Происхождение ее было туманно. Одни говорили, что она родственница Романовых, другие — что она в прошлом венгерская крестьянка, русская шпионка, немецкая авантюристка, французская послушница, убежавшая из монастыря. Но все это были домыслы. Бесспорно, во всяком случае, на взгляд майапурских европейцев, было одно: какой бы святой она теперь ни казалась, у нее нет оснований именовать себя «сестра». Ни католическая, ни протестантская церковь не признали ее своей, но мирились с ее существованием, потому что она давно уже выиграла «битву за Облачение», заявив разгневанному католическому священнику, вознамерившемуся искоренить это зло, что покрой своей одежды выдумала сама, что, если даже у настоящих монахинь статус выше и шансов на вечное блаженство больше, не может быть, чтобы только они имели право на скромность или были особенно чувствительны к солнечным ударам: отсюда — длинное серое платье из легкой бумажной ткани (не украшенное крестом на груди, не препоясанное вервием, а просто схваченное на талии кожаным поясом, какие продаются в любой лавке) и крылатый белый крахмальный чепец, защищающий от солнца шею и плечи и видный даже в самую темную ночь.
— Но вы называете себя сестра Людмила, — сказал священник.
— Нет. Это индийцы меня так называют. Если вы против, обратитесь к ним. Недаром сказано: «Бог поругаем не бывает».
В то время (1942) сестра Людмила каждую среду с утра пускалась в путь, оставив позади тесно друг к другу стоящие старые здания, где она кормила голодных, ухаживала за больными, обстирывала и утешала тех, кто без ее ночных обходов умер бы на улице. На поясе у нее висел на цепочке запертый кожаный мешочек. Следом за ней шагал рослый индийский юноша, вооруженный палкой. Юноши сменялись через полтора-два месяца. Мистер Говиндас, управляющий майапурским отделением Имперского индийского банка, куда она и направлялась по средам, однажды спросил ее: «Сестра Людмила, откуда у вас этот слуга?» — «Наверно, бог послал». — «А тот, что провожал вас в прошлом месяце? Его тоже бог послал?» — «Нет, — сказала сестра Людмила. — Тот вышел из тюрьмы, а недавно опять туда угодил». — «Вот к этому я и веду, — сказал мистер Говиндас. — Опасно доверять такому парню только потому, что, судя по виду, у него хватит силы за вас вступиться».
Сестра Людмила только улыбнулась и протянула ему чек, выписанный для оплаты наличными.
Из недели в неделю она приходила к мистеру Говиндасу и получала двести рупий. Чеки были выписаны на Имперский индийский банк в Бомбее. Имперский банк давно превратился в Государственный, а мистер Говиндас давно удалился от дел. Однако память у него до сих пор прекрасная. Поскольку она никогда не вносила денег и, как было известно мистеру Говиндасу, по всем счетам поставщиков расплачивалась чеками же, он мог только заключить, что либо у нее солидное состояние, либо ее вклад регулярно пополняется из какого-то другого источника. В долгосрочном распоряжении из Бомбея, санкционирующем выдачу ей денег, она значилась как миссис Людмила Смит, и та же подпись стояла на ее чеках. Позондировав одного приятеля в Бомбее, мистер Говиндас выяснил, что деньги поступают из казны некоего небольшого индийского княжества, их можно рассматривать как пенсию, потому что муж миссис Людмилы Смит, инженер, до конца жизни состоял на жалованье у этого князя. Свои двести рупий она брала такими купюрами: пятьдесят рупий бумажками по пять рупий, сто — бумажками по одной рупии и пятьдесят мелочью. Мистер Говиндас полагал, что почти вся мелочь и изрядная часть банкнотов в одну рупию раздается бедным, а остальное идет на жалованье ее помощникам и кое-какие покупки. Он знал, что мясо, крупу и овощи ей поставляют местные торговцы, с которыми она расплачивается раз в месяц, а лекарства она покупает в аптеке доктора Гулаба Сингха Сахиба со скидкой в 12,5 % для постоянных клиентов за вычетом 5 % за ежемесячные платежи. Знал он и то, что сестра Людмила выпивает всего один стакан апельсинового сока в день и ест всего раз в сутки — съедает порцию риса или гороха и на второе немного творога, лишь по пятницам позволяя себе скромное овощное карри, а по христианским праздникам — рыбу. Остальную еду поглощали ее помощники и голодающие, которых она подкармливала. Он много чего про нее знал. Порой подумывал, что, если б записать все, что он про нее узнал или слышал, хватило бы на несколько банковских бланков самого крупного формата. Но, зная все это, он продолжал считать, что ничего существенного не знает. И в 1942 году в Майапуре так считал не только мистер Говиндас.
Взять хотя бы ее возраст. Сколько ей может быть лет? Под монашескими складочками, сборочками и разлетающимися крыльями крахмального чепца ее лицо (иные называли его непроницаемым) непрерывно жило в каком-то стерильном благостном сиянии. Руки были руки женщины, привыкшей руководить работой других. Время их почти не коснулось. На безымянном пальце было одно-единственное кольцо — золотой венчальный ободок. Шею охватывала стойка крахмального белого нагрудника, прикрывавшего грудь и плечи. Глаза у нее были темные, глубоко посаженные, скулы немного выдающиеся — возможно, признак венгерской крови. Голос под стать глазам, тоже темный и глубокий. По-английски она говорила свободно, но с отрывисто резкими интонациями, на хинди — как базарная торговка. Англичане, говорит мистер Говиндас, утверждали, что в ее английской речи слышен немецкий акцент. Кто-то уверял, что у нее есть два паспорта: британский и французский. От роду ей давали лет пятьдесят — может быть, на пять лет больше или меньше.
Забрав свои двести рупий и спрятав их в кожаный мешочек на поясе, сестра Людмила прощалась с мистером Говиндасом, благодарила его за то, что проводил из своего кабинета до самой входной двери, и пускалась в обратный путь в сопровождении очередного юноши, который провел те десять-пятнадцать минут, что заняло получение денег, сидя на корточках у подъезда и судача с теми, кто тоже кого-нибудь ждал или просто проводил время. Разговоры между телохранителем и его случайными собеседниками носили достаточно непристойный характер. Их интересовало, приглашала ли уже его сумасшедшая белая женщина к себе в постель и когда именно он намерен сбежать с деньгами, для охраны которых его наняли. Шуточки были беззлобные, но за ними звучала нотка черной опасливости. На взгляд здорового человека, занятия сестры Людмилы были очень уж тесно связаны со смертью.
* * *
Из майапурского отделения Имперского банка под аркадой Виктория-роуд, главного торгового центра европейской части города, путь сестры Людмилы обратно в «Святилище» лежал через евразийский квартал, мимо миссионерской церкви, через железнодорожный переезд, где ей, так же как мисс Крейн, с которой она здоровалась кивком, но никогда не разговаривала, иногда приходилось ждать, пока откроют шлагбаум, прежде чем ступить на забитый пешеходами и повозками Мандиргейтский мост. Перейдя через реку, она задерживалась перед храмом Тирупати и оделяла милостыней нищих и прокаженного, который сидел там на земле, скрестив ноги, выставив для обозрения розовые пятна на зараженном теле и поднятые руки, подобные обрубленным сучьям. На этом берегу реки солнце палило еще немилосерднее, еще въедливее проникало повсюду, словно в тени запахи бедности и грязи пропадали бы зря. Краски теряли свою яркость, свою удивительность. На уровне земли от спектра оставалась лишь гамма истомленных серых и желтых тонов. Даже алый цветок в косах женщины, не смягченный зеленым фоном, казался побуревшим от зноя. Здесь белый крахмальный чепец сестры Людмилы напоминал доисторическую птицу, чудом ожившую, плывущую над толпой, видную издалека.
После храма улица разветвляется на две более узкие. На развилке священное дерево осеняет алтарь, коров, жующих жвачку, стариков и женщин, зажимающих пальцами ноздри. В начале улицы, уходящей вправо, к тюрьме, на кино «Маджестик» (теперь, как и тогда) афиши рекламируют фильм по «Рамаяне». Левая улочка уже, темнее, она ведет мимо открытых лавчонок на базар Чиллианвалла. По этому проулку в давно минувшие дни шла сестра Людмила, а за ней шагал юноша, а по бокам, заскакивая вперед, бежали ребятишки в надежде, что им перепадет хоть анна. Она шла, держась очень прямо, прижимая к себе двумя руками запертый мешочек, не внемля выкрикам лавочников, предлагавших на продажу бетель, ткани, содовую воду, дыни или жасмин. В конце проулка сворачивала влево и входила на базар через пролом в высокой бетонной стене.
Посередине рынка расположены мясные и рыбные ряды — обширные помещения с бетонным полом, крытые листами рифленого железа на бетонных столбах. На воздухе, вдоль наружных стен, женщины разложили на циновках многоцветные овощи и пряности и сидят над ними с весами в руках — зоркие, без повязок на глазах воплощения грошового правосудия. Купив у одной из них зеленого перца, сестра Людмила пересекала обнесенную стеною площадь к другому выходу. Здесь она поднималась по шаткой деревянной лестнице на второй этаж дома — видимо, бывшего склада, — фасад которого в этом месте образует часть бетонной ограды базара. На фасаде — вывеска синими буквами по грязно-белому фону: «Ромеш Чанд Гупта Сен, подрядчик». Телохранитель оставался ждать внизу, опять усаживался на корточки выкурить «бири», раздосадованный непривычной задержкой на пути домой. Через десять минут сестра Людмила появлялась, спускалась по лестнице и, выйдя с базара, вступала в новый лабиринт проулков и проходов между старых мусульманских домов, — вверху окна, закрытые ставнями, внизу закрытые двери, — и вдруг дома расступались, и начинался пустырь с разбросанными по нему (тогда, как и теперь) лачугами неприкасаемых. Позади лачуг — стоячий пруд, на дальнем берегу которого разложены на просушку длинные сари и черно-серые лохмотья — достояние женщин, темнокожих, босых, в дешевых браслетах, что стоят по пояс в воде, моются сами и стирают свою одежду. Если не считать трех деревьев, место это совершенно пустынное, унылое. Вороны с пронзительными криками, хлопая крыльями, улетают в сторону реки — отсюда ее не видно, но запах ее слышен и присутствие можно угадать, потому что пейзаж впереди словно обрывается, а потом появляется вновь, уже в отдалении. На том берегу — железнодорожные склады и конторы. Дорожка, по которой идет сестра Людмила, следует извилистому руслу реки и приводит к проходу в развалившейся стене, окружающей какой-то участок. На участке стоят три низких одноэтажных дома, реликвии начала девятнадцатого века, когда-то заброшенные, но потом кое-как залатанные и оштукатуренные, белые, безмолвные, деловитые и много позже дополненные четвертым зданием, вполне современного вида. Это и есть «Святилище», только теперь оно переименовано.
* * *
Сестра Людмила? Сестра? (Пауза.) Забыла. Нет, помню. Облачись в одежды скромности, сказал Он. И я послушалась. Тот священник, что приходил, очень сердился. Я его прогнала. Когда он ушел, я спросила Бога, правильно ли поступила. Он сказал, правильно и мудро. И засмеялся. Он любит хорошую шутку. Если уж Бог не знает веселья, где уж нам-то возвеселиться? Вон какие постные лица мы строим. Хоть бы раз улыбнулись, когда молимся. Как принять мысль о Вечности, если на небесах не разрешают смеяться? И плакать не разрешают? Разве не нашей способностью смеяться и плакать измеряется наша человечность? Неважно. Ведь вы не за этим пришли. Я вас и не поблагодарила. Ну, хоть с запозданием, а благодарю. В последнее время гостей у меня бывает мало, а тех, что бывают, я не вижу. После их ухода Он мне их описывает. Мне жаль твоего зрения, говорит Он, но поделать ничего не могу, раз ты не желаешь чуда. Нет, говорю, спасибо, чуда мне не нужно. Я привыкну, и Ты, наверно, мне поможешь. Вообще-то, когда проживешь столько времени на свете и еле-еле ковыляешь с палками, а почти, весь день лежишь в постели, от глаз тебе не много проку. Тут нужно бы сразу три чуда — для глаз, для ног и чтоб помолодеть на двадцать лет. Три чуда для одной старухи! Не жирно ли будет. А кроме того, сказала я, чудеса нужны, чтобы убеждать неубежденных. Ты думаешь, я что, неверующая?
Интересно будет, когда вы уйдете, узнать, кто вы есть и какой вы с виду. Вернее, каким вы показались Ему. Без собственного зрения даже легче. Чувствуешь себя ближе к Богу. Забавно, как описывают минувший день сначала кто-нибудь из здешних работниц, а потом Он. Они говорят: «Сегодня идет дождь, сестра. Слышите, как стучит по крыше?» А Он — «Нынче было жарко и сухо» — это когда они уйдут и я помолюсь, призывая Его. Он всегда приходит в ответ на мою молитву. Как бы ни был занят, всегда найдет время зайти перед тем, как мне уснуть. А говорит все больше о прежних временах. Нынче, в жару и сушь, ты ходила в банк, говорит Он, ты ведь помнишь? Помнишь, какое испытала облегчение, когда мистер Говиндас взял твой чек и отдал клерку, а клерк принес двести рупий? Помнишь, как благодарила Меня? Ты сказала, благодарение Богу, платежи не прекратились, но так, что только Я слышал. И вспомнила давние дни в Европе и как твоя мать сказала: «Платежи прекратились. Что же мне теперь, умирать с голоду? Разве я не рождена для роскоши?» Я любила свою мать. Она была красавица. Когда ей везло, она давала деньги сестрам. Они потому так одеты, сказала она в ответ на мой вопрос, что это одежды скромности, которые Бог повелел им носить.
