Рассказ С. В. Видьясагара
На шестнадцатом году я срезался на экзамене и вылетел из майапурской Правительственной средней школы под громкие упреки родителей и без малейших видов на будущее. Около года я вел постыдную, греховную жизнь, знался с беспутными женщинами и губил свое здоровье. Докатился до того, что отец выгнал меня из дому. Мать тайком дала мне сто рупий, которые она копила много месяцев, экономя на расходах по хозяйству. Сожалею, что даже этот знак материнской любви и доверия я растратил на пьянство и разврат. Я много недель пролежал при смерти в моем убогом жилище, но и поправившись ни о чем не думал, кроме женщин и спиртного. Много раз молился я о руководстве свыше и самодисциплине, но, стоило мне увидеть смазливую девочку, я увязывался за нею и у всех на виду говорил ей непристойности, так что слава обо мне пошла самая худая и ни один порядочный человек не хотел со мной знаться. Водились со мной лишь такие же мальчишки, как я сам, чьи родители махнули на них рукой или не знали, какую жизнь они ведут, пока не просветит кто-нибудь из соседей.
Так я дожил до семнадцати лет, а тогда, ужаснувшись своему образу жизни и решив исправиться, вернулся в отчий дом просить прощения. Мать и сестра плакали, но отец встретил меня сурово и велел объяснить мое безобразное поведение. Я сказал, что могу объяснить его только безумием, а теперь надеюсь выздороветь милостью божией и собственными усилиями. При виде моего смирения и скорби отец снова открыл мне объятия. Я начал новую, честную жизнь, с помощью и по рекомендации отца поступил работать клерком и все жалованье отдавал матери, оставляя себе только несколько анн на мелкие расходы. Тогда же я горько пожалел о лени и дурном поведении, приведших к исключению из школы. Я стал читать у себя в комнате по вечерам и засиживался так поздно, что мать просила меня подумать о здоровье и о том, что я рискую заснуть на работе и потерять место.
Тогда, решив не причинять больше горя родителям, я начертил диаграмму и приколол к стене над кроватью: столько-то времени, оставшегося от работы, отвел ученью, столько-то сну, столько-то пребыванию на воздухе. В хорошую погоду я ходил вечером в новый квартал Чиллианвалла, любовался красивыми домами наших богатых соседей и бродил у реки. Там я видел немало девушек, но всегда удерживался от соблазна заговорить с ними или увязаться следом. Я старался не бывать в тех местах, где мог встретить своих прежних дружков, особенно же на той улице, где жило много проституток, чьи взгляды из верхних окон сулили гибель любому невинному и порядочному молодому человеку, случайно оказавшемуся там.
Я теперь не отступал от намеченного образа жизни, физически здорового и духовно возвышенного, и даже на эти прогулки брал с собой книгу и садился на берегу позаниматься, стараясь не глядеть на черные косы и шелковые сари. Так я однажды познакомился с мистером Франциском Нарайаном, это был учитель в школе христианской миссии у базара Чиллианвалла, личность, широко известная в Майапуре. Он разъезжал по улицам на велосипеде и заговаривал с кем попало. И я, разговорившись с ним, рассказал ему о своей прошлой грешной жизни, о своем обращении на путь истинный и надеждах на будущее. Узнав, что я работаю младшим клерком и горько сожалею о провале на экзамене, он сказал, что будет иметь меня в виду, если подвернется какая-нибудь подходящая работа. Я же, ничего не ожидая от этой дружеской встречи, продолжал работать и усердно выполнять свою программу самоусовершенствования и самообразования. Я теперь с нетерпением и жадностью поглядывал на книги в Майапурской книжной лавке у храма Тирупати, мимо которой каждый день проходил по дороге домой.
