуж?
— А то как же… Все.
— И обирать будут мужей и изменять им — все?
— Если есть темперамент — изменят, нет его — только обдерут мужа.
— И вы тоже такая?
— И я.
В комнате никого, кроме нас, не было. Я обнял милую барышню крепко, и благодарно поцеловал ее, и ушел от Кармалеевых немного успокоенный.
Перед сном
Дома жена встретила меня слезами:
— Зачем ты обидел тетку утром?
— А зачем она разговаривает?!
— Нельзя же все время молчать…
— Можно. Если сказать нечего.
— Она старая. Старость нужно уважать.
— У нас есть старый ковер. Ты велишь прислуге каждый день выбивать палкой из него пыль. Позволь мне это сделать с теткой. Оба старые, оба глупы, оба пыльные.
Жена плачет, и день мой заканчивается последней, самой классической фразой:
— Все вы, мужчины, одинаковы.
Ложусь спать.
— Бог! Хотя ты пожалей человека и пошли ему хороших-хороших, светлых-светлых снов!..

Тайна

I
Он уверял меня, что с детства у него были поэтические наклонности.
— Понимаешь — я люблю всё красивое!
— Неужели? С чего же это ты так? — спросил я, улыбаясь.
— Не знаю. У меня, вероятно, такая душа: тянуться ко всему красивому…
— В таком случае я подарю тебе книжку моих стихов!!
Он не испугался, а сказал просто:
— Спасибо.
Я спросил как можно более задушевно:
— Ты любишь ручеёк в лесу? Когда он журчит? Или овечку, пасущуюся на травке? Или розовое облачко высоко-высоко… Так, саженей в шестьдесят высоты?
Глядя задумчивыми, широко раскрытыми глазами куда-то вдаль, он прошептал:
— Люблю до боли в сердце.
— Вот видишь, какой ты молодец. А ещё что ты любишь?
— Я люблю закат на реке, когда издали доносится тихое пение… Цветы, окроплённые первой чистой слезой холодной росы… Люблю красивых, поэтичных женщин и люблю тайну, которая всегда красива.
— Любишь тайну? Почему же ты мне не сказал этого раньше? Я бы сообщил тебе парочку-другую тайн… Знаешь ли ты, например, что между женой нашего швейцара и приказчиком молочной лавки что-то есть? Я сам вчера слышал, как он делал ей заманчивые предложения…
Он болезненно поморщился.
— Друг! Ты меня не понял. Это слишком вульгарная, грубая тайна. Я люблю тайну тонкую, нежную, неуловимую. Ты знаешь, что я сделал сегодня?
— Ты сделал что-нибудь красивое, поэтичное, — уверенно сказал я.
— Вот именно. Сейчас мы едем к Лидии Платоновне. И знаешь, что я сделал?
— Что-нибудь красивое, поэтичное?
— Да! Я купил букет роскошных белых роз и отослал его Лидии Платоновне инкогнито, без записки и карточки. Это маленькая грациозная тайна. Я люблю всё грациозное. Цветы, окроплённые первой чистой слезой холодной росы… И неизвестно от кого… это тайна.
— Так вот почему ты продал свой турецкий диван и синие брюки!
— Друг, — страдальчески сказал он. — Не будем говорить об этом. Цветы… Из нездешнего мира… Откуда они? Из чистого горного воздуха? Кто их прислал? Бог? Дьявол?
Его глаза, устремлённые к небу, сияли как звёзды.
— Да ведь ты не вытерпишь, проболтаешься? — едко сказал я.
— Друг! Клянусь, что я буду равнодушен и молчалив… Ты понимаешь — она никогда не узнает, от кого эти цветы… Это маленькое и ужасное слово — никогда. Never-more!..
Когда мы сходили с извозчика, я подумал, что если бы этот человек писал стихи, они могли бы быть не более глупы, чем мои.
II
Мы вошли в гостиную, и хозяйка дома встретила нас такой бурной радостью и водопадом благодарностей, что я сначала даже отступил за Васю Мимозова.