Однажды сестры прошли мимо. Сестра, сказала моя мать одной из них, вот вам, для бедных. Но они не остановились. Мать окликнула их. Ей в ту неделю привалила удача. Помню, она мне так и сказала: на этой неделе мне привалила удача. Она купила нам перчатки и хорошего мяса. Она хотела дать сестрам денег, но они прошли мимо. Она крикнула им вслед: «Разве не все мы игрушки случая? Разве одна монета чище другой?»
Вы понимаете… Да, понимаете. Это, про что я рассказываю, было в Брюсселе. Я помню, там была хорошая квартира, а потом другая, бедная. Скоро мы вернемся в Санкт-Петербург, говорила мать, а иногда говорила, что мы вернемся в Берлин, а иногда что в Париж. Я недоумевала, где же мы живем по-настоящему, где наш дом. Житье наше было какое-то временное, даже шестилетний ребенок это чувствовал. С тех пор я всегда это чувствую. Я на шесть лет старше века. Это было в 1900 году. Помню, как мать сказала: «Сегодня первый день нового века». Это мне показалось очень интересно. У нас были перчатки, и теплые пальто, и крепкие башмаки. На улицах еще пахло Рождеством. На всех лицах я читала удовольствие от того, что вот начался новый век. Мать сказала: «Этот год у нас будет везучий». Ах, это тепло, когда руки в перчатках! И наши уютные отражения в витринах! Мать наклонилась ко мне и шепотом обещает что-то хорошее, пальцем в перчатке показывая за стеклом коробку цукатов в гнездышке из кружевной бумаги. Какой-то господин в шубе с меховым воротником приподнял шляпу. Мать поклонилась. Мы пошли дальше по людной улице. Там был еще парк и замерзшее озеро, и с лотка продавали жареные каштаны. Может, это была другая зима, в другом городе. Все то чудесное, что случалось со мной в детстве, словно спрессовалось и вспоминается так, как будто случилось в тот первый день нашего везучего нового века, после теплого, сытого Рождества, когда господин, который курил сигару, подарил мне куклу с льняными локонами и ярко-голубыми глазами. А все, что случалось плохого, связалось с тем днем, когда сестры не приняли от матери подаяния. Я тогда, наверно, была постарше. Скорее всего, это было во время бедной квартиры. На те деньги, от которых отказались сестры, мать купила мне ячменного сахара и засахаренного миндаля. Я смотрела, как она дает продавцу нечистые деньги и берет взамен пакеты. Я боялась этих сластей, потому что они куплены на деньги, от которых отказались сестры, все равно как если бы от них отказался Бог, — мне казалось, что сестры лично с ним знакомы. Почему они так одеты? И мать ответила — потому что Бог повелел им носить одежды скромности. На всем, что делали сестры, лежала печать Его веления. Я не совсем понимала, что значит нечистые деньги, но, раз сласти куплены на них, значит, и сласти нечистые, и перчатки матери тоже. Значит, и моя перчатка станет нечистой, раз она держит меня за руку, и грязь просочится сквозь мягкую замшу ко мне в ладонь. Но хуже всего было чувство, что Бог не хочет иметь с нами дела. Сестры — его орудие. Он использовал их, чтобы от нас отвернуться.
А потом мне внезапно открылась правда! Как я могла так ошибиться! Как же Он разгневается на них за то, что отказались взять у моей матери деньги! Я не была уверена, как понимать слово «скромность», но если Он когда-то был вынужден повелеть им носить ее одежду, значит, сделал это не из милости, а в наказание. Это одежда покаяния, а не только скромности. В чем они провинились? И какие страшные одежды Он повелит им носить теперь, чтобы еще раз их наказать? Они отказались взять деньги. Деньги были для тех, кому Бог велит помогать, — для бедняков, для голодных. А до чего же бедны и голодны эти люди, если они беднее нас и голодны с утра до ночи? И сестры, расхаживая по улицам в одеждах, надетых за прежние грехи, обрекли этих бедняков на еще горшую бедность и голод. Что же Он теперь, сделает им красные отметины на лбу, чтобы бедняки, завидя их, не подходили близко? Или придумает им такую одежду, что они и сунуться на улицу не посмеют, будут бояться, что их засмеют или забросают камнями? Я вцепилась в руку матери и спросила: «Мама, что Он с ними сделает?» Она посмотрела на меня удивленно, не понимая, о чем я, и я повторила: «Что Он сделает? Что Бог еще сделает с сестрами?» Она не ответила, но пошла дальше, крепко держа меня за руку. Нам встретилась нищенка. Я остановилась и сказала: надо дать ей ячменного сахара. Мать засмеялась и дала мне монетку. Я вложила ее в грязную руку старой нищенки. Она сказала: «Благослови тебя Бог». Я испугалась, но у нас были хорошие башмаки, и перчатки, и теплые пальто, и благословение Божие, и мы загладили то, в чем сестры перед Ним провинились. Дома будет топиться камин, и можно будет есть ячменный сахар и засахаренный миндаль. Я спросила: «Это и есть наш везучий год?» Впервые я почувствовала, что понимаю, что значит везенье. Это когда на сердце тепло. Вдруг оказывается, что улыбаешься, а чему улыбаешься, уже не помнишь. На лице моей матери я часто видела такую улыбку.
* * *
Святилище? Да, оно изменилось. Теперь это приют для сирот. Есть новое здание и совет индийских благотворителей. Мало кто теперь помнит старое название — «Святилище». Милостью Божией мне разрешено здесь остаться, дожить мои дни в этой комнате. Дети иногда подходят к окну, заглядывают, им и страшно, и интересно посмотреть на старуху в постели. Я слышу, как они шепчутся, и представляю, как они прихлопывают рот ладошкой, чтобы заглушить смех. Слышу, как их зовет няня, как улепетывают по двору босые ноги, а потом вдали звучат веселые крики, и я знаю, что они уже забыли, какое захватывающее и смешное зрелище только что видели. Есть там одна маленькая девочка, она приносит мне ноготки с кисло-сладким запахом, стебли и листья у них немного липкие на ощупь. Родители ее умерли от голода в Танпуре. Она их не помнит. Я ей рассказываю «Рамаяну» и сказки Ханса Андерсена и словно вижу ее широко раскрытые, удивленные глаза, устремленные в мир легенд и фантазий, в реальность, из которой вырастают иллюзии. Слепота — это благо для старых людей. Теперь я благодарю за нее Бога. Было время, когда я плакала, ведь я всегда любила смотреть на мир, но я спешила утереть слезы и не докучала Ему своим горем, а когда Он входил в комнату и жалел меня, улыбалась и говорила: «Удачи Тебе! Мир, который Ты сотворил, — чудесное место. А как там на небесах?» «Да что ж, сестра Людмила, — отвечал Он, — так же, как и здесь». Он теперь так меня называет в память прежних времен, или, может, Ему так нравится. Я как-то спросила: «Я прощена?» А Он: «За что?» За то, что называю себя Сестра, и Ему позволяю так меня называть, и ношу одежды скромности. А он мне: «Вот еще глупости. Брось, вообрази, что сегодня среда, день был сухой и жаркий, и мистер Говиндас уплатил по твоему чеку. К чему бы мистеру Говиндасу так поступать? Он ведь, сама знаешь, важная особа».
Но вы не об этом пришли говорить. Простите меня. Позвольте только слепой старухе сказать вот что. Ваш голос — голос человека, для которого слово «Бибигхар» не пустой звук, не обозначение судебного дела, которое можно начать в таком-то часу и закончить в такой-то день. И еще одну вещь позвольте сказать. Вам вещественных доказательств мало, вы понимаете, что у исторического события нет ни определенного начала, ни четкого конца. Время как будто сжимается — я понятно говорю? Время сжимается, пространство накладывается само на себя, да? Как будто Бибигхара еще не было, а вместе с тем он был, так что прошедшее, настоящее и будущее одновременно держишь в ладонях. Дорога, которой вы сюда шли, ворота, в которые свернули, здания, которые увидели здесь, в Святилище, — для меня, хоть теперь здесь и стоит новый, четвертый дом, это та же дорога, которой я ходила, те же здания, куда вернулась, когда принесла в Святилище бесчувственное тело юного мистера Кумера. Кумер. Гарри Кумер. Иногда его писали Кумар. А вместо Гарри — Гари. Он был черноволосый, смуглый до черноты, порождение мрака. Красивый. Такие мускулы. Я видела его без рубашки, когда он мылся у колодца. Старый колодец. Теперь его нет. Но вы можете вообразить, где он был — под фундаментом нового дома, мне его люди описывали, он выглядит как одна из фантазий Корбюзье.
…а в прежние дни, до Корбюзье, только колодец, и юный Кумар моется наутро после того, как лежал замертво на пустыре у реки, а мы нашли его и принесли домой на носилках. Мы всегда брали с собой носилки в эти ночные походы. Когда мы его принесли, мистер де Соуза осмотрел его и сказал смеясь:
— Ну, этот просто пьян. Сколько лет я с вами работаю, сестра, и все думал: когда-нибудь не миновать нам положить на носилки и притащить домой никому не нужное тело какого-нибудь пьянчуги! Де Соуза. Это имя вы еще не слышали? Он был из Гоа. В нем была португальская кровь от каких-то дальних предков. В Гоа каждая вторая семья — де Соуза. Он был совсем черный, темней Кумара. Вам такое произношение больше нравится? Ну что ж. По разговору-то он был скорее Кумер. Но по виду — никак. Да и звался он по-правильному Кумар. Один раз он сказал мне, что стал невидим для белых. Но я видела, как белые женщины исподтишка на него поглядывали. Он был красив на западный лад, несмотря на свою темную кожу.
И с полицией было так же. Полицейский тоже его видел. Я этого полицейского всегда недолюбливала. Блондин, тоже красивый, тоже с мускулами, руки красные, в светлых волосках, а глаза голубые, как у куклы. На вид ничего, но чем-то неприятный. Я много разных людей повидала и сразу это учуяла. «А это кто, спросил он, тоже ваш помощник, тот малый, что моется у колодца?» Это было в то утро, когда он приезжал в Святилище, за полгода до истории в Бибигхаре. Полиция разыскивала какого-то человека. Не просите меня вспомнить, какого и в чем его подозревали. Выпустил листовку, подстрекал рабочих бастовать или бунтовать, воспротивился аресту, убежал из тюрьмы — не знаю. Британские власти делали что хотели. Провинция опять была под началом губернатора, потому что кабинет Конгресса ушел в отставку. Вице-король объявил войну. А конгрессисты сказали: нет, мы войну не объявляли, — и вышли из правительства. Преступление могли усмотреть в чем угодно. К тюремному заключению приговаривали без суда. Даже лавочникам под страхом наказания было запрещено закрывать лавки в неположенное время. Сейчас, когда слышишь такие вещи, или читаешь про них, или думаешь, поверить в них невозможно. А тогда было не так. И всегда не так.
Ну так вот, этот Меррик, этот полицейский с красными волосатыми руками и голубыми кукольными глазами, стоял и смотрел, как Кумар моется у колодца, позже-то я видела, другие тоже на него так смотрели. Я тогда не оценила. А если б и оценила, что бы я могла? Предусмотреть? Вмешаться? Так устроить, чтобы через полгода в Бибигхаре не случилось несчастья?
Для меня Бибигхар начался в ту ночь, когда мы нашли Кумара на пустыре у реки. Неподалеку были лачуги отверженных, но время было позднее, нигде ни огонька. Мы по чистой случайности на него набрели, когда возвращались с ночного обхода — шли с базара мимо храма Тирупати и берегом реки, так что подошли с другой стороны к тому пруду, где женщины из неприкасаемых стирают свою одежду, вы их, наверно, видели, когда шли сюда. Мы всегда ходили так, попробуйте вообразить: впереди мистер де Соуза с фонарем, потом я, а за мной парень с носилками на плече и толстой палкой в свободной руке. На нас только один раз напали и тут же пустились наутек, потому что парень отшвырнул свою палку и бросился на них, крутя над головой сложенные носилки, точно невесомую игрушку. Но тот парень был хороший. Когда несли носилки, им приходилось тяжелее всего, и обычно через месяц эта работа им надоедала; а когда такой парень заскучает, ему недолго бывало свернуть на дурную дорожку. Я никогда не обещала им работу больше чем на четыре-пять недель. К концу этого срока начинала высматривать другого, из тех, что шатались по базару, крепкие, только что из деревни или какого-нибудь захолустья, они приходили в город искать работы, воображали, что здесь богатство для всех найдется, только попроси. Иногда такой парень подходил ко мне — кто-то сказал ему, что есть легкий заработок у помешанной белой женщины, которая по ночам подбирает мертвых и умирающих. Бывало, что предыдущий парень приревнует к новому и наговорит на него чего не следует, но обычно он бывал рад освободиться — с горстью денег в кармане и с рекомендательной запиской, восхваляющей его за честность и трудолюбие. Одни, насмотревшись на солдат в казармах, записывались в армию, другие шли в услужение к офицерам, один попал в тюрьму, а один — в столицу провинции, и стал полицейским. Полиция часто заглядывала в Святилище. Того парня, что поступил к ним на службу, пленили мундиры и властный вид. В деревнях-то констебли из местных. Те в глазах молодежи не так блистательны, как здешние, городские. Иные из этих мальчиков присылали мне потом письма, рассказывали о своем житье. Эти письма всегда меня трогали, ведь мальчики все были неграмотные и, значит, недешево заплатили писцу, чтобы послать мне несколько строк. Только раз один из них вернулся в Святилище попросить денег.