Мой отец был старшим клерком у одного подрядчика, а контора, где я служил, принадлежала другу его хозяина, купцу с двумя дочками на выданье. Однажды я, как всегда, остановился у Книжной лавки и стал перебирать там книги. Делая вид, что только разглядываю их, я читал, главу за главой, книгу про декларацию о самоуправлении 1917 года. Я уже интересовался политикой. Очень мне хотелось иметь эту книжку, но она была мне не по карману, хоть я и знал, что мать дала бы мне эти деньги, если б я попросил. В тот вечер, читая очередную главу, я заметил, что хозяин и его помощник не смотрят в мою сторону, и без всякого сознательного умысла вышел из лавки, сунув книгу под мышку. В полном восторге, но и в страхе, как бы меня не догнали и не уличили в краже, я шел куда глаза глядят и забрел в свой прежний район. Чей-то голос окликнул меня, и, поглядев в ту сторону, я увидел одного из своих старых приятелей, молодого человека постарше нас, остальных, который беседовал и дружил с нами, но не участвовал в наших попойках и прочих безобразиях. Звали его Моти Лал. Увидев у меня книгу, он взял ее, посмотрел название и сказал: «Так, наконец-то и ты взрослеешь». Он пригласил меня выпить кофе в той лавчонке, из которой меня увидел, я согласился. Он спросил, где я пропадал столько времени, и я ему все рассказал. Он тоже служил клерком, на складе у Ромеша Чанда Гупта Сена. Я спросил, видится ли он с кем-нибудь из нашей прежней компании, но он ответил, что они, как и я, теперь остепенились.
И тут мне вдруг стало ясно, что моя прежняя жизнь была не так уж безнадежно дурна, как мне твердила совесть. Конечно, нехорошо было пить так много скверной водки и водиться без разбору с безнравственными женщинами, но теперь я понял, что делали мы это, чтобы дать выход нашей энергии. Окрыленный этим открытием, я опять пошел в лавку, вернул украденную книгу законному владельцу и сказал, что унес ее нечаянно, по рассеянности. После этого он разрешил мне три часа просидеть в глубине лавки, читая новые книги, только что полученные из Калькутты и Бомбея.
Мне шел восемнадцатый год, когда мистер Нарайан, учитель миссионерской школы, зашел ко мне домой и рассказал, что редактору «Майапурской газеты» требуется энергичный молодой человек с хорошим знанием английского языка, чтобы работал в редакции рассыльным и понемногу обучался репортерскому ремеслу. Мистер Нарайан не скрыл от меня, что это он пишет для газеты очерки или «Сюжеты» за подписью «Прохожий», чтобы пополнить свое учительское жалованье. Мой отец был против того, чтобы я уходил с моей теперешней работы. Он сказал, что со временем, если я буду старательно выполнять мои обязанности, проявлю усердие и постоянство, у меня есть шанс стать старшим клерком и даже жениться на одной из дочек хозяина. Здоровье отца за последние месяцы сильно пошатнулось. Сам он изо дня в день ходил пешком в свою контору, никогда ни на минуту не опаздывал, а часто работал и дольше положенного и, возвращаясь домой, выслушивал жалобы матери, что ужин перестоялся. С тех пор как я стал более по-взрослому смотреть на жизнь, я проникся уважением к отцу, которого раньше только критиковал. И очень ценил его несомненную любовь ко мне. Мне не хотелось его огорчать, но очень хотелось попробовать себя на работе, которую предложил мне мистер Нарайан, уже поговорив обо мне с редактором. Подумав, отец все же разрешил мне обратиться в «Газету». Я очень боялся, как бы он не умер — а умер он уже через полгода, — и не хотел огорчать его на склоне лет и думать, что он может уйти из этого мира, не оставив сына, который совершил бы по нему погребальные обряды. Но я благодарю бога, повелевшего ему уступить моим желаниям. И я был зачислен на работу в «Майапурскую газету».
После смерти отца я стал «главой семьи», мне пришлось выдавать замуж единственную из оставшихся в живых сестер, которой было тогда шестнадцать лет. Эти семейные хлопоты отняли у меня много времени в 1937–1938 годах. Мы с матерью остались жить вдвоем, она все уговаривала меня тоже вступить в брак. Я был в этом смысле наивен. Боялся, что мое общение с безнравственными женщинами не позволит мне безнаказанно стать мужем и отцом, хотя я, благодарение богу, и не заболел неизлечимой болезнью. Но помимо этого, я после смерти отца целиком посвятил себя политике и карьере «растущего» журналиста.