— Василий Валентиныч! — воскликнула прелестная хозяйка. — Признавайтесь… Это вы прислали эту прелесть?
Вася Мимозов изумлённо отступил и сказал, широко открыв глаза:
— Прелесть? Какую? Я вас не понимаю.
— Полноте, полноте! Кто же другой мог придумать эту очаровательную вещь.
— О чём вы говорите?
— Не притворяйтесь. Я говорю об этом роскошном букете!
Взгляд его обратился по направлению руки хозяйки, и он закричал так, как будто первый раз в жизни видел букет цветов:
— Какая роскошь! Кто это вам преподнёс?
Хозяйка удивилась:
— Неужели это не вы?
Без всякого колебания Вася Мимозов повернул к ней своё грустное лицо и твёрдо сказал:
— Конечно, не я. Даю вам честное слово.
Тут только она заметила меня и радушно приветствовала:
— Здравствуйте! Это уж не вы ли сделали мне такой царский подарок?
Я отвернулся и с деланным смущением возразил:
— Что вы, что вы!
Она подозрительно взглянула на меня.
— А почему же ваши глазки не смотрят прямо? Признавайтесь, шалун!
Я глупо захохотал.
— Да почему же вы думаете, что именно я?
— Вы сразу смутились, когда я спросила.
Вася Мимозов стоял за спиной хозяйки и делал мне умоляющие знаки. Я тихонько хихикал, смущённо крутя пуговицу на жилете:
— Ах, оставьте.
— Ну конечно же вы! Зачем вы, право, так тратитесь?!
Избегая взгляда Мимозова, я махнул рукой и беззаботно ответил:
— Стоит ли об этом говорить!
Она схватила меня за руку.
— Значит, вы?
Вася Мимозов с искажённым страхом лицом приблизился и хрипло воскликнул:
— Это не он!
Хозяйка недоумевающе посмотрела на нас.
— Так, значит, это вы?
Лицо моего приятеля сделалось ареной борьбы самых разнообразных страстей: от низких до красивых и возвышенных.
Возвышенные страсти победили.
— Нет, не я, — сказал он, отступая.
— Больше никто не мог мне прислать. Если не вы — значит, он. Зачем вы тратите такую уйму денег?
Я поболтал рукой и застенчиво сказал:
— Оставьте! Стоит ли говорить о такой прозе. Деньги, деньги… Что такое, в сущности, деньги? Они хороши постольку, поскольку на них можно купить цветов, окроплённых первой чистой слезой холодной росы. Не правда ли, Вася?
— Как вы красиво говорите, — прошептала хозяйка, смотря на меня затуманенными глазами. — Этих цветов я никогда не забуду. Спасибо, спасибо вам!
— Пустяки! — сказал я. — Вы прелестнее всяких цветов.
— Merci. Всё-таки рублей двадцать заплатили?
— Шестнадцать, — сказал я наобум.
Из дальнего угла гостиной, где сидел мрачный Мимозов, донёсся тихий стон:
— Восемнадцать с полтиной!
— Что? — обернулась к нему хозяйка.
— Он просит разрешения закурить, — сказал я. — Кури, Вася, Лидия Платоновна переносит дым.
Мысли хозяйки всё время обращались к букету.
— Я долго добивалась от принёсшего его: от кого этот букет? Но он молчал.
— Мальчишка, очевидно, дрессированный, — одобрительно сказал я.
— Мальчишка! Но он старик!
— Неужели? Лицо у него было такое моложавое.
— Он весь в морщинах!
— Несчастный! Жизнь его, очевидно, не красна. Ненормальное положение приказчиков, десятичасовой труд… Об этом ещё писали. Впрочем, сегодняшний заработок поправит его делишки.
Мимозов вскочил и приблизился к нам. Я думал, что он ударит меня, но он сурово сказал:
— Едем! Нам пора.
При прощании хозяйка удержала мою руку в своей и прошептала:
— Ведь вы навестите меня? Я буду так рада! Merci за букет. Приезжайте один.
