Книга: Пчелиный пастырь
Назад: V
Дальше: VII

VI

Почти полная луна выкатывается из моря, словно футбольный мяч. Эме наблюдает с террасы за танцем стрижей — их крики, похожие на удары долотом, модулируют в низкие металлические звуки, которые затем превращаются в очень высокие и долго не затихают. Готовят фонари. Море тихо, спокойно, пожалуй, встретится косяк анчоусов у Трех Монахов, у Рег дель Милан или у Улейстрея. Кричат чайки. Между птицами, живущими на суше, и морскими птицами идет война за их владения. Стриж — не самая грациозная птица. Этот ветреник часто-часто машет крыльями, как будто хлопает глазами, разыгрывая удивление, тогда как полет чайки — настолько плавный полет, что дух захватывает.

Спать? С него хватит. Он в плену — правда, он не сидит за колючей проволокой, но все-таки в плену. Утром он позвонил Анжелите. Она говорит уклончиво, спешит. Спуститься в салон и, потягивая коробьерское винцо, слушать елейные речи Антонио Вивеса — Ява, Суматра, Борнео, Сингапур… К черту Батавию! Он спускается, отмахивается от приглашения Дерьмовой Малакки и снова выходит на улицу. По немецкому времени еще почти день.

Половина десятого. Свет часов на мэрии притушен. Из-за разных ограничений ящерицам не хватает мошек. Почему Эме скользит вправо, на тропу, которая огибает мэрию, вместо того чтобы продолжать прогулку по дороге? Этого он не поймет никогда. Быть может, потому, что не любит укоренившихся привычек и обычаев, даже таких прекрасных, как хороводы мальчиков и девочек — мальчики отдельно, девочки отдельно, — эти гирлянды сплетшихся руками мальчиков и девочек, этот хоровод, обедненный войной. Интуиция? «Провидение», — подсказывает Таккини. Просто-напросто воспоминание? Здесь до войны открывался зал — не то мастерская, не то просто сарай, где собирались приглашенные из других городов и исполнители народных танцев. Туда притаскивали лампионы, геральдические панно, пюпитры и партитуры. Несколько раз в неделю здесь танцевали местные жители и пестрая курортная публика. Это место носило изысканно-таинственное название:

«ПЕРВЫЕ ТАКТЫ САРДАНЫ»

«Первые такты сарданы»… и как учитель словесности не подумал об этом? Быть может, это и есть единственная семантическая сила слова, которое привлекает его и направляет его судьбу?

При первых же шагах по тропке туда воспоминание проясняется. Дощечка с надписью по-прежнему висит над массивной запертой дверью. Пустынная улочка пахнет смертью.

И именно сейчас Эме Лонги слышит, или ему кажется, что он слышит, почти неуловимую сардану. Он останавливается. Он превращается в огромное ухо. Нет, он не бредит. Он подходит к двери. Сомнения нет — сквозь толстые доски, сквозь время ласково зовет его пленная сардана. Он стучится. Музыка не умолкает. Он колотит в дверь громче — гневно, бессмысленно. Не меняя звучания, сардана излагает свою тему. Он снова барабанит в дверь. На этот раз под дверью появляется полоска света. Он опять стучит, более деликатно. Если и теперь ему не ответят, он уйдет. Скрип замка. В неясном свете, который бросает ему в лицо приторное дыхание свечей, он узнает интерьер «Первых тактов сарданы», помост, воздвигнутый на бочонках. Пусто. Никого нет. Кто же отпер дверь? Эти театральные трюки кажутся ему менее странными, чем когда-то, потому что долгие месяцы он прожил в театральной труппе из III блока. У него снова возникает ощущение кулис. Однако все продолжается, и сардана незримо полыхает.

Он делает шаг вперед. Вот он уже в «Первых тактах сарданы». Он вздрагивает. У него за спиной:

— Не двигаться! Руки вверх! Побыстрее! Обыщи его, Карлос!

Языки пламени и их тени танцуют на вновь запертой двери. Его обшаривают жесткие руки. Привычные к этому делу. Да и он привычный. Три человека. Встревоженные и внушающие тревогу.

— Это не Энрике.

— Господа, обыски вызывают у меня отвращение. За три года в Померании я их возненавидел.

— Nada! —говорит Карлос.

— Можете опустить руки, — говорит тот, кто угрожал.