По долгу службы я теперь ежедневно бывал в кантонменте, где помещалась редакция «Майапурской газеты», и понемногу знакомился с жизнью на том берегу. Я и раньше, когда учился в школе, бывал там каждый день, но теперь, в роли начинающего журналиста у мистера Лаксминарайана, я узнавал много такого, что раньше меня не интересовало. Так, например, я много чего узнал об отправлении правосудия, о поддержании законности и порядка, об общественной жизни англичан.
Будучи молодым индийцем без какого-либо общественного веса, я часто подвергался мелким унижениям и с горечью вспоминал, как отцу приходилось отчитываться в каждом пенни, как он боялся хотя бы один день не выйти на работу. Я подружился с несколькими моими сверстниками, возобновил дружбу с Моти Ладом, и мы часто допоздна говорили о таких вещах у меня дома, когда мать уже спала. Но лишь после того, как мистер Лаксминарайан взял на мое место Гари Кумара, племянника богатого купца Ромеша Чанда Гупта Сена, у которого Моти Лал тоже одно время работал, а я перешел в редакцию «Майапурского индуса», я сошелся с группой молодых людей, моих единомышленников, живших без всякого руководства в мире, где их отцы боялись потерять хотя бы один рабочий день и даже политические деятели — индийцы говорили с нами на разных языках. Мы решили быть начеку и ухватиться за первую же возможность приблизить день нашего освобождения.
В то время англичане воевали с Германией, конгрессистские кабинеты ушли в отставку, и у нас хватило ума вообразить, что нашу родину опять заставят внести непомерную долю в расходы на войну, которой мы не искали и от которой не ждали никаких выгод, а только обещаний, остающихся пустыми словами. В те дни нам приходилось быть очень осторожными, чтобы избежать ареста, если, конечно, один из нас не решал нарочно подвергнуться аресту, нарушив какие-нибудь правила. И надо было очень осторожно выбирать новых друзей. Самый невинный на вид юноша мог оказаться полицейским шпионом, двое или трое моих друзей были арестованы на основании сведений, сообщенных по начальству такими людьми, а им иногда только и нужно было, что свести старые счеты, и они выдумывали всякие небылицы, чтобы убедить полицию арестовать кого-нибудь из нас. Моти Лал тоже был арестован, якобы по статье 144, запрещавшей выступать на студенческих сходках. Его посадили в тюрьму, но ему удалось бежать.
Когда японцы вторглись в Бирму и разбили англичан, мы почувствовали, что наконец-то наша свобода близка. Японцев ни я, ни мои друзья не боялись. Мы знали, что сумеем досадить японцам, если они вторгнутся в Индию и вздумают обращаться с нами так же плохо, как англичане. Многие наши солдаты, которых английские офицеры бросили и они попали в плен в Бирме в Малайе, были отпущены японцами на свободу и образовали Индийскую национальную армию под командованием Субхаса Чандра Боса. Если бы японцы выиграли войну, наших товарищей из Индийской национальной армии повсеместно считали бы героями, но вместо этого англичане после окончания войны жестоко их наказали, а наши «национальные лидеры» ничего не сделали, чтобы их спасти.
В те дни мы были уверены, что сделать Индию «великой державой» способны только люди молодые, готовые и пожертвовать жизнью, и, когда нужно, отнять жизнь. Мы не понимали разногласий и колебаний наших лидеров. К несчастью, мы были в силах сколотить лишь очень мелкие группы. Мы говорили друг другу, что стоит народу восстать против угнетателей, и мы, молодые, объединимся и покажем пример решимости и храбрости, который заразит всех.