Мимозов это слышал.
III
Возвращаясь домой, мы долго молчали. Потом я спросил задушевным тоном:
— А любишь ты детскую ёлку, когда колокола звонят радостным благовестом и румяные детские личики резвятся около дерева тихой радости и умиления? Вероятно, тебе дорога летняя лужайка, освещённая золотым солнцем, которое ласково греет травку и птичек… Или первый поцелуй тёплых губок любимой женщи…
Падая с пролётки и уже лёжа на мостовой, я успел ему крикнуть:
— Да здравствует тайна!

Веселый вечер

Её выцветшее от сырости и дождей пальто и шляпа с перьями, сбившимися от времени в странный удивительный комок, не вызывали у прохожих Невского проспекта того восхищения, на которое рассчитывала обладательница шляпы и пальто. Мало кто обращал внимание на эту шаблонную девицу, старообразную от попоек и любви, несмотря на свои двадцать пять лет, уныло-надоедливую и смешную, с ее заученными жалкими методами обольщения.
Если прохожий имел вид человека, не торопящегося по делу, она приближалась к нему и шептала, шагая рядом и глядя на крышу соседнего дома:
— Мужчина… Зайдем за угол. Пойдем в ресторанчик — очень недорого: маленький графин водки и тарелка ветчины. Право. А?
И все время ока смотрела в сторону, делая вид, что идет сама по себе, и если бы возмущенный прохожий позвал городового, она заявила бы нагло и бесстыдно, что она не трогала этого прохожего, а наоборот — он предлагал ей разные гадости, которые даже слушать противно.
Ходила она так каждый день.
— Мужчина, поедем в ресторанчик. Неужели вам жалко: графинчик водки и тарелка ветчины. Право. А?
Иногда предмет ее внимания, какой-нибудь веселый прохожий, приостанавливался и с видом шутника, баловня дам, спрашивал:
— А, может быть, ты хочешь графинчик ветчины и тарелку водки?
И она раскрывала рот, схватывалась за бока и хохотала вместе с веселым прохожим, крича:
— Ой-ой, чудак! Уморил… Ну и скажет же…
В общем, ей совсем не было так весело, как она прикидывалась, но, может быть, веселый прохожий, польщенный ее одобрением, возьмет ее с собой и накормит ветчиной и водкой, что, принимая во внимание сырую погоду, было бы совсем не плохо.
Сегодня прохожие были какие-то необщительные и угрюмые, — несколько человек в ответ на ее деланно-добродушное предложение поужинать совместно ветчиной и водкой посылали ее ко «всем чертям», а один, мрачный юморист, указал на полную возможность похлебать дождевой воды, набравшейся в тротуарном углублении, что, по его мнению, давало полную возможность развести в животе лягушек и питаться ими вместо ветчины.
Юмориста эта шаблонная девица ругала долго и неустанно. Он уже давно ушел, а она все стояла, придерживая шляпу и изобретая все новые и новые ругательства, запас которых, к ее чести, был у нее велик и неисчерпаем.
В это время навстречу шли два господина. Один приостановил своего спутника и указал ему на девицу:
— Давай, Вика, ее пригласим.
Другой засмеялся, кивнул головой и пошел вперед. Оба, приблизившись к девице, осмотрели ее с ног до головы и вежливо приподняли свои цилиндры.
— Сударыня, — сказал Петерс, — приношу вам от имени своего и своего товарища тысячу извинений за немного бесцеремонный способ знакомства. Мы, знаете, народ простой и в обращении с дамами из общества не совсем опытны. Оправданием нам может служить ваш благосклонный взгляд, которым вы нас встретили, и желание провести вечер весело, просто, скромно и интеллигентно.
Девица захохотала, взявшись за бока.
— Ой, уморили! Ну и комики же вы!
Господин по имени Петерс всплеснул руками:
— Это очаровательно. Ты замечаешь, Вика, как наша новая знакомая весела?
