Земля, покрытая лесом, словно мягким зеленым мхом, вся тугая и упругая от нежных коричневых корней, тянется здесь слегка волнистой линией. Над отлогими склонами подымаются волнообразные хребты холмов, прорезанные ручьями, взбухшими от непрерывного дождя. Приятно прозрачные после ила и грязи, они несутся, подчиняясь закону тяготения, к более глубоким водам огромных равнин. Смельчаки ухитряются разъезжать по этим ручьям на плоскодонках и даже сплавлять по ним вниз по течению лес.
От четырех блиндажей или блокгаузов, в которых ютились лесные братья, пролегали к еще не тронутому лесу уродливые плешины. Пни, частью еще совсем свежие, свидетельствовали о работе ленточной пилы, которая ежедневно вонзалась с тихим металлическим пением в подножье тщательно отобранных деревьев. Затем, по воле этих коротышек-людей, при помощи канатов или ударов топора, деревья валились на землю. Беспомощное падение их, верхушкой на верхушку или верхушкой на землю, спугивало ореховок, и ворон, и мелких птичек, гнездившихся в кустарнике.
С самой высокой верхушки царственной ели Гриша видел лишь море вершин, темно-зеленых, по-зимнему голых, либо — на старых березах — с чуть-чуть пробивающейся светлой весенней зеленью. На могучих ветках дубов и буков еще сохранилась блеклая коричневая прошлогодняя листва. Легкое голубое, как шелк, небо раскинулось, словно шатер, над пронизанным золотом лучей воздухом. Далеко к западу, за несколько миль отсюда, слегка выделялась, укрытая густейшей изгородью леса, просека — покинутая позиция. Но она казалась лишь маленьким островком на фоне безбрежного моря лесов.
Обеденный час. После мрачных серых и дождливых недель мужчины радовались солнцу; они разлеглись на быстро просохшем мху, покуривая и щурясь на небо, которое оглашалось ликующими кликами невидимых птиц, — нежными призывами синиц, серебристыми переливами зябликов и долгими трелями каких-то неведомых певцов, названий которых эти люди не знали, относительно которых — иволга это или дрозд — они как раз сейчас обменивались предположениями.
Попытка столковаться по поводу дрозда была безнадежна, но этот разговор все же занимал их. А смесь двух языков великих армий Востока позволяла понимать друг друга и даже браниться!
Здесь водились и отряды, состоявшие только из местных уроженцев. Но в отряде, к которому примкнул Гриша, в настоящее время было всего четверо местных жителей: трое мужчин и Бабка. Коля и Никита, как и Гриша, были военнопленными, три немецких солдата дополняли отряд. У каждого из них была своя история. Со своего наблюдательного пункта Гриша видел, как они лежат там, внизу, и потягиваются на солнышке.
Они уже не казались ему, как вначале, замкнутой группой, подобно всякой корпорации, которой нужно время, чтобы освоиться с новым членом. Гриша уже стал различать особенности каждого из них: ворчливого Никиты и добродушного Коли — хотя и Коля, как он догадывался, был парень себе на уме. Гриша знал уже, что Федюшка — сын богатого купца из Мервинска, которого немцы хотели упечь в дисциплинарный батальон, а каждый из трех немцев предпочитал все опасности леса спокойному проезду на западный фронт в скотском вагоне. Гришу приняли по-товарищески. Но холодок вокруг него рассеялся лишь после того, как он принял такое же, как и они, участие в рубке, очистке от сучьев и перетаскивании деревьев. Работал он не покладая рук, с постоянной шуткой на устах. Пожалуй, в первый день его появления большинство высказалось бы за отправку его при первой возможности; а теперь он мог быть уверен, что почти все будут довольны, если он останется подольше. Где он проводил ночи — на нарах ли вместе с остальными или в другом месте, это как будто никого не интересовало. Хотя Коля, а пожалуй, и еще кое-кто были бы не прочь разрешить этот вопрос с помощью пули, если бы пребывание Гриши затянулось надолго.