Таково было положение во время восстания 1942 года. Вместе с еще несколькими молодыми людьми я уже приготовился принести любые жертвы. После ареста у меня часами выспрашивали сведения о «подпольной системе», но, если такая система и была, я ничего о ней не знал, знал только таких же мальчиков, как я сам, готовых идти на врага в первых рядах. В самый день ареста, 11 августа, я с несколькими товарищами обсуждал, как обратиться с призывами к толпам, которые в тот день собирались двинуться походом на кантонмент. Весть об этих планах быстро распространилась по всему городу. Одна толпа еще утром пыталась построиться недалеко от Мандиргейтского моста, но ее разогнала полиция — она всюду как из-под земли появлялась. В этой толпе меня и моих товарищей не было, мы в это время печатали листовки, призывающие народ помочь в освобождении юношей, ложно обвиненных в нападении на англичанку. Одну такую листовку мы закинули в полицейский участок около храма Тирупати, завернули в нее круглый камень и швырнули в открытое окно, чтобы тот из нас, кого выбрали для этого опасного дела, успел уйти незамеченным. После этого мы разошлись, кто по домам, кто на работу. Всего час спустя начальник полиции с целой гурьбой констеблей нагрянул в редакцию «Майапурского индуса», где я работал. Меня и других сотрудников, оказавшихся на месте, тут же арестовали, потому что полиция нашла в одной из задних комнат старый ручной печатный станок и заявила, что на нем печатали подрывную литературу.
Это была неправда, и из всех арестованных, насколько я знаю, только я вообще занимался такими делами, но я это отрицал: — Среди схваченных был и наш главный редактор, он сказал, что я в то утро на работе не был, а на ручном станке печатают только невинные объявления. Об этом я узнал позже, потому что нас держали врозь, а потом узнал, что всех выпустили, однако газету прикрыли. Я и тогда молчал, потому что надеялся сохранить в тайне место, где был спрятан станок, и имена моих сообщников. Из котвали меня перевели в камеры при полицейском управлении в европейском городе, где содержались и юноши, арестованные за два дня до этого близ Бибигхара, но я их там не видел. Меня поместили в отдельную камеру, а после допроса перевели в тюрьму в старом городе. Там я и находился, когда народ напал на тюрьму, одолел охрану и полицию у ворот и ворвался внутрь. Нескольких заключенных удалось освободить, но, к несчастью для меня, этот акт освобождения имел место в другом корпусе, а вскоре тюрьму отбили войска, и нашим недолгим надеждам на свободу пришел конец. В этом сражении погибло много невинных людей, что власти постарались скрыть, сильно занизив данные об убитых и раненых.
Из котвали в полицейское управление меня перевели к вечеру 11-го, а там меня допрашивал сам начальник окружной полиции. Он вел допрос очень ловко, но я уже решил, что ничего говорить не буду. Я уже понял, что мне все равно не миновать тюрьмы, потому что видел у него папку с подробными сведениями о деятельности, в которой меня подозревали. Он знал имена многих моих друзей и даже случайных знакомых, и я все думал, какой же это шпион нас выдал. Раз за разом он спрашивал про Моти Лала. Спрашивал про Кумара и про других парней, арестованных после «нападения» на англичанку. Отрицать, что я знаком с Моти Лалом и почти со всеми этими парнями, не было смысла, потому что у начальника полиции было даже записано, где и когда нас видели вместе или знали о наших встречах, начиная с одного вечера в феврале, когда мы выпивали и Гари Кумар так упился, что мы пошли проводить его до дому, а потом узнали, что он опять пошел шататься по улицам и был арестован и подвергнут допросу. Два других парня, тоже арестованные за «изнасилование», тоже были с нами тогда в феврале, и я невольно подумал: может, это Гари Кумар после допроса согласился стать доносчиком и это ему мы обязаны теперешней нашей бедой. Позже я устыдился этих мыслей, но я должен быть честным и признаться, что одно время имел подозрения.
Никто из арестованных за «изнасилование» не был моим сообщником в нелегальной работе, но у начальника были записаны еще имена трех моих сообщников, и в то утро они были со мной в том месте, где мы после ареста Моти Лала хранили печатный станок. А хранили мы его в доме одной проститутки. Полицейские сами частенько бывали в этом доме, но за другими делами не успевали заметить ничего связанного с печатанием нелегальной литературы.