Вика кивнул головой.
— Настоящая воспитанность именно в этом и заключается: простота и безыскусственность. Вы извините нас, сударыня, если мы сделаем вам нескромное одно предложение…
— Что такое? — спросила девица, замирая от страха, что ее знакомые повернутся и уйдут.
— Нам, право, неловко… Вы не примите нашего предложения в дурную сторону…
— Мы даем вам слово, — заявил Петерс, — что будем держать себя скромно, с тем уважением, которое внушает к себе каждая порядочная женщина.
Девица хотела хлопнуть себя по бедрам и крикнуть: «Ой, уморили!» — но руки ее опустились, и она молча, исподлобья взглянула на стоящих перед ней людей.
— Что вам нужно?
— Ради Бога, — засуетился Вика, — не подумайте, что мы хотели употребить во зло ваше доверие, но… скажите… Не согласились бы вы отужинать вместе с нами, — конечно, где-нибудь в приличном месте?
— Да, да, — согласилась повеселевшая девица, — конечно, поужинаю.
— О, как мы вам благодарны!
Петерс нагнулся, взял загрубевшую руку девицы и тихо коснулся ее губами.
— Эй, мотор! — крикнул куда-то в темноту Вика.
Девица, сбитая с толку странным поведением друзей, думала, что они сейчас захохочут и убегут… Но вместо того к ним подъехал, пыхтя, автомобиль.
Вика открыл дверцу, бережно взял девицу под руку и посадил ее на пружинные подушки.
«Матушки ж вы мои, — подумала пораженная, потрясенная девица. — Что же это такое?»
Ей пришло в голову, что самое лучшее, в благодарность за автомобиль, обнять Вику за шею, а сидевшему напротив Петерсу положить на колени ногу: некоторым из ее знакомых это доставляло удовольствие.
Но Вика деликатно отодвинулся, давая ей место, и сказал:
— А ведь мы еще не знакомы. Моя фамилия — Гусев, Виктор Петрович, а это мой приятель — Петерс, Эдуард Павлович, — писатель. Мы хотя и не осмеливаемся настаивать на сообщении нам вашей фамилии, но имя…
Девица помолчала.
— Меня зовут Катериной. Катя.
— О, помилуйте, — ахнул Петерс, — разве мы осмелимся звать вас так фамильярно. Екатерина… как по отчеству?..
— Степановна.
— Мерси. Вика… Как ты думаешь, куда мы повезем Екатерину Степановну?.. Я думаю, в «Москву» неудобно.
— Да, — сказал Вика. — Там с приличной дамой нельзя показаться… Форменный кабак. Рискуешь наткнуться на кокотку, на пьяного… Самое лучшее — к «Контану».
— Прекрасно. Вы, Екатерина Степановна, не бойтесь, туда смело можно привести приличную даму.
Девица внимательно посмотрела в лицо друзьям: серьезные, невозмутимые лица, с той немного холодной вежливостью, которая бывает при первом знакомстве.
И вдруг в голове мелькнула ужасная, потрясающая мысль: ее серьезно приняли за даму из общества.
У «Контана» заняли отдельный кабинет. Порыжевшее пальто и слипшиеся перья были при ярком электрическом свете убийственны, но друзья не замечали этого и, разоблачив девицу, посадили ее на диван.
— Позвольте предложить вам закуску, Екатерина Степановна: икры, омаров… Что вы любите? Простите за нескромный вопрос: вы любите вино?
— Люблю, — тихо сказала девица, смотря на цветочки на обоях.
— Прекрасно. Петерс, ты распорядись.
Весь стол был уставлен закусками. Девице налили шампанского, а Петерс и Вика пили холодную, прозрачную водку. Девице вместо шампанского хотелось водки, но ни за что она не сказала бы этого и молча прихлебывала шампанское и заедала его ветчиной и хлебом.