— Что он потерял, наш новичок, там, наверху? — спросил Коля, постукивая трубкой о каблук, чтобы вытряхнуть пепел. — Рановато будто охотиться на молодых ворон.
Федюшка сонно ответил:
— Ищет он там ветра в поле.
Гриша глубоко дышал, сидя на верхушке дерева. От горячего песка и мха шла кверху пряная волна воздуха. Запахи тления и оживающей природы возвещали приход весны, которая наступала, звенела и пела на тысячи голосов. С влюбленным писком, похожим на щебет, две молодые белки кружились друг за другом по стволу дерева против него. Очевидно, их всегдашняя злобная настороженность и необузданное любопытство растворились в этой бешеной весенней игре.
В умиротворенном настроении, без мундира, сидя на самой верхушке дерева, стройный гладкий ствол которого он небрежно обхватил одной рукой, Гриша думал об этом Бьюшеве, который уже после своей смерти дружески помог ему, освободив его от страха. У него были такие же белокурые усы, как у Гриши, он так же был мужем Бабки, как и Гриша теперь, он был таким же честным русским солдатом.
Гриша думал о тех местах, где Бьюшев родился, о том, что, наверно, там, у Антокольского леса, возле Вильно, он еще мальчиком играл под такими деревьями и гонялся за белками; а теперь он будет в некотором роде его ангелом-хранителем, если дела пойдут неладно. С какой радостью встретил бы Бьюшев весну, если бы пуля не засела у него в спине. Душа-то уж, наверно, была у него, где она бродит теперь? Кто знает? Может быть, она зла за то, что ее прежнее плотское имя оказывает помощь кому-то другому.
Деревья покрываются свежей листвой. Все прет из земли. И если у ели каждый год является новая поросль, то у человека каждую весну пробуждается вновь охота и любовь к жизни. Подобно ели, он множится лишь благодаря семени, которое источает. Слегка вздохнув, Гриша понял, что сердце вновь зовет его в Вологду, к ребенку, которого он еще не видел.
На маленькой плоскодонке, похожей скорее на поставленный на ребро ящик. Бабка и Федор Дукайтис вернулись из своей двухдневной поездки. Пять деревень, словно желуди, нанизанные на нитку, были расположены у лесного ручья, вдоль опушки лесной чащи, где к ней примыкала с севера узкая, как язык, полоса старых вырубок. Они принадлежали графам Муравьевым, как и весь здешний лес, охватывавший пространство почти в небольшую губернию и пожалованный графам Муравьевым царем из украденных у народа так называемых удельных земель.
Но теперь все крестьяне платили налоги немцам; налоги, законные и незаконные, поборы и взыскания. Крестьянам, разумеется, в голову не приходило предавать людей в лесу. Наоборот, они покупали у них дрова или помогали им за плату сплавлять лес, те ценные деревья, право на порубку которых немцы, разумеется, признавали только за собой.
Да и зачем, в сущности, шинкарю-арендатору реб Айзику Менахему или старшине Павлу Гуркевичу ломать себе голову над тем, кто эта женщина в мужских сапогах с седыми волосами или этот бородатый литовский мужик, которые вот уже с год ведут с ними разные дела? Разве немцы и без того не суют свой нос в тысячи вещей, которые их не касаются? Зачем еще добровольно обращать их внимание на тысячу первое дело?
Вскочив, мужчины забросали прибывших вопросами, теснясь и толкаясь у нагруженной лодки. Бабка привезла муку, пшено, чай, пять четвертей водки, тщательно завернутых в сено. Каждому был табак, а Федюшке письмо от отца — ясное дело, оно пришло не по почте.
— Через шесть-семь дней плот должен быть готов к сплаву, — сказала она, сопровождая свои слова взглядом, который, минуя Гришу, задержался на верхушке ели, где он еще недавно сидел. — Всем надо помнить, что до седых волос тут им дожить не придется… Как только подсохнет, немцы, уж наверно, уважая лесных братьев, устроят на них облаву. В деревнях уже есть приказ готовить постой на два эскадрона.