Когда начальник назвал кое-кого из тех, кто был со мной в то утро, я сказал (как у нас было условлено на случай, если кого-нибудь из нас арестуют), что мы дня три как не виделись. Я ни в чем не сознался. Сказал, что с утра плохо себя чувствовал и на работу ушел поздно, да и вообще боялся выходить, когда в городе так неспокойно.
Я вышел из дома, где мы прятали станок, вынес листовки и передал их товарищам, которые должны были их разнести, а сам предусмотрительно зашел к себе домой и велел матери говорить, что утром я был нездоров и никуда не выходил. Мать очень испугалась, поняв, что я занят чем-то противозаконным, но пообещала сказать, что требуется, если спросят. Это я в первый раз не пошел в редакцию по такой причине, потому и соблюдал сугубую осторожность. Когда начальник спросил, где я был утром, я понял, что редактор или кто-то из сотрудников «Майапурского индуса» уже упоминал о моем отсутствии, но я сказал, что был нездоров, а у него лицо стало недовольное, и я понял, что мою мать уже успели допросить по его приказу. Я горячо надеялся, что мои сообщники, если их тоже успели допросить, все сумели сочинить удовлетворительные ответы.
Я очень боялся этого допроса после того, Что нам рассказали об ужасном обращении с арестованными за нападение на англичанку. После этих рассказов мы и поспешили отпечатать листовки и распространить их в тот же день. А сведения об этих зверствах мы получили от человека, который говорил с одним из сторожей в полицейском управлении, который сказал, что всех этих молодых людей избили до потери сознания, а потом привели в чувство и заставили есть говядину, чтобы вынудить у них признание, но мы не верили, что они виновны, и подозревали, что история про нападение на англичанку сильно преувеличена или даже выдумана, потому что Кумар с ней дружил и англичане за это его ненавидели. Что делал Кумар в ту ночь, я не знаю, но один человек, знавший других арестованных, рассказал, что все они, кроме Кумара, всего лишь пили самогон в старой хибарке, а о «нападении» ничего не знали, пока не ворвалась полиция и не арестовала их. Этот человек и сам с ними пил, но вышел из хибарки немного раньше, притаился где-то и все видел. Он подумал, что их выдал стрелочник на переезде, потому что знал, что они сходятся в этой хибарке пить самогон, и сам иногда к ним заглядывал и требовал себе порцию в уплату за то, что будет молчать об этом их противозаконном занятии. Насчет хибарки и выпивок все правда, я это знаю, потому что несколько раз сам там бывал. Это было не то место, где с нами был Гари Кумар и так упился. Для таких выпивок нам приходилось все время выискивать новые места, чтобы сбить со следа полицию. А хорошее вино нам было не по карману, потому мы и пили эту гадость. Во время моего допроса начальник сказал: «Ведь ты близкий друг Кумара, в ночь на девятое августа вы с ним и с другими приятелями пили в хибарке близ Бибигхарского моста, да? А потом ты ушел, потому что они завели скверный разговор насчет того, чтобы отправиться в кантонмент и найти женщину, разве не так?»
Я понял, что он предлагает мне лазейку, чтобы я мог втереться к нему в милость, дав ложные показания, и, как ни боялся побоев, ответил, что нет, это неправда, а правда только то, что я знаком с Гари Кумаром и некоторыми из тех, кого он назвал, но вечером 9 августа я допоздна работал в редакции «Майапурского индуса», редактировал поступившие за день корреспонденции о беспорядках в Дибрапуре и Танпуре, и мой главный редактор, несомненно, это подтвердит. Я говорил правду, а он злился, потому что знал, что это правда. Он сказал: «Погоди, ты еще пожалеешь, что врал мне». И ушел, оставив меня одного в комнате. Я огляделся, нельзя ли убежать, но не увидел даже окна, через которое мог бы попытаться вырваться на желанную свободу. Комната освещалась одной электрической лампочкой. В ней был стол, стул, на котором начальник сидел во время допроса, и табуретка, на которой сидел я. В углу комнаты стояли железные козлы.
