В канцелярии комендатуры сидит военный врач Шиммель, проверяя лазаретную книгу, списки больных и записи своих осмотров. Дойдя в списке до имени арестанта Бьюшева, против которого опять стоит знак вопроса, он на мгновение задерживается и затем спрашивает в свойственном ему человеколюбивом тоне:
— Почему вы не посылаете эту скотину на работы вне лагеря? Сразу бы блажь прошла.
Фельдфебель пожимает плечами.
— Он еще числится в распоряжении суда, господин врач.
Седой медицинский советник, практика которого в Бремене в последние предвоенные годы резко уменьшилась из-за конкуренции этих коварных евреев, сердито мотает головой.
— Вы еще увидите, к чему это приведет, — бросает он и отправляется к начальнику комендатуры, господину ротмистру фон Бреттшнейдеру, чтобы распить с ним утреннюю порцию коньяку — рюмку-другую, а то и целых пять.
Солдат Бьюшев — пока все еще Бьюшев — по донесению караульной команды и санитара Кейера, резко изменился после объявления приговора. Обычно услужливый, расторопный, прекрасно настроенный, всегда чем-нибудь занятый, он теперь, если его не трогают, предпочитает сидеть целыми днями на нарах в камере. После обеда солнце заливает ее глубоким золотым потоком света и тепла, но в остальную часть дня она отнюдь не является особенно здоровым местом: она расположена в тени, и в ней сыро; до нее не доходит неудержимо наступающая, сверкающая весна, которая после полосы дождей ринулась в страну, как бросается в озеро стая ошалелых уток.
В городских садах буйно цветут сирень и тюльпаны, молодые каштаны распустили свои маленькие зеленые паруса, нежный ветерок и яркое небо играют на всех лицах, как бы возвращая им молодость.
Что касается Гриши — для него в самом деле было бы лучше, если бы его заставляли больше двигаться. Лежать на нарах — значило не просто лежать на нарах. Это значило думать. Два дня тому назад, во время прогулки, он побывал, конечно в сопровождении караульного, — которому, кстати, надо было кое-что купить в городе, у купца Вересьева и имел с этим бородачом в его лавке против собора краткую беседу, разумеется, на русском языке. А караульный Захт тем временем хлебнул водочки.
Кроме того, Гриша ежедневно совершал положенную прогулку по тюремному двору, где он вместе с несколькими другими подследственными размеренно шагал по четырехугольнику двора, уставившись в землю, или рассеянно блуждал взглядом по облакам. Ни шуток, ни смеха, ни взаимных одолжений, ни разговоров на ломаном русском и немецком языках.
Присутствовавший при объявлении приговора начальник караула, которому часто — через определенные промежутки — приходилось нести дежурство, время от времени должен был давать разъяснения на недоуменные вопросы относительно происшедшей с Бьюшевым перемены.
Со свойственным людям из народа тактом окружающие избегали задевать осужденного и лишь добродушно спрашивали, так, между прочим, или напрямик, о чем размышляет русский товарищ. Но приходилось довольствоваться односложными, хоть и беззлобными ответами Гриши.
Так или иначе, в первые дни ограничились тем, что заставляли арестанта заниматься физической работой: убирать камеру, колоть дрова на воздухе, на солнцепеке, причем он странным образом не успевал, несмотря на явное усердие, сделать и трети того, с чем справлялся раньше. Об этом доложили лазаретному ефрейтору, после чего дело пошло официальным порядком, попало к лекарю и закончилось поверхностным осмотром физического состояния арестанта.
Результаты этого осмотра врач Шиммель сформулировал следующим образом: физически солдат так здоров, что дай бог всякому честному германскому бойцу, а остального ведь не прощупаешь! Между тем в остальном-то и была загвоздка.
Подобно тому как человек, которого неожиданно ударили под ложечку крепким кожаным мячом, валится с ног и в первую минуту не соображает, где он и что с ним, сознавая лишь, что мяч опрокинул его, так и Гриша все еще продолжал чувствовать себя поверженным наземь, по крайней мере душевно, в том невидимом мире, где протекает психическая жизнь.
И его стремление вытянуться всем телом, оставаться пассивным, смотреть в потолок, являлось не чем иным, как внешним проявлением того душевного состояния, в которое его повергла судьба. Надо было как-то прийти в себя от того, что ему закатили смертный приговор в момент самых радужных ожиданий. Жизнь давит железным каблуком — который раз уже замечает он это!
Страшные трудности его скитаний, травля, которой он, дрожа и обливаясь потом, подвергался последние десять дней и ночей, когда по всем проводам летели полицейские телефонограммы, а теперь еще этот удар обухом по голове — смертный приговор — все это доконало его.