Пока они еще боятся нас, мужички-то. И задешево продают все, что нам нужно. Но вот как станут немецкие кони к ним в стойла, тогда у них вряд ли будет охота родниться с нами. — Бабка засмеялась, глядя на своих товарищей, которые озабоченно грызли ногти, почесывали бороды, дымили трубками. Два эскадрона? А если они еще проберутся и с другой стороны, от Хольно, или же поставят патрули на северо-западной линии, как они это уж пробовали сделать однажды? Самолетов они, правда, тогда не выслали — не так уж густо было у них с самолетами. Но с помощью собак и кавалеристов, с продуманным планом им, может быть, удастся добиться своего.
Коля похлопал по плечу немца Петера и усмехнулся, когда тот злобно и растерянно уставился прямо перед собою.
— Будто уж она не обмозговала, как нам улизнуть от того, чтобы не хлебать снова немецкую похлебку! — засмеялся Коля. — Посмотри только на нее, на эту ведьму.
Бабка швырнула в него еловой шишкой и только заметила, что есть же такие люди, которые не умеют держать язык за зубами. Прежде всего ей надо согреть брюхо чем-нибудь горячим, а затем пусть скажут свое слово мужчины, может быть и они что-нибудь надумали. И она прошла в кухню, дверь и окно которой стояли настежь открытыми: ей дали подогретую еду, которую оставили для нее. Довольно вкусный суп, состав которого трудно было определить, один из тех супов, которыми кормили солдат во всех армиях. Она хлебала суп ложкой, которую, как солдат, вытащила из-за голенища сапога, и поглядывала, сдвинув брови, на освещенную солнцем опушку, — там Гриша беспечно покуривал, отделившись от группы товарищей.
Он медленно и спокойно приближался к ней, а она со стесненным дыханием думала о том, почему она не может вырвать его из своего сердца, почему она теперь, когда их положение становится таким опасным, все еще считает смыслом своей жизни этого человека, который рвется домой, к другой женщине. И она призналась себе, что план, который возник в ее мозгу почти в тот же момент, когда она узнала о грозных новостях, пожалуй, не созрел бы так быстро, если бы он не был связан с возможностью для нее сопровождать этого парня, Гришу, на его пути.
Гриша сел возле нее, скрутил ей цигарку из газетной бумаги и трубочного табака. Но она отшвырнула цигарку и молча протянула ему пачку хороших русских папирос из запасов Айзика Менахема. Он засмеялся: у нее всегда было припасено что-нибудь получше, чем у него. Затем он спросил серьезно — она в это время отодвинула миску наискосок от себя, — что же она в самом деле придумала против надвинувшейся опасности?
— А тебе какая забота? Тебя ведь это не касается!
Гриша ударил рукой по колену: это, мол, дела не меняет. И она посвятила его в свой план.
— Через пять дней, когда плот будет готов, двое ребят отправятся вниз по течению, по Вилии, под видом сплавщиков. И возьмут тебя с собой до конечного пункта. Половодье, конечно, опасная штука, но что поделаешь? Твоя дорога еще опаснее.
Гриша сидел, смущенный от радости, не смея, однако, обнаружить ее. Он взял Бабку за руку.
— Ты мне словно мать родная или ротный фельдфебель, Бабка, — сказал он, — но пока я не узнаю, как думаешь спастись ты с товарищами, я не уйду.
Бабка недоверчиво смотрела на него, слабо улыбаясь. «Доброе слово иной раз лучше водки», — подумала она.
