Книга: Спор об унтере Грише
Назад: Глава шестая. Вниз по течению
Дальше: Книга вторая ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВО ФОН ЛИХОВ

Глава седьмая. Слухи

Область, оккупированная армиями главнокомандующего восточным фронтом (сокращенно — «Обер-Ост»), была расположена тупым углом в выемке, которая шла вдоль восточной границы Пруссии, от балтийского побережья до Верхней Силезии, и захватывала бассейны двух рек — Двины и Днепра. На юге оккупированная область прилегала к административному округу, именовавшемуся «Царством Польским», и к австрийским владениям. На севере русские еще защищали Ригу и территорию по ту сторону Двины. Восточный фронт охватывал, следовательно: Курляндию, Литву, северную Польшу с их пажитями, лесами, степями, болотами, картофелем, птицей, скотом, небольшими количествами руды, уездными городами, крепостями, деревнями. Редкие железнодорожные пути оживляли эти отдаленные провинции. Русские власти, распространявшие там свое владычество над литовцами, белорусами, поляками и евреями — военные и чиновники смешанных кровей воинствующих рас от балта на севере, великоросса и татарина на востоке, — управляли государственными ресурсами по собственным импульсам, подобно тому как в Пруссии то же самое делало колониальное дворянство с Эльбы и Бранденбурга. Эти импульсы были: слепота в отношении людей, недоброжелательство, дезертирство во время войны. Так, рельсовые пути прокладывались, как вспомогательное средство для будущих войн, загоняя хозяйство и транспорт в эту слишком узкую и слишком редкую сеть.

Бесчисленные отряды, входившие в состав германской армии, тысячами пиявок впились в этот огромный край. Они всегда держали свои щупальцы наготове в каждом узловом пункте и в тех поселениях, где жили более или менее значительные группы местных уроженцев. Немцы занимались слежкой, теснили, душили население или, наоборот, ослабляли вожжи, в зависимости от требований или усмотрения высшего начальства.

В то же время они выжимали из обессилевшей страны все соки, перекачивали сырье в армию или отсылали в Германию, которая, словно гигантский спрут, высасывала районы, в которых еще можно было что-нибудь добыть.

В каждом городе развелись канцелярии с писарями, офицеры, чиновники, щеголявшие в поенной форме. С надменным видом они хлопали дверями, третируя и глубоко презирая население за «некультурность». Население втайне платило им такой же ненавистью. Эта картина наблюдалась повсюду: в местных комендатурах, в тыловых штабах, лазаретах, депо, административных учреждениях, редакциях, судах.

В каждой большой деревне размещались местная комендатура с лейтенантом во главе, или же штаб полицейского управления, или, по меньшей мере, отряд егерей и полевых жандармов, для которых реквизировалась самая чистая и удобная изба.

Высшие органы военной власти считали, что все в этом крае подлежит реквизиции. Местные уроженцы рассматривались лишь как посторонний элемент, как помеха, которую надо возможно основательнее смести с пути. Никто и не помышлял о том, что придется когда-нибудь освободить эту область. Тот, кто в порядке временного назначения, возглавлял какое-нибудь учреждение либо исполнял обязанности школьного учителя или ландрата, рассчитывал после заключения мира сохранить за собою эту должность по праву захвата.

Некоторые влиятельные офицеры уже высматривали для себя поместья, которые они желали бы получить в качестве подарка от благодарного кайзера. К населению они относились так, как эльбские помещичьи зубры к своим польским батракам и батрачкам. Они не прочь были бы, под предлогом борьбы со шпионажем, держать под замком каждого достигшего десятилетнего возраста жителя этой будущей прусской провинции. В виде суррогатной меры они запретили пользоваться железными дорогами всем, кто не носил германской военной формы или косынки сестры милосердия. Вместо железных дорог населению предоставили пользоваться шоссе и проселочными дорогами, и то лишь по оформлении соответствующих документов и только пешком и до наступления ночи. К счастью, в стране протекали реки. Из болотистых районов, с небольших холмов они неслись вниз по направлению к большим рекам — Висле, Бугу, Неману, у устья которых, поскольку они лежали на севере, находились важные для прусских провинций торговые порты.