Он слезно молил Вересьева, отца Федюшки, написать условленное письмо, чтобы по крайней мере протянуть к прошлому тонкую нить, которая, в случае удачи, доведет его туда, где его ждет и где о нем радеет любящая душа. Кружным путем, лабиринтами — бродят его мысли в дебрях мира.
Удастся ли ему опять стать Григорием Папроткиным? Удастся ли ему избавиться от этого трупа, Бьюшева, которым он легкомысленно хотел защититься, как броней? Обнаружится ли его настоящее лицо? Признают ли его? Поверят ли?
Скверная штука — связываться с мертвецами! Ведь судьба их свершилась, и они, видно, примирились с ней. Бьюшев уже однажды погиб от пули. И вот — ему суждено опять погибнуть от пули. Бабка, да и он сам, могли ли они предполагать это?
Что может вырасти из яблочного зерна? Конечно, только яблоня. Возможно, что он, Гриша, нарушил покой мертвого Бьюшева, навязал себе на шею его душу, породнился с покойником, хотел спрятаться за него, — и дал его душе перевес над своей собственной душой.
Вытянувшись на нарах с широко открытыми глазами, Гриша ощущал, как эти обе души борются в нем.
Душа Бьюшева, очевидно, более сильная, лежит сейчас сверху, схватив рукой за глотку Гришину душу. И давит коленом в живот, между желудком и сердцем. Пока немцы Грише верили, Бьюшеву, конечно, жилось несладко, он лежал, прижатый к земле, а душа Гриши напирала на него и топтала его сапогом.
Гриша совсем не представляет себе, что станет делать суд и даже как суд отнесется к его новым заявлениям. Расстрел не грозит ему в ближайшие дни, но еще неизвестно, кто в конце концов окажется сильнее — Бьюшев или он.
С такими мыслями чувствуешь себя сколько-нибудь сносно, когда вытягиваешься на спине, закуриваешь запретную папиросу и, закрыв глаза, вглядываешься, как борются Бьюшев и Гриша. Сам-то он ни на одно мгновение не сомневается в том, кто он такой. Его никто не обманет на этот счет. Он был Гришей Гришей и останется. И дома, в предместье Вологды, там, где к городу прилегает привольная степь, его ждут жена и ребенок.
Но его уверенность не решает еще вопроса там, где последнее слово за чужими людьми.
«Лучше было бы, Бабка, — думает он, — если бы в твою бабью голову не затесались такие добрые мысли. Вот видишь, у немцев всегда в запасе какой-нибудь подвох для нашего брата, а этого мы не приняли в расчет».
Солдаты легко сговариваются между собой, несмотря на ведомственные трения, и писарь Бертин скоро узнал о перемене, происшедшей с русским, которого покамест, до установления его личности вызванными для этой цели эберсвальдцами, все продолжали официально именовать Бьюшевым, хотя сам военный судья не сомневался в его подлинном имени.
Изречение лекаря также дошло до Познанского. Он только улыбнулся.
— «Человеку можно помочь», как говорит разбойник Моор, — с усмешкой бросает Познанский Бертину, расхаживая по большой пустой канцелярии с сигарой во рту. — Почему бы и нет? Работа — ни для кого не позор, а нам она может даже оказаться полезной, ибо руки представителя немецкой литературы отнюдь не приспособлены к колке дров и уборке комнат, в то время как этому солдату Бьюшеву, несмотря на его своеобразное двойственное существование, нисколько не повредит, если он окажется у нас в роли денщика. Руппель в отпуску и еще некоторое время пробудет в условиях, которые ему больше по душе, чем наши. Людская благодарность — заметьте это, Бертин, — так же неизменна, как неизменно местоположение полярной звезды. И если вы с вашим разъеденным анализом мозгом вздумаете усомниться в превосходстве моих мудрых оракульских изречений, то извольте, пожалуйста, принять во внимание, что мое жалованье в двенадцать раз превосходит ваше и что поэтому я в двенадцать раз ближе к истине, чем вы.
Бертин громко расхохотался, даже вызывающе громко, если иметь в виду присутствие такого высокопоставленного начальства, и сказал:
— Осмелюсь почтительнейше спросить господина военного судью, могу ли я, следовательно, посредством этой пишущей машинки состряпать требование на арестанта Бьюшева, Папроткина тож, в качестве денщика для канцелярии господина военного судьи?
Доктор Познанский остановился с сигарой в руке, да так и остался с открытым ртом:
— «Почтительнейше», сказали вы? А знаете ли вы, что этим словом вы обнаружили всю вашу вопиющую злонамеренность? «Почтительнейше» может спрашивать только офицер. У рядового же солдата почтительность разумеется сама собой! Будь я Кассандрой, то воскликнул бы: «Вся эта великолепная война может рухнуть из-за присутствия в армии таких абсолютно неопытных солдат, как вы».
