Я снова забился в нору и не помнил ни о чем, кроме регби. Жить — значило отбывать повинность, не слишком о ней задумываясь. Каждый вечер я тренировался все напряженнее: пробегал по нескольку миль, прыгал через веревочку, переставая, только когда голова уже шла кругом, боксировал с тенью, пока мне не начинало казаться, что я бью собственную тень. Я непрерывно находился в движении и в конце концов отучил свое тело чувствовать, так что оно просто выполняло то, к чему было приучено. Я обнаружил, что утратил всякий интерес к результативности моей игры и специально старался причинять боль и доставлять неприятности. Я был готов приносить своей команде очки, но самого меня увлекали лишь те минуты, когда я бежал с мячом и останавливал тигров так, будто они натолкнулись на утес. Я только делал вид, что играю в регби. Человеку одиночество противопоказано, но я этого, наверное, не понимал. Я говорил себе, что был прав с самого начала: никаких чувств у меня вообще нет. И нечего вести себя так, будто они у меня есть.
Когда пришло это письмо, я не сомневался, что еще какая-нибудь школьница опять признается мне в безумной страсти. Я взял его с полки в «Примстоуне», на которую сваливали письма болельщиков, и меня сразу же удивило одно-единственное слово, написанное сверху — «воскресенье». А был вторник, и я еще подумал, зачем понадобилось помечать день недели в таком письме. В нем говорилось, что миссис Хэммонд увезли в Райдингскую больницу. Эмма Комптон не была уверена, что это может меня заинтересовать. В Райдинг обычно брали безнадежных.
Я сказал про это Дею и ушел, не дожидаясь тренировки. Я поехал через весь город к Райдингу — больнице на самом гребне над Хайфилдом.
На нее мне удалось только взглянуть. Она не то спала, не то была в забытьи. После небольшого препирательства ко мне вызвали сестру, а после большого — и врача. Это был маленький коренастый шотландец, примерно мой ровесник, и, узнав, кто я, он тут же пригласил меня к себе в кабинет.
— Артур Мейчин, вы же играете в городской команде, — сообщил он мне. — А кто вам больная?
— Раньше я жил у нее на квартире. Что с ней?
— Закупорка сосуда в мозгу, — ответил он после того, как рассказал мне, что ходит иногда на игры городской команды. — Пока мы почти ничего не можем сделать, — добавил он.
— А что с ней будет… То есть это серьезно?
— Серьезно?.. Да, это серьезно, — он внимательно посмотрел на меня, определяя степень моей заинтересованности.
— Она умрет?
Я ждал, что он улыбнется моему простодушию. Я ждал, что он неодобрительно потреплет меня по плечу и скажет: «Ну, конечно, нет!»
— Боюсь, пока я ничего сказать не могу. — Он втянул воздух через нос и прикинул, не лучше ли будет поговорить о регби. — Я знаю, что вы думаете, — добавил он. — Но так обстоит дело в настоящий момент. И поймите: положение у нее критическое.
— А скоро ли вы узнаете, каков будет исход?
— Я попробую вам объяснить. Тромб, как нам кажется, находится в наиболее опасной области мозга. Он может рассосаться без каких-либо последствий. А с другой стороны, может оказаться и роковым. Мне очень жаль, что дело обстоит именно так, но ведь лучше знать истинное положение вещей, а не просто мнение врача, верно? Вы ей не родственник?
— Нет, я просто снимал у нее комнату.
— Таким образом, эмоционально это вас никак не затрагивает.
— А какая разница?
— В подобных случаях это всегда полезно.
— Но, кроме фактов, вы, быть может, скажете мне и свое мнение?
— Если хотите: думаю, что она вряд ли будет жить. Во всяком случае, судя…
— Могу я взять для нее отдельную палату?
— Ну… вам, пожалуй, это и можно. — Он осмотрел меня с головы до ног, как будто мое тело имело прямое отношение к вопросу. — Я попробую что-нибудь устроить. Так сказать, неофициально, Артур.
— Вы что, переполнены?
— Мы всегда переполнены. Но кругооборот, так сказать, у нас идет довольно быстро. Думаю, что смогу это устроить. Я и сам здесь совсем недавно. — Он улыбнулся: слегка, по-дружески, смакуя и знакомство со мной и то, что я известный регбист. — Я слышал, что вы летом как будто отправляетесь в турне по Австралии.