На белоснежной скатерти ясно выделялись потертые рукава ее кофточки и грудь, покрытая пухом от боа. Поэтому девица искусственно-равнодушно сказала:
— А за мной один полковник ухаживает… Влюблен — невозможно. Толстый такой, богатый. Да он мне не нравится.
Друзья изумились.
— Полковник? Неужели? Настоящий полковник? А ваши родители как к этому относятся?
— Никак, они живут в Пскове.
— Вы, вероятно, — сказал участливо Петерс, — приехали в Петроград развлекаться. Я думаю, молодой неопытной девушке в этом столичном омуте страшно.
— Да, мужчины такие нахалы, — сказала девица и скромно положила ногу на ногу.
— Мы вам сочувствуем, — тихо сказал Вика, взял девицу за руку и поцеловал деликатно.
— Послушай, — пожал плечами Петерс. — Может быть, Екатерине Степановне неприятно, что ты ей руки целуешь, а она стесняется сказать… Мы ведь обещали вести себя прилично.
Девица густо покраснела и сказала:
— Ничего… Что ж! Пусть. Когда я у папаши жила, мне завсегда руки целовали.
— Да, конечно, — кивнул головой Петерс, — в интеллигентных светских домах это принято.
— Кушайте, Екатерина Степановна, артишоки.
— Вы какая-то скучная, — сказал участливо Вика. — Вероятно, у вас мало развлечений. Знаешь, Петерс, хорошо бы Екатерину Степановну познакомить с моей сестрой… Она тоже барышня, и им вдвоем было бы веселей выезжать в театры и концерты.
Девица с непонятным беспокойством в глазах встала и сказала:
— Мне пора, спасибо за компанию.
— Мы вас довезем до вашей квартиры в автомобиле.
— Ой, мет, нет, не надо! Ради Бога, не надо. Ой, нет, нет, спасибо!
Когда девица вышла из кабинета, друзья всплеснули руками и, захлебываясь от душившего их хохота, повалились на диван…
…Девица шагала по опустевшему Невскому, спрятав голову в боа и глубоко задумавшись.
Сзади подошел какой-то запоздалый прохожий, дернул ее за руку и ласково пролепетал:
— Мм…мамочка! Идем со мной.
Девица злобно обернулась:
— Ты, брат, разбирай, к кому пристаешь. Нельзя порядочной даме на улицу выйти… Сволочь паршивая!

Дружба

Посвящается Марусе Р.
Уезжая, Кошкин сказал жене:
— Я, Мурочка, вернусь завтра. Так как ты сегодня собралась в театр, то сопровождать тебя будет вместо меня мой друг Бултырин. Он, правда, недалёк и человек по характеру тяжёлый, но привязан ко мне и к тебе будет внимателен. Когда вернётесь домой, ты можешь положить его в моём кабинете, чтобы тебе не было страшно.
— Да мне и так не будет страшно, — возразила жена.
— Ну, всё-таки! Мужчина в доме.
А когда приехал Бултырин, Кошкин отвёл его в угол и сказал:
— Друг Бултырин! Оставляю жену на тебя. Ты уж, пожалуйста, присмотри за ней. Сказать тебе откровенно, мне не больно нравятся разные молодые негодяи, которые, как только отвернёшься, сейчас же вырастают подле неё. С тобой же я могу быть уверен, что они не рискнут нашёптывать ей разные идиотские слова.
— Кошкин! — сказал сурово, с непреклонным видом Бултырин. — Положись на меня. Как ты знаешь, моя семейная жизнь сложилась несчастливо: жена моя таки удрала с каким-то презренным молокососом! Поэтому я уже научен горьким опытом и ни на какую удочку не поддамся.
Он бросил мрачный взгляд на сидевшую у рояля Мурочку и молча, многообещающе пожал руку Кошкина.
Кошкин уехал.
Одевшись, Мурочка стояла у трюмо, прикалывала шляпу и спрашивала следившего за ней беспокойным взглядом Бултырина:
— О чём вы шептались с Жоржем?
— Так, вообще. Он поручил мне быть всё время около вас.
— Зачем? — удивилась Мурочка.