А вообще говоря, вы более или менее разгадали мои мысли, насколько это доступно вашему низкооплачиваемому разуму. Да, во всяком случае, у меня назревает такой план: пока что мы возьмем этого парня в денщики. Ибо, — продолжал он поучать, сохраняя прекрасное настроение, — что произойдет, как вы думаете, когда он окончательно освободится от ярлыка «Бьюшев»?
Ведь тогда только начнется — о, в этих делах вы профан! — настоящая военная неразбериха. Когда выяснится, что русский — поскольку он вовсе не перебежчик, — а лишь беглый пленный — не подведомствен нашему суду, то кто же займется им? Какой суд соблаговолит заняться дальнейшим разбирательством этого дела? Да, тут-то изумятся язычники, и книжники разинут рты от удивления!
Конечно, его уже не смогут прищелкнуть, так как в сфере нашей компетенции он не совершил никакого преступления. Его проступок скорее подсуден тыловому или военному суду той местности, из которой он бежал. А какое судилище уготовано господом богом для этого лесопильного завода или лагеря при лесных складах, этого нам знать не дано…
Само собою разумеется, — продолжал он уже более деловым тоном, — мы сделаем все от нас зависящее, чтобы направить дело по верному пути, иначе пройдут месяцы, пока парень обретет наконец своего судью. Мы попытаемся, следовательно, извлечь из показаний обоих эберсвальдцев, которые уже находятся в пути, какие-нибудь данные и по этой линии. Затем мы препроводим, — если их показания будут подтверждены и официально, что, по-моему, уже ясно и теперь, — все дело девятому отделению той высокой инстанции, которая уже в шестой день сотворения мира, то есть пять тысяч шестьсот семьдесят семь лет тому назад по еврейскому летосчислению, была в какой-то мере предназначена стать верховным судилищем для этого оккупированного района.
И тем самым мы с помощью искусно составленных формулировок подтолкнем дело на верный путь, чтобы наивозможно скорее отыскать суд, которому оно подведомственно. Может быть, мы перешлем это дело в Белосток через какого-нибудь внушающего доверие человека, например через писаря Бертина, и окажем ему содействие в осуществлении этой короткой, но обогащающей ум служебной поездки.
Покуривая трубку, радостно растроганный, Бертин прислушивается к словам этого чудесного парня, воскресившего в нем человека, заменившего ему отца и мать в тот момент, когда он, Бертин, со смятенной душой, совершенно опустошенный внутренне, попал сюда с западного фронта.
— Я почти растроган той большой отеческой заботой, которую проявляет в отношении меня господин военный судья, — произнес он с деланной шутливостью и прибавил: — В самом деле, доктор Познанский, это не плохо продумано. Кроме того, можно воспользоваться этим случаем и приискать для нас в управлении «Обер-Ост» еще второго писаря. Мы можем затребовать и кого-либо из пригодных к строевой службе. Ведь они там опять сидят под угрозой проверочной комиссии… Благодарение создателю, скоро уже наступит мой отпуск, — закончил он, устремив совершенно потерянный взгляд на смотревшую на него с портрета девушку с одухотворенным ртом и склоненной головкой. — Ведь не станут же они навязывать нам женский труд?
— А почему бы и нет? Я ничего не имею против очаровательных женщин в моей столь одинокой, по милости Марса, жизни, — возразил доктор Познанский, — хотя, правда, благодаря одиночеству я вновь принялся за чтение, и, кроме того, я нахожу, что работа с мужским персоналом очень успокаивает нервы; тем не менее быть слишком здоровым во время войны тоже предосудительно, и почему бы опять не потрепать себе немного нервы с какой-нибудь машинисткой? В моем бюро на Таунциенштрассе, семь найдутся несколько девушек, которые с радостью совершат путешествие в вагоне второго класса до Мервинска только для того, чтобы я согласно Фрейду изучил их подсознательную жизнь на основании ошибок в их работе на пишущей машинке…
Итак, Бертин, мы затребуем Бьюшева как денщика, оставим его у себя и после возвращения Руппеля и только тогда отпустим его, когда там, в Белостоке, точно установят, какому суду он подведомствен. Ибо, я смею думать, что в наших тыловых тюрьмах, в Белостоке и в других крупных узловых городах, воздух менее целителен для русских пленных, чем в идиллической атмосфере арестного дома в Мервинске.
Между прочим, заметьте: этот парень относится к сфере нашего ведения, а сферу своего ведения солдат отстаивает, вцепившись в нее когтями и зубами. Точно так же, как он руками и ногами отталкивает от себя все, что не относится к его работе. Вы знакомитесь здесь с важными принципами жизни цивилизованных белых людей, и я рассчитываю, что вы посвятите мне одно из ваших новейших произведений, которое вы, если не ошибаюсь, пишете или подготовляете, вопреки запрещению, в ваши так называемые свободные часы, хотя солдату не полагается никаких свободных часов.