— Возможно. Но я, наверное, откажусь. Вы не знаете, отчего она могла заболеть?
Он внезапно почувствовал, что я не оценил его сочувствия и дружеского расположения. А я почувствовал, что обманул его: ведь он вел себя очень порядочно.
— Давно вы с ней знакомы?
— Лет пять.
— А в последнее время?
— Мы практически не виделись больше года.
Это облегчило для него ситуацию.
— Первопричина, на мой взгляд, — крайне угнетенное состояние духа. Если вы не видели ее больше года, то, возможно, вам это неизвестно. Она чрезвычайно ослабела, и, говоря откровенно, именно это в сочетании с местом тромба и заставляет меня думать, что она вряд ли выживет. У нее нет сил жить, а может быть, и воли.
Наступило долгое напряженное молчание — он как будто не сознавал, что кончил говорить. В кабинете стояла нерушимая тишина. И казалось, она будет длиться вечно: я не знал, что сказать, что крикнуть, чтобы ее нарушить. Потом он добавил:
— Такой тип пациентов для нас обычен, хотя чаще нам приходится иметь дело с людьми постарше. Вы понимаете, я говорю объективно.
— Ну, надеюсь, мне не придется слушать, как вы говорите о тех, кто вам не нравится! — сказал я, и он засмеялся.
Я изо всех сил старался чувствовать к нему дружеский интерес.
— Но я хотел бы, чтобы у нее было все самое лучшее.
— Договорились, Артур, — сказал он. — Однако у меня есть все основания полагать, что она хочет умереть…
— А как же ее дети? У нее ведь есть сын и дочь.
— Если не ошибаюсь, их взяла к себе какая-то родственница. По-видимому, ее единственная родственница.
— Но есть у нее хоть какой-нибудь шанс?
Он помолчал, оценивая мой тон.
— Пожалуй, я переложил черной краски. Я был с вами совершенно откровенен. Некоторая надежда есть. Вы часто хотели бы навещать ее?
— Если возможно — каждый день.
— Каждый день… — повторил он и даже не попытался скрыть легкого удивления. — А вы говорите, что никак с ней не связаны — эмоционально или как-нибудь еще. Было бы лучше для всех, если бы вы мне сейчас сказали откровенно, как обстоит дело.
— Раньше я жил с ней… ну, вы понимаете — по-настоящему.
Он вздохнул и попытался сделать осуждающий вид. Возможно, он не уловил, что был первым посторонним, которому я в этом признался.
— Почему вы с самого начала не сказали, что это вас так близко касается? И не обязательно было бы объяснять, почему именно. Вы могли бы просто сказать мне… да что угодно! А как вы теперь относитесь к ситуации? Я имею в виду — хотите ли вы помогать ей потому, что я сказал вам о вероятности ее смерти? Вы чувствуете себя виноватым, обязанным ей чем-то?
— Можно сказать и так.
— Я вовсе не склонен сентиментальничать по этому поводу, Мейчин, так что выясним точно. Вы чувствуете, что обязаны что-то сделать для нее, так как она опасно заболела, — то, чего прежде никогда не делали? Или это все сложнее?
— Не знаю. Возможно, вы правы. В любом случае я чувствую, что обязан что-то сделать для нее.
Он хотел продолжать нападение, но вдруг смягчился и передумал.
— Когда вы перестали жить с ней?
— Больше года назад.
— Это был окончательный разрыв без примирения?
— Я пытался… Но ничего не получалось. Я не знаю, в чем была моя ошибка. Она не хотела продолжения. Она была напугана.
— Значит, между вами было настоящее чувство? Ну, вы понимаете — привязанность… что-то постоянное и надежное?
— Наверное, я все испортил… Но я не хочу, чтобы получалось, будто все было совсем ерундой.
— Но ведь что-то было?
— У меня — да. У меня было все!.. Но я не мог добиться, чтобы она поверила.
— Она отказывалась с вами увидеться?
— Да. Она не хотела иметь со мной никакого дела.
— Следовательно, вы были по-особому жестки, — сказал он.