Мы шли в темноте. «Эй, — крикнула я мистеру де Соузе, — посветите-ка фонарем вот сюда, в канаву». В то время глаза у меня были зоркие, как ни у кого. Я знала каждый шаг на дороге — где должна быть кочка, а где тень, а где ни того ни другого. Некоторые картины живут в памяти много лет, вместе с тем чувством, которое у вас тогда появилось. Иногда сразу чувствуешь, что именно вот эта картина из сотен, которые видишь каждый день, останется с тобой навсегда. Думаешь — ага, это я запомню. Впрочем, нет, не совсем так. Этого не думаешь, это ощущение — ощущаешь это как непонятную перемену температуры, и только потом, через какое-то время, когда ощущение уже забылось, думаешь — это я наверняка запомню. Вот так, понимаете, было в ту первую ночь с Кумаром. Его лицо в свете фонаря, а мы оба в канаве, на коленях. А над нами парень со сложенными носилками через плечо, юный великан, черный на фоне звезд. Я, наверно, подняла голову, когда просила его приготовить носилки. От реки очень сильно пахло. В тихие ночи, когда земля остыла, вода еще долго остается теплой, и запах у берега очень сильный. Когда ветрено, запах долетает и до Святилища. От храма ниже по течению — то место, которое отведено неприкасаемым. Здесь они, если им нужно, входят в реку, не осквернив той воды, в которой купаются индусы высших каст, только она, конечно, уже осквернена в других городах, выше по течению от Майапура. На пустыре, где мы стояли на коленях в канаве, запах реки мешался с запахом нечистот. Там на рассвете неприкасаемые испражняются. Унылое место, если нет на тебе благословения Божьего. Бедный Кумар. Лежал там, в этом страшном месте, где попрано все человеческое. В Индии люди умирали, и теперь умирают, без крыши над головой, потому что нет помощи, нет пристанища, нет уважения к достоинству смерти.
«Кто это, мистер де Соуза?» — спросила я. С этого мы всегда начинали. Он знал многих людей. Это был первый шаг в деле опознания. Иногда он знал. Иногда знала я. Иногда — помощник с носилками. Например, это мог быть человек заведомо голодающий или умирающий от какой-нибудь болезни, и он не хотел ни идти в больницу, ни сам попроситься в Святилище, или родные у него все умерли или неизвестно куда девались, и он уже ничего не хотел в этой жизни, а только уповал на более счастливое перевоплощение или на забвение, которому нет конца. Но обычно мы знали, где найти таких людей, и мужчин, и женщин, и наступала ночь, когда их можно было положить на носилки, уже сломленных, не перечащих, и унести в Святилище. За плату жрецы-брахманы брали на себя заботу о том, чтобы как нужно распорядиться ими после смерти: индуисты забирали у нас своих покойников, мусульмане — своих, и государство — своих. Государство забирало тех, кого мы нашли при смерти и не сумели опознать. Этих увозили в морг и, если в течение трех дней никто за ними не являлся, передавали студентам при больницах. Каждое утро в Святилище являлись женщины, чьи мужья, сыновья, а иногда, наверно, и любовники не вернулись домой накануне вечером. А иногда являлась и полиция. Но это меня не касалось. Этим ведал мистер де Соуза. Я занималась не мертвыми, а умирающими. Для мертвых я ничего не могла сделать. А для умирающих — то немногое, чего ни я, ни сестры не смогли дать моей матери: чистая постель, рука, за которую подержаться, слово, что проникнет сквозь толщу забытья и согреет холодный комочек — остатки отлетающей души.
«Кто это?» — спросила я мистера де Соузу. Он был сердечный человек и талантливый, в прошлом католик, и от Святилища ничем не пользовался, кроме постели, еды и одежды. «Не знаю», — ответил он. Потом перевернул Кумара, посмотреть, нет ли у него ран на спине. Когда мы нашли его, он лежал на боку, обычно пьяные так не лежат. Дело в том, что кто-то нас опередил, обчистил его карманы — наверно, увидел из какой-нибудь лачуги, как он шатаясь бредет берегом, а теперь, завладев его бумажником, вернулся к себе, погасил свет и притворился спящим. В лачугах стояла неестественная, тревожная тишина.
И мы перевернули Кумара обратно на спину, опять осветили его лицо. Вот это я и помню. Эту картину. Лицо не изменилось даже после того, как тело перевернули раз и другой раз. Глаза закрыты, черные волосы вьются надо лбом, а лоб словно хмурится гневно, хоть сознание и выключено. И какой решительный протест! В те дни такое выражение можно было увидеть на лицах многих молодых индийцев. Но у Кумара оно было разительное. Мы положили его на носилки. Я опять пошла впереди. Мы принесли его сюда, в эту самую комнату, где я сейчас лежу, а вы сидите. Здесь тогда была контора мистера де Соузы. А у меня была комната в доме рядом, где была больница, там теперь изолятор для детей. А здесь, в этой комнате, мистер де Соуза тогда склонился над юным Кумаром и вдруг рассмеялся. «Этот просто пьян, сестра. Я ждал этого все те годы, что с вами работаю, ждал того дня, когда окажется, что мы притащили сюда никому не нужное тело пьянчуги».
— Этот, — сказала я, — совсем еще мальчик. Раз он так пьян, то, наверно, очень несчастлив. Пусть лежит.
И он остался лежать. Перед тем как лечь самой, я за него помолилась. Я каждый вечер брала с собой в сон воспоминание о лице кого-нибудь из спасенных нами, и мне было приятно, что для разнообразия это будет лицо очень молодого человека, не умирающего, не обезображенного. Мы ведь, знаете, бывали в таких местах, куда и полиция опасалась заглядывать, а потому иногда приносили сюда людей избитых и раненых. В таких случаях мы давали знать в полицию. А иногда они являлись по собственному почину, вот как в то утро после того, как мы принесли Кумара. Но сам начальник полиции до этого еще ни разу у нас не бывал. Приди он днем раньше или днем позже, никакого Бибигхара могло бы не быть. Тогда вы могли бы сказать «Бибигхар», и я бы вспомнила только, что это развалины дома и сад — и никаких ужасов. Но он явился как раз в тот день, этот Меррик, краснорукий, в рубашке с короткими рукавами, а в голубых глазах ясность, старание ничего не упустить, безумие, твердая решимость найти доказательство. Но чего? «Мне нужно, — сказал он, — повидать женщину, которая называет себя сестра Людмила».
А мистер де Соуза ответил: «Это мы ее так называем». Мистер де Соуза никого не боялся. Я находилась вон там, в соседней комнатке, туда теперь убирают детскую одежду, книги, тетрадки, игры, и резиновые мячи, и клюшки для крикета, а в те времена мы там хранили под замком самые ценные лекарства доктора Гулаба Сингха Сахиба, и в сейфе — деньги, которые я каждую неделю получала в майапурском отделении Имперского банка, от этого сейфа у мистера де Соузы тоже был ключ. Спал он здесь, где я сейчас лежу, конторка его была где вы сидите, а большой стол вон там у окна, где детишки стоят, под лампочкой, которая теперь уже не бьет мне в глаза. Туда мы ставили носилки. Иногда мы за ночь выходили не один раз, а больше. И там этот Меррик стоял в ту среду рано утром. Я отпирала сейф достать денег и чековую книжку и в открытую дверь услышала, как он сказал: «Мне надо повидать женщину, которая называет себя сестра Людмила».
«Это мы ее так называем, — сказал мистер де Соуза. — Сейчас она занята. Могу я чем-нибудь быть полезен?» Мистер Меррик сказал: «А вы кто такой?» Мистер де Соуза улыбнулся, я это по его голосу услышала. «Я никто. Недостоин вашего внимания». В полицейском протоколе эти слова могли бы показаться заискивающими. А я в них уловила вызов. Вошла в комнату и сказала: «Не беспокойтесь, мистер де Соуза». И увидела Меррика. Он стоял с тросточкой, в шортах и в рубашке с короткими рукавами, с кобурой на поясе и с револьвером в кобуре и сверлил нас своими голубыми глазами. Он сказал: «Миссис Людмила Смит?» Я поклонилась. Он сказал: «Моя фамилия Меррик. Я начальник полиции округа». Я это и так знала, видела, как он верхом командовал полицейскими, которые разгоняли толпы на улицах во время праздников, и как проезжал на своем грузовике по Мандиргейтскому мосту. С ним был Раджендра Сингх, младший инспектор, который брал взятки и крал часы у тех, кого арестовывал. Такие часы и сейчас были у него на руке. Дорогие, дороже, чем у мистера Меррика, но, пожалуй, не такие удобные. Индийцы всегда любили все кричащее, а англичане — все простое, практичное. Но в мистере Меррике ничего простого не было. Он работал наоборот, как часы, если завести их не в ту сторону, так что для тех, кто это знал, он в полдень показывал полночь. Может, никто не смог бы перехитрить судьбу, устроить так, чтобы Кумар и Меррик никогда не встретились. Но мне жаль, что это случилось здесь, хотя и это, наверно, было суждено, начертано на стене, еще когда я впервые пришла сюда, увидела эти ветхие дома и решила, что они мне подойдут.
«Чем я могу вам помочь?» — спросила я и жестом отпустила мистера де Соузу, зная, что это понравится Меррику. Но кроме того, это подтверждало, что хозяйка здесь я. В белом чепце, в одеждах скромности. Под стать Меррикову мундиру. Жизнь женщины — это хорошая школа. Нужно усвоить правила, неписаные законы, мелкие лазейки в лабиринте бюрократизма. Я предложила мистеру Меррику стул мистера де Соузы, но он остался стоять. Сказал, что должен произвести обыск. Я, опять-таки жестом, выразила согласие или, вернее, понимание того, что возражать не стоит труда, что хлопотное дело — это обыск как таковой, что затрудняет он, Меррик, только себя, зря тратит время. Я даже не спросила, что или кто его интересует. Много чего можно было бы сказать в таких обстоятельствах. И я многое могла бы сказать, не будь у меня опыта по части официального вмешательства. А он был не глуп. Он посмотрел на меня и взглядом дал понять, что сразу уловил, почему я не возражаю. Он догадался, что мне нечего скрывать такого, что я сама бы знала, но догадался и о том, что я — женщина, которой в жизни помогал не столько разум, сколько случай, но, возможно, так будет не всегда.
«Так с чего мы начнем?» — спросил он, и я ответила, что это на его усмотрение. Когда мы вышли во двор, я увидела у ворот его грузовик и рядом констебля, а потом, когда мы осмотрели первые два дома и шли к третьему, я помню, как увидела Кумара: он стоял без рубашки у колодца и, пригнув голову, мылся под струей. Он выпрямился. От нас до него было ярдов сто. Он оглянулся. И мистер Меррик застыл на месте. Впился в него глазами, спросил: «А это кто? Тоже ваш помощник?» И все не сводил с него глаз. Я подозвала мистера де Соузу, который шел за нами следом. «Он провел у нас ночь, — сказала я Меррику, — может быть, мистер де Соуза знает его имя». Понимаете, я тогда еще не разговаривала с Кумаром, а де Соуза утром успел мне только сказать, что малый в порядке, но хмель у него еще не прошел, беседовать он не расположен, не чувствует особой благодарности за то, что его доставили в Святилище, и имени своего пока не сообщил. Я подумала, что, может быть, пока мистер Меррик производил обыск, де Соуза подошел к мальчику и сказал: «Послушай-ка, здесь у нас полиция, кто ты такой?» — и тот ответил.
«Мистер де Соуза, — спросила я, — этот малый, который провел у нас ночь, он…», и де Соуза ответил равнодушно: «Как видите, он теперь в порядке и собирается уходить». «Никто отсюда не уйдет, пока я не разрешу», — сказал Меррик, не мне, а младшему инспектору, очень умно, чтобы открыто не вступать с нами в спор. «Значит, мы все арестованы?» — спросила я, но спросила смеясь и дала понять, что, даже если я арестована, я хочу вести его к третьему дому. Он улыбнулся и сказал, что, как я, наверно, догадалась, они кого-то ищут, и пошел со мной и с мистером де Соузой, а младшего инспектора оставил во дворе, сделал ему какой-то знак, чтобы дальше не шел и приглядывал за Кумаром. Дойдя до третьего дома, Меррик остановился на крыльце и обернулся, и я тоже. Мальчик продолжал плескаться. Младший инспектор стоял все там же, расставив ноги, руки за спиной. Я взглянула на Меррика. Он тоже смотрел на мальчика. Они образовали треугольник — Меррик, Кумар, Раджендра Сингх, на равных расстояниях друг от друга. Получался какой-то чертеж, какое-то опасное геометрическое расположение фигур. «Это здание, где мы находимся, — сказал Меррик, не глядя на меня, все еще глядя на Кумара, — кажется, известно под названием „дом смерти“»? Я засмеялась, сказала, что да, люди, которые никогда не бывали в Святилище, кажется, так его называют. «Там и сегодня есть мертвые?» — спросил он. «Нет, сегодня нет. Уже несколько дней не было». — «А бездомные?» — «Нет, бездомных я не принимаю». — «А голодающие?» — «Голодающие знают, в какие дни дают рис. Сегодня риса не будет». — «А больные?» — «В амбулатории прием только вечерний. К нам приходят только те, кому не по средствам пропускать утреннюю или дневную работу». — «А ваше медицинское образование?» — «Амбулаторией ведает мистер де Соуза. Он отказался от платной врачебной работы, чтобы работать у меня задаром. К нам заходят чиновники из медицинского управления муниципалитета, они одобряют нашу деятельность. Вам, как начальнику полиции, это должно быть известно». — «А умирающие?» — «Нам оказывает добровольную помощь доктор Кришнамурти и еще доктор Анна Клаус из Женской больницы. Я, конечно, могу предъявить вам документ на право владения землей и домами».