Вид у этого человека раздосадованный. Голос скорее какой-то шероховатый — это не искажение французского. Назвать его гортанным будет, пожалуй, слишком сильно, просто привкус гор… И я еще жаловался, что мне скучно!.. «Эге! Здесь пахнет жареным!» Это комментарий Бандита. Заткнись, Бандит!

— Кто вы такой и что вам нужно?

— Не знаю, как вам сказать. Я услышал сардану…

Это их не успокаивает. Белки глаз и белые зубы… это отдает кладбищем. Карлос, Энрике… Испанцы?

— Я знаю «Первые такты сарданы». Я бывал здесь до войны.

Лонги прекрасно понимает, что его объяснения, хотя это и сущая правда, малоубедительны. Ну и попал же он в переплет! Человек с чуть гортанным французским двумя пальцами достает из кармана желтую сигарету и протягивает Карлосу. Потом повторяет этот жест и опять двумя пальцами вытаскивает следующую сигарету из пачки, оставшейся в кармане (Бандит: «Лучше показать людям задницу, чем пачку сигарет!» — «Надоел ты, Бандит!»), и ритуальным жестом протягивает сигарету цвета маисового листа третьему — высокому священнику. Высекает огонь. Трут. Запах сразу же бросается в ноздри — запах ночного перехода и стражи. Сделав несколько затяжек, человек отвечает после длительной паузы на замечание Лонги:

— А тут как раз была война.

Холодный юмор у этого сухощавого человека, скорее маленького роста, с кожей табачного цвета.

— Самое простое, — предлагает Лонги, — это позвать хозяина.

Сухощавый человек поднимает густые брови над темно-голубыми глазами.

— Гориллу. Он меня знает.

— Да, Гориллу, — говорит Карлос.

— Гориллы здесь нет.

— Плохо дело.

— Да, плохо дело. Я вас видел. Вы живете в Баньюльсе уже несколько дней. Вы рисуете. А еще что вы можете сказать?

— Меня зовут Эме Лонги. Я учитель словесности, лейтенант, военнопленный. Сто двадцать седьмой стрелковый полк. Репатриирован медицинской службой в мае вместе с другими тяжелобольными. Мои документы это подтверждают.

— Гляди-ка, учитель словесности! Только вот чего я не пойму: зачем вы хотели войти в частное помещение?

— Частное, частное, ну да, конечно, частное. Но я-то знал его, когда оно было общественным. Понятия не имею. Это просто, но это трудно объяснить. Я бывал здесь до войны. Я знавал «Первые такты сарданы». Я люблю сардану, я прохожу перед «Первыми тактами» и слышу сардану. И вот я вхожу. Вхожу, постучавшись, заметьте. Что в этом дурного?

Маленький слушает, брови его снова сдвигаются. Нос сперва поднимается, затем опускается — не нос, а совиный клюв. Маленький задумчиво затягивается сигаретой, бумага которой обугливается.

— И вы хотите, чтобы вам поверили?

— Мне кажется, я достаточно часто приезжал в Баньюльс, меня должны признать, — летом тысяча девятьсот тридцать восьмого, зимой и летом тысяча девятьсот тридцать девятого!

— Сожалею, но мы-то не из Баньюльса. Ваша история не внушает доверия.

«Не внушает доверия?» Интеллигент.

— Почему мы должны доверять вам? Опусти свою пушку, Карлос. Где вы живете?

— В «Каталонской».

— Вы намерены долго здесь оставаться?

— Это зависит от вас.

Тень улыбки проходит по загорелому лицу.

— Юмор — это прекрасно, но не всегда достаточно убедительно.

— Мне дали два месяца дли поправки здоровья. Перпиньянский военный врач…

— Как его фамилия?

— Эскаргель. Капитан медицинской службы Эскаргель. Это вас устраивает?

При создавшейся ситуации Эме Лонги должен был бы проявить выдержку, но он все-таки теряет терпение. Маленький не может не почувствовать этого. Но и он не производит впечатления терпеливого человека.

— Продолжайте и постарайтесь понять нас. Поставьте себя на наше место.

— Кого и на чье место?

Третий, высокий и худой, еще не проронивший ни слова, говорит:

— Все они такие! Видел бы ты моего шурина, который вернулся в ноябре из Гамбурга и с бывшими участниками первой мировой войны! Из него сделали мальчика-певчего!

— Не вы меня допрашиваете, а я вас, — говорит маленький.

— А по какому праву? Я француз, а вы?