Поняв, что мне не уйти, я стал молиться о ниспослании мне сил, чтобы перенести пытку, не выдав моих товарищей. Я думал, что сейчас за мной придут и что начальник-сахиб уже приказывает все там подготовить. Но он вернулся один, опять сел за стол и стал задавать все те же вопросы. Сколько это длилось — не знаю. Мне очень хотелось есть и пить. Потом он опять ушел, не добившись от меня ничего нового, а за мной явились два констебля, посадили меня в грузовик и отвезли в тюрьму на Тюремной улице. Я еще надеялся, что по дороге наши меня освободят, но машина ехала очень быстро, и никто ее не остановил. В этой тюрьме меня продержали неделю, потом судили и признали виновным в печатании и распространении подрывной литературы. Полицейский шпик показал на суде, что видел, как я забросил листовку в окно котвали. Это была неправда, но доказать это я не мог. Спрятанный станок нашли — тоже, наверно, кто-нибудь навел, и всех моих сообщников схватили. Меня приговорили к двум годам тюрьмы со строгой изоляцией. Отбывать срок отправили в тюрьму около Дибрапура и сначала заперли в грязную, вонючую камеру. Я решил, что майапурский начальник специально приказал, чтобы со мной обращались особенно жестоко. Сначала я, как ни был голоден, не мог есть отвратительную пищу, которую мне давали. Один раз я не выдержал и швырнул миску на пол. На следующий день меня взяли из камеры и сказали, что за нарушение тюремных правил мне полагается пятнадцать ударов палкой. Меня привели в какую-то маленькую комнату, и там я увидел такие же железные козлы, как в той комнате, где начальник меня допрашивал. И показали палку, которой будут меня бить. Палка была длиной фута четыре и в полдюйма толщиной. Меня раздели догола, пригнули к козлам, привязали за лодыжки и запястья и привели «приговор» в исполнение. От боли я лишился чувств.
Позже меня перевели в другую тюрьму. Общаться ни с кем не разрешали, даже с родными. Однажды сообщили, что моя мать умерла. Я плакал и просил у бога прощения за все горе, которое причинил ей моей деятельностью во имя свободы, на которую меня толкнуло чувство долга. Наказания я принимал как должное, ведь я был повинен во всех «преступлениях», за которые меня наказывали. Я-то не считал их преступлениями, а значит, и наказания были не наказания, а часть той жертвы, которую я призван был принести.
Уже к концу моего срока к нам в тюрьму перевели из другого места заключения одного из тех юношей, которых обвинили в нападении на англичанку. Их всех разбросали по разным тюрьмам, потому, наверно, что власти не хотели, чтобы хотя бы двое оказались вместе и могли подтвердить другим заключенным историю их несправедливого наказания. При виде этого юноши я даже закричал от изумления: я-то думал, что их всех уже давно судили и осудили. Мне даже передавали, что их повесили. Но этот сказал мне, что улик против них так и не нашли. Он считал, что все это было состряпано и, вероятно, никакого изнасилования в Бибигхаре вообще не было. И кончилось тем, что их всех упекли за решетку как нежелательный элемент по обвинению или по подозрению в подрывной деятельности. Мы не могли подолгу разговаривать, а про слухи о пытках и осквернении он, видимо, боялся заикнуться.
Когда я отбыл свой срок, дома у меня больше не было. И надо было часто отмечаться в полиции. Мой прежний хозяин мистер Лаксминарайан нашел мне где жить и давал кое-какую работу, чтобы мне не умереть с голоду. Здоровье мое было подорвано, я весил всего 97 фунтов, и кашель меня мучил. Со временем я немного окреп и здоровье частично вернулось.
Из всех, кто был арестован по бибигхарскому делу, я потом видел только одного, он потом вернулся жить в Майапур. Тот самый, которого я встретил в тюрьме. Узнав, что он опять дома, я пошел навестить его и спросил: «Почему ты так боялся говорить со мной?» Ему и тут не хотелось отвечать. Он много выстрадал и боялся полиции, говорил, что за ним до сих пор следят. Ведь англичане в те дни все еще были у власти, и притом уже выиграли войну, так что в будущее мы смотрели без особой надежды, хотя многие говорили, что теперь-то англичане действительно готовятся убраться вон.