— Занятная система, — сказал мистер Меррик.
— Скажите лучше — занятная страна.
Мы вошли в третий дом. В одной комнате у нас там было шесть кроватей, в другой четыре. В голодные годы они всегда были заняты. И в год холеры тоже. Но тогда не было ни повального голода, ни вспышки холеры. И все-таки редко выдавалась неделя, чтобы две-три кровати не были заняты. А в то утро они все пустовали. Белые простыни так и сверкали. Он ничего не сказал, но как будто удивился. Такая чистота. Такой комфорт. Как, для умирающих? Голодных, немытых? К чему это? Стоит пройтись по базару, и найдутся кандидаты на все койки, да такие, которым это пойдет на пользу, которые выздоровеют. На тех, кого можно вылечить, общество имеет законное право. Он как будто хотел что-то сказать, но передумал. Святилище явно было выше его понимания. Он еще не додумался до того, что в этой столь практично организованной цивилизации была лишь одна услуга, которую я могла оказать, — услуга, для которой в такой стране, как Индия, у официальных лиц не хватало ни времени, ни сил. Услуга, которую такая женщина, как я, могла оказать, потому что у нее были ненужные ей, незаработанные, незаслуженные рупии. Ведь в нашей жизни, пока живешь, нет достоинства, кроме как в смехе. Когда человек от роду не видел ни от кого пощады и сам не давал пощады, пусть хоть тут ощутит свое достоинство. Пусть покинет этот мир в чистоте и в душевном покое, насколько его могут обеспечить чистота и комфорт. Не так уж это и много.
Может быть, смутно, в глубине души, Меррик и понимал, что это за комната, в которой он стоит в своих шортах и легкой рубашке, с кобурой на поясе. Он посмотрел на пол, натертый до блеска, а потом по-детски откровенно перевел взгляд на мои руки. Да, они всегда были мягкие и белые. «Кто здесь работает?» — спросил он. «Всякий, кто хочет заработать несколько рупий». К чему мне было делать черную работу самой, когда на мои незаработанные, незаслуженные рупии я могла подкормить какую-нибудь неприкасаемую. «Вы их, наверно, видели по дороге сюда, они всегда стирают там, в стоячем пруду». — «Где же эти помощники сейчас?» — спросил он. Я провела его за дом, в конец участка, где жили помощники. Там он тоже мог оценить разницу между местом живых и местом мертвых. Продымленная кухонька, глина, солома и люди, которые зарабатывали рупии и жили, на взгляд живых, в чистоте, а по сравнению с комнатами для умирающих — в страшной грязи. Он велел им всем выйти, а сам обшарил их норы и вышел с пустыми руками, убедившись, что никто там не прячется.
Потом указал тростью на людей и спросил: «Они ваши постоянные помощники?» И я объяснила ему, что постоянной работы в Святилище нет, что я нанимаю и увольняю их со спокойной совестью, чтобы побольше их могли воспользоваться моей скромной поддержкой. «А мистер де Соуза тоже непостоянный?» — спросил он. «Нет. Святилище столько же его дом, сколько мой. Он понимает, для чего оно. А этих интересуют только рупии».
«В повседневной жизни, — сказал он, — рупии не последнее дело». И продолжал улыбаться. Но у человека с кобурой на поясе улыбка всегда особого свойства. Это я во время войны в первый раз заметила, что вооруженному человеку улыбка позволяет думать о своем. Вот так было и с Мерриком. Убедившись, что «дом смерти» не таит никаких секретов, он сказал: «Значит, остается только ваш ночной гость». И опять пошел на переднее крыльцо. К этому опасному геометрическому расположению сил. На крыльце остановился, глянул туда, где стоял младший инспектор, а потом на Кумара, тот все еще не отошел от колодца, застегивал рубашку. Стоял и улыбался — это я про мистера Меррика. Потом сказал: «Благодарю вас, сестра Людмила, не буду больше отнимать у вас время», отдал мне честь, коснувшись тростью козырька фуражки, на мистера де Соузу, который стоял позади нас, даже не взглянул и стал спускаться с крыльца. И только он двинулся, как младший инспектор тоже пришел в движение. Так они с двух сторон сходились к Кумару, а он уже кончал застегивать рубашку, отворачивал манжеты. Ждал. Все видел, но не пытался отойти. Я тихонько спросила мистера де Соузу: «Кто этот мальчик?» — «Фамилия его Кумер». — «Кумер?» — «По-правильному Кумар. Кажется, он племянник Ромеша Чанда Гупта Сена, по жене». — «Ах, вот что», — сказала я и вспомнила, что слышала про такого. Но где? Когда? «А почему Кумар?» — спросила я. «Вот в том-то и дело, — сказал мистер де Соуза. — Интересно бы к ним подойти. Пожалуй, даже нужно». И мы сошли с крыльца немного позади мистера Меррика, так что услышали первые же слова, первые слова той истории, что закончилась Бибигхаром. И подошли ближе. Меррик. Голос ясный. Говорит как со слугой. Такой тон. Такие слова. Урду в устах англичанина. Tumara näm kya hai? Как зовут? И на ты. А Кумар? Вид удивленный. Разыграл удивление, которого не чувствовал. Но держался соответственно. Потому что был на людях.
«Что?» — спросил он. Это я в первый раз услышала, как он говорит. На чистейшем английском языке. Изящнее, чем Меррик. «Простите, я не говорю по-индийски». И его лицо. Темное. Красивое. Красивое на западный лад, гораздо красивее, чем Меррик. Тут младший инспектор Раджендра Сингх стал орать на хинди, что он наглец, что сахиб, который к нему обратился, — окружной начальник полиции и не дерзить надо, а отвечать, когда спрашивают. Кумар его выслушал и опять обратился к Меррику. «Этот человек, очевидно, не понял. Я по-индийски не говорю». — «Сестра Людмила, — сказал Меррик, не сводя глаз с Кумара, — есть здесь какая-нибудь комната, где мы могли бы учинить допрос этому человеку?» — «Допрос? Почему допрос?» — спросил Кумар. «Мистер Кумар, — сказала я, — это полиция. Они кого-то ищут. Их долг — опросить каждого, кого они здесь нашли и за кого я не могу поручиться. Мы принесли вас сюда ночью, потому что нашли вас в канаве и подумали, что вы больны или ранены, а вы были просто пьяны. Что же тут страшного? Разве что похмелье?» Понимаете, я хотела все сгладить, вызвать смех или хотя бы улыбку, не такую, как у мистера Меррика. «Пошли, — сказала я, — пошли в контору», и двинулась было с места, но история с Бибигхаром зашла уже слишком далеко. За эти несколько секунд она началась, и прервать ее было невозможно, потому что таков уж был мистер Меррик и таков был Кумар. Ах, если б только они не встретились! Если б Кумар не напился или мы не подобрали бы его! Если б не было того ночного шествия — я впереди с фонарем, мистер де Соуза и парень с носилками, а на носилках Кумар — тот Кумар, что теперь пришел в себя и стоит во дворе у колодца лицом к лицу с Мерриком.
«Значит, фамилия твоя Кумар, это правильно?» — спросил Меррик, а он ответил: «Нет, но сойдет и так». А Меррик опять заулыбался и сказал: «Понятно. Адрес?»
Кумар перевел взгляд с Меррика на меня, все еще разыгрывая удивление. «В чем дело? Какое он имеет право соваться?»
— Пошли, — сказала я. — В контору. И хватит глупостей.
— Пожалуй, мы не будем больше отнимать у вас время, — сказал мне мистер Меррик. — Благодарю за содействие. — И сделал знак Раджендре Сингху, а тот шагнул вперед и хотел схватить Кумара за руку повыше локтя, но отлетел в сторону. Кумар не то чтобы оттолкнул его, а как бы брезгливо от него отмахнулся. И тут еще Меррик, вероятно, мог это прекратить. Но не захотел. От Раджендры Сингха не так-то легко было отмахнуться, когда он чувствовал за собой поддержку Меррика. И он был крупнее Кумара. Он ударил его по лицу тыльной стороной руки. Удар был короткий, не очень сильный, главное — чтобы оскорбить. Я рассердилась. Закричала: «Довольно, хватит». Они опомнились. Этим я уберегла Кумара от рокового шага — дать сдачи. Я сказала: «Я у себя дома, и здесь я такого поведения не потерплю». Младший инспектор-то был трус. Он испугался, что переборщил. Когда он ударил Кумара, то схватил-таки его за руку, но тут выпустил. «А вы бросьте дурить, — сказала я Кумару. — Это полиция, отвечайте на их вопросы. Если вам нечего скрывать, так нечего и бояться. Пошли!» И опять попыталась увести их в контору, но Меррик — нет, он не хотел кончить по-хорошему. Он уже выбрал другой путь, окольный, трагический. Он сказал: «Мы, видимо, упустили тот момент, когда для начала стоило побеседовать у вас в конторе. Я беру его под стражу».
— По какому обвинению? — спросил Кумар.
— Без обвинения. Моя машина ждет. Собирай свои манатки.
— А я предъявляю обвинение, — сказал Кумар.
— Предъявишь в участке.
— Против этого, с бородой. За оскорбление действием.
— Сопротивление полиции тоже наказуемо, — сказал Меррик и обратился ко мне: — Сестра Людмила, есть ли у этого человека какое-нибудь имущество, которое следует ему вернуть? — Я посмотрела на Кумара. Рука его непроизвольно потянулась к карману. Он только теперь вспомнил про свой бумажник. Я сказала ему: «Мы ничего не нашли. Мы, понимаете, всегда осматриваем карманы на предмет опознания». Кумар промолчал. Может быть, он воображает, подумала я, что это мы его ограбили. Только сейчас, когда его рука вот так потянулась к карману, у меня не осталось сомнения, что его ограбили, когда он лежал ночью пьяный в поле, на берегу реки. Но так или иначе человек помельче воскликнул бы: «Мой бумажник!» или «Пропало! Мои деньги! Все мое достояние!» — попробовал бы отвлечь внимание от главного. Да, человек помельче выкрикнул бы что-нибудь такое — если не с этой целью, так просто от горя, от внезапной утраты, которая индийцу, по крайней мере в те времена, представлялась чуть ли не гибелью всего его тесного мирка. А Кумар был индиец. Но он промолчал. Только отнял руку от кармана и сказал Меррику: «Нет. У меня ничего нет. Только одно».
— Что именно? — спросил Меррик, улыбаясь, как будто заранее знал ответ.
— Заявление. Я следую за вами под нажимом.
И это прозвучало настолько более по-английски, чем у Меррика! Меррик и этого ему не простил. В голосе Меррика звучание было другое, выработанное заботами и честолюбием, а не воспитанием. Это была загадка. Нечто непостижимое! Особенно для меня, иностранки, знавшей англичан скорее типа Меррика, чем Кумара, и слышавшей, как они издеваются над резким, отрывистым говором власть имущих. А тут, хотя цвет кожи подсказывал обратное соотношение, застарелые обиды опять давали себя знать, и это еще обостряло конфликт. Кумар сам зашагал к воротам, где ждал грузовик. Но Меррик не выказал беспокойства. По пятам за Кумаром тут же затрусил младший инспектор. Тоже индиец. Вот так, подобрав черное к черному, он еще раз приложил трость к козырьку и поблагодарил меня за помощь и поддерживал разговор, пока я смотрела, как Кумар и младший инспектор уходят все дальше, как один догнал другого и толкал и тянул, а потом — свалка, в которой смешались Раджендра Сингх, Кумар, констебль и задняя дверца грузовика, и Кумара подтолкнули, втиснули, может быть, кулаками впихнули в машину, так что он не влез в нее, а упал. После этого младший инспектор стал ждать Меррика. «Как вы допускаете такое?» — спросила я. Я не удивилась. Только очень было тяжело. Ведь время это было трудное, страсти кипели. Мистер Меррик уже шел к машине и сделал вид, что не слышал. Он сказал что-то младшему инспектору, и тот тоже полез сзади в машину. Вот так-то. И такие вещи случались каждый день. А я в то время, понимаете, не могла бы сказать, в чем они подозревают Кумара, а тем более угадать, в чем он мог провиниться. Я только уразумела, что он до краев полон мрака, и Меррик, белый человек, тоже. Два таких мрака могут при столкновении вызвать слепящую вспышку. От такого света простым смертным остается только зажмуриться.