— Дело тут не в праве, господин учитель! Дело в совершившемся факте. Мы вооружены. Не вы. Понимаете?

— Понимаю.

— В таком случае объясните нам все не торопясь.

— Военный врач Эскаргель пожелал, чтобы я восстановил силы, что я и делаю. Только военный врач Эскаргель не предвидел, что мне все осточертеет. Я стал искать спасения. В Северной зоне мне совсем не понравилось. Я устроил — так, чтобы меня отправили сюда. И теперь я спрашиваю себя, много ли я выиграл.

— Каким же образом вы собирались «спасаться»?

— Уж не знаю. Все было готово. Меня должны были ждать в Перпиньяне. Но в условленном месте меня никто не встретил.

— Кто это «должны были»?

— А кто такие вы?

— Те, у кого в руках револьверы.

Лонги размышляет, не слишком ли много он им сказал. Он думает о том, как был изумлен Пират, и о его замечаниях, которые передала ему Анжелита. Надо как-то выпутываться.

— «Должен был» — это Симон, заместитель директора в Управлении по делам военнопленных. Его сцапали накануне моего приезда.

— Это верно, — елейным тоном говорит четвертый — Эме не заметил, как он вошел. — В префектуре была уйма всяких осложнений.

— Допустим. Вы ищете «спасения». И ищете его, врываясь в порядочный дом, где добрые люди репетируют сардану? Бросьте! Вы пришли сюда не случайно.

— О, были минуты, когда я готов был уехать отсюда на лодке, на велосипеде, уйти на своих двоих! Мне захотелось уехать в тот день, когда я вышел из жандармерии.

— У кого вы там были?

— У старшины Крюэльса. Он был чуточку полюбезнее вас.

— Путч! Он смахивает на провокатора!

Так значит, любопытного зовут Путч. (Пишется, должно быть, «Пюиг», как «Пюиг дель Мае», хотя жители Баньюльса произносит «Путч дель Мае».) А вот нетерпеливый Карлос смахивает на солдата разбитой испанской армии!

— Llain qué té foute, coyoun! — прерывает его Пюиг. — Главное, жалко, что нет Гориллы. А как его зовут, Гориллу-то?

— Я знал, да забыл.

— Ну, а что он делает, когда не танцует сардану? Чем он занимается?

— По-моему… Подождите-ка… Он содержит гараж. А что это за игра у нас с вами?

— Мы вовсе не играем! Кто еще в Баньюльсе знает вас?

— Все зависит от того, что вы называете «знать». Секретарь мэрии, книгопродавец…

— Могут они поручиться за вас?

— Конечно, нет! Да, еще Поль Пюньо, виноградарь — поэт, друг господина Майоля.

— Его здесь нет.

— Мне об этом сказали на улице Братства… Есть еще хозяин казино.

— Был.

— Как был?

— Его арестовали и отправили в Германию.

— Еще — хозяин «Каталонской гостиницы».

Они хохочут. Очень громко. Антонио Вивес — это и впрямь смешно, но так ли уж смешно?

— Если другого поручителя, кроме этой канарейки, у вас нет… Весьма сожалею, лейтенант Лонги, не придется вам воспользоваться нашим гостеприимством.

— Стало быть, не успел я выйти на свободу, как опять попал в плен! К французам! Или к испанцам! А подумали ли вы о том, что, если я исчезну, завтра же Антонио Вивес отправится прямехонько в жандармерию и сообщит, что один из его постояльцев испарился? Найдет мое барахло в беспорядке, начатую, еще не просохшую картину… и…

— Да. А в Перпиньяне вы никого не знаете?

Эме Лонги не колеблется.

— Нет. Я прожил несколько дней у мадам Понс в гостинице «Грот».

— Что мне нравится в вас, лейтенант Лонги, так это то, что вы не умеете врать. Не жалуйтесь, я окажу вам радушный прием в «Первых тактах сарданы» образца тридцать девятого с поправками, внесенными в сорок третьем.

Здесь командует Пюиг. Эме следует за ним. По пятам за ними идет тот высокий худой, который знает, что делается в префектуре, и Карлос, который, должно быть, поглаживает рукоятку пистолета у себя в кармане. Все как полагается для знаменитой пули в затылок! И тем не менее он не мог заговорить об Оме, о Пирате и, уж конечно, о беглеце, чьи снимки с астрономической суммой украшают все жандармерии Руссильона. Таким оно и должно быть — знаменитое Сопротивление, которое немцы называют «терроризмом». Особенно поражает его сложность этого параллельного мира. Его китайская сложность.