Как-то вечером в конце 1946 года этот человек разговорился со мной и вдруг сказал: «Я тебе все расскажу». Говорил он долго. Сказал, что в вечер Бибигхара, когда его и тех четверых, с которыми он выпивал в хибарке, арестовали, их сразу привезли в полицейское управление и заперли в камере. А они смеялись и шутили, потому что ничего не знали, кроме того, что их накрыли с самогоном. Потом привели Гари Кумара. Лицо у него было в синяках и ссадинах. Они подумали, что это дело рук полиции. Один из них окликнул: «Эй, Кумар!», но Кумар точно и не слышал. После этого никто из них, кроме моего собеседника, уже Кумара не видел. А мой собеседник сообщил мне все это по секрету, так что я лучше скрою его настоящее имя. Сейчас обо всем этом уже давно забыли, мы теперь живем другой жизнью. Нынешняя молодежь такими вещами не интересуется. Так я назову моего знакомца Шарма, это имя вымышленное. Шарма был парень видный, крепкий, в юности, как и я, не дурак по женской части, но потом тоже немного угомонился. Его и остальных, кроме Кумара, заперли в одной камере и вызывали по одному. Один за другим они уходили и не возвращались, и оставшиеся уже перестали смеяться и шутить. У них и от вина голова трещала, и жажда мучила. Наконец остался один Шарма. Когда пришла его очередь, два констебля отвели его в подвал и велели раздеться. И когда он стоял там голый, один из констеблей постучал в дверь в дальнем конце комнаты, открыл ее, и вышел начальник полиции. Шарме было очень стыдно стоять в таком нескромном виде, тем более перед белым человеком. Констебли завели Шарме руки за спину, после чего начальник, у которого была в руке палочка, подошел, приподнял палочкой его половой член и некоторое время разглядывал. Шарма не понимал, почему его подвергают такому унижению. Он спросил: «Зачем вы это делаете, начальник-сахиб?» Тот не ответил. Он осмотрел одежду, которую Шарме было приказано снять, тоже переворачивая ее палочкой, и вышел. Позже Шарма, конечно, понял, что тот искал следов женской крови. Когда начальник вышел, констебли велели Шарме надеть трусы, но остальную одежду не вернули. Потом его через другую дверь увели в камеру, где уже находились его собутыльники, тоже в одних трусах. Кумара с ними не было. Они еще пробовали шутить, почему, мол, сахиба так интересуют некоторые части их тела, но им уже было не до смеха. Потом их опять увели одного за другим, и они не вернулись. Когда настала очередь Шармы, а он опять был последним, его привели в комнату, где заставляли раздеться, начальник сидел там за столом. Думаю, что это была та самая комната, где начальник и меня допрашивал два дня спустя. Но Шарме не дали табуретки. Ему велели стать перед столом. И стали допрашивать. Он не понимал вопросов, потому что думал, что разговор идет только о незаконном потреблении самогона. Но вдруг начальник спросил: «Откуда ты знал, что она будет в Бибигхарском саду?» — и тогда, по слову «она» и по унижению, которому его перед тем подвергли, он начал понимать, что кроется за этой комедией. Но все еще не до конца понимал, к чему клонит полицейский начальник, пока тот не сказал: «Я расследую преступное нападение, совершенное сегодня вечером на английскую девушку, которая думала, что твой друг Кумар и ей тоже друг». Потом пошли вопросы вроде таких: «Когда Кумар предложил вам всем пойти вместе? Она уже была там, когда вы пришли? Сколько времени вы ее ждали? Кто первый на нее бросился? А привел вас Кумар, да? Если бы не Кумар, вам бы и не вздумалось идти в Бибигхар, да? Тебе велели сторожить, так что сам ты ею и не попользовался, верно? Зачем же тебе страдать за других, если ты только сторожил? Так сколько раз ты ею попользовался? А Кумар? Чего ты боишься? Когда парень выпьет, его и на женщину тянет, разве не так? Чего же ты себя коришь за такое естественное дело? Не надо было столько пить, а раз выпил, сам видишь, что получилось. Будь же мужчиной, признай, что перепил и разогрелся, а? Ты же не заморыш какой-нибудь, а здоровый, нормальный парень. Что ж ты стыдишься признаться в таких естественных желаниях? Я, когда перепью, и сам этим грешу. Следов крови ни на тебе, ни на твоем белье нет. Значит, она была не девственница, так? А ты был первый, потому что был самый страстный и не мог ждать, разве не так? Или, может быть, ты догадался вымыться? Или переменил белье? Знал, что за это по головке не погладят? Знал, что, если поймают, тебе плохо придется? Ну так вот, тебя поймали, так признай, как мужчина, что заслуживаешь наказания. Если признаешь, очень плохо тебе не будет, потому что я такие вещи понимаю. И она ведь не была девственницей? Спала с каждым мужчиной, какой приглянется? И любила черномазых? Это тебе Кумар рассказал? Так или нет? Так или нет?»