* * *
Спасибо, что зашли еще раз, и так скоро. Ну что, видели вы Бибигхар? Развалины дома и сад, совсем заросший, какими их любят многие индийцы? Мне говорили, что там ничего не изменилось, что и теперь еще индийские семьи устраивают там пикники и дети играют. Европейцы бывали там редко, только если вздумают поглазеть и поиздеваться и вспомнить тот, другой Бибигхар, в Канпуре. А по вечерам там никогда не бывало народу. Говорили, что там бродят привидения и даже для влюбленных это нехорошее место. Построил его индийский князь, а разорил англичанин. Ах да, простите, шотландец. Такие тонкие различия, я и забыла.
Бибигхар. Это значит «дом женщин». Там он держал своих куртизанок, этот князь. Вы видели Женскую больницу у нас в городе, в старом черном городе, как его называли? За базаром Чиллианвалла. Теперь там все застроено. Все по-новому. Но это был дворец — в те дни, когда Майапур был резиденцией местного правителя, а англичане только подступались к нему — пробовали торговать, использовать нужду, скупость, подбирали отмычку к миру, который Бог подарил им, как раковину, в которой мог оказаться жемчуг. Здесь весь жемчуг был черный. Редкостный. Бесконечно желанный. Но, чтобы добыть его, требовалось, наверно, мужество, а не только алчность. Побывайте-ка теперь в старом дворце, в Женской больнице, сами увидите, что осталось от старого здания, эту узкую галерею с крошечными, душными комнатками, куда английским купцам приходилось входить, чтобы заключать свои сделки, там, оттого что комнаты такие маленькие, вас охватит ощущение жестокости, беспощадности. Так же, думаю, было и в Бибигхаре. Наверняка не скажешь, потому что сохранился один фундамент и никто не описал это место, каким оно было до того, как шотландец его разрушил. Бибигхарский мост построен позже, так что князь, когда навещал своих женщин, добирался к ним либо по Мандиргейтскому мосту, либо в паланкине и на лодке, и так же отец его навещал певицу в доме, который он тоже построил на этом берегу, в доме, который шотландец перестроил и назвал в свою честь… Ну да, конечно, в этом доме вы и остановились. Интересно, до того как шотландец перестроил и переименовал его, он тоже состоял из низких темных галерей и крошечных клетушек? Или певице в виде исключения был предоставлен простор, чтоб было где звучать голосу, где раскрыться душе?
Побывайте в Женской больнице. Леди Чаттерджи вас туда свозит. И поднимитесь в комнату, что на верху старой башни. Оттуда, поверх крыш черного города, можно разглядеть за рекой крышу дома Макгрегора. Интересно, часто ли князь, любивший певицу, поднимался на башню посмотреть на эту крышу? И еще интересно, поднимался ли на башню его сын, посмотреть через реку на Бибигхар? От Бибигхара дом певицы, наверно, тоже в те дни был виден. Между ними всего одна миля. Недалеко. Но достаточно далеко, если девушке надо пробежать этот путь поздно вечером.
В те дни, когда Майапур был княжеством, на том берегу не было других построек, только эти два дома, памятники любви — любви отца к певице и любви сына к куртизанкам, сына, презиравшего своего отца за чувство, которое, если верить легенде, так и не было вознаграждено. Я все думаю, как сын изо дня в день поднимался на дворцовую башню или в самую верхнюю комнату Бибигхара и, глядя на другой дом, дом певицы, радовался его упадку и говорил себе: «Такова участь любви, если не дать ей ходу», а сам из ночи в ночь кутил в Бибигхаре, своем личном борделе, помня, что в миле от него руины постепенно обращаются в прах. А теперь вот от Бибигхара ничего не осталось, а дом певицы все стоит — первый разрушен, а второй восстановлен, и сделал то и другое один человек, этот самый Макгрегор.
Я вот что хочу вам объяснить. В 1942 году, в год Бибигхара, я уже прожила в Майапуре больше семи лет, а ни про Бибигхар, ни про Макгрегора почти ничего не знала. Как и почти все. Бибигхар. Макгрегор. Для нас это были просто названия. Мы могли сказать так: «Идите по этой улице, через Бибигхарский мост, вдоль Бибигхарского сада, потом свернете на Макгрегор-роуд, по ней дойдете до дома Макгрегора, где от Макгрегор-роуд отходит Керзон-роуд, а уж Керзон-роуд выведет вас прямо на Виктория-роуд, к европейскому базару».
Так быстрее всего пройти к банку — отсюда до Бибигхарского моста рукой подать. Но я обычно ходила другим путем, через базар Чиллианвалла и мимо храма Тирупати. Самая оживленная часть Майапура тяготеет к Мандиргейтскому мосту. Я шла по нему, мимо миссионерской церкви и женской школы, через евразийский квартал, по Вокзальной, Железнодорожной, авеню Гастингса и с того конца попадала на Виктория-роуд.
Но после того дня в августе сорок второго названия «Бибигхар» и «Макгрегор» приобрели особый смысл. Они вошли в наш язык. Мы заинтересовались, что это за Бибигхар? Захотели узнать, кто был Макгрегор? И оказалось, что охотников просветить нас сколько угодно. Взять хотя бы Макгрегора. О нем говорили, что он боялся Бога, благоволил к мусульманам и мечетям и опасался индусских храмов и сжег Бибигхар как богомерзкий притон, а что не сжег, то раскрошил, и остался только фундамент и сад и стена вокруг сада. Говорили также, что все это он проделал после того, как был отравлен какой-то англичанин из свиты раджи, и это происшествие использовало как предлог для аннексии британское правительство, то есть тогда еще Ост-Индская компания. Но Макгрегор сжег Бибигхар намного позже. Первые сведения о Макгрегоре в Майапуре относятся к 1853 году, это за четыре года до Мятежа, но почти через тридцать лет после аннексии. В 1853 году Майапур не был центром округа. Макгрегор не состоял на государственной службе. Он был вольным купцом, из тех, что пошли в гору, когда Ост-Индская компания уже перестала торговать, но продолжала править. Он нажил состояние на пряностях, зерне, тканях и взятках. Его старая фабрика и склад стояли там, где теперь вокзал, и один из подъездных путей до сих пор носит его имя. Железная дорога дошла до Майапура только через десять лет после его смерти, значит, к тому времени его влияние еще чувствовалось и память о нем была свежа. Легко представить себе, как его груженые фургоны выезжали на дорогу, которую потом назвали шоссе, и как в то время, до железной дороги, выглядел Майапур. На том берегу все еще было мало построек — ни казарм, ни кантонмента. Насколько я знаю, была часовня там, где сейчас церковь св. Марии, и Дом выездных сессий, где теперь здание суда. Начальник округа жил тогда в Дибрапуре. А когда наезжал в Майапур, останавливался в Доме выездных сессий и там принимал прошения, улаживал споры, собирал подати. Интересно, много ли поступало к нему жалоб, которые он, разобравшись, мог посчитать жалобами на Макгрегора.
В моем представлении Макгрегор, краснолицый, с точками на щеках от лопнувших сосудов, был фактическим правителем Майапура, он ни в грош не ставил представителей власти, держал в страхе клерков и купцов, помещиков и чиновников, от крупных до мелкой сошки, — бесчестный, необузданный, а вот поди ж ты, за несколько лет пробудил Майапур от спячки, в которую он погрузился после аннексии, долженствовавшей превратить его из феодального захолустья в процветающую современную общину, спокойную и счастливую под властью англичан. Думается, это был человек, доступный пониманию тех купцов и помещиков, с которыми он имел дело. Говорят, он изъяснялся на языке звонкой монеты, а это язык международный. Я думаю, что с Макгрегором они всегда знали, чего держаться, не то что с суровым, неподкупным, таким безупречным, таким английским начальником округа.
Вот видите, не вяжутся эти факты с теорией, будто Макгрегор сжег Бибигхар как притон порока. Но и то сказать, эта теория была европейская. Возможно, он сам изложил ее жене — он женился и привез ее сюда уже после того, как нажил состояние и перестроил дом певицы, который назвал своим именем. К тому времени он уже сжег Бибигхар — по индийской версии не потому, что это был вертеп порока в его глазах и в глазах Господа, хотя прошло уже двадцать-тридцать лет с тех пор, как его покинули последние обитательницы, а потому, что влюбился в индийскую девушку, а она предпочла ему юношу с таким же, как у нее, цветом кожи. Индийских версий этой истории есть даже две. По первой из них он узнал, что девушка и ее возлюбленный встречаются в Бибигхаре, и уничтожил дом в приступе ревнивой ярости. По второй — он предупредил девушку, что ей придется покинуть дом Макгрегора и переселиться в Бибигхар. Он привел ее туда, показал, какой он там произвел ремонт и какую мебель и одежду купил для ее услаждения. Когда она спросила, почему ей надо покинуть дом Макгрегора, он ответил: «Я еду в Калькутту и оттуда привезу себе английскую жену». И она в ту же ночь сбежала со своим возлюбленным. Узнав об этом, он велел сжечь Бибигхар, а потом уничтожить и то, что не сгорело.
И эти истории звучат более правдоподобно, вы не находите? В них легче поверить, чем в то, что он сжег Бибигхар как притон порока. Бедный Макгрегор! В моем представлении он всего лишь человек с необузданными страстями, не способный на сколько-нибудь тонкие чувства. Не сожги он Бибигхар, как ребенок ломает игрушку, в которую ему не велели играть, — может, он и уцелел бы во время Мятежа? Сипаи тогда перебили своих офицеров в Дибрапуре, а потом бежали оттуда и двинулись к Майапуру, то ли чтобы добраться до Дели, то ли чтобы соединиться с более крупными отрядами восставших. Насколько мне известно, никто не знает, где именно Макгрегор был убит — может, на крыльце своего дома, а может, вместе со слугой-мусульманином Акбаром Хуссейном, чье тело нашли у ворот. Историки считают, что его ничто не могло спасти, потому что сипаи якобы узнали, что он сжег Бибигхар, и ходили слухи, что в огне погибли его индийская наложница и ее любовник. Интересно, дошли эти слухи до Дженет? Была она счастлива с Макгрегором, или ее жизнь в Майапуре обернулась сплошной мукой? Зачем является ее призрак? Только ли в поисках ее мертвого ребенка или чтобы предостеречь людей с белой кожей, что дом Макгрегора — нехорошее для них место?
Любопытно это. Ведь всегда была какая-то особая связь между домом певицы и домом куртизанок. Домом Макгрегора и Бибигхаром. Как будто по той одной миле, что их разделяет, несся темный поток человеческих страстей — с тех самых пор, как Бибигхар был разрушен, — и направление его можно проследить, если вспомнить, каким путем бежала девушка в темноте от одного к другому. Поток. Невидимая река. Ни один мост, переброшенный через нее, не устоял. Вы понимаете, о чем я говорю? Чтобы попасть из одного в другой, нельзя было пройти по мосту, нужно было собрать все свое мужество и ступить в поток, отдаться на его волю, куда бы он ни вынес. Вот такое мужество и было у мисс Мэннерс.
Я думаю, она не сразу полюбила Кумара. Физическое притяжение было, да, это всегда мощный фактор. Но я видела, как и другие белые женщины на него поглядывали. Что ж, им-то было нетрудно устоять перед соблазном, ведь они видели его так, словно он стоял у края воды, в которую им и руку-то окунуть было бы противно. Может быть, и на мисс Мэннерс находило это чувство отвращения, но она его подавляла, зная, что оно противоречит ее первому впечатлению от Кумара. А потом ни ужаса, ни отвращения вообще не осталось, она поняла, что нельзя ждать, пока кто-то построит мост, надо ступить в поток и встретиться там, чтобы обоих подхватило течением. Как будто она сказала себе: «Да, жизнь не в том, чтобы стоять на суше и изредка окунать ноги в воду. И то, что одни из нас стоят на одном берегу, а другие на другом, — это иллюзия. Пока мы так стоим, мы вообще не живем, только грезим. Прыгнуть в воду — вот что нужно, вот от чего мы проснемся. Если и утонем, так хоть за несколько минут до смерти почувствуем, что не спим, а живем».
Она несколько раз приходила в Святилище. С ним. С Кумаром. Когда-то она его спросила (это я так предполагаю): «Ты что-нибудь знаешь про эту женщину, которая называет себя сестра Людмила?» Это ей вспомнилось что-то, что ей говорил Меррик. Или леди Чаттерджи. И Кумар, вероятно, улыбнулся и сказал, как же, знает, и рассказал, как я когда-то нашла его, приняла за покойника и пьяного принесла на носилках в Святилище. Если, конечно, он этого не утаил. Мог и утаить. В общем, они приходили. И все здесь осматривали. Ходили за руку. Ей это казалось естественным, а ему, думаю, нет. То есть он как будто сознавал, какое впечатление это может произвести. А она об этом и не думала. Несколько раз она приходила одна. Приносила фруктов, предлагала помочь. Ей хотелось помочь. Один раз предложила денег. Мать ее умерла за год до войны, а отец и брат были убиты в войну. Ей досталось небольшое наследство, но еще предстояло унаследовать все состояние тетки, леди Мэннерс. Я сказала, нет, деньги мне не нужны, разве что прекратятся платежи, тогда я скажу. Она спросила: «Чем же еще я могу помочь?» А я спросила, зачем ей это нужно, ведь есть еще сколько угодно добрых начинаний, которые она могла бы поддержать. Помню, как она тогда на меня посмотрела. Когда мы бывали одни, она часто надевала очки. Он-то, наверно, никогда не видел ее в очках. При нем она их не надевала, из кокетства. Она сказала: «Не в добрых начинаниях дело». Я улыбнулась, точно соглашаясь, хотя не совсем ее поняла. А позже, кажется, поняла, да, позже я поняла. Она не делила поведение на части. Всегда стремилась к какой-то цельности. Где есть цельность, не может быть отдельных начинаний. Человек просто живет. Отдает всю свою жизнь, все, чем владеет, всему миру в целом. Вот такой цельности, так же как и мужества, необходимого для прыжка, у меня никогда не было.
