Книга: Пчелиный пастырь
Назад: III
Дальше: V

IV

Порывы веселого ветра заглушали журчание реки. Над кладбищем, на арке, сплетенной из ветвей, красовалась надпись:

14 июля 1789 года

14 июля 1943 года

Легкий ветерок, налетавший из ущелья, временами колыхал этот транспарант, укрепленный среди красных и желтых лент.

Центром всеобщего оживления была мэрия. Все это было бы трогательно и непостижимо, если и вправду старый дворянчик не дурачил их.

Уже спустилась ночь, когда трое молодцов в слишком узких костюмах, купленных в «Веселом хлебопашце», — двое из них были в пиренейских беретах с неизменными крысиными хвостами, прикрепленными к центру берета, третий же явно гордился своей каталонской шапкой, родной дочерью фригийского колпака, причем тоже красного цвета, — выстроились в ряд на крыльце. Эспарделья, тамбуринщик, черный как ночь, с лихо закрученными кончиками усов, скуластый, с мохнатыми бровями, протянул к небу свистульку пастуха — свирель. Невеселый призыв промчался по деревне и затерялся в пространстве. Стоявший рядом с Эспардельей Висент, по прозвищу Красный Пес, фальшиво и сбивчиво подхватил этот мотив на корнет-а-пистоне, что свидетельствовало скорее о его рвении к музыке, нежели о музыкальном даровании.

Стоявший по другую руку Эспардельи суровый Тонио, выставив вперед свой крючковатый нос, дудел в огромную трубу, ради торжественного случая начищенную до блеска.

Эти горемыки надеялись, что их будет пятеро, но их было всего лишь трое, притом трое весьма посредственных музыкантов. Но присутствующие внимали им всем сердцем. Они сразу признали сардану времен старых «кобласов», странствовавших в шарабанах, некогда многочисленных «кобласов», похожих на те негритянские оркестры, которые разъезжали по Нью-Орлеану, неся с собой безысходное отчаяние хлопковых полей. Праздник начался.

Последний приз с верхушки натертого мылом шеста только что был унесен, но унесен не мальчишкой, ибо мальчишек в Манте больше не было, а неким подобием Донателло, юношей, уцелевшим от угона на стройку. Он сорвал с верхушки шеста колбасу весом самое меньшее в три кило, так туго натягивавшую шкурку, перетянутую веревочками, что она чуть не лопалась, и весело грозил ею округлым формам Мануэлы Вейль, которая вопила, что она и не такое видывала.

У входа в один загон был устроен тир; к дощечкам в тире были приклеены откуда-то вырезанные фотографии, изображавшие толстого Муссолини, еще более толстого Геринга, тщедушного Франко, Лаваля — как всегда, в черном. Маршала Петена среди них не было. Разумеется, это был предел единодушия, возможного в Манте.

Музыканты совсем задохнулись, извлекая оглушительные звуки из своих инструментов, и тут внезапно возникла сардана, на сей раз абсолютно четкая. Присутствующие слышали ее, присутствующие видели Эспарделью, Висента и Тонио, но ничего не понимали. Неумелые музыканты, следуя примеру ярмарочных балаганщиков, играли под аккомпанемент патефона с ручным заводом — патефона марки «Хис мастере войс», поставленного на табуретку. Трое удальцов, гордых своим участием в только что разыгранном фарсе, сошли с крыльца, а веселенький мотивчик поднимался все выше и выше уже без их помощи. Эта насмешка, порожденная бедствиями того времени, принимала характер вызова. Это хорошо поняла и публика, и сардана увлекла в свой круг человек десять самых рьяных танцоров, в том числе Вейль-младшую, всегда готовую лишний раз порастрясти свои телеса.

Три ярко горящих фонаря отбрасывали черные скачущие тени на стены домов в свисте и чесночном запахе ацетилена.

Фантасмагория кончилась слишком рано. Сардана прервалась, и танцующие так и остались с поднятыми вверх руками. Переваливаясь с боку на бок, с Верхнего Манте спускались три медведя. Присутствующие попятились, потому что из трех зверей один, во всяком случае, был настоящий медведь с кольцом в носу.