— Очень я благодарна тебе, но оставаться всем вместе все равно нельзя. Передвигаться большим отрядом тоже не резон — это вроде, как лисице прогуливаться по аллее в усадьбе помещика. Мы попытаемся тремя группами добраться до Вильно — сплавщиками и плотовщиками. Документы для немцев — они пойдут за старших на плотах — уже заказаны и обойдутся всего марок в шестьдесят. А там, в Вильно, будет видно. Конечно, очень трудно и дорого раздобыть бумаги для каждого в отдельности. Да и оставаться в большом городе опасно: того и гляди, могут выдать. Лучше синицу в руки, чем журавля в небе. Ты, Гриша, вместе с Федюшкой и Отто Вильдом отправитесь первыми, а через три недели бараки будут пусты, как прошлогодняя еловая шишка. Они кинутся искать нас на лошадях, а мы будем гостить у рыб. Они вздумают ловить нас сетями, а мы будем отсиживаться в домах, словно кошки, в Вильно, — закончила она торжествующе, вытерла рот рукой, а руку об юбку и закурила папиросу от лучинки, поданной ей Гришей.
Но его восхищенный взгляд был ей гораздо приятнее, чем дым хорошей папиросы, которой она уж давно не баловалась.
В ночь перед отъездом Бабка, участвовавшая в двух сражениях и собственноручно застрелившая трех человек, как бы окончательно утратила всю жестокость и мужскую заскорузлость души. В объятиях Гриши лежала и трепетала молодая женщина. Все, что в ней было материнского и женственного, в эту ночь передалось возлюбленной. Она держала его голову, заглядывая в его глаза, вновь привлекая его к себе, и терлась щекой о его подбородок. Она слушала биение его сердца, впивалась зубами в его руку. И долго красный огонек лампадки перед образом пресвятой девы отсвечивал на ее ресницах и белках глаз, когда она, устремив глаза вверх, оберегала сон любимого.
Воздух в хате был насыщен ее страстными мольбами, то одно, то другое желание, а то и целых три сразу несвязно вспыхивали в ее мозгу, возносясь к богородице, которая ведь тоже почиталась матерью. Чтоб он остался здесь, просила она, чтоб его побег удался, чтоб она сама бежала с ним и охраняла его. Она, Бабка, нет, Анна Кирилловна, женщина, избравшая, после того как она познала многих, одного-единственного мужчину, и с напористостью и гневом старой рыси стремилась быть на одной тропе со своим возлюбленным, чтобы оберегать его или обладать им.
Она пламенно верила в добрую волю богоматери, но, чуть-чуть отступая от своей слепой веры и как бы пытаясь остановить время, убеждала себя, что власть врунах дьявола и что заступничество богоматери имеет не большее значение, чем слезы и мольбы падчерицы, обращенные к отчиму, у которого жесткий кулак и сердце, жаждущее водки. Но и самый сварливый отчим может вдруг оказаться в благодушном настроении и откликнуться на просьбы, казалось бы, невыполнимые: так любимый котенок остается в живых, хотя для него уже уготовлены мешок и камень на шею; так и дьявол, шагая в высоких, со звенящими шпорами, сапогах по небесному своду, поглаживая свои бакенбарды, может вдруг пропустить этого Гришу сквозь сеть заграждений, которыми немец покрыл страну и которые становились все гуще и гуще по мере приближения к фронту.
Она бесшумно слезла с нар, подложила дров в маленькую железную печурку, чтобы Грише крепче спалось в приятном тепле, и, вся в огненных отсветах, в игре теней, трепетавших, как крылья летучей мыши, простерлась перед изображением женщины с золотым сердцем.
Когда утром Гриша в последний раз стоял перед Бабкой, одетый в поношенную, в заплатах, шинель русского пехотинца, она сама повесила ему на шею медный значок солдата Бьюшева.
— На колени, — повелительно сказала она, заставляя его склониться перед образом божьей матери. Гриша, который уже давно перестал верить в иконы и попов, а тем более в католических, повиновался, однако, уступая, из благодарности, тому огромному чувству, которое излучалось от этой женщины. Устремив взор на икону, шепча не то заклинания, не то молитвы, она засунула ему под рубашку медную бляху, обдавшую холодом тонкую кожу на груди. Потом присоединила к ней — Гриша не сопротивлялся — еще амулет, который носил Бьюшев, — четырехугольную бронзовую пластинку тонкой работы с изображением трех святых дев, охраняемых двумя ангелами.