Вы, конечно, видели изображение танцующего Шивы? Двуногий, четырехрукий, он танцует, скачет, в кольце космического огня, одна нога поднята, другая попирает тело невежества и зла? Можете увидеть его здесь, на стене у вас за спиной, вон он, мой Шива, вырезанный из дерева, танцующий. Танец созидания, сохранения и разрушения. Полный цикл. Цельность. Это трудная концепция. Воспринимать ее нужно не умом, а сердцем. Она тоже смотрела на моего маленького деревянного Шиву. Разглядывала его. Надевала очки. Она была крупная девушка. Выше меня ростом. По-северному широкая в кости. Красивой я бы ее не назвала. Но в ней была своеобразная грация. И радость. При некоторой нескладности. С ней вечно случались какие-то мелкие несчастья. Однажды уронила целую коробку пузырьков с лекарствами. Они несколько раз здесь встречались. Она и юный Кумар. Она приезжала прямо с работы, из больницы, и, пока ждала его, помогала на вечернем приеме. Один раз он опоздал. Мы ушли из амбулатории и дожидались его у меня в комнате. Я почувствовала, что он решил было не приходить, но потом передумал. И оставила их вдвоем. А в тот, второй вечер, в вечер Бибигхара, он вообще не явился. Когда стало темнеть, она уехала одна. Я проводила ее до ворот. Она поехала в сторону Бибигхарского моста, на велосипеде. Я просила ее быть осторожной. В городе еще было спокойно, но в окрестностях уже начались беспорядки. Вы помните, это был тот самый день, когда произошли первые стычки в Дибрапуре и в Танпуре. Днем она видела в больнице ту женщину из миссии, которую нашли на дороге, когда она держала за руку мертвого. И сразу из больницы прикатила в Святилище, наверняка на свидание с Кумаром. Но он так и не явился. Пока мы сидели у меня, она мне рассказала про ту женщину из миссии — она заболела пневмонией, потому что долго просидела на дороге под дождем, держа за руку мертвого. Крейн. Ее звали Крейн. Мисс Крейн. Пока мы ждали Кумара, а он так и не явился, дождь все продолжался, но к вечеру перестал и выглянуло солнце. Я помню, как оно осветило лицо мисс Мэннерс. Вид у нее был очень усталый. Когда стало смеркаться, она сказала, что ей пора домой, и укатила на своем велосипеде. В сторону Бибигхара. Велосипед был тот самый, я хочу сказать, тот самый, который нашли в канаве близ базара Чиллианвалла, у дома миссис Гупта Сен, где жил Кумар. И нашел его Меррик. Так, во всяком случае, говорили. Но если бы Кумар был одним из мужчин, которые ее изнасиловали, неужели он украл бы ее велосипед и оставил такую улику возле своего дома?
И, понимаете, когда она простилась, довела свой велосипед до ворот, оглянулась, помахала мне, а потом вскочила в седло и растворилась в сумерках, я почувствовала, что теперь она недостижима для моей помощи, и вспомнила, как за несколько месяцев до того юного Кумара увезли в Мерриковом грузовике, увезли куда-то, где он тоже будет недостижим для помощи. В тот день, когда Меррик увез Кумара на допрос, я сказала мистеру де Соузе: «Кумар? Кумар? Племянник Ромеша Чанда Гупта Сена? Вам правда так кажется?» А потом вернулась с ним в контору кончать ту работу, которую прервала из-за Меррика, и готовиться идти в банк — дело было в среду — и вознесла Богу молитву, чтобы, когда я туда приду, мистер Говиндас не смутился, не отвел меня в сторону, не сказал: «Сестра Людмила, на этой неделе денег не будет, нам дали знать из Бомбея, что платежи прекращены». Но когда я пришла в банк, а парень остался ждать на улице, мистер Говиндас, как всегда, вышел из своего кабинета улыбаясь, пригласил меня посидеть и занимал разговором, пока клерк оформлял мой чек на двести рупий. «Сестра Людмила, — сказал он, — этот малый, что вас дожидается, откуда он у вас?» Это была наша дежурная шутка, и я ответила: «Наверно, Бог послал». — «А предыдущего тоже Бог послал?» — «Да нет, — сказала я, — тот вышел из тюрьмы, а недавно опять туда угодил». — «Вот к этому я и веду — не доверяйте любому парню только потому, что на вид у него хватит силы за вас вступиться».
Но я, конечно, это знала. Знала, что недели через три такой парень заскучает, а тогда мысли его обратятся на дурное. Тот парень, что сопровождал меня в тот день, он уже заскучал. Когда я вышла из подъезда с двумястами рупий в запертом мешочке на поясе, он судачил с какими-то лодырями и не очень-то хотел с ними расставаться. Однако встал и пошел за мной. Знал свои обязанности. И мы двинулись в обратный путь — через евразийский квартал, мимо миссионерской церкви и по Мандиргейтскому мосту к храму Тирупати. В самом храме я никогда не была. Бог этого храма — великий Венкатасвара, это одно из воплощений Вишну. Во дворе храма есть алтарь с изображением спящего Вишну. Об этом изображении спящего Вишну мы и говорили с мисс Мэннерс тогда, в вечер Бибигхара. Кумар водил ее туда недели за три до того дня. Сам-то он ни во что такое не верил. Но ей хотелось посмотреть храм. Его дядюшка договорился с жрецом-брахманом. И они побывали там вместе, и вот она рассказала об этом мне, никогда там не бывавшей. Дождь перестал, выглянуло солнце. Осветило ее лицо, ее усталость и как ей самой хотелось спать. Я с легкостью представила себе все, о чем она рассказала, потому что лицо у нее было такое усталое и потому что я видела изображение спящего Вишну в одном храме у моря, на юге, недалеко от Мадраса, место называется Махабалипурам. На юге, вы знаете, есть один очень знаменитый храм Тирупати. Высоко на горе. Здешний храм назван по нему. Говорят, предки нынешних майапурцев пришли сюда с юга, что какой-то майапурский махараджа женился на девушке-южанке и построил этот храм в ее честь и в честь бога, которому она поклонялась. С тех пор было столько смешанных браков, что и не разобраться, все перепуталось.
Но в Майапуре есть храм Тирупати. «Мандир» означает «храм». Это северное слово. Так что и тут север с югом смешались. Тирупати. Ворота Мандир. Когда-то Майапур был обнесен стеной. На ночь ворота запирали. Ворота Мандир тогда вели к Мандиргейтским ступеням. Прибывая с севера, надо было переправиться через реку на лодке и по ступеням подняться к воротам. А потом построили Мандиргейтский мост. Ступени остались, но теперь они ведут только к храму Тирупати. Дальше к югу были еще одни ворота. Бибигхарских ворот не было никогда. Стену, очевидно, разобрали еще до того, как Бибигхар был построен. А Бибигхарский мост был построен уже после смерти Макгрегора. Вот мешанина! Макгрегор и Бибигхар. Мандир и Тирупати.
В тот день, выйдя из банка, я прошла под охраной малого с палкой через евразийский квартал, мимо миссионерской церкви, куда ходили евразийцы. Англиканская церковка в миниатюре. И подождала у переезда, пока откроют шлагбаум. И наконец двинулась вместе с толпой по мосту, и на этом берегу раздала немного денег нищим и прокаженному, который всегда там сидел, выставив напоказ руки, обрубленные, как сучья кустарника, чтобы лучше цвел. А потом от священного дерева налево, мимо открытых лавчонок, не слушая торговцев, наперебой предлагающих бетель, ткани, содовую воду, дыни и жасмин, через пролом в стене, окружавшей базар Чиллианвалла, купив по дороге перца — мистер де Соуза его любил, — через базарную площадь, мимо ярко-красного мяса и вонючей рыбы и торговок, что сидели скрючившись над своим товаром, а их весы валялись без дела на земле, как спящие металлические змеи, и вверх по лестнице в контору Ромеша Чанда Гупта Сена, у которого умер брат, а вдова этого брата, миссис Гупта Сен, жила в одном из новых бетонных домов, которые возвели тут же, на базарной площади, когда перестраивали Чиллианвалла.
«Арестован? — переспросил он, этот дядя по жене, Ромеш Чанд. — Ох, этот мальчишка. Он меня в могилу сведет. Что он о себе воображает? Почему не следует путем чести и послушания, как подобает молодому индийцу?» И позвонил в медный колокольчик, словно восседал не в конторе, а в храме, так что мне стала понятнее строптивость Кумара, я ведь с того утра не могла забыть его голос, всю его английскую повадку и эти северные мускулы. Эту красоту. Вы понимаете? До чего чужим был для него этот фон, эти тесные, грязные клетушки над складом подрядчика? Для него, для Кумара. Который говорил по-английски, как питомец лучшей закрытой школы? Был увезен отцом в Англию, когда еще не мог запомнить свой родной город, и жил там, прожил там до восемнадцати лет, а? А здесь — этот дядюшка, типичный индийский «банья» за конторкой, в куртке со стоячим воротником, и его клерки на корточках в своих конурках, среди засаленных документов, один даже засовывал бумажные деньги между пальцами ног. Некоторое время после смерти отца и возвращения в Индию Кумар тоже там проработал. Но взбунтовался и теперь выполнял какую-то работу для «Майапурской газеты». Это я поняла из слов дяди. Я не стала задавать вопросов. Я ведь хотела только сообщить о том, что сделал мистер Меррик. Чтобы он предпринял какие-нибудь шаги. Какие — я не знала. Но он позвонил в колокольчик, вызвал старшего клерка и послал его с запиской к адвокату, чтобы явился немедленно. Телефона у него в конторе не было. Ромеш Чанд, это сразу было видно, не считал нужным заводить телефон и вообще не одобрял ничего «иностранного» и «современного». Зато был высокого мнения о собственной силе и влиянии. Он спросил, каким образом его племянник очутился в Святилище. Я ему сказала не всю правду. Сказала только, что он провел там ночь, а утром явилась полиция искать кого-то, и его увезли на допрос, потому что он оказался там единственным, кого я не знала. «Благодарю, что потрудились меня известить», — сказал он. И я ответила: что вы, какой же это труд, и ушла. Но весь тот день юный Кумар не выходил у меня из головы. Ближе к вечеру я послала мистера де Соузу на базар послушать, что говорят, а сама поехала в Женскую больницу поговорить с Анной Клаус, врачом из Берлина, она приехала в Индию, спасаясь от Гитлера, и мы с ней дружили. Выслушав мой рассказ о юном Кумаре, она позвонила леди Чаттерджи, члену больничного комитета, Поговорила с ней и сказала: «Вот и все, что я могу сделать. Леди Чаттерджи поговорит с судьей Мененом или с окружным комиссаром. Может быть. И вашему Меррику предложат ответить на кое-какие вопросы. Это-то, безусловно, хорошо. Но все зависит от этого мистера Кумара, от того, что он натворил. Или в чем его подозревают. Если там усмотрят хоть намек на подрывную деятельность, они могут без дальних разговоров засадить его в тюрьму». Я и сама это знала. Вернулась сюда, а мистер де Соуза уже был дома. Он сказал: «Все в порядке. В полиции его продержали часа три, не больше. Когда в участок явился адвокат, присланный Ромешем Чандом, он его уже там не застал». Я спросила, откуда ему это известно. Он, оказывается, побеседовал со старшим клерком Ромеша Чанда, которому не полагалось ничего знать, но ему проболтался клерк адвоката, «Так что видите, — сказал мистер де Соуза, — все в порядке, и про мистера Кумара можно забыть». Да, сказала я, все в порядке. В тот же вечер заехала доктор Клаус, я ей рассказала, и она тоже сказала, ну, значит, все в порядке, с этим покончено. И я опять поддакнула. Но не успокоилась. Ночью, когда мы вышли с носилками, меня не оставляла мысль, что не все в порядке и не все кончено. Я спрашивала себя, что я сделала не так? Не надо было сообщать Ромешу Чанду? Или просить доктора Клаус устроить, чтобы всякие важные люди наводили справки? Кумара допросили и отпустили с миром. А после его ухода в полицию явился адвокат. Меррик наверняка знал об этом, но оставил без внимания. Что такое адвокат-индиец? Подумаешь! Но позже, когда Меррик, возможно, уже решил, что к истории с Кумаром можно не возвращаться, ему позвонил судья, или окружной комиссар, или кто-нибудь по их поручению и спросил: «Что это за Кумар, которого вы держите в участке?» И Меррик мог ответить: «Он уже на свободе, а почему вы спрашиваете?» И тот, кто с ним говорил, мог ответить: «Тем лучше. А то у нас тут спрашивали, что случилось. У этого молодого человека, как видно, много влиятельных друзей».