— Не был!.. Да, был. Нет, не знаю. Я просто не мог проломить эту стену. Я был с ней, как… как горилла. Я просто не понимал, что она вовсе не так сильна, как я воображал. Наверное, я наносил ей удары — в эмоциональном смысле — гораздо более тяжелые, чем думал.
Он прошелся по кабинету и поправил три настольные лампы на гибких кронштейнах.
— Так чего же вы хотели бы от меня? — спросил он.
— Чтобы вы положили ее в отдельную палату, как обещали, если для этого, конечно, не придется слишком уж стеснить других больных. И чтобы я мог навещать ее каждый день.
— Я выпишу вам пропуск. Вероятно, вы только один и будете приходить к ней, кроме этой родственницы.
— Когда вы переведете ее из этой палаты? — спросил я, пока он писал.
— Сегодня же, если удастся. Когда мы выйдем, я покажу вам, какую палату имею в виду. Если что-нибудь случится, я вам позвоню.
Я записал для него номера телефонов — в «Примстоуне», на заводе и в квартире.
С гребня над Хайфилдом мне были видны огни, горящие в синеватой туманной дымке — квадрат парка, следующий изгибу широкого дна долины, Фэрфакс-стрит, гармоника крыш уиверовского завода, поблескивающая полоска реки между приземистыми складами. Я уехал в пустоши. Над сухими вересковыми волнами не было слышно ни звука. Осенний туман сгущался внизу в лиловато-черную полосу. Я чувствовал себя окрыленным (окрыленность, стиснутая горечью и угрызениями!), как будто наконец, наконец-то мне удалось взять в руки то нечто, которое прежде всегда от меня ускользало и которое я мог теперь держать, не чувствуя себя безнадежно неуклюжим. Теперь оно воплотилось в действительность и завладело мной. Я больше не был одинок.
* * *
Я ездил в Райдинг каждый день.
Миссис Хэммонд не выходила из забытья. Казалось, ее смерть — только вопрос времени.
Когда я пришел на тренировку во вторник, Джордж дожидался меня у служебного входа.
— Вам звонили, Артур… из Райдинга. Они считают, что вам следует приехать.
Собака пыхтела, а Джордж придерживал дверцу машины с отеческой заботливостью.
В городе все сговорилось меня задерживать. Кончился бензин, и мне пришлось бежать за канистрой, светофоры останавливали меня как могли чаще, скорости не включались, сцепление проскальзывало — и все словно по моей вине. Я бросил машину — я не мог ее вести — и кинулся бегом вверх по склону.
Доктор (другой доктор) и две сестры как раз выходили из ее палаты. Палаты, знакомой мне, как моя квартира, как Фэрфакс-стрит, как завод. Доктор вернулся в нее вместе со мной, чтобы сказать:
— Она, видимо, умирает. Вы останетесь надолго?
Он ушел и прислал сестру.
Я сидел у постели и держал маленькую руку, высунувшуюся из-под простыни. Нельзя было поверить, что когда-то она делала огромные бомбы. Это была совсем детская ручонка. Ее большие глаза были закрыты. Кожа на лице натянулась, особенно во впадинах, а на костях отливала желтизной. Рука была холодной, неестественно неподвижной, и пальцы держались за мои пальцы с бессознательной, безжизненной тревогой. Измученная рука с проступающими пятнами. Ногти обгрызены, обломаны, с корочками въевшейся грязи. Я не помнил, чтобы она когда-нибудь грызла ногти. Я стал думать об этом. Вена в запястье пульсировала и вздрагивала, как провод, под подбородком билась жилка — нити, дергающие ее тело, напоминая ему о жизни. Ее губы были чуть открыты, в тугой щелке поблескивал зуб. Ноздри расширились, всасывая воздух.
Я просидел так несколько часов, и ничего не случилось. Иногда заходил доктор. Сменилась сестра.
Ничего не случилось. Я держал маленькие пальцы и поглаживал их. Никогда еще она не была настолько моей, и она никогда об этом не узнает. Я навязывал ей мои силы. Я накачивал их через ее пальцы. Я говорил ей, что она не имеет права поступить так подло. На ее коже были пятна засохшего пота.