Война пожирала дерево. Наряду с человеческим мясом, одеждой и хлебом, ничто не истреблялось в таких количествах, как балки, брусья, доски, колья, стружки, опилки. На торговле лесом благосклонно разрешалось наживаться всем, ибо считалось полезным разрабатывать непроходимые девственные леса по прусскому образцу — разрежать, вырубать, вновь насаждать. К тому же никто не мог по древесному стволу или охапке дров определить, где, кто и на каком основании срубил.

Итак, заработки по сплаву леса благосклонно поощрялись. Разрешения на сплав тысячами выдавались всем, кто был способен к этой работе.

Таким образом, однажды вечером оказалось возможным получить у реб Айзика Менахема такие удостоверения для двоих мужчин. Смятые и затем вновь разглаженные, со множеством искусно сделанных пятен, эти бумажки выглядели весьма внушительно и убедительно, не говоря уже о том, что они были снабжены печатями и подписями.

Жизнь лесных и полевых зверей гораздо полнее ночью, чем днем. По ночам они любят, ходят на водопой, насыщаются, уничтожают друг друга, рыщут повсюду.

Люди оккупированной области, которые не хотят делать то, что требует исполинский спрут войны, приобщаются ныне к жизни зверей. Бесцельно, да и невозможно, следить по ночам за всеми проселочными дорогами, пешеходными тропами, полевыми межами, которыми можно пробраться в обход, минуя широкие дороги, то и дело разрушаемые движением войск и снова приводимые в порядок.

Неприятное чувство охватывает полевых жандармов, даже если их двое или трое и они хорошо вооружены, когда им приходится удаляться в сторону от этих широких дорог. Слишком неспокойно вокруг. Несмотря на строжайшие приказы, наперекор обыскам и расстрелам, весь край кишит скрывающимися вооруженными людьми. Толпы вооруженных людей — если бы их собрать со всей огромной площади оккупированного края, это были бы целые толпы — скитаются ночами по лесам своей родины…

 

На усеянном пнями поле, словно черные монашеские клобуки, колышутся кусты можжевельника.

Гриша приложил руку к глазам и, всмотревшись в темноту, сказал с невеселой улыбкой:

— Маячат в тумане, как монахи.

Оба его спутника молча пекли яйца в золе небольшого костра. Клубы беловатых испарений подымались от лесного ручья, который прорезал низкий луг и, разлившись небольшой речкой, выступал снова из тени деревьев. Туман расплывался в вечерних сумерках красноватыми и желтоватыми тучками. В спокойное безмолвие наступающей ночи резко ворвалось карканье запоздалых ворон и грозный хищный крик просыпающихся сов.

— Тяжело у меня на сердце, братцы, — вздохнул Гриша, опускаясь на корточки среди густой еловой поросли и широких ветвей можжевельника. Его лицо было озарено красным отблеском огня. — Не так-то легко будет пробираться дальше одному.

— Хорошо жилось тебе у нас, братец, вот ты и размяк, — засмеялся Федюшка. — Пришел бы ты к нам в другое время, летом, когда комары нас заедали, а до нового урожая животы сводило от голода! Или осенью, когда мы по ночам снимали с полей хлеб, а мужиков отгоняли пулями.

— Ах, — сказал Отто Вильд по-немецки, медленно и отчетливо выговаривая слова, — ты уходишь вовремя. Теперь время уходить, — повторил он по-русски.

Вынув из вещевого мешка карту — бесценное сокровище всего отряда, — он осветил ее сосновой лучинкой и кончиком ножа указал Грише то место, где они приблизительно находились.

— Мы двинемся вниз по Неману, ты — вверх, — показал он. — До Гродно мы пройдем водой, а до Вильно, должно быть, пешком или, может быть, заберемся ночью в товарные вагоны. Ничего, доберемся, товарищ, хотя это и не так просто, — закончил он по-немецки.

Гриша утвердительно кивнул. Ловкому парню не так-то уж трудно вскочить в медленно идущий товарный поезд и отмахивать по ночам большие концы по пустынной стране, простаивая на тормозных площадках или умело пристроившись на буферах. Но оттого, что надо было продолжать путь одному, у него больно сжалось сердце, словно его стиснули клещами. В оцепенении, робко смотрел он на тонкую черную змейку, обозначавшую на карте течение Немана.

— Это, значит, будет река, — бормотал он апатично, — ну и хитро придумано: чем не река?