Скрипит еще одна дверь. Мягкий голос произносит:

— Крайне необходимо смазать петли.

Хорошо воспитанный человек. Свечи следуют за ними. Дверь снова закрывается, они спускаются, и сардана становится все громче. Значит, под таким невинным, всем доступным залом «Первых тактов», в котором летом Горилла учил танцевать прекрасных чужестранок, помещался этот подвал? В Лаборатории тоже говорили, что в Баньюльсе есть подземелья. Он прислушивается.

Som i serem gent catalana

Tant si es vol com si no es vol!

Que no hi ha terra més ufama

Sota la capa del sol.

Ему вспоминаются два слова:

— «Santa Espina»!

— Что вы сказали? Повторите!

— «Santa Espina»! В последний раз я слышал ее, когда был на хуторе Рег вместе с Анжелитой и Капатасом.

— Он никого не знает в Перпиньяне, но Капатаса он знает, — говорит позади него высокий.

Они идут дальше. Этот спуск с бесконечными поворотами чем-то напоминает кишки.

— Идите осторожно, лейтенант Лонги. Тут есть еще одна дверь.

Эта дверь — не простая дверь, это дверца шкафа. Пюиг открывает обе ее створки. Нажимает на дно. Дно скользит и открывает еще одну лестницу, ведущую прямо в склеп под римским сводом.

— Баньюльские подвалы, — поясняет Пюиг. — Этот подвал принадлежал семье Араго — не семье ученого, а другой ветви, которая занималась изготовлением вина для литургии. Вы находитесь в раю мальчиков-певчих всей анекдотической живописи Салона французских художников, господин живописец!

В его юморе слышится злоба.

— Я вас доставил. Я видел вас однажды — это было, конечно, в тридцать восьмом — в Зеленом кафе у «правых». Вы были там с Полем Пюньо и Аристидом Майолем. Простите за нелюбезный прием.

— Доброй ночи, мсье Пюиг.

Лонги произносит «Пюиг» как северянин.

— Спасение и братство. У нас говорят: «Спасение и братство», как во времена Коммуны. Это вас не шокирует?

— Спасение и братство.

— Что ж, прекрасно; продолжайте, ребята.

В последнем подвале человек шесть. Они танцуют. Они считают шаги. Сбиваются. Начинают снова. Они чересчур серьезно относятся к столь легкомысленному танцу. Снова сбиваются, снова начинают. «Нелегко тут правильно высчитать!» — говорит стройный мужчина в плотно облегающем его черном свитере. Танцующие отмечают что-то в записной книжке. Никогда в жизни не подумал бы Эме Лонги, что сардана требует такой математической точности.

— Наш сосед из Кадакеса, это чудо природы Сальвадор Дали, говорит, что руки у танцующих сардану летят по воздуху, а шагам они ведут точный счет, — комментирует Пюиг. — Раз в жизни он не бредил.

 

Танцоры — очень молодые — опять начинают и снова ошибаются на десятом счете.

— А ведь как просто! Раз, два, три, четыре! А потом: пять, шесть, семь.

— А если спутаю, все к чертям?

— Хорошо хоть, если не ошибешься.

Эме Лонги, несколько растерявшись от этой смеси (китайщина, думает он) невежества и серьезности, пытается понять, что это за спектакль, в котором число кажется основой священнодействия. Он слишком дешево отделался, чтобы задавать вопросы, но они так и вертятся у него на языке. Его не удивило бы, если бы церемония была связана с вентой карбонариев или масонской ложей. (Гипотеза «венты» — это у Лонги атавизм.)

— Мы готовим спектакль, — полушутя-полусерьезно говорит Пюиг.

Он шутит, но в чем соль этой шутки?

— Перерыв, ребята!

— Давно пора! Мы подыхаем!

Здесь стоит огромный деревенский стол, заваленный оружием: между прочим, тут целый комплект гранат — французские, немецкие, испанские, — автоматы Штерн, английский ручной пулемет Бренн. И тут же — окорок, колбаса, круглые хлебцы, оливки, помидоры…

— Покушайте с нами.

— От вашей… сарданы… я проголодался. Вообще-то у меня нет аппетита.

С тех пор как выяснилось, что эти люди не желают его убивать, они стали симпатичными! Рассевшись кто на табуретах, кто на стульях, они жуют, выплевывают кожуру, болтают, хохочут, и все это имеет вид самого невинного семейного торжества. Лонги набрасывается на еду.