Она не может умереть, говорил я ей. Я говорил ей, что она не может умереть, чтобы она этому поверила. Она должна остаться здесь и дышать. Я говорил ей, что она не смеет поступить так подло.
Утром доктор велел мне уйти. Я заметил, как он глядел на меня — так, словно видел то, на что не должен был бы смотреть. И что видел уже слишком часто.
На улице было холодно.
Я спустился по склону к машине. Она завелась не сразу. Я поехал прямо на завод и подождал до половины восьмого, когда открылись ворота. Я в первый раз видел его таким, в первый раз явился на работу так рано, что оказался единственным человеком в цехе. Он был пуст и мертв, металлические болванки лежали у станков, как трупы после битвы.
Он ожил в легком вибрировании главного вала, а затем в вопле и дрожи, когда заработали станки, побежали приводы и начал содрогаться пол. Цех заполнялся людьми, их голосами, их шагами, их синими комбинезонами. Изгибалась струя искр от металла, взвизгивающего на точильном камне, горячий металл зашипел в воде. Забормотал, застонал, залязгал портальный кран и, неторопливо погромыхивая, двинулся по цеху. Дальний угол внезапно вспыхнул синим светом, дрожащим и искристым, — это сварщики начали водить по стали пламенем горелок.
Казалось, я отсутствовал только минуту. Она все еще была тут — маленькая, завернутая в простыни, с раздутыми ноздрями. Она казалась вещью, имеющей только одно назначение — умереть.
— У нее прямо-таки дубленое сердце, — сказал доктор. — Оно уже сутки работает после того, как должно было бы остановиться.
— Значит, можно еще надеяться?
Он медленно сомкнул губы и нахмурился.
— Скорее всего вы увидите конец сегодня вечером, если останетесь. Ее золовка с мужем не придут.
— По ее виду не кажется… — я не нашел, что еще сказать.
Его глаза выразили сочувствие и беспомощность.
Я уснул на стуле. Сон этот состоял из непрерывной попытки проснуться. На потолке возникло большое насекомое: из длинного, пухлого туловища веером торчали тонкие ножки. Хотя оно было маленьким, я различал каждую складку и ямку на его шкурке. Два его глаза были неподвижны — два лишенных всякого выражения полушария, жесткие и ничего не боящиеся. Ножки задвигались, туловище изогнулось, сложилось в гармонику, и насекомое быстро переместилось по потолку к стене над кроватью. Я долго смотрел, как оно, впившись в глянцевитую краску, висело там и не шевелилось. Потом я вдруг осознал, как близко оно к ней — над самой ее головой. Меня охватило бешенство, потому что я не заметил этого раньше, и я бросился к стене, чтобы раздавить его.
Но едва я привстал, как оно скользнуло вниз по стене и скрылось за кроватью.
Я стоял и ждал. Я смотрел на нее, проверяя, не забралось ли оно в постель. Я начал искать, а движения мои делались все медленнее и медленнее, так что я все больше цепенел, а когда я опять увидел насекомое, оно стало вдвое больше и глядела на меня из-под кровати. Я не мог пошевелиться.
Я открыл глаза — мне показалось, что она что-то шепчет. Она была по-прежнему мертвой, если не считать дыхания. Ее упорство расслабляло меня. Она словно росла там, как плесень на чем-то мертвом. Упорство плесени.
Когда я снова проснулся, у нее из носа вытекала струйка крови, как раз достигшая уголка губ.
Я нажал на звонок и попятился, глядя, как струйка удлиняется, нащупывает путь под нижней губой и начинает подбираться к подбородку. По ней прокатилась еще одна капля темной крови. Я открыл дверь и закричал в коридор. Рысью подбежала сестра. На ходу она прижимала палец к губам. Взглянув на кровать, она исчезла. Пришел доктор, и меня отправили в темный приемный покой. Я лег на деревянную скамью и стал глядеть на дверь. Я сел, снова лег, а потом вышел на холодный ночной воздух и посмотрел на бесчисленные огни внизу, которые утратили теперь какой бы то ни было смысл. Я кинулся назад, решив, что меня зовут. В приемном покое никого не было. Я почувствовал, что к запаху эфира примешивается запах моего пота.