Она взывала к душе Бьюшева: пусть она повинуется ей теперь, как повиновалась при жизни, пусть даст добрый совет Грише, пусть видит в нем товарища и друга, пусть помогает и служит ему.
Гриша тем временем думал про себя:
«Конечно, не худо помолиться, но еще лучше было бы напиться чаю.
Кроме того, два таких твердых металла, как медь и бронза, могли бы оказаться от соприкосновения с ружейной пулей такими же опасными, как и рикошетная пуля. От револьверной же пули этот амулет мог бы опять же и защитить».
Затем они еще немного постояли рядом у хаты, опустив головы. Над елями весело простиралось зеленовато-голубое, легкое, словно эфир, волшебное небо. В верхушках деревьев дрозды встречали зарождающийся день восторженным пением. Во всей своей утренней красе одиноко стояла звезда Венера, постоянно сопровождающая солнце — она сверкала там, на востоке, где уже пламенело, скрытое лесом, обманчивое зарево утренней зари.
Гриша поблагодарил Бабку «за все», как он туманно выразился. Его глаза тепло и преданно покоились на ее лице, на котором не было ни слезинки.
С неуклюжим очарованием дурнушки она подымала к мягкому свету зари одухотворенное страданием лицо с небрежно заплетенными седыми косами. Ее широко открытые серые глаза как бы приковывали его взгляд.
Из кухни донеслись нетерпеливые мужские голоса. От горячего чая, уже разлитого в котелки, шел пар. Гриша еще раз заглянул в глаза Бабки, затем неловко провел рукой, словно собака лапой, вокруг ее лица и сказал:
— Ладно, Аня.
Он повернулся, как унтер-офицер в строю.
Его каблуки со стуком ударились друг о друга, В свеженачищенных сапогах, весь как бы напружиненный, радуясь, что он готов в путь, он побежал к кухне по песчаной, покрытой хвойными иглами земле.
Бабка заметила эту радость, которая подымалась от земли, словно ликующий дым. Она провела рукой по глазам, на которых все же выступило несколько сдерживаемых с нечеловеческой силой слезинок. Затем она подняла свой затуманенный взгляд к небу, к утренней звезде, нежно и насмешливо взиравшей на это прощание, погрозила кулаком владыке этого мира, где царила война. Оскалив острые зубы нижней челюсти, она поклялась: «Я вырву его из твоих зубов», — потом с равнодушным лицом направилась в кухню, чтобы дать последние указания двум остальным.
— Как Гриша уйдет от вас, Никита должен будет явиться к вам на плот, он пополнит тройку.
Еще через несколько минут кусты ольшаника и молодые буки сомкнутся за странниками, тяжело нагруженными вещевыми мешками.
«Хорошо, — подумала она, приглаживая волосы, — что этот парень живет на белом свете. По крайней мере есть у меня какая-то забота на земле. Есть из-за чего драться с наглой немецкой сворой!»
И она покачала головой, заметив, что двое из трех мужчин, сидевших в кухне за чаем, Отто Вильд и Федюшка, глубоко удручены. Трудно им было отрываться от привычного и надежного убежища в сердце леса. Но у третьего, Гриши, все существо светилось радостью.
И вот все трое, нагруженные и подтянутые, покидают теплое, душное помещение, с вещевыми мешками через плечо, со скатанными шинелями и одеялами, с палками в руках, как и подобает мужчинам, или — что одно и то же — солдатам.
— Счастливого пути! — крикнула она им вслед. Только Гриша обернулся и кивнул ей. Его маленькие глазки и круглое лицо сияли.
Затем она несколько минут постояла одна посреди просеки, оглашаемой громким щебетом дроздов, в розовом пламени зари, устремив взор в одну точку. Но из лесу никто не вернулся. Нет, никто не вернулся оттуда. И, закинув назад голову, она пошла в кухню, чтобы вскипятить большой чайник воды и приготовить чай для мужчин.