Бултырин рассеянно засунул в рот нож для разрезания книг и, призадумавшись, ответил:
— Я полагаю, он боится, нет ли у вас любовника?
— Послушайте! — вспыхнула Мурочка. — Если вы не можете быть элементарно вежливым, я вас сейчас же прогоню от себя и в театр поеду одна.
«Да! — подумал Бултырин. — Хитра ты больно… Меня прогонишь, а сама к любовнику побежишь. Знаем мы вас».
А вслух сказал:
— Это же он говорил, а не я. Я не знаю, может быть, у вас и любовника-то никакого нет.
Этими словами он хотел польстить Мурочкиной добродетели, но она надулась и на извозчика села злая, молчаливая.
Бултырин был совершеннейший медведь: в экипаж вскочил первый, занявши три четверти места, а когда по дороге им встретился Мурочкин знакомый, приветливо с нею раскланявшись, исполнительный Бултырин потихоньку обернулся ему вслед и погрозил кулаком. Изумлённый господин увидел это и долго стоял на месте, недоумевающе следя за странной парой.
Когда они вошли в вестибюль театра, Бултырин снял с Мурочки сак, огляделся вокруг и мрачно сказал, ухвативши её за руку:
— Ну, идём, что ли!
— Постойте… куда вы меня тащите? Оставьте мою руку. Кто же хватает за кисть руки?!
— А как надо?
— Возьмите вот так… под руку… И пожалуйста, оставьте свои нелепые выходки. А то я сейчас же уйду от вас.
Бултырин отчаянным жестом уцепился за Мурочкину руку и подумал: «Врёшь! Не сбежишь, подлая. А ругаться ты можешь, сколько тебе угодно».
Когда они сели на места, Мурочка взяла бинокль и стала рассматривать сидящих в ложах.
Хитрый Бултырин попросил у неё на минутку бинокль и, сделав вид, что рассматривает занавес, потихоньку отвинтил какой-то винтик в передней части бинокля, после чего хладнокровно передал его Мурочке.
«Посмотри-ка теперь!» — сурово усмехнулся он про себя.
Мурочка долго вертела бинокль, сдвигала его, раздвигала и потом, огорчённая, сказала:
— Не понимаю! Только сейчас было хорошо, а теперь ни туда ни сюда.
— Разве теперь мастера пошли? Жулики! — отвечал Бултырин. — Им бы только деньги брать. Возьмут да вместо бинокля кофейную мельницу подсунут! Ей-богу!
В антракте Бултырину захотелось покурить.
«Оставить её тут рискованно, — размышлял Бултырин, с ненавистью поглядывая на склонённую Мурочкину голову. — В курилку за собой тащить неудобно… Хорошо бы запереть её в какую-нибудь пустую ложу, а самому пойти выкурить папиросу… Да не пойдёт. Навязалась ты на мою шею! Разве усадить её в фойе на виду, а самому в уголку покурить, чтоб никто не видел?»
Он встал.
— Пойдём!
— Куда? Я здесь посижу.
— Нельзя, нельзя! Надо идти.
— Да отстаньте вы от меня! Идите себе, куда хотите.
— Нет-с, я без вас не пойду…
— Пойдёте! — злорадно сказала Мурочка. — Вот возьму и не сдвинусь с места!
Бултырин задумался.
— Сдвинетесь! А то скандал сделаю! Думаете, не сделаю? Ей-богу! Возьму да закричу, что поймал вашу руку в то время, когда вы за моим бумажником в карман полезли, или скажу, что вы моя беглая жена! Ага! Пока разберут, — вы скандалу не оберётесь.
Мурочка с исковерканным от злости лицом встала.
— Какой же вы… негодяй! А этому идиоту Жоржу я завтра глаза выцарапаю. Пойдёмте!
«Ты там себе ругайся, милая, сколько хочешь… — подумал торжествующий Бултырин. — Я ведь знаю, как обращаться с женщинами».