— Завтра утром мы доберемся до нашего горделивого, широкого Немана, — сказал Федюшка. — А потом ты двинешься против течения, Гриша, на пару шагов хода от берега, но так, чтоб тебе его видать было и чтоб ты не потерял направления, Неман течет с востока — тебе ведь надо туда.

Гриша лениво дотронулся до маленького компаса, висевшего на часовой цепочке.

— Да, — сказал Отто Вильд, — но пробираться полями напрямик нельзя, придется уж тебе, парень, положившись на свой нюх, держаться дорог. Ничего, нагулял жиру, братец, неплохо отоспался там, в Бабкиной кровати!

Они замолчали. Гриша поджаривал ломти хлеба на углях и думал о том, что хорошо наговориться с людьми перед тем, как надолго останешься один-одинехонек. Отто Вильд размышлял, наморщив лоб и уставившись на огонь, у которого сушились его сапоги.

Все они лежали на палаточном полотне, закутав ноги в одеяла, приятно угревшись. Для него и для двух немцев опасность была гораздо серьезнее, чем для русских. Уставившись взглядом в карту, он обдумывал: а может, и впрямь лучше укрыться в гродненских болотах — теперь, к лету, мало кто даже из местных уроженцев сможет указать дорогу к недоступным холмам среди непроходимых заболоченных пустошей, прорезанных трясинами. Конечно, можно бы было скрыться и в Вильно. Наконец, ему мерещилась, — тут по его лицу пробегала быстрая злая усмешка, — возможность, на худой конец, разыграть «сумасшедшего», отставшего от своей части нервнобольного, потерявшего память, и внезапно, средь бела дня, путая русский и немецкий языки, отдаться в руки полиции. Не знать, как тебя зовут, откуда ты, кто ты, и пусть уж врачи и прочие лазаретные клячи разгадывают этот новый случай помешательства. Может быть, они станут мучить его электрическими токами, но тогда он будет орать во всю глотку. Словом, ни в коем случае не попадаться в руки начальства в качестве дезертира-военнопленного.

Федюшка между тем наблюдал за «новичком», Гришей, которому теперь приходилось расстаться с ними и идти своей дорогой. Он не завидовал ему. В свои восемнадцать лет он имел трезвое представление о жизни.

— Теперь ты опять будешь один, — начал он суровым голосом, добродушно глядя на Гришу.

Гриша покорно кивнул головой:

— Да, братец, я буду один.

— Придется, пожалуй, немного померзнуть.

Гриша улыбнулся:

— Придется померзнуть, братец, что поделаешь?

— И голодать частенько придется, парень.

Гриша насупился.

— Придется, может быть, и голодать.

— Ты только истопчешь свои сапоги, и не миновать тебе рук жандармов, парень. Попомни мое слово!

Гриша долгим вопросительным взглядом посмотрел на худое, старообразное лицо парня, которому черный пушок на щеках придавал какой-то нелепый вид.

— Ты что же, чужой беде радуешься? Мало с тебя твоей собственной? Таскаешься тут с этими людьми, а ведь твои отец с матерью — рукой подать отсюда.

— Не суйся не в свое дело, — упрямо ответил Федюшка. — Раз я радуюсь, то радуюсь. Да я вовсе и не радуюсь. Кто станет радоваться, когда каштан падает с дерева и кожура у него лопается? Ведь, как говорится, каштану все равно суждено упасть, а кожуре лопнуть, так уж оно бывает…

Отто Вильд, который понимал по-русски гораздо лучше, чем говорил, переводил взгляд с одного на другого.

— Почему бы ему, собственно, не пробраться? — сказал он наконец примиряюще, произнося вместо «почему» — «почем». — Если повезет, то проберется.

Бросая в огонь одну за другой еловые шишки, Федюшка думал.

Почему он считает, что пробраться сквозь фронт — это удача? Глупая штука — жизнь! Будь он, Федюшка, поумнее, давно бы повесился. Все только и надеются на то, что наступит мир. А что он даст, этот мир? Все ту же старую, унылую жизнь. Этот человек считает за счастье пробраться сквозь фронт. А там ему пожалуют три недели отпуска и, только он успеет отдышаться возле жены и ребенка, его опять заберут. Конечно, его опять заберут. Пожалуйте, в ружье!.. И когда он войдет во вкус и поймет, как хорошо живется дома, после того как он отмахал сотни верст по грязи и, мучимый страхом, голодом, жаждой, недосыпая, сбиваясь с пути, узнал почем фунт лиха, — после всего этого его угробят в первом же бою, ибо несчастье сделало его нерасторопным и неловким. А я, Федюшка, баранья башка, еще дразню его.