Понимаете, вот это Шарма лучше всего запомнил. Как начальник все повторял: «Так или нет?» — и стучал палкой о стол, теряя терпение, потому что Шарма твердил одно — что не понимает, о чем начальник-сахиб ведет речь.
Наконец начальник бросил палку на стол и сказал: «Я вижу, тебя только одним способом можно сломить» — и вызвал констеблей, они вывели Шарму в соседнюю камеру, а через нее еще в другую. Там освещение было еще темнее, но он увидел Кумара, голого, привязанного к железным козлам. В таком положении трудно дышать, я по себе знаю. Шарма сказал, что не знал, сколько времени Кумар был так привязан, но слышал, как надсадно он дышит. Он не сразу и понял, что это Кумар. Видел только кровь у него на ягодицах. Но тут вошел главный начальник и сказал: «Кумар, тут твой приятель пришел послушать, как ты будешь признаваться. Скажи только: „Да, это я подбил всех, чтобы ее изнасиловать“ — и тебя отвяжут и больше не будут бить». Шарма сказал, что Кумар только «издал какой-то звук», и тогда начальник-сахиб дал команду, и один из констеблей подошел и несколько раз ударил Кумара палкой. Шарма крикнул Кумару, что ничего не знает и ничего не говорил. И еще крикнул: «Зачем вы с ним так обращаетесь?» А констебль продолжал бить Кумара, пока он не застонал. Шарма не мог смотреть на это страшное зрелище. Его увели и заперли одного в камере. А минут через десять опять привели в комнату, где он видел Кумара, но теперь там никого не было. С него сняли трусы и привязали его к козлам. Накрыли, так он почувствовал, мокрой тряпкой и ударили девять раз. Он сказал, что боль была такая невыносимая, что он не мог понять, как Кумар мог терпеть так долго. А мокрой тряпкой его накрыли, чтобы не порезать кожу и не оставить рубцов на всю жизнь. После наказания его опять оттащили в камеру. А позже перевели в другую, где были его приятели. Кумара с ними не было. Он рассказал им, что делали с ним и с Кумаром. Тех других не били, но они боялись, что придет и их черед. Самый младший заплакал. Они не понимали, что делается. Между тем настало утро. В камеру вошел начальник с двумя констеблями и велел констеблям показать, во что превращаются у человека ягодицы даже после девяти ударов через мокрую тряпку. Они раздели Шарму и показали всем. А потом начальник сказал, что если хоть один из них, хоть кому-нибудь, хоть когда-нибудь во время «предстоящего допроса, суда и наказания» хоть словом обмолвится о грубом обращении, то всех ждет такое же наказание, только еще построже, какое Шарма может им описать по собственному опыту и по тому, что видел своими глазами.
Через полчаса им принесли поесть. Они были голодные, усталые, запуганные. Начали есть. Их тут же стало рвать. «Баранина» в карри оказалась говядиной. Два тюремщика-мусульманина, стоявшие тут же, глядя на них, засмеялись и сказали, что теперь они отверженные и даже бог отвратил от них свое лицо.