То, что высокопоставленные люди справлялись о Кумаре, могло свести на нет всю пользу, которую он сам себе принес, толково отвечая на вопросы, раз уж оказался в полиции, могло повредить ему в глазах Меррика, который и так имел на него зуб за то, что он говорил по-английски лучше самого Меррика, а теперь у него еще нашлись друзья, которые могли просить за него судью Менена или комиссара, как будто речь шла о белом юноше, а не о черном. Недаром он так надменно сказал, указав на младшего инспектора: «Он, кажется, не понял, что говорить со мной по-индийски бесполезно?»
А позже, не скрываясь, расхаживал по Святилищу за руку с белой девушкой, мисс Мэннерс. И, возможно, не только здесь, но и в других местах, где Меррик мог это увидеть или ему могли рассказать. Я слишком поздно узнала, что Меррик тоже знаком с мисс Мэннерс. Тут все европейцы между собой знакомы, но это знакомство, Меррик и мисс Мэннерс, было, как видно, особого свойства. Это я поняла только в вечер Бибигхара. Меррик приехал уже в полной темноте. На своей машине. Один. И сказал: «Вы, кажется, знакомы с девушкой по имени Дафна Мэннерс? Я только что из дома Макгрегора. Она еще не вернулась. Вы ее не видели?» «Видела, — ответила я, — она здесь была. Но уехала, когда только начинало темнеть». Я не уловила в его вопросе личной заинтересованности. В округе было неспокойно. А он был полицейский. Я подумала только о ней. О том, что могло с ней случиться. Понимаете, я решила, что леди Чаттерджи позвонила в полицию, потому что мисс Мэннерс не вернулась домой.
Он спросил: «Зачем она здесь была?» Я ответила, что она иногда помогает принимать больных. Он как будто удивился. «Этого я не знал. Я знал, что один раз она здесь была, об этом она упоминала. И часто она приходит?» — «Очень редко», — ответила я, потому что вдруг насторожилась. А он еще спросил, одна ли она приезжает, одна ли была сегодня и куда собиралась отсюда. Да, одна, сказала я, и сегодня одна, а собиралась, насколько я знаю, домой. Какой дорогой? Ближе ехать через Бибигхар, сказала я. Вы, наверно, и сами так ехали от дома Макгрегора? Оказалось, что нет, он сначала заезжал в полицейский участок у Мандиргейтского моста, а потом вспомнил, что она упоминала о своем посещении Святилища, и приехал сюда с той стороны. «Значит, вы, скорее всего, разминулись», — сказала я, а он возразил: «Но вы говорите, она уехала, когда еще не стемнело. Я провел в доме Макгрегора больше часа, когда уже было темно, почти до девяти часов, а ее еще не было».
И тут, потому что я за нее тревожилась и на минуту забыла про Меррика и Кумара, я сказала то, чего не собиралась говорить, то, что неизбежно должно было навести его на мысль о Кумаре. Я сказала: «Может быть, она заехала к миссис Гупта Сен». И, увидев его лицо, сразу пожалела об этом. Получилось так, будто я, упомянув миссис Гупта Сен, вслух произнесла имя Кумара. Он сказал: «Понятно». В глазах его была улыбка. И все стало на свои места, опять сложилось в этот опасный геометрический чертеж, только на этот раз третьей точкой в треугольнике, вдобавок к Меррику и Кумару, был не Раджендра Сингх, а мисс Мэннерс. У меня появилось ощущение, оно у всех иногда бывает, будто все это уже было когда-то, будто опять я обречена на какой-то трагический образ действий, ничему не научившись, словно и не было предыдущего случая, или случаев, когда мы с Мерриком стояли здесь, в этой комнате, где я сейчас лежу, а вы задаете ваши вопросы, и мысли наши занимали два имени: Кумара и девушки, которую нужно разыскать. Открытие, что Меррик здесь замешан не только как полицейский и что я предала этого мальчика, Кумара, упомянув о доме у базара Чиллианвалла, о миссис Гупта Сен, — вот пружины, которые нельзя было не нажать всякий раз, как наши жизни, совершив новый оборот, доходили до момента, когда мы с Мерриком стояли в этой комнате. И всякий раз, неотвратимо, пружины оказывались задеты еще до того, как удавалось это понять. Мне бы надо было знать, что Меррик знаком с мисс Мэннерс. Глупо было не знать. Это цена, которую я заплатила за то, что посвятила свою жизнь умирающим, а не живым. То, что она дружит с Гари Кумаром, вовсе не значило, что она не может дружить и с Мерриком. Не будь я так глупа, мы могли бы вырваться из кольца неизбежности и Меррик не уехал бы от меня, заранее убежденный в том, что только Кумар может разрешить загадку ее исчезновения.
Но я не знала, что Меррик с ней знаком и даже, на свой чудной лад, любит ее. Угадала только тогда, когда сказала: «Может быть, она заехала к миссис Гупта Сен» — и увидела радостное возбуждение в его как будто пустых, но достаточно откровенных ярко-голубых глазах. Ведь он уже давно наметил Кумара, наметил как свою жертву, еще когда смотрел, как тот моется у колодца, а потом увез допрашивать, чтобы поближе присмотреться к тому мраку, к которому тянулся его собственный мрак. Не такой же, но все-таки мрак. У Кумара — мрак души. У Меррика — мрак рассудка, сердца и плоти. И еще — но в каком-то противоестественном плане — притяжение белого к черному, притяжение противоположности, человека, который, возможно, никогда не погружался в глубины собственных побуждений, не говоря уже о требованиях жизни и мира в целом, а стоял в сторонке, на сухом, бесплодном берегу, огражденный собственной скрытностью и предрассудками, которым он выучился, потому что был одним из белых господ в стране черных.
Меррик уже давно знал про мисс Мэннерс и Кумара. Потому-то Кумар сразу пришел ему на ум, как человек, который мог знать, где она. Но есть еще одна вещь, которую вы, может быть, не знаете. О чем я смутно догадалась в вечер Бибигхара, когда Кумар не явился, а подробнее узнала позже, когда она приходила проститься перед отъездом на север, к своей тетке леди Мэннерс, у которой собиралась прожить оставшееся время. Она была беременна. И не скрывала этого. Сначала мы поболтали о всяких пустяках. Меня поразило ее спокойствие. Помню, я еще подумала — это спокойствие прекрасной женщины. А ведь она, как вам известно, не была красива, вам это наверняка говорили все, кто о ней рассказывал, да и сами вы могли убедиться по ее фотографии. В какую-то минуту мы обе замолчали. То не было молчание людей, которым больше нечего сказать друг другу. За нашим молчанием было понимание и симпатия, но мы еще не были уверены, пришло ли время положиться на эту дружбу. Первой решилась я. Заговорить о Кумаре. «Вы знаете, где он?» — спросила я, имея в виду, где он содержится в тюрьме. Она посмотрела на меня, и по ее лицу я поняла две вещи — что она не знает, но какие-то несколько секунд, пока надежда не угасла, надеялась, что знаю я. Потом покачала головой — она спрашивала, но никто ей ничего не сказал. И заходила в дом у базара Чиллианвалла, думала, может, его тетя что-нибудь знает, но миссис Гупта Сен даже не вышла из своей комнаты поговорить с ней. А больше она, вероятно, и не рискнула ничего предпринять, чтобы не повредить ему. Его арестовали тогда же, в ночь Бибигхара, вместе с еще несколькими молодыми людьми. Вы помните, в тот день несколько человек было взято под стражу по политическим причинам. По слухам, их погрузили в запертый вагон и увезли неизвестно куда. Говорили еще, что арест тех юношей в ночь Бибигхара вызвал выступления во всем городе. Но выступления, несомненно, были запланированы раньше. Может быть, волнения были серьезнее оттого, что распространились слухи о тех ужасах, которые учинили над юношами, арестованными после Бибигхара. Или, может быть, они показались серьезнее, потому что у англичан создалось впечатление, что после Бибигхара всем их женщинам грозит опасность. Говорили, что именно из-за Бибигхара комиссара уговорили признать, что ему не справиться с создавшимся положением, и вызвать войска, хотя на самом деле это было преждевременно. Может быть, правды об этом никогда не узнают. До того как мисс Мэннерс зашла проститься, мне приходило в голову, что ее, возможно, мучает мысль, что она, сама того не желая, оказалась в центре всех этих передряг. Но когда она пришла, вид у нее был такой спокойный, сосредоточенный в себе, какой бывает, вероятно, у всякой женщины, когда она впервые ждет ребенка и ей кажется, что по сравнению с этим весь окружающий мир не так много значит. Я накрыла ее руку своей и спросила: «Вы решили довести дело до конца?» Она ответила: «А почему вы спрашиваете?» — и по ее улыбке я поняла, что да, она доведет дело до конца. Я спросила: «А вас пробовали отговорить?» Она кивнула — да, пробовали, у них это получалось ужасно просто. Все равно как выполнить несложную обязанность.
Но, конечно, это было не просто. Для них-то, может быть, да. Они бы даже сочли это ее долгом. Избавиться. Прервать. Вырвать отвратительный зародыш из чрева и бросить собакам. Я своими ушами слышала, как это сказала женщина. Белая женщина. Она при мне спросила другую, правда ли, что эта девица Мэннерс беременна и уехала в Кашмир рожать? Они были в аптеке Гулаба Сингха, покупали всякую косметику. Положение тогда уже нормализовалось. И, услышав в ответ, что это, видимо, правда, сказала: «Как же прикажете это понимать? Она, значит, получила удовольствие?» Бедная мисс Мэннерс! Быстро она превратилась в «эту девицу»! Может, ее и до Бибигхара иногда так называли. Но сразу после Бибигхара европейцы говорили о ней с благоговением, как о святой и мученице. А теперь вот — «эта девица», да еще такая подлость — «Значит, она получила удовольствие?». И улыбнулась и добавила громче: «Случись такое со мной, я бы сделала аборт прямо на улице перед каким-нибудь их проклятым храмом, а эту гадость бросила бы собакам, либо пусть бы ею подавились их жрецы». И продолжала выбирать пудру и лосьоны для своей белой кожи, и умудрилась, как это умели, да и теперь умеют, такие женщины, говорить с продавцом, ни разу не взглянув на него и демонстративно держа руки на отдалении от его пальцев. Может, это была одна из тех женщин, которые за несколько месяцев до того видели, как юный Кумар шел со мной в аптеку — мы встретились на улице, перекинулись словом, и он предложил донести мне покупки из аптеки в Святилище, а предложил потому, что я в тот день была без провожатого. Мы с Кумаром к тому времени стали друзьями. Я по крайней мере это чувствовала, хоть он-то крепко вбил себе в голову, что у него вообще нет друзей. Когда мы вышли из аптеки, он сказал: «Ну что, убедились? Для белых я стал невидим». Может, он не заметил, как белые женщины на него поглядывали. Может, заметил только, что они оттесняли его от прилавка, или нарочно поворачивались спиной, или подзывали продавца, который его обслуживал. Поэтому он терпеть не мог заходить в лавки в европейском квартале. А между тем его, я знаю, неудержимо тянуло там бывать, чувствовать себя среди своих, ведь Англия была для него единственным знакомым миром, а черный город на этом берегу был ему противен, как всякому белому, только что приехавшему из Англии. Даже больше, потому что в черном городе он был вынужден жить, а не просто проходить изредка по мосту, зажав нос платком, когда возвращался в кантонмент, в мир английского клуба, где собирались белые.
Но Кумар — это из другой оперы, верно? Вы и до него доберитесь. Я вам назову одно имя, которое может вам помочь, его, кроме меня, может быть, никто и не знает, а не то давно забыл. Колин. Колин Линдзи. Кумар рассказал мне про Колина, когда я второй раз видела его пьяным. Из-за Колина Линдзи он и напился в тот первый раз, когда мы нашли его и принесли в Святилище. В Англии Колин Линдзи был его ближайшим другом. Они вместе учились в школе. Колин хотел, чтобы его родители оставили Гари у себя, когда его отец умер и он должен был вернуться в Индию. Когда ему еще не исполнилось восемнадцать лет. Юный англичанин. Английский голос, английская манера держаться, английское имя — Гарри Кумер. Ни одного индийского языка не знает. Англичанин с темной кожей, который в Майапуре стал, по его словам, невидим для белых.
Но не для тех женщин в аптеке. И не для мисс Мэннерс. И не для Меррика. Я вам не досказала про Меррика и про все, что ему уже было известно о дружбе Кумара с мисс Мэннерс. Когда она приходила ко мне проститься, я ей сказала: «Мисс Мэннерс, я должна перед вами покаяться. Меня совесть мучит». И рассказала ей, как Меррик приезжал в Святилище в вечер Бибигхара. И что я тогда не знала, что она знакома с Мерриком ближе, чем все белые знакомы между собой в таком городе, где полно и гражданских служащих, и военных. Но теперь поняла: он интересовался ею не только как полицейский, которому сообщили, что исчезла белая девушка. И, тревожась за нее, забыла, что поминать при нем имя Кумара опасно и особенно опасно хотя бы косвенно упомянуть о Кумаре в связи с ней. И вот — сказала: «Может быть, она заехала к миссис Гупта Сен».