Бертин покраснел и изумленно взглянул в лукаво поблескивавшие круглые глаза старшего друга.
— Не теряйте бумаг, юный герой, и, прежде всего, — не оставляйте в официальных делах ничего, что при ближайшем рассмотрении оказывается довольно забавно задуманной комедией в стихах на тему из жизни Испании в пятьдесят седьмом году до христианской эры.
Бертин снова покраснел. Он забыл в папке, содержащей документы по делу Бьюшева, несколько страниц рукописи комедии «Феликс», в работе над которой он надеялся вновь обрести свои совершенно расшатанные творческие силы.
Это могло случиться только вчера вечером, когда он читал своему другу, сестре Софи, начало второго акта и, пьяный от радостного возбуждения, заметил, что в этих сценах, пожалуй, действительно чувствуется творческая фантазия и мастерство, какие были ему присущи в тот год, когда призыв в армию вырвал у него перо из рук.
Приди же, нежная красавица, ко мне!
Мы отдохнем в траве среди цветов,
И поболтаем чинно мы друг с другом,
И, словно дети, взявшись за руки, переплетем
Немытые, но дружеские пальцы.
— По-видимому, вы гораздо более знамениты, чем сами предполагаете. Я имею в виду вашу известность в Мервинске, — безжалостно продолжал Познанский. — Вчера вечером у его превосходительства чьи-то очаровательные губки пели вам хвалу. По-видимому, ваши шансы высоко стоят у сестры Барб, донжуан вы этакий.
Бертин кивнул головой, довольный, что Познанский напал на ложный след, и искусно перевел разговор с этой несколько щекотливой темы на другую, более приятную, перейдя к существу дела.
— Видел ли уже его превосходительство Бьюшева? Не следовало ли нам устроить им свидание? При известных обстоятельствах это могло бы иметь свои хорошие стороны — не для его превосходительства, конечно, а для этого злополучного парня.
Познанский громко вдохнул воздух и тотчас же согласился. Бертин понял, что нащупал правильную линию. Конечно, это не повредит: свести вместе человека столь могущественного и человека столь преследуемого.
Кроме того, его превосходительству нужны теперь развлечения. На горизонте вырисовываются какие-то важные решения, как со стороны русских, так и со стороны верховного командования, а он, лишенный здесь, в Мервинске, всякой возможности влиять на ход событий, злится по поводу своей неосведомленности.
Таким образом, военный судья вместе со своим писарем подробно обсудили, как устроить эту встречу, связав ее с затребованием Бьюшева на черную работу. Бертин отстукал требование на пишущей машинке, пользуясь хитроумным искусством переносить мысли на бумагу посредством шумной игры на клавишах, и доктор Познанский поставил свою неразборчивую, характерную для его профессии и личности подпись.
Но когда зашла речь об этом деле, его превосходительство случайно был очень сердит. Писаря его штаба, до сих пор безукоризненно выполнявшего свои обязанности, застигли вечером без увольнительной записки и доложили об этом по начальству. Собственно, в этом не было ничего такого, отчего у генерала, участника мировой войны, могли бы вздуться жилы на лбу.
Дело было в сопутствующих обстоятельствах. С формальной точки зрения факты, приведенные в дисциплинарной записке, действительно имели место. На самом же деле офицер комендатуры, по приказу местного коменданта, обходил, держа в руках свои золотые часы и поминутно щелкая крышкой, темную улицу, на которой был расквартирован дивизионный штаб; ровно в десять часов четыре минуты он задержал возвращавшегося из солдатского клуба унтер-офицера Рана и без всякой жалости доложил об этом по начальству. К сожалению, он не учел, хотя бы в своих же интересах, ни того, что штабной фельдфебель, вице-фельдфебель Понт, умеет разбираться в людях, ни того доверия, с которым адъютант, обер-лейтенант Винфрид, обычно относился к показаниям своих солдат.
Поэтому, хотя его превосходительству и было доложено о случае с унтер-офицером Раном, но одновременно были сообщены в деловом тоне и все обстоятельства, сопутствовавшие задержанию унтер-офицера, что, опять-таки в интересах штаба, придало этому делу характер скандала.
Так как война благодаря тупости военных властей создавала непомерно разбухший гарнизонный аппарат повсюду, где только имелись впереди боевые позиции, то для такого рода забав находились и время и нервы, Лихову, однако, это было не по нраву, и он решил потребовать наконец от ротмистра фон Бреттшнейдера объяснений по поводу этих строгостей. А когда генерал желает поговорить с обыкновенным ротмистром — богом для рядового солдата, для генерала