Самый крупный зверь, сильный, коренастый, кряжистый, нацелился на Мануэлу, и та начала вопить, словно девица, чьей невинности угрожает опасность. Медведь набросился на нее и сжал в своих лапах. Она побледнела, голова у нее свесилась на грудь, и зверь унес ее. Зрители еще попятились, а между тем чудовище, сопровождаемое двумя другими, с которыми оно было сковано цепью, исчезало вместе со своей жертвой, как в добрые старые времена Жеводанского зверя, только здесь был не волк, а медведь и не Овернь, а Пиренеи. Тогда со стороны Нижнего Манте появились три дровосека, вооруженные топорами для того, чтобы всем было ясно, что это дровосеки. Топоры и пилы они положили на землю. Это была одна из сценок пантомимы. Они протянули трем медведям мед. Все перешептывались, все глядели на Капатаса, бесстрастно стоявшего рядом с мэром. Трое медведей потоптались на месте, якобы в нерешительности, потом вернулись, причем настоящий оказался не самым медлительным из них — неуклюже переваливаясь на задних лапах, он ринулся к меду, волоча за собой человека, с которым он был скован цепью. Медведю зааплодировали.

Мануэла, шлепнувшаяся на задницу, уперев руки в боки и выставив локти наподобие мадам Анго, мимикой изображала возмущение непостоянством покинувших ее обольстителей. Она тоже была хорошая актриса.

На передний план вышел самый молодой дровосек. Это был тот самый Донателло, который сорвал колбасу с призового шеста. Он словно бы взывал к чувствам присутствующих. Ощущая единодушную поддержку публики, он направился к пастушке и поднял ее. Не торопясь, он провел по ней ладонями от шеи до бедер, словно желая разгладить ее смятый наряд и отряхнуть с него пыль. Она для виду негодовала, била его по руке, а тем временем оба прикованных друг к другу медведя, настоящий и ненастоящий (а также и мед), исчезли… третий же… третий просто снял с себя медвежью голову. Красавец-дровосек танцевал с пастушкой пасодобль «Черный кот».

Ах, в Манте все это умели! Так же хорошо умели, как на празднике Медведей в Верне, из которого и пришел сюда этот фарс былых времен.

 

Тут взорвались петарды. Музыканты снова взялись за свои инструменты и заиграли марш «Самбра и Мёза», под который так часто приходилось маршировать Эме Лонги. Цыган Тонио сменил корнет-а-пистон на военный барабан. Вскоре принесли несколько факелов, пропитанных древесной смолой, и венецианских фонарей на длинных шестах, участники праздника зашагали по авеню Выпяти-Зад и спустились к последним домам близ ручья, журчание которого становилось все громче и в котором ощущалась первозданность природы; журчание его нарастало перед мэрией, отступало, смеялось, бранилось, пело, проплывало под украшенной флажками галереей сестер Вейль, мужественно бросалось в бой на последней излучине и смолкало у кладбища. Это было невероятно, но весь Манте дефилировал по Манте!

Лонги отошел в сторонку и прижался раненой спиной к теплой стене; теперь он ничего не видел, кроме феерии золота и лазури, а сердце у него колотилось так, словно готово было выскочить из груди. На кладбище, у Памятника павшим, возвышался похожий на большую сову Галоч, лицо которого было до неузнаваемости обезображено красными пятнами. В первом ряду находилась старуха Вейль — то было воплощение скорби, которую несет с собой война. На ее обветренном лице не было ни единого миллиметра, который пощадило бы горе. Лица участников шествия словно врезались в самую плоть священной горы.

 

Тут только Эме узнал Нуму — священника из «Первых тактов сарданы». Ему было недосуг спросить себя, что тут делает Нума. Из темноты рвались три знамени, одно из них было большое, трехцветное, с медным копьевидным наконечником на древке и с надписью:

ЧЕСТЬ И РОДИНА

Другую надпись, под номером полка, Эме не мог прочитать. Рядом трепетало полотнище, ослеплявшее своими красками, — то развевались каталонские кровь и золото. Третье знамя было красное.

Это было время, когда знамена вывешивались только ночью.

 

Галоч выпрямился во весь рост и заговорил по-французски. Даже для него Четырнадцатое июля — национальный праздник, и он счастлив, что праздник этот проводится здесь! В Манте. Он сказал еще, что лисицы и волки обладают тонким слухом. Несколько слов он произнес по-каталонски и, очевидно, сказал что-то забавное, потому что раздался смех. Праздник кончился.

Знамена исчезли.

Они снова спустились к мэрии — там должны были устроить пиршество. Помещение, в котором воздвигли подмостки, было украшено гирляндами. В красном углу возвышался бюст Марианны, извлеченный на свет божий из какого-то погреба, где он мирно почивал в пыли.

— Генриху Четвертому подражаем? — спросил Эме.

— Да разве ж это стоит мессы?