Но моментально весёлое выражение сбежало с лица его. К ним направлялся молодой человек в смокинге и, весело махая программой, приветливо улыбался Мурочке.
— А! Марья Констант…
— Виноват, молодой человек! — заслонил Мурочку Бултырин. — Вы бы стыдились в таком виде подходить к замужней даме. Человек еле на ногах стоит, а позволяет себе…
— Слушайте! Вы с ума сошли?!
— Проходи, проходи! Много вас тут… Смотрите на него, лыка не вяжет.
— Прежде всего — вы нахал! Я вас не знаю и хотел только поздороваться с госпожой Кошкиной…
Недоумевающая публика стала останавливаться около них. Заметив это, Мурочка сделала молодому человеку умоляющий жест и прошептала:
— Ради Бога! До завтра… Заезжайте к мужу. Он объяснит; не подымайте сейчас истории.
Лицо Мурочки было красно, и на глазах блестели слёзы. Поражённый молодой человек, пожав плечами, поклонился ей и отступил, а Мурочка послала по направлению публики чарующую улыбку, взяла Бултырина под руку и ласково сказала:
— Проводите меня до уборной.
— Зачем?
— Какое тебе дело, подлец, — глядя на публику с ласковой улыбкой, прошептала Мурочка. — С каким бы удовольствием выщипала я по волоску твою бороду… Толстое животное!
— Ладно, ругайтесь! Пожалуй, пойдём в уборную… Только я видел взгляды, которыми вы обменялись с молодым человеком. Понимаем-с! В уборную я вас одну не пущу.
— Вы форменный идиот, — простонала тихонько Мурочка, — ведь уборная женская!
— Да… там, может, другой ход есть…
— Да сак-то мой и шляпа внизу, гнусный вы кретин?!
«Удерёт она без сака или нет? — подумал Бултырин. — Пожалуй, не удерёт».
— Ну, идите! Я всё равно у дверей сторожить буду.
Когда Мурочка вышла из уборной, она наткнулась на Бултырина, который подозрительно заглядывал в двери и о чём-то шептался с горничной.
— Едем домой! — решительно сказала Мурочка.
«Ага! Не выгорело с любовником», — злорадно усмехнулся про себя Бултырин.
— Пожалуй, едем!
Он уцепился за Мурочкину руку, свёл Мурочку вниз, одел и, показав язык какому-то господину, смотревшему, не сводя глаз, на красивую Мурочку, сел с нею на извозчика.
— Жаль, что пьесы не досмотрели, — любезно обратился он к ней, когда они поехали, — забавная, кажется, пьеска…
Мурочка с ненавистью взглянула на его простодушное лицо и сказала:
— Подлец, подлец! Дурак проклятый! Тупица!
— Чего вы ругаетесь? — удивился Бултырин.
— Вот же тебе, кретин: когда лягу спать, нарочно отворю окно в спальне и впущу любовника… ха-ха-ха!
— Нет, вы этого не сделаете, — хладнокровно сказал Бултырин.
— Почему это, позвольте спросить?
— А я возьму кресло, сяду в спальне и буду сторожить…
— Вы с ума сошли! Вы так глупы, что даже не понимаете шуток!
— Ладно, ладно. Так и сделаю. А что?! Проговорились, да теперь на попятный? Ей-богу, сяду в спальне. Даром я, что ли, дал слово?!
— Посмейте! Я позову дворников, они вас в участок отправят.
— А я скандал сделаю! Скажу, что я ваш любовник и вы меня приревновали к вашей горничной.
— Подлец!
— Пусть.
Свеча догорала, слабо освещая спальню… На кровати спала в верхней юбке и чулках Мурочка, покрытая простынёй. Очевидно, она много плакала, так как тихонько во сне всхлипывала и глаза её были красны.
В углу, в мягком большом кресле сидел полусонный Бултырин и, грызя машинально вынутый из кармана винтик от бинокля, рассеянно поглядывал на спящую.
Назад: Книга первая
Дальше: Книга вторая. Зайчики на стене