— По правде говоря, — возвращается к разговору Пюиг, — вы поставили меня в крайне затруднительное положение. Карлос видит провокаторов всюду, да они и правда всюду. Вы же сами знаете… — Пюиг улыбается, обнажая волчьи зубы, делает секундную паузу и продолжает: — …и вы прекрасно поняли, что разучивание сарданы, которая запрещена… «Santa Espina» запрещена по обе стороны границы: там — Франко, потому что это песня сторонников автономии Каталонии, а здесь — оккупационной армией, которая ни в чем не отказывает своему дружку Франко… Это, конечно, не оправдывает такую строгость! Но так уж здесь повелось…

Кроме отливающего густой синевой вороненого оружия на столе в этом забавном монастыре, Лонги видит ящики тоже отнюдь не мирного вида. Баньюльские подвалы теперь поставляют свой товар для иной литургии. Они едят, медленно прожевывая пищу, как северяне из 127-го. Эме чувствует, что снова возникает братское тепло, как возникает оно, когда человек знает, что смерть может прийти через час, но когда никто еще не представлял себе конца. Они пьют добрый четырнадцатиградусный коспрон. Пюиг действительно здешний, коль скоро он пьет прямо из бурдюка. Он молодецки поднимает над головой бурдюк, поддерживает его ладонью и отправляет в глотку рубиновую струйку. Он передает бурдюк Эме. Лонги знает, что это означает союз. Он чувствует себя еще более неловко. Он пробовал пить из бурдюка не однажды, но всякий раз давился, а сейчас получилось еще хуже: слишком сильная струя ударяет прямо в небо и попадает в нёбо; он отплевывается, из глаз у него текут слезы. Остальные ржут, как в полку, как в Эколь Нормаль, как в офицерской столовой, как в лагерной столовке, когда Таккини обнаружил у Kantinenwirt’a Himbeerwein. Как футбольная команда на тренировках. Да вообще как мужчины…

У «зомби» холодное сердце. У него сердце горячее. Он снова берет бурдюк. И снова давится.

— Безнадежен! — замечает Пюиг; в его глазах — выражение симпатии.

Карлос идет в угол, берет баночку из-под горчицы, церемонно вытирает ее своим клетчатым платком, сжимает бурдюк так, словно это козье вымя, до краев наполняет «стакан» красным вином и протягивает его тому, кого хотел убить.

— Между нами говоря, — возобновляет разговор Эме, — вы прекрасно ведете допрос, господин Пюиг!

— Профессиональное извращение.

— Вы что, были судебным следователем?

— Я был учителем! Я привык к ребятам. Они врут еще лучше, чем взрослые.

— Я тоже учитель! Да еще с тремя лиценциатскими дипломами — в тысяча девятьсот тридцать восьмом я получил курс литературы в Валансьеннском лицее, но больше я за это не возьмусь. Все, что угодно, только не это!

— Не сомневаюсь. Только пленный учителишка может быть таким наивным. А у меня, наоборот, одна мечта — покончить с этой гнусной войной и снова стать учителем. В Перпиньяне. В Сен-Жаке. Выпускной класс, где так славно пахнет мел!

После выпитого вина дружба крепнет.

— Я был учителем в Вельмании — это в Аспре. Меня уволили в ноябре тысяча девятьсот сорокового. Карлоса тоже.

Карлос! Убийца! И он учитель!

— В Испании, разумеется, — уточняет Пюиг. — Потом он стал водопроводчиком.

— Пюиг… Сардана… Да ее с дороги слышно!

У Карлоса не ахти какие способности к языкам. Они смеются без причины. Просто потому, что живут на свете.

— Я не хочу льстить вам, коллега, но, признаться, я струхнул. Больно уж вы похожи на настоящих бандитов!

— Так это ты тот самый парень, который был с Анжелитой? Ты о ней что-нибудь знаешь?

— Позавчера я звонил ей. Странно как-то она живет. Она… должна была перезвонить мне. Но… Вы… Ты…

— Она тебе не перезвонила, потому что она в Крепости.

Эме подавлен.

— Надо что-то предпринять! Я буду действовать через Управление по делам военнопленных…

— Если и можно что-то сделать, так только не через твое Управление.

— Пюиг прав, — говорит человек, который заставлял танцоров начинать все снова и снова.

Эме видит, что под высоким воротником его тонкого черного свитера поблескивает серебряный крест.