И он еще раз взглянул на Гришу, как бы желая запечатлеть его лицо — эти выдающиеся скулы, узкие голубые глаза, пепельного цвета круглую бороду. Потом сунул руку в карман и протянул Грише драгоценность — полную коробку спичек.

— Ладно уж, кто пожелает зла товарищу? На вот, держи! Когда станешь разводить огонь в пути, вспомни о Федюшке, который все допекал тебя. А теперь слушай: мой отец торгует в Мервинске водкой и разными товарами, что попадется. Как раз напротив собора у него лавка, вывеска зеленая, а по краям трехцветный кант. Звать его Вересьев. Если ты, с божьей помощью, попадешь в этот город, зайди к нему, скажи, что знаешь меня. Пусть напишет мне на известный адрес в Вильно, как ему живется, да про тебя пусть напишет… Непременно и про тебя тоже. «Если только до тех пор ты не попадешь в беду и тебя не сцапают», — подумал он, но промолчал.

— Давай ляжем, пора спать, ведь последняя ночка вместе, — сказал он вслух. — Времена тяжелые; веселые, черт бы их взял, эти времена! Не знаешь, кому и завидовать.

Они замолчали, закутались в одеяла и легли рядом, чтобы согреться, совсем вплотную, как большие куколки какого-то огромного мотылька, чувствуя, что они еще живы и не одиноки под этой луной, выставившей из тумана свой узкий красный рог в восточной стороне неба.

Издалека доносился вой; быть может, это были волки, а может быть, и собаки в какой-нибудь невидимой отсюда усадьбе. Большая сова, вылетевшая на охоту, бесшумно кружила над спящими и над тлеющим огнем. На небе стояли яркие, блестящие звезды.

 

Самые нелепые слухи ходят среди так называемого гражданского населения: крестьян в коротких бараньих тулупах, торговцев в длинных белых свитках и засунутых в сапоги шароварах, женщин в платках, завязанных по-литовски, в юбках, накрест перехваченных чем-то вроде помочей из пестрых завязок, евреев в старогерманского покроя сюртуках и черных картузиках, из-под которых спускаются на уши пейсы, напоминая изображения этого библейского народа на рельефах хеттских храмов.

Каждый при случае роняет несколько слов, просто так, чтобы убить время: конечно, все это сплошные выдумки, но говорят, что по ночам… внизу, на Немане, то в одной, то в другой деревне по ночам слышатся чьи-то шаги; среди деревьев, на окраине окутанного туманом луга, кто-то видал какое-то привидение, а кое-где собаки, как бешеные, лаяли и выли. Кто-то бродит вокруг, это знают даже дети.

Деревенским ребятам — еврейским и литовским, а заодно и белорусским, головы которых полны сказок и всяких небылиц, — доподлинно известно, что привидение это не кто иной, как «царский солдат». Он выше ростом, чем куст можжевельника, борода у него обмотана вокруг шеи, чтобы не наступать на нее. С ружьем через плечо и, уж конечно, с пустыми глазными, впадинами, он шагает ночью по полям, вверх по реке, — вот почему воют собаки.

Он умеет, если ему вздумается, шагать и по воде. Потому что, ясное дело, он легче воздуха. Это душа мертвого солдата, царского солдата бредет через Польшу, бредет через Литву, через Белоруссию, через еврейские местечки, бредет, бредет на восток.

Горе царю, если солдат доберется до него! Горе царю, если пустые глазные впадины, белые и костлявые, предстанут перед ним и штык, красный от крови тысяч австрийцев и немцев, вонзится в дрожащее царское тело. Солдат-мститель бродит по ночам, повстречаться с ним — не к добру.

Клубятся туманы апрельских ночей, бушуют ветры в начале мая, то сверкнет молния, то падает снег. Неман несет свои воды, тихо шепча и бормоча, словно молящийся еврей.

Но привидение не сторонится и человеческого жилья.

Когда тетушка Клара Студейтис, — напротив ее дома, у въезда в деревню, немцы повесили доску для объявлений, и вообще она человек верный, — вчера ночью еще раз вышла в отхожее место, она сама увидела, как призрак стоял в свете белой луны, тихо хихикал и глядел на доску, на которой были вывешены свежие и старые немецкие приказы.

Она так и не заметила, откуда он взялся и куда пропал. Она поскорее накинула фартук на голову и стала молиться святому Филиппу, помощнику в беде, и святой Кларе, своей покровительнице, хотя, собственно, ей, принимая во внимание ее позу, не следовало призывать святых. Но что поделаешь, если у тебя на глазах черт колдует при полной луне и со всех сторон тебя обступают привидения!

Когда она шмыгнула в дом, а потом, потеряв по дороге туфлю, вынуждена была вернуться за нею, то уже не оказалось никого у доски, где на семи языках были вывешены извещения германского верховного командования.

Слухи обычно вскоре затихают. Но бывает и так, что они держатся долго. В пятницу вечером евреи в своих скупо освещенных домишках, пропев «Шир Гамаалаус» и глотнув водки, рассказывают друг другу о том, что вблизи бродит солдат. Старики не видят в этом ничего удивительного, они лишь стараются доискаться с помощью изощренных талмудических рассуждений призрак ли это еврейского или христианского солдата. Мужчины и женщины молодого поколения лукаво улыбаются и полагают, что призрак-то, пожалуй, из крови и плоти. Реб Айзик Менахем, когда однажды заходил к ним, говорил обиняками о своих хороших знакомых, живущих в лесах. Чудеса, что и говорить!..

Зато у старой сердобольной Ханы-Леи были совершенно точные сведения. Недавно на рассвете, когда звезды еще мерцали над косой крышей домишка, она встала, чтобы покормить гуся, который проживал у нее под замком в погребе.

Какой-то человек у ее забора попросил хлеба. Что же, неужели ей, благочестивой еврейке, которой бог послал нищего, еще допытываться, кто он такой? Разве не могло случиться, что это пророк Илья принял образ солдата и принес благословение в еврейский дом, давая ей случай совершить благодеяние?

«Цедоко тацил мимове», — бормочет Хана-Лея, вспоминая большой ломоть черного хлеба, который она сунула пророку, и поцелуй в руку, которым удостоил ее за это пророк.

«Благодеяния спасают от смерти». Но, во-первых, не подобает болтать о явлении святых, а во-вторых, ее муж болен, кашляет (не в дурной час будь сказано), и если она даст обет молчать о явлении пророка и не скажет об этом даже мужу, то царь вселенной (да славится имя его) зачтет ей это и вернет здоровье ее мужу.

А в ближайший базарный день, в пятницу утром, крестьянка-белоруска Афанасья Ивановна собрала возле себя небывалый круг покупателей. Ей явился оборотень! В сумерки она, не ожидая ничего дурного, вышла загнать домой большую козу. И вдруг сквозь деревья падает с неба, прямо на нее, огромная летучая мышь, касается земли, вскакивает: перед нею человек — клянусь воскресением святых! — человек с глазами величиною с блюдце, и клыками, словно у волка.

Она едва успела призвать на помощь пресвятую матерь Марию, очертить палкой круг возле себя и присесть на корточки. Убеги она, это как раз было бы на руку оборотню. Но святой круг охранял ее. Только бедную козу может она призвать в свидетели, ибо, кроме человеческой крови, черт ничего так не любит, как парное молоко.

И что вы скажете? Из-под юбки, которую она накинула на голову, она слышит, как покрякивает и смакует молоко оборотень, будто собака над миской, и как блеет коза.

— Вот вам крест, он пил прямо из вымени и так долго, что можно было успеть трижды прочитать молитву. И урчал при этом. И едва только, когда все затихло, я решилась спустить чуточку юбку с головы, как почувствовала на моем лице что-то теплое. Моя козочка, старушка моя, толкает меня рогами, вымя пустое, плоское, словно карман на фартуке, но она цела и невредима, а оборотня и след простыл.

У человека образованного, особенно у жандармского вахмистра, такого рода слухи, конечно, могут только вызвать улыбку. Однако следовало бы и по ночам не оставлять дороги без надзора.

Что касается местных дорог, тропинки вдоль реки и между лугов, то о запрещении пользоваться ими с наступлением темноты население было оповещено надлежащим образом при помощи вывешенных объявлений. Правда, местное население не умеет читать.

Но людям уже достаточно втолковали, что они смеют и чего не смеют делать. Поэтому стоит ли еще таскаться по ночам, рискуя промочить ноги или сломать при неясном свете луны велосипед в этих болотистых лугах, в зарослях, среди кустов и деревьев?

И о чем только не приходится говорить: обо всем, что связано с войной, с нашим пребыванием здесь, о происках красных, об Америке, Вильсоне, об успехах наших подводных лодок. Каждый день читаешь в газетах, что близок день, когда подвоз продовольствия станет невозможным для Англии. И надо готовить новый военный заем и навязать его порабощенному населению.

Кроме того, наступает пора носки яиц, и вахмистру необходимо тщательно рассчитать, каков должен быть размер яичной повинности каждой деревни, чтобы при этом кое-что очистилось и на внеслужебные потребности жандармского вахмистра, его супруги и кое-каких состоятельных знакомых там, дома.

Наморщив лоб, с сигарой во рту, в расстегнутой тужурке, вахмистр Шмидт подымается по ступенькам, ведущим с деревенской площади к дверям его квартиры. Хорошая погода удержится. Вокруг луны красивые кучевые облака.

«Смешно, — думает он, — они выглядят, совсем как глыбы льда во время ледохода на Немане три-четыре недели назад. Сплошные круглые плиты, набухшие по краям, плывут по темному пространству. Ладно, наука уж разберется в этом». И вахмистр исчезает за дверью, где его ждут грог и газета.

Странное ощущение испытывает не умеющий читать человек, когда стоит, озаряемый лунным светом, перед наклеенным на доске печатным текстом и всматривается в него. Какое-то страстное ожидание мелькает в его взгляде, и он качает головой, глядя на доску с приказами и постановлениями на семи языках. Если бы он кончил школу, то прочитал бы на этой доске, где находится.

Но он даже не знает названия деревни и не имеет никакого представления о том, как далеко он от линии фронта и какие вообще полезные сведения можно почерпнуть из этих печатных столбцов. Какие совершенно новые просторы открылись бы ему, если бы он сумел разобраться в этих черных и белых значках!

Такой вот солдат едва в состоянии различить даже рисунок букв: заковыристые буквы немецкого шрифта, гладкие — польского и литовского, слегка закругленные — русского и четырехугольные с точками — еврейского.

И вот стоишь беспомощно в свете луны: не знаешь, когда придется поесть горячего, не попадешь ли в конце концов в лапы жандармов. И, несмотря на все эти опасности, нельзя миновать эту местность, потому что единственная сухая дорога — это дорога через деревню.

И все же совсем было бы неплохо, если бы порой человек читал хоть на одном языке из семи. Ведь может случиться, что приказы касаются отчасти и его, даже если он и вовсе не подозревает этого.

 

Где-то далеко, на восточной окраине этой области, германская армия, зарывшись в землю, ждет мира, который должен же в конце концов наступить. И в этом страстном ожидании сближаются здесь, несмотря на различие каст, офицер и солдат.

Чем дальше на запад, в глубь этого района, где пульс жизни едва ощутим — в городах, местных комендатурах, гарнизонных частях, — тем различие между двумя слоями немцев становится более резким, чем различие между краснокожими и белыми. Краснокожие — это простые солдаты, они всеми силами души стремятся домой, жаждут конца войны. Белые — это офицеры, чиновники, служащие управлений, тыловых пунктов, высшее начальство. Им живется вовсе не плохо. Они могут потерпеть и еще.

Их дело — победить, то есть наложить руку на эту могучую, богатую страну и ее население, продолжать душить всю эту массу солдат, рядовых краснокожих, теми средствами, которыми они — власть имущие — управляли миллионами трудящихся в Пруссии до лета 1914 года и в особенности с этого момента. Всякий, кто пытается сопротивляться, должен быть безжалостно уничтожен.

Все артерии, по которым движутся приказы, постановления, рапорты об их исполнении и распоряжения административных властей, ведут в комнату офицера, живущего в большом доме ныне ставшего германским города Белостока, — в рабочий кабинет генерал-лейтенанта Альберта Шиффенцана.

По мере приближения к штабу становится гуще сеть всяких надзирающих инстанций, полиции, фельдъегерей и многочисленных начальствующих лиц. Каждый из них имеет право тщательно допросить любого человека, откуда и куда он направляется. Это право дает военное положение.

И вот в одном из домов восседает на коричневом стуле ефрейтор Лангерман. С тех пор как при большом отступлении при Висле ему угодила в спину шрапнель и он лишь с трудом оправился, Лангерман пламенно убежден в том, что за эту его рану надо у русских отнять еще больше земель, чем об этом мечтала самая смелая фантазия на протяжении всей истории войн.

В глубине души он, как и многие ему подобные, полагал, что аннексия уже совершилась. И поэтому почитал как бы своим научным долгом принять участие в деле изучения душевного состояния своих новых земляков. Прежде чем судьба забросила его сюда в качестве обозного шофера, он изучал новые языки, чем чрезвычайно гордился.

Теперь он писарь, а в свободные часы сочиняет аккуратненькие статейки для штабного отдела печати, той высшей инстанции, через которую по всем каналам германской общественной жизни просачивались пропитанные захватническими тенденциями сведения о вновь занятой территории.

Его статьи всегда печатались, хотя крайне скупо оплачивались, — он должен был довольствоваться почти одними поощрительными письмами могущественной инстанции. И вот предприимчивый ефрейтор Лангерман, со светлыми усиками и причесанными на пробор волосами, пребывал в постоянных поисках новых тем.

Сотрудничать в «Литовских известиях» и многократно, в течение месяца, украшать подписью «ефрейтор Лангерман» столбцы газет «Десятая Армия», «Стража Востока», «Белостоцкая», «Гродненская», «Ковенская» — было почетно и могло в дальнейшем принести свои плоды. Так, например, в один прекрасный день, когда в какой-нибудь вновь открытой школе понадобится прилично оплачиваемый старший учитель, там, наверху, вспомнят об усердном, хорошо осведомленном и благомыслящем студенте-ефрейторе.

Слухи о бродящем в окрестностях оборотне дошли до ушей Лангермана, а следовательно, и до его пера. В воскресенье, после обеда, он состряпал статейку о легенде, творимой фантазией белорусов. Так как Лангерман полагал, что в таких народных мифах всегда кроется зерно истины, которое лишь при передаче из уст в уста превращается в сказку, легенду, сагу и даже в поэтическое произведение, то он попытался отыскать эту долю истины также и здесь, в истории с привидением.

Он сидел за одним из крохотных коммутаторов, через которые проходили нити густой, как паутина, телефонной сети, доносящей до ушей начальства все, что происходит в огромном крае.

Поскольку Лангерман был только ефрейтором (хотя нашивки унтер-офицера казались уже близкой мечтой) и не имел права вести частных бесед, он вынужден был придавать своим разведкам видимость служебных разговоров. Таким образом, о существовании ночного бродяги узнали всякие жандармские вахмистры, местные коменданты, мелкие трусливые людишки, которым нарушение служебного долга могло стоить их теплого местечка в тылу.

Беглец? Их было множество, но за ними надо было охотиться. А если об их существовании доложат официально, о чем уж позаботится этот проклятый писарь Лангерман, то нерадивым или недосмотревшим унтер-офицерам может влететь. Правда, от неприятностей часто можно отделаться спасительной ссылкой на то, что данный случай неподведомствен данному военному чину. Все, что выходит за пределы тесно очерченного круга дел жандарма А. или за пределы служебных обязанностей местного коменданта Б., тем самым вообще выпадает из системы мироздания.

Но, несмотря на убедительно звучавшие концовки докладов: «Во вверенном районе никаких происшествий не случилось», — или: «В данном пункте ничего не обнаружено», — по ночам, мимоходом, под видом повседневных, будто бы важных дел один полицейский чин стал по телефону делать предостережения другому, так, просто в виде доброго дружеского совета, что надо-де опять со всей суровостью взять под наблюдение дороги.

Как же иначе — ведь рука руку моет! Существуют обязанности, диктуемые чувством товарищества, и выговор, от которого сегодня удалось избавить соседа, камрада Улицкого, может быть, завтра, когда этот выговор вот-вот грозит обрушиться на тебя, будет удачно отведен тем же камрадом Улицким.

К тому же некоторые приказы и весь повседневный уклад службы требуют неукоснительного выполнения. Ясно? Ни один цыган — черт возьми! — не смеет шляться по ночам — иначе закон, который он нарушает, полюбопытствует насчет размеров его шеи!

Назад: Глава шестая. Вниз по течению
Дальше: Книга вторая ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВО ФОН ЛИХОВ