Через полчаса после обнаружения аварии на линии, командами связи уже стали наноситься на карты согласно поступающим донесениям пометки — надо было нащупать место повреждения.
По мнению рабочих, причина аварии крылась в недостатке меди. Они проложили провода по всем правилам искусства и по земле и по воздуху. Но поди поспорь с силами природы! Рано поутру в район метели ринулись вдоль железнодорожных линий, по дорогам, лесным опушками монтеры с инструментами, мотками проволоки, ножницами, телефонами. Это были люди, хорошо знавшие свое дело и хорошо снаряженные всем необходимым, вплоть до лыж, чтобы не проваливаться в снегу.
В утреннем рассвете простиралась иссиня-серая лесная равнина, поле перед людьми словно сгинуло в снежной стихии. На пути команд вздымались дюны снежных сугробов, как бы срезанные по краю острым формовочным ножом — так их обвевал ветер.
Настроение людей становилось все более мрачным. Местность казалась им непреодолимой. Эта работа — починка на морозном воздухе телефонных проводов, которые запрятаны в снегу, как нервы в человеческом теле, вызывала немало бранных слов в утро первого ноября.
Удачнее всех проникла в лес, со стороны Баклы, группа в три человека — лыжники, молодые парни из баварской лыжной роты, вынужденные из-за ранений покинуть батальон альпийского корпуса и отчисленные на восточный фронт, сначала в роту выздоравливающих, а затем в команду связи.
Их опьяняла и подзадоривала легкость продвижения. На лыжах, с палками в руках, они легко проскальзывали там, где их товарищи, с трудом ступая, пробивались вперед, застревали по колено в снегу и даже вынуждены были возвращаться обратно. Они неслись на лыжах, словно на крыльях, и поэтому уже вскоре после восхода солнца покинули обитаемые места и молча, втроем, ринулись в лесные районы.
— Знаешь, Ализи, — сказал наконец Тони Пфлейдерер из Пенсберга, обращаясь к крестьянину-бедняку из Фишена в Алльгау, — просто не верится, что лыжи сослужили нам здесь еще раз такую приятную службу.
— Если бы только не эти облака! И если бы было повыше! — сказал начальник Ганс Миттельмайер из Мурнау.
Тони не понял ефрейтора:
— Как будто достаточно высоко! Намело, должно быть, не меньше чем на метр нового снега.
Ганс, посмеявшись над ним, пояснил:
— Не в снеге дело, местности надо бы быть повыше. Если не как на Цугшпице, то по крайней мере как в Крейцэке.
Они неслись вперед среди крон и запушенных верхушек молодых сосновых лесов, поднимавшихся справа и слева от них. Время от времени Ализи различал на развилинах ветвей провода и указывал на них Тони.
От безмолвия утра захватывало дыхание, тишина зачаровывала. Вдоль опушки леса высились снежные сугробы. На иглах сосен, на ветвях, напоминавших большие метлы, на широко раскинувшихся иглистых опахалах пуфами, валиками осел крепкий снег. По левую руку от себя они видели одинокие старые сосны, которые, как плакучие ивы, склонялись над молодой порослью.
Критическим оком Пфлейдерер окинул расположение снежных сугробов и заявил:
— По-видимому, поблизости, совсем неподалеку отсюда — центр снежного циклона. Сначала снег наметало с севера на юг, а начиная отсюда, он ложится по кривой.
Ализи молча указал на провод, в поисках которого они пробились сюда. Он висел тут, скорее лежал над их головами, на высоте в полметра, местами свободно повиснув среди стволов, но затем проложенный между ветвями и закрепленный опытной рукой. И они единодушно похвалили тех, кто строил здесь линию и отменно выполнил свою работу. Затем они стали с пренебрежением рассказывать разные случаи, рисовавшие в невыгодном свете представителей других немецких народностей. Им, верующим католикам, простое служебное задание, которое, в силу необходимости, пришлось выполнять в день всех святых, казалось личным оскорблением и умышленным издевательством со стороны пруссаков.
Они неслись вперед, гремя походными флягами, питьевыми кружками и тесаками, с инструментами и мотками проволоки за спиной, и спугивали, сами того не подозревая, дичь, притаившуюся во время ночной метели в лесных чащах, справа и слева от них, и теперь забывшуюся утренним сном.