На известковой стене была растянута кабанья шкура, служившая фоном для изящного чучела орла. Галоч всю жизнь видел здесь этого кабана и эту птицу. В детстве он их боялся. Дедушка Галоча тоже видел их здесь всю жизнь и в детстве тоже их боялся.

— Это кабан, — сказал Капатас. — А это орел. Они приходят из глубины времен, чтобы защищать нас.

— Верно, — сказал Галоч. — Надо бы спросить Нуму, что он об этом думает. Он считает, что именно здесь христианство растворяется в предшествующих религиях. Быть может, он и прав. Здесь весь бестиарий Канигу. Посмотрите на монастырские капители. Здесь всегда жили в полном согласии с чудовищами.

Мамаша Кальсин привела сюда и Печелу, и старуху Вейль, и Мануэлу, освещенную, словно дьяволица, огнем смоляного факела. Вскоре подали мясо. На сей раз барашек показался Эме восхитительным; он жадно проглотил кусок, срезанный с кости кончиком ножа пылкого Висента. Вино ходило по кругу, но от бурдючков Лонги уклонился. Капатас принес десерт — медовый пирог, «снежки», миндаль прямо с миндальных деревьев, а главное — сосновые семечки, горькие зернышки лопнувших сосновых шишек.

Начались шутки. В этот день даже в опьянении была какая-то торжественность. Время будто остановилось, и Капатас снова затянул сардану с хутора Рег, песню Анжелиты:

Как ты уныла, песня любви

Без завтра, без нового дня!

Еще хотя бы на миг оживи

Последний, слабый проблеск огня,

Гревшего встарь меня.

Вскоре он прервал эту заунывную песню и без перехода запел «Милые сердцу горы», которые одновременно представляли собой и «Magnificat», и песнопение аллоброгов этого края.

 

Они подняли такой шум, что не услышали, как отворилась дверь. Вошел запыхавшийся угольщик. Днем немцы расположились у подножия горы Дониа, на берегу реки Манте. Таким образом, они отрезали дорогу в Портей, дорогу в Испанию. Угольщик и его товарищи выследили их. Немцев было человек двадцать. Они принялись рубить пихты, а это означало, что располагаются они тут надолго. Когда настала ночь, они, видно, заметили, что наверху какое-то празднество, потому что на левом берегу поднимается патруль.

Угольщика из Маратона накормили и напоили, а мужчины пошли прятать компрометирующие знамена. Марианна тоже исчезла, и все разошлись по домам.

 

Мэр приберег для своих гостей просторный чердак над овчарней — не самое худшее жилище из тех, какими он располагал. Сантьяго уже храпел. Все свечи были потушены, и Эме, Христиансен и Капатас прислушивались. Пюиг на этот раз оказался прав. Враг отнюдь не был простаком и не пытался вести неуместную пропаганду. Он действовал настолько быстро, насколько позволяла выработанная им методика силы. С этой оговоркой, которая применима ко всей немецкой военной истории, немец, незаметно подбираясь как можно ближе, наносил удар и приводил в замешательство средиземноморца или горца, доверчивых по природе.

Перегородив дорогу между Манте и Портеем, они не довольствовались тем, что сильно затруднили переход через границу, — они и нападали. Закрытие границы было лишь первым этапом операции, в которой прочесывание гор должно было стать вторым или третьим. Пюиг выдвинул аргумент: террор, отбрасывавший немцев в леса, отвечал намерению «Тайной Армии» — не давая покоя оккупантам, их вынуждали действовать. Немцы перекрыли границу. И снова Пюиг: какой ценой? Ведь прочесывание горы — это две дивизии! Как же им быть? Единственный выход: бошам пойти на выучку к трабукайрам.

Через щели в грубо сколоченном полу поднимался запах стойла. Над ними сквозь разъехавшуюся черепицу сверкали звезды.

— А домик-то с поддувалом.

Эме явственно различал смех ручейка, струившегося по камням, и вдруг он услышал стук сапог. Снизу поднимались солдаты, они поравнялись с мэрией, они топали, обходя ее, шагая по той же дороге, по которой возвращалось факельное шествие. Слышны были ругательства, бряцание оружия, стучавшего по булыжнику авеню Выпяти-Зад. Шаги раздавались над ними, рядом с часовней, потом начали спускаться, стали глуше и наконец стихли.

На следующий день Кампадье выяснил, что пришельцы были одеты не в обычную солдатскую форму… Несколько дней спустя тайна раскрылась: хижина (с тех пор прозванная Немецкой) была занята альпийскими стрелками.

Вскоре уже ничего не было слышно, кроме храпа.

Назад: III
Дальше: V