Я выходил в коридор, прокрадывался к палатам в надежде узнать хоть что-нибудь, но каждый раз меня прогоняли вежливые сестры. Я уставился на стену у двери и принялся изучать все, что на ней висело. Я медленно обходил комнату, читая бюллетени, отчеты, рекомендации, инструкции министерства здравоохранения, правила выписки, не курить, не плевать, ждите по ту сторону барьера, ухо, горло, нос. Никто не приходил. Я сел в кресло-каталку и начал ездить взад и вперед. Где-то подъехала машина «Скорой помощи» и опять уехала.
На рассвете вошла. сестра и спросила, что мне нужно. Она ушла, а потом вернулась и сообщила, что в ее состоянии изменений нет.
Я попробовал вызвать доктора-шотландца, но сегодня дежурил не он.
— Можете подождать здесь, если хотите, — сказала сестра, — но боюсь, это будет бесполезно. Лучше придите попозже.
Она как будто знала меня. За твердой вежливостью сестры мне почудилась девочка из «Мекки». Я подумал: как ей кажется — изменился ли я? Я поехал к себе и поставил будильник на половину восьмого. Поспал часа два и отправился на завод.
Вечером я узнал, что отец миссис Хэммонд еще жив и живет в богадельне за вокзалом. Я приехал туда на следующий день, как раз когда его собирались отправить в приют для престарелых. Того, что я ему говорил, он не понял и продолжал принимать меня за какого-то Стэна. А я подумал, что было бы со всеми нами, если бы его дочь осталась с ним и не поехала в Мойстон работать на военном заводе. Ее он как будто забыл совсем и все время, пока ждал. у печки машину, шамкал что-то про Стэна.
Меня пустили к ней в четверг с утра. Ее голова и половина лица были забинтованы, и, хотя никто ничего не сказал, я понял, что это хороший признак. Я держал ее пальцы и думал, что, может быть, теперь она это чувствует, однако сестра решила встревожиться, когда, войдя, увидела, что ее рука открыта почти по плечо.
— Значит, вы думаете, что она все-таки может поправиться? — спросил я у нее.
— Право, не могу сказать, мистер Мейчин. Но все мы на это надеемся, не так ли?
Я до утра продремал на стуле рядом с ней.
* * *
Новая палата была больше первой — это знаменовало разницу между муниципальной больницей и Райдингом. И теперь она видела цветы. Прежде они просто тихонько увядали рядом с постелью. А теперь она замечала их свежесть, как только их вносили в палату. И едва они начинали никнуть, их убирали. Больше всего она смотрела на цветы — на цветы и на по-зимнему черную вершину дерева за окном.
Иногда она улыбалась, словно по доброте душевной уже не старалась вспомнить прошлое, и бездумно смотрела на меня. Ее лицо над простынями было маленькие, неомраченным, как у трехлетней девочки, предвкушающей удовольствия наступающего дня.
Она снова стала такой, как на фотографии, которую показывала мне, — лицо, подставленное солнечным лучам, смеющийся девичий рот. В первый раз я увидел, какой она была — без Эрика, без меня. Была девушка, был смех, а между тем временем и этим была только пустота забвения.
Когда я входил, она поворачивала голову и молча следила за мной. Она ни разу не сказала ни слова. Я сидел возле — иногда мы обменивались взглядами, в которых был вопрос. В спокойной тишине каждая минута проходила как секунда, пока мы старались узнать друг друга.
Однажды она выпростала из простыни руку — осторожно, словно для того, чтобы посмотреть, что я сделаю. Я взял ее в свои. Это словно подтвердило то, что было между нами, слило две половины воедино.
На рождество я в первый раз привез к ней Линду и Йена. Ее глаза расширились от радости и недоумения. Она их не узнала, а только почувствовала их счастье — и свое. Когда они прижались к ней, ее взгляд с новым недоумением бродил по комнате, пока она пыталась опознать их ласковое тепло. Доктор Мак-Мейон и сестра наблюдали за ее усилиями с улыбкой, но предостерегли детей, чтобы они были осторожнее.
— Да ведь это же Линда! — сказала она.
— А это я — Йен, — серьезно напомнил ей мальчик.
Она прильнула к ним, закрыв глаза.
Через неделю она умерла.