— Это Нума. Он священник.

— Никакой я не священник, я викарий этого прихода и молюсь о спасении ваших душ, которые в том очень нуждаются.

— Знаете, аббат, вы вне подозрений… — говорит Пюиг.

— Да. Только не говорите об этом при моем кюре, который публично молится о поражении красных под Сталинградом.

— Не проводите ли вы нашего гостя, господин аббат? У него сегодня было достаточно дурных встреч! И не могли бы вы поддерживать с ним связь? Лонги, я займусь Анжелитой. Как бы вы сказали, господин аббат: «Стучащему отворили…»?

Они встают. Кто-то замечает:

— Смотри, аббат, не забудь свой требник!

Аббат берет книгу и засовывает ее под свитер. Эме узнает «Ассимиль» — учебник испанского языка.

 

Эме Лонги вздрагивает и приподнимается. Он не знает, где он находится, и от этого ему становится так страшно, как если бы он понял, что никогда не узнает, где он. Его охватывает дрожь. Пронзительный вой словно раздирает его тело. Сирены… Тревога… Guerra, gueгга, guerra… Знакомый обрыв, Баньюльс, берег. Движущиеся «V» маяков скрещиваются и расходятся над морем, высветляя мимолетным лучом прутья пустой клетки. Ничего не поделаешь. Он здесь просто зритель. В небе нарастает ровный гул мотора, предшествующий большой бомбежке. Но кого будут бомбить? Мощный рокот удаляется. Он следит с интересом, чуждый происходящему, за игрой бортовых огней «Летающих крепостей».

За рычанием моторов он различает жалобный крик. Какое-то «ю-ю»… «и-ю» — протяжное долго не смолкающее, прерываемое паузами, ритмичное, как потрескивание старой мебели, которую подтачивают древоточцы, — для людей суеверных это примета близкой смерти. Но этот крик — крик пронзительный, и доносится он с того самого обрыва. Словно где-то поет цикада. Знаешь, что она совсем близко, а определить, где она, невозможно. Цикада ночью, ночью, ночью, чью, юю, йю. Луна — из литого золота. Ее окружает сияние молочного цвета, а над ним плавает какая-то полинявшая радуга.

Прожектора ПВО разложили пучки своих лучей, и теперь обрыв облит желтым светом. Прекрасная ночь для летчиков. Дорога к св. Иакову переливается бриллиантами, точно под струями алмазного дождя. Тут только Эме замечает, что он голый. Голый человек проводит ладонями по груди, на которой отчетливо вырисовываются словно высохшие мускулы. Проживи Эме еще немного в Померании — и он мог бы стать моделью «Положения во гроб»! Когда мужские принадлежности вяло свисают, честолюбивых планов строить не будешь. Голый человек вслушивается в вековечную ночь. Чью-ююйю. Он вспоминает. Одну из ящериц Анжелиты, тех самых ящериц, которые покинули циферблат башенных часов, — от Натали он узнал их научное название, только теперь он позабыл какое…

Глаза начинают привыкать к такому вот поддельному, неестественному дневному освещению. В этом шафрановом свечении застыла ящерица цвета олова. С неизъяснимым волнением смотрит Эме на злую головку пресмыкающегося, на длинный хвост маленького крокодила, на звездообразные лапки, прижимающиеся к стене. Плоская, чудесно плоская ящерица больше не двигается. Голый человек больше не двигается. «Ююйюй», — жалуется ящерица. Часы прозванивают три раза, их серебристый звон плывет до самого Трока, до Дуна, до Пюига дель Маса… В воздухе стоит запах мирта, как и в ту, теперь уже такую далекую, ночь в Портус Венерис.

Чью-юю, ночью, ночью, ночью, ночью…

Ящерица стрелой метнулась в правый угол. Головка вытянута. Язычок тоже. Она заглатывает мошку. Милая ящерица, ящерица из прошлого, ты живешь своей жизнью… Спасибо… Эме хорошо на этом обрыве. Голый человек принимает лунную ванну. Машинально поглаживая рубец, который болезненно саднит, голый человек снова обретает путь в настоящую жизнь — путь, пролегающий через «Первые такты сарданы» с этими бандитами. Надо быть как ящерица (но как же все-таки называла Натали эту малышку?) — выжидать неподвижно, выжидать момент, чтобы прыгнуть, чью-юйю, юн… Ло-ги-и-и-и…

Назад: V
Дальше: VII