«А почему это вас мучит? — спросила она. — Почему это у вас на совести? Я знаю, что мистер Меррик у вас был, а от вас поехал туда, где жил Гари». «Но позже, — сказала я, — позже он вернулся. Отсюда он поехал в тот дом у базара, спросил Гари, но ему сказали, что Гари нет дома. А потом опять поехал в дом Макгрегора. И узнал, что вы вернулись. В таком состоянии. И сразу вызвал патрули, оцепил весь район Бибигхара и арестовал первых же пятерых юношей, которых там обнаружил. И опять поехал в дом у базара. Поднялся наверх с констеблями и нашел Гари, с синими подтеками на лице, говорят, он как раз мылся, чтобы не так было заметно. А возле дома, в канаве, ваш велосипед».
— Да, — сказала она. — Все так. Откуда вы узнали?
— От мистера де Соузы. У него много знакомых, ему много чего рассказывают. Когда правду, а когда и просто сплетни. Но это-то, очевидно, правда. Вот меня совесть и мучит. Не упомяни я про дом у базара, мистер Меррик не поехал бы туда искать Гари. Ведь вы-то ничего не сказали. Это мы все знаем. Вы им сказали, что не видели, кто на вас напал. Мы знали, что вы никого не припутали. Знали со слов леди Чаттерджи. А я знаю от Анны Клаус. Мы знаем, что вы отказались хотя бы попробовать опознать других арестованных, потому якобы, что не разглядели их в темноте. Мне не дает покоя один вопрос. Если бы мистер Меррик не вернулся в дом Макгрегора и не застал вас в ту минуту, вы и вообще не рассказали бы, что произошло?
Она подумала, прежде чем ответить. «А к чему мне держать это в тайне? Совершено преступление. Мужчин было пятеро или шестеро. Четверо из них совершили надо мной насилие. Что вы пытаетесь мне сказать? Или вы тоже думаете, что Гари принимал в этом участие?»
— Нет, — сказала я. — Не то. Я только пытаюсь облегчить себе душу. И прошу вас помочь мне в этом. Понимаете, я еще вот что помню. В вечер Бибигхара, когда вы пришли в Святилище ждать Кумара. И пока ждали, рассказали мне, что побывали с ним в храме. Пока вы рассказывали, у меня создалось впечатление, что с тех пор вы его не видели. Не видели недели две, если не больше. Что в тот день, когда вы ходили в храм, между вами произошла размолвка. Ссора. Что вы огорчились, но не были удивлены, когда он и в сумерки не явился в Святилище и вам пришлось уехать одной. После вашего отъезда мне пришло в голову, что вы заедете к нему на дом, прежде чем ехать к себе. Повидать его. Уладить то, что между вами разладилось. Поэтому-то я и сказала, когда Меррик меня расспрашивал, что вы, может быть, заехали в тот дом у базара, а это сразу навело его на мысль о Кумаре, потому что он знал, где Кумар тогда жил. Он, конечно, помнил его адрес еще с того дня, когда увез его в участок допрашивать. Я даже самой себе не смогла выразить все это словами, когда Меррик стоял в этой комнате, в вечер Бибигхара. Но слова уже ждали за порогом. Они пришли позже, когда я узнала, что Кумара тоже арестовали и увезли, и вспомнила, как изменилось у Меррика лицо, когда я сказала, что вы, может быть, заехали к миссис Гупта Сен. И он оглядел комнату. Как будто догадался, что вы и Кумар бывали здесь раньше, ждали здесь друг друга, что вы и в тот вечер ждали его здесь. Как будто обнаружил наконец одно из тех мест, где вы с ним встречались. Я поняла, как это для него важно и что он не просто полицейский, наводящий справки об исчезнувшей девушке. Я почувствовала это уже чуть раньше, когда он удивился, узнав, что вы иногда приходите помочь на вечернем приеме. Это было удивление человека, считающего, что он имеет право знать, где и как вы проводите время. Верно я говорю?
— Да, — сказала она. — Он, кажется, считал, что имеет такое право.
— И знал про вас и Кумара?
— На том берегу все про это знали. Мистер Меррик предостерегал меня от этого общения.
— А после этого предостережения, — сказала я, — вы с Кумаром поссорились, когда ходили в храм? И перестали встречаться? Так что мистер Меррик решил, что вы вняли его предостережению?
— Да, — сказала она, — наверно, так все и случилось. Ему могло так показаться.
Так что видите, она не помогла мне облегчить душу. Не сняла с меня вины за то, что я сказала: «Может быть, она заехала к миссис Гупта Сен» — и этим возродила в нем волнующее подозрение, что мисс Мэннерс и Кумар продолжают тайно встречаться здесь, в Святилище. Указала ему способ, как наказать Кумара, которого он уже наметил себе в жертвы. Ибо Меррик был неспособен любить. А наказывать был вполне способен. Я чувствую, что не ошиблась. Меррику нужен был Кумар, а не мисс Мэннерс. И вероятно, именно ее общение с Кумаром заставило Меррика обратить на нее внимание. Вот как я это понимаю. И еще одно я поняла…
А вот что.
Что юный Кумар был в ту ночь в Бибигхаре. Или в какую-нибудь другую ночь. Потому что ребенок, которого она родила, конечно же, был от Кумара. Иначе почему бы она, когда носила его, выглядела как женщина, на которую снизошла благодать? Почему бы отказалась избавиться, прервать, бросить ненавистный зародыш собакам? Почему бы? Неужели же, решившись на прыжок, она приняла все логические последствия своего поступка, включая изнасилование в темноте бандой хулиганов? Вообразила, что в результате такого ужаса носит под сердцем Индию? Но как сочетать это с тем, какой она была, когда приходила проститься, — спокойная, сосредоточенная в себе, мысленно уже пестуя своего ребенка, чувствуя, что, пока у нее есть ребенок, она не окончательно потеряла любовника?
Был один вопрос, который мне безумно хотелось ей задать. Но я удержалась — отчасти потому, что в глубине души и так знала правду, а отчасти потому, что думала, она откажется ответить. Ради Кумара. Ведь бывает, что удается вовлечь другого в свое молчание, вы не согласны? Таким вот молчанием она окружила себя и память о Кумаре. За это они ее и возненавидели. Здешние европейцы. Как осудили и ту женщину из миссии, мисс Крейн, когда она отказалась опознать тех, кто убил учителя. Но с мисс Мэннерс было хуже, потому что одно время она была в их глазах невинной белой девушкой, поруганной черными варварами, и лишь постепенно до них дошло, что гласного отмщения они не дождутся. Ведь она тоже не пожелала никого опознать. Как передавали, она заявила, что, откуда ей знать, может быть, это были английские солдаты, вымазавшие себе лица черной краской, как коммандос. И спросила, все ли арестованные были индусы, а узнав, что да, сказала, что тут какая-то ошибка, потому что один из насильников, во всяком случае, был обрезан, а значит, скорее всего мусульманин. Сказала, что знает, что он был обрезан, и, если угодно, может объяснить, откуда знает. Сказала это при свидетелях, в доме Макгрегора, где проходило закрытое слушание. Провели его, потому что англичане требовали суда. Но какой мог быть суд, если сама пострадавшая грозила во всеуслышание бросить тень на их же солдат? И не постеснялась бы рассуждать о таких нескромных подробностях, как обрезание? Так что суда они не дождались. Да и зачем им был суд? Признать арестованных виновными не требовалось, достаточно было посадить их под замок, а потом услать неведомо куда, как сотни других. А с ними и Кумара.
А потом они, конечно, ополчились на нее. О, не в открытую. Не в лицо. Но между собой. Индийцев они в свои мысли бы не посвятили. Но друг другу впервые задавали вопрос, который индийцы-то задавали с самого начала. Как она вообще оказалась ночью в Бибигхаре? В сад она, безусловно, вошла по доброй воле, ни разу не было высказано предположение, что она просто ехала мимо и ее насильно стащили с велосипеда. А если бы ее стащили с велосипеда, как она могла не увидеть лицо хотя бы одного из тех, кто в этом участвовал? Ведь как раз напротив Бибигхара есть уличный фонарь. А немного дальше, в каких-нибудь ста шагах, у въезда на Бибигхарский мост есть железнодорожный переезд и будка, где живет стрелочник с семьей, и все они клялись, что ничего не видели и не слышали, пока к ним не ворвались патрульные мистера Меррика и не стали допрашивать, выстроив в ряд перед будкой.
А теперь я вам изложу окончательную версию, которую сплетникам британского Майапура и пришлось принять как правду, хоть и горькую. Автора этой версии недалеко искать, думаю, что она исходит от мистера Меррика. Итак, мисс Мэннерс пошла в Бибигхар по просьбе Кумара. Что это был за тип — всякому ясно. Худший вариант образованного индийца. Тщеславный, дерзкий, самонадеянный. Только роман с белой женщиной мог насытить его тщеславие. И только такая простушка, как Дафна Мэннерс, могла клюнуть на его ухаживания. Он так внушил себе, что она выполню любое его желание, что у него хватало наглости не подходить к ней по нескольку дней, даже недель, а то назначить ей свидание — и не явиться, и ссориться с ней на людях, унижать ее. А потом он бросал ей подачку — разрешал опять провести часок в его обществе. И все это время обдумывал самое страшное унижение, и оно совпало по времени — по всей вероятности, не случайно — с тем днем, который выбрали эти индийцы, чтобы показать англичанам, кто здесь хозяин. Много дней перед началом восстания он держался от нее в стороне, разжег ее чувства до предела, а потом послал ей записку с просьбой прийти в Бибигхар. Она полетела на свидание и застала в саду не только Кумара, но и целую банду хулиганов, которые, один за другим, и совершили над ней насилие. А молчала она, потому что была убита стыдом. Какая английская девушка призналась бы в таком позоре? Но юный Кумар переоценил свое коварство. Эти так называемые образованные индийцы все такие. Он до того обнаглел и поглупел, что украл ее велосипед и не догадался бросить его хотя бы не у самого своего дома. Может быть, он решил, что утром все англичане будут думать только о том, как бы спасти свою шкуру. Ведь вот что еще несомненно: такой честолюбивый мальчишка, несмотря на свои так называемые английские манеры, почти наверняка должен был участвовать в восстании на роли изменника. Нет, нет, не тратьте сочувствия на юного Кумара. Как бы круто ему ни досталось в полиции, он все это заслужил. И на нее не тратьте сочувствия. Она тоже получила по заслугам.
Вот как рассуждали англичане. Я говорила об этом с Анной Клаус. Анна хорошо относилась к мисс Мэннерс. Это она оказала ей тогда первую помощь. Я не спросила ее насчет еще одного слуха — что якобы она, Анна Клаус, сказала окружному комиссару, что, по ее мнению, мисс Мэннерс до изнасилования не была intacta. Ведь ни в том, ни в другом случае это не могло никак отразиться на разбирательстве происшествия в Бибигхаре. У комиссара, надо полагать, были свои причины задать этот вопрос. Если правда, что он его задал. Понимаете, когда все утряслось и англичане опять почувствовали себя господами, в Майапуре, пока не нашелся новый предмет для злословия, ощущалось желание изничтожить мисс Мэннерс, ее доброе имя, самую память о ней.
И возможно, это бы им удалось. Если бы не одно обстоятельство. Что Майапур — индийский город. И по прошествии времени, когда страсти улеглись и англичане забыли о трехнедельной сенсации, связанной с Бибигхаром, индийцы продолжали о ней помнить. Они ничего в ней не поняли. Возможно, если вспомнить, какой ценой они за нее заплатили, они тоже предпочли бы забыть. Но от этой истории со всеми ее тайнами у них осталось одно впечатление — пусть смутное, но упорное, как боль от старой затянувшейся раны. Что Дафна Мэннерс их любила. И не предала их даже тогда, когда казалось, что они-то ее предали. Мало кто из индийцев сомневался, что изнасиловали ее их соплеменники. Но они не верили, что в число арестованных попал хотя бы один, из виновных. И это свое убеждение они разделяли с ней. Если хотите — вместе с ней несли этот крест. Вот почему позднее они стали почитать ее за те слова, которые она произнесла и которые сперва возмутили их не меньше, чем англичан. Особенно крепко им запомнилось, что она сказала: «Откуда мне знать, может, это английские солдаты вымазали себе лица черной краской».
Да, чтобы сказать это, нужно было большое мужество. В такие-то дни! Когда в городе было полно белых солдат, японцы грозили вторжением из Бирмы и англичане готовы были усмотреть измену во всем, что нельзя было назвать патриотичным. И вот еще о чем не забудьте. Это были особенные дни. Страшная напряженность объяснялась сдвигом в сознании. Что же это за белая держава, которую могла выгнать из Малайи и прогнать через всю Бирму армия желтолицых? Вот вопрос, который индийцы задавали в открытую. И англичане тоже его задавали, но лишь в непривычной тишине своих сердец. И молились о ниспослании им времени, порядка и преданности, а ведь их нужно сначала посеять, иначе не пожнешь.
Возможно, впрочем, что ваши молитвы были услышаны. Ибо вы удивительная нация. Когда вы гуляете на солнце, вас больше всего заботит, длинную или короткую тень вы отбрасываете.