— Вот взгляните на эти сосны, — указал ефрейтор Миттельмайер.
Жутко истерзанное снарядами дерево с наполовину сбитой верхушкой повисло наискось в воздухе. Десять часов снега и напиравший ветер окончательно погубили его. Другое обезглавленное дерево, и без того высохшее, пригнулось, напоминая расщепленный пень. Продвигаясь по недавно вырубленной просеке, они проникли в самый центр опустошения, в район, где особенно сильно свирепствовала буря.
Под мощным снежным покровом лежали пред ними завалы скрюченных, истоптанных, вырванных с корнем деревьев — путь, по которому пронесся снежный смерч, своего рода воздушная лавина.
— Неплохо, черт возьми, — удивился Тони.
— Ха, взгляните сюда, — указал Ализи на провод, путь которого он прослеживал чутьем, как хорошая гончая зверя.
С березы, в нескольких метрах от них, свешивался черный жгут.
…Тут и начинается повреждение — в самой глубине района, в пятнадцати или семнадцати километрах от окраины, где еще копошились, в поисках провода, другие части.
— «С этого мы и начнем, — сказал дождевой червь и потащил в свою дыру ивовый листок». А теперь можно и закусить, — произнес Ализи.
И они стали обсуждать, какую часть работы они успеют выполнить сегодня. Было бы бесстыдным богохульством сегодня, в день всех святых, из кожи лезть в угоду этой проклятой собаке Шиффенцану и загонять себя до седьмого пота, пробиваясь к другому концу провода.
— Сперва разведем костер, а там видно будет. Я думаю, мы еще глянем разок, куда метель занесла провод.
Осторожно скользя, чтобы не задевать ветви, бьющие их по щиколоткам, они стали пробираться в гущу опустошения: повсюду сбитые или смятые верхушки, сломанные ветви, хаос кустов, вьюнков, земли, голые, растерзанные деревья.
Скоро Ганс — ему, ефрейтору, полагалось лучше других знать толк в снежных заносах — объяснил, какие у них виды на успешное выполнение задания. Проникнуть сквозь всю эту толщу снега? Безнадежно! Лишь там, по ту сторону бурелома, при удаче можно наткнуться на второй конец провода и исправить линию с помощью запасного материала. А затем отряды землекопов разроют снег и подготовят все для окончательного ремонта.
Они решили позавтракать, разведя костер в защищенном месте, и к концу дня приблизительно нащупать границы поврежденного отрезка линии. Найденный конец провода достаточно крепко держался на березе. Из сломанных ветвей они сплели шалаш, развели с помощью бензина из зажигалок довольно уютный костер, вскипятили из снега чай с грогом и поели поджаренного хлеба с нежным салом — альгаузец добровольно поделился им с пенсберговцем. Наконец, они почти целый час гнались по следам каких-то диких зверей, которые приняли за следы кабанов.
А приведи они домой кабана — какая приятная неожиданность для всего их отряда, включая унтер-офицеров! Собственно, совсем близехонько, у плотно обложенного снегом дуба, можно было бы найти и второй конец провода, пока он вовсе не затерялся под снегом. Но поскольку все, что передавалось по этим проводам, почти всегда приносило солдатам одни неприятности, баварцы решили, что охота на кабанов куда пользительнее, чем выуживание провода, и что находка у березы уже оправдала их дневной труд. Что касается дальнейших поисков, то ведь завтрашний день ничем не хуже сегодняшнего.
И краснощекие, сияющие парни удобно расположились на свежем воздухе; к сожалению, на этот раз кабан не пожелал нарваться на парабеллум ефрейтора Миттельмайера. И прав оказался фельдфебель Матц в Брест-Литовске: в этот день генералу Шиффенцану не удалось переговорить с Мервинском.
Каждый фельдфебель предусмотрительно намечает, словно меню обеда, расписание служебных занятий на день и представляет его на одобрение начальства, командира части. Тот иногда, для вида, кое-что меняет — зачеркивает или прибавляет, — затем ставит под этим произведением свое имя, и оба — командир и фельдфебель — полны высокого сознания исполненного долга.
Но в тот туманный день, занявшийся над Мервинском в восемь утра, день всех святых, года 1917-го, у фельдфебеля Шпирауге не было ясного представления о том, как составить дневное расписание.
Расстрел человека — акт чрезвычайно торжественный; в нем предусматриваются и в строгом порядке располагаются все детали — от провозглашения приговора и вручения приговоренному его имущества, дабы он распорядился им, выразив свою последнюю полю, до выступления сил духовных: священника, спасающего душу, и медика, констатирующего смерть.
Полагается также своевременно и торжественно объявить о казни и исполнителям, чтобы они успели облачиться в свой праздничный мундир — правда, на это надежда была плохая: у солдат было лишь по одной смене платья. Затем надо пройти в ярко начищенных сапогах к месту, где сподручнее вырыть могилу или где удобнее расположен стрельбищный вал.
Если казнь согласно приказу будет совершена сегодня, во второй половине дня, засветло, около трех, значит соответствующий приказ необходимо огласить утром, не позже девяти, когда рота будет выстраиваться.
Фельдфебелю Шпирауге, широкоплечему, краснолицему человеку с белокурой бородкой, этот случай представлялся тем более значительным, что необходимо было чем-нибудь заполнить пустоту в жизни канцелярии: прекратились междугородние телефонные разговоры, касавшиеся окрестных рабочих команд, продвижения или размещения вновь прибывавших частей с их назойливыми требованиями и тому подобное.
Ротмистр Бреттшнейдер заседал в парадной комнате квартиры блаженной памяти русского полицмейстера, в большом старом казенном доме с величественным белым сводчатым потолком, широкой, в русском стиле, лестницей и окнами в человеческий рост.
Стеклянная дверь в фасадной части этой роскошной комнаты выходила на балкон, решетчатые перила которого напоминали по изяществу работы ограду парка в вилле Тамжинского: ясно было, что это творение одного и того же мастера.
Эта тщательно выложенная паркетом комната с желтовато-белыми узорчатыми штофными обоями на стенах по отделке и высоте походила на княжеские хоромы, почему господин фон Бреттшнейдер оставался в ней, хотя с полу изрядно дуло в ноги. Дверь была завешена тремя шерстяными одеялами, висевшими одно над другим (солдаты укрывались всю зиму двумя), но если бы на улице разыгрался мороз градусов в десять, то господину фон Бреттшнейдеру, пожалуй, пришлось бы удрать в маленькую соседнюю комнату, которая, правда, скромнее, но зато ноги там будут в тепле. Ибо кафельная печка хоть и обогревала превосходно, но она слишком надменно возвышалась на выпуклом декоративном цоколе из глазированной глины с четырьмя грифонами во вкусе наполеоновских времен и поэтому не в состоянии была рассеивать тепло внизу, возле ног, отдавая его примерно на высоте двадцати сантиметров от пола.
Посредине стены, против письменного стола, висели два портрета в натуральную величину, в широких золоченых рамах: царь Александр Первый, красавец с пышными бакенбардами, в белых узких лосинах и зеленом мундире, с орденом, державший под мышкой поистине великолепную треуголку, или, вернее, двууголку, величиной с окно; и Николай Второй, так мало уже значивший в своем государстве. В длинных брюках, при сабле, с бородатым задумчивым лицом, он нерешительно смотрел вниз, на зрителя.
Портреты обоих царей, написанные в приятных тонах хорошими художникам, были подарены полицейскому управлению фабрикантом Тамжинским в ознаменование одной давно забытой даты, в благодарность за энергичный расстрел забастовщиков на его заводе в мае 1905 года.
С тех пор как это помещение время от времени превращалось в клуб, где появлялись элегантные фигуры ротмистра фон Бреттшнейдера и его гостей, царские портреты снова были оценены по достоинству.
Позолоченные спинки кресел, обитых желтовато-белой штофной тканью, как и стены, у которых они стояли, поблескивали в свете сильной электрической лампы, хорошо освещавшей даже длинные холеные ногти ротмистра-коменданта.
Стоя перед ним с опущенными плечами и выражением глубочайшей покорности и услужливости, Шпирауге подал ему бумагу — «ежедневное меню», как называл ее начальник, — где пока еще отсутствовали распоряжения по поводу окончания дела Бьюшева.
На краешке бумаги фельдфебель собственноручно отметил «Бьюшев», снабдив это слово вопросительным знаком, чтобы таким образом напомнить господину ротмистру необычайную программу сегодняшнего дня. Сейчас восемь утра. Рота выстроится через полчаса, времени еще достаточно.
Господин фон Бреттшнейдер набил трубку голландским табаком, непервоклассным, но приятным на вкус, и задумался: «Бьюшев!» Пока этот человек являлся предметом раздоров между комендатурой и дивизией, его, Бреттшнейдера чувство собственного достоинства сильнейшим образом восставало против тех унижений, которым он подвергался со стороны всех этих более сильных людей — генерала и его приспешников.
Сам по себе какой-то русский имел для него так мало значения, что он не мог затратить на него даже крупицу чувства. Живет русский — пусть его живет. Расстреляют — туда ему и дорога. На такой безделице и останавливаться не стоит. Он улыбался, торжествуя про себя победу.
В конце концов он, Бреттшнейдер, а не Лихов оказался более сильной стороной в игре. Ведь налицо еще и небезызвестный Шиффенцан, который не позволит с собою шутить.
В шахматной игре это была фигура, подобная ферзю, занявшему место в конце пустого ряда, в углу доски. Одного ее присутствия на доске достаточно для того, чтобы в решающий момент помешать передвижению прочих фигур. Он, Бреттшнейдер, правильно рассчитал, надеясь на эту даму. Теперь он (сам ферзь) бьет пешку, на которой так волнующе сосредоточился весь интерес игры.
Бреттшнейдер наметил отделение, которому поручается исполнение приговора: первое отделение второго взвода. В три часа.
Время не очень подходящее, но освещение для стрельбы хорошее. Пожитки Бьюшева он приказал извлечь из-под замка и доставить ему в тюрьму. Объявлять приговор нет надобности, это уже было сделано в свое время, и сегодняшняя казнь с правовой точки зрения — лишь выполнение тогдашнего приговора.
Фельдфебелю Шпирауге он приказал затребовать через главного врача кого-нибудь из молодых медиков; затем, не касаясь вопроса о священнике, он предложил обратиться к уполномоченному Красного Креста с просьбой доставить через Швецию вдове Бьюшева его наследство — ведь и обмен письмами, если можно так назвать с трудом доходившие весточки, которые посылались супругами или членами семей, отрезанными друг от друга фронтом, происходил через Швецию.
Шведский уполномоченный, профессор граф Анкерстрем, в это время как раз задержался на два дня в Мервинске, прежде чем продолжить свою поездку на юго-восток, на новый фронт.
Перед окнами комендатуры на туго натянутом электрическом проводе висела одна из семи-восьми больших дуговых ламп, немногих световых точек в плохо освещенном Мервинске, и на ее арматуре неподвижно застыл снежный конус.
Только что позвонили с электрической станции, требуя рабочих для уборки снега с мачт, проводов и фонд-рей. Слишком велика была тяжесть, нависшая на этих шатких предметах. В любую минуту могло произойти короткое замыкание, обрыв провода или иная порча. Надо было принять предохранительные меры.
Бреттшнейдер отвлекся от своих мыслей и поручил Шпирауге заново распределить имевшиеся в его распоряжении команды и выделить восемь — десять человек — подследственных или арестантов — для обеспечения работы жизненно необходимых предприятий.
Затем денщик доложил, застыв навытяжку у дверей, что военный судья доктор Познанский — от возбуждения он обмолвился «фон Познанский» — желает поговорить с господином ротмистром.
Бреттшнейдер выпрямился на стуле, тихонько улыбнулся и, теребя рукой короткие, английские усики, призадумался, устремив, по обыкновению, взгляд на Александра Первого, силуэт которого смутно выделялся в тусклом утреннем свете своими петушиными перьями и белыми лосинами.
Сначала у него вырвалось лишь короткое:
— Ага! — И это восклицание было взрывом торжества, триумфа победителя. Совершенно ясно, эти люди явились просить его о чем-то в связи с делом Бьюшева.
Но вместе с тем он тотчас же понял, что хотя в данную минуту все козыри в его руках, но месяц спустя или когда бы то ни было опять выступит генерал, его превосходительство, старый фон Лихов, в сединах и с властными глазами, и за его спиной будут стоять те, которые сейчас пришли в качестве просителей; может случиться, что генерал Шиффенцан, человек чрезвычайно занятой, в один прекрасный день окончательно и бесповоротно забудет о местном коменданте Мервинска, забудет как раз тогда, когда этот местный комендант, может быть, всего более будет в нем нуждаться.
Поэтому он тотчас же приказал проводить сюда господина военного судью и коротко бросил Шпирауге, скрывшемуся в соседнюю комнату:
— Ждать!
Доктор Познанский вошел в застегнутой доверху шинели, с фуражкой и перчатками в руках. Он был тщательно выбрит, но, по-видимому, не выспался: глаза были обведены красной каемкой. Слегка сутулясь, он растерянно глядел из-за толстых очков.
Они пожали друг другу руки, и Познанский сначала выразил сожаление по поводу того, что ему не довелось до сих пор обозреть самую красивую комнату в Мервинске.
— Лепной потолок, — продолжал Познанский, опустившись в большое удобное кресло рококо и откинув голову назад, — лепной потолок работы неплохих мастеров. — Он голову дает на отсечение, что итальянцы, вылепившие восхитительный потолок в церкви св. Михаила в Вильно, вложили свое мастерство и в этот небесный свод. Не правда ли?
Скажите пожалуйста, а он, фон Бреттшнейдер, за недосугом до сих пор этого не приметил! В самом деле, по зеленовато-серебристому потолку тянулась ткань изящно переплетающихся, но давно покрывшихся копотью лепных украшений: орнамент из белых петель, жгутов и выпуклых рельефов.
— Да, — откашлялся Познанский, — вот как живете вы, господа из комендатуры. У нас — сосновые письменные столы «made in Merwinsk». А вы-то восседаете за столами из орехового дерева, упираясь ногами в искусную резьбу.
На что фон Бреттшнейдер сухо заметил:
— Да ведь с полу дует. — Затем он угловатым жестом предложил гостю закурить.
Познанский попросил разрешения взять одну из тех толстых сигар, которые так хорошо подходили к его фигуре сатира.
— Я пришел, разумеется, — начал он, затянувшись несколько раз, — по поводу этого русского, который уже причинил нам столько хлопот.
— Что и говорить, — возразил Бреттшнейдер, вспомнив об одной поездке верхом и похвалив себя за свою проницательность.
— Ведь вы вряд ли заинтересованы в том, господин ротмистр, — благодушно продолжал Познанский, — чтобы сделаться заклятым врагом его превосходительства?
Со стороны Познанского это был неправильный тактический ход. Ибо его представление о Бреттшнейдере как о кровожадном садисте, выражаясь его же крепким словцом, было совершенно неправильно.
— Я исполняю свои служебные обязанности и несу ответственность за их последствия, — не задумываясь, ответил гусар, высоко подняв брови.
— Конечно, конечно, — примиряюще сказал Познанский. — Никто и не думает иначе. Но когда его превосходительство уезжал, он предупредил о назначенной на половину пятого беседе с Шиффенцаном. А ведь телеграмма пришла в половине четвертого, не правда ли?
«Разве управление телеграфа имеет право давать справки подобного рода?» — спросил себя Бреттшнейдер.
— Следовательно, она была подана, — продолжал Познанский, — по крайней мере за два часа до того, как его превосходительство имел возможность столковаться по этому делу с господином генерал-майором. Может статься, конечно, что господин генерал-майор привел затем такие основательные доводы в пользу выполнения приговора, что его превосходительство сдался. Правда, на это рассчитывать почти не приходится: достаточно заглянуть в дело, и становится ясно как день, что наше первоначальное решение нелепо, основано на ложной предпосылке и потому недействительно; соображение, которое уже само по себе, на мой взгляд, должно опровергнуть все военно-политические возражения господина генерал-квартирмейстера. (Побледнев, он вдруг подумал про себя: а мое скромное мнение в данном случае тоже сыграло кое-какую роль — ибо кто же составил приговор? Я! Кто изощрялся в юридической премудрости по этому поводу? Я! Кто несет за это моральную ответственность и страдает от этого? Трижды я!) Его превосходительство, — продолжает он вслух, обливаясь потом, — обещал протелеграфировать нам о благополучном исходе беседы. Но вот, подите ж, провода свернулись узлом, и телеграммы пока что хрипят под снегом.
Бреттшнейдер взял трубку и поручил унтер-офицеру Лангерману узнать, когда примерно будет устранена неисправность и возобновится телеграфная связь. Затем он обратился к Познанскому:
— По существу меня это не касается, — и он усиленно затянулся трубкой, чтобы разжечь голландский табак, — ибо приказ, данный мне, гласит об исполнении приговора в двадцать четыре часа: вся ответственность падает на генерал-майора Шиффенцана.
— Да, — подтвердил Познанский дружелюбно и пытливо, глядя большими круглыми глазами на своего визави, — но в конечном счете на этой ниточке держится человеческая жизнь, и если бы потом оказалось, что отсрочка была возможна и даже необходима, то последствия все же могли бы оказаться неприятными. Видите ли, господин ротмистр, — и он интимно наклонился вперед, — чтобы пресечь подобные прецеденты в будущем, его превосходительство дойдет до его величества. Военный кабинет затребует дело и, поскольку оно у нас, получит его. Если последней бумажкой при деле будет телеграмма его превосходительства — «Не принимать никаких шагов до моего возвращения», с пометкой на ней: «Распоряжение не могло быть выполнено, ибо на основании прилагаемого приказа, комендатура Мервинска немедленно изъяла субъекта дела, Папроткина, или Бьюшева»…
— Скажем, Бьюшева, — небрежно заметил Бреттшнейдер, — бросим говорить намеками. Я прекрасно все понимаю. Я не вижу никаких оснований к тому, чтобы оказывать особые услуги его превосходительству, ибо он несколько раз отвратительно со мной обошелся. В чем дело? На черта он мне сдался! Сейчас он разыгрывает генерала, а я — ротмистра, но когда мы снимем с себя мундир, — а в один прекрасный день это так или иначе случится, — он опять станет помещиком в своем бранденбургском именьишке, я же буду младшим совладельцем фирмы — «Бреттшнейдер и Сыновья», небезызвестного вам крупного акционерного предприятия — в нем тысяча двести, а то и все две тысячи четыреста рабочих — и буду опять заниматься прокаткой труб и железных балок.
(«Акционерное общество „Бреттшнейдер и Сыновья!“» — подумал Познанский и мысленно хлопнул себя рукой по лбу, — как же это он не вспомнил об этом?)
— Мое дворянство недавнего происхождения, — продолжал Бреттшнейдер, — и цена ему небольшая, он же — дворянин с незапамятных времен. Но, господин военный судья, скажите положа руку на сердце, придаем ли мы с вами столь уж большое значение этому дворянству? На месте моего отца я тоже принял бы это пожалование в дворянство. Почему бы и нет? В Германии это сильно облегчает жизнь, как, скажем, еврею — вы уж извините — крещение, но ведь это не значит второй раз родиться.
И будь еще я настолько глуп, чтобы вздумать стать профессионалом-военным, я бы, вероятно, тоже в конце концов дослужился до «превосходительства», но, уверяю вас, завод Бреттшнейдера в Мюнстере много привлекательнее — в этом можете на меня положиться. Ведь дело ясно, — прибавил он, — Фон Лихов — консерватор, а я национал-либерал, то есть в конечном счете тоже консерватор. Разумеется, ему ничего не стоило быть со мною вежливее и любезнее в тех двух случаях, когда мы встретились с ним. Но тут-то и открывается пропасть между нами, господин адвокат, — почему бы мне прямо не высказать этого? Он — представитель земельной аристократии, я — промышленного капитала. Отлично.
С незапамятных времен его группа играет первую скрипку в Центральной Европе, России, Италии и в особенности у нас. Как бесспорный исконный дворянин, он может позволить себе мягкость в обращении, великодушие, может бороться за этого русского. До сих пор все отлично. А теперь прикиньте, милостивый государь. Война впервые показала, как бессильна эта земельная знать. Стоило Англии закрыть лавочку — и готово: ни мяса, ни сала, ни кормов, ни зерна, не говоря уже о картофеле. Несмотря на пошлины и премии, на отозвание с фронта «незаменимых», на отпуска сельскохозяйственным рабочим — все пошло прахом. Зато индустрия — то есть мы, милостивый государь, — мы справляемся со своими задачами. Пора развенчать эту старую помещичью клику и положить конец ее господству в Пруссии! О, вы еще увидите, как вся эта братия, все эти Лиховы и прочие джентльмены, станут обороняться! Когтями и зубами, дубинками и топорами! Все это разразится внезапно для бога и людей. Помяните мое слово!
И затем, уверенно откинувшись на спинку стула, Фриц Бреттшнейдер холодно, не замечая удивления Познанского, вернулся к предмету беседы:
— Вам нужна отсрочка? Я сразу говорю вам — почему бы не предоставить вам этот шанс на выигрыш? Телеграмма приказывает: доложить об исполнении приговора сегодня до половины четвертого. В состоянии ли я сделать это? Ясно, не в состоянии. И так как мой рачительный унтер-офицер Лангерман все еще не докладывает мне о том, скоро ли будет исправлено повреждение, то ручаюсь — сегодня оно исправлено не будет. Быть может, связь возобновится завтра утром, быть может, еще и сегодня ночью. Если генерал протелеграфирует, что переубедил Шиффенцана, русский останется в живых. Если завтра до полудня я не получу никаких известий, то вместо того, чтобы расстрелять его сегодня в три, я сделаю это завтра в три. Если бы вам понадобилась дальнейшая отсрочка — пока провода еще не будут исправлены — пожалуйста; стоит только позвонить мне. Но как только я получу возможность сообщить в «Обер-Ост»: то, что надлежало исполнить, исполнено — я сделаю это и приведу приговор в исполнение. Уж будьте уверены! Ведь дело-то имеешь с Шиффенцаном.
Познанский вздохнул с таким внутренним облегчением, что ему почти с трудом удалось скрыть, как мало он надеялся на успех, отправляясь сюда.
Старый осел! Он все время видел под мундиром лишь гусарского ротмистра, а не богатого заводчика Фрица Бреттшнейдера.
Когда он встал, у него пот катился со лба: как уже сказано, печка с исконным русским гостеприимством обогревала верхние слои воздуха.
— Надеюсь, мы будем информировать друг друга, — сказал он, прощаясь.
Затем Лангерман доложил по телефону:
— Покамест вообще трудно предвидеть, будут ли исправлены повреждения сегодня или завтра.
Бреттшнейдер кивнул головой, словно Лангерман стоял перед ним, затем позвал Шпирауге к столу. Он намерен отложить исполнение приговора над Бьюшевым на сутки. Сегодня ему, следовательно, нужны для специальных командировок всего лишь десять человек в помощь этим бездельникам-монтерам. И пусть сматываются скорее, ибо — он взглянул на часы — рота уже выстроилась.
Шпирауге исчез. Бреттшнейдер сунул в глаз монокль, поднялся из-за стола, взял с кресла перчатки, фуражку, стек и, как на прогулку, отправился медленным шагом к месту службы — ко второму тюремному двору. Прежде чем покинуть комнату, он благосклонно кивнул обоим царям, кротко, весело и одобрительно взиравшим на него из исполинских золоченых рам.
Ему чудилось, что он читает на их лицах похвалу своему мудрому, почти царственному поведению, но так как это были только портреты, а он живая фигура, он шутливо отдал честь, приложив руку в перчатке к околышу фуражки. По тщательно натертому паркету весело зазвенели шпоры.
В ожидании прихода ротмистра фельдфебель Шпирауге, милостиво настроенный, хотя и грозный с виду, направился в обход выстроившегося первого взвода, к головной группе второго, и вполголоса обратился к солдатам с речью:
— Завтра в полдень вам, может статься, дадут особое задание. Смотрите не подкачать! Особое задание — вам понадобятся винтовки и огнеприпасы! Почистить винтовки, как для смотра. Шлемы, шарфы, кожаное снаряжение — все должно быть в порядке, сапоги подготовить для марша по снегу. Не ронять честь батальона!
Он ждал в ответ сочувственного хихиканья. Но ряды солдат оставались неподвижными, безмолвными, быть может, они выглядели даже чуть-чуть сумрачнее, неподвижнее и злее, чем всегда.
«Так, так», — заметил про себя Шпирауге.
Прибежал поставленный дозорным ефрейтор и доложил о приближении командира роты.
— До чего же он весел, — шепнул он фельдфебелю.
— Тебе-то что? — милостиво ответил Шпирауге и подумал: «Нет, ясно, солдатам неохота расстреливать Бьюшева. Ну и дела».
Размахивая стеком, тихо насвистывая засевший у него в голове мотив из увертюры к «Летучей мыши», ротмистр фон Бреттшнейдер прошел в ворота.
— Смирно! — разнеслось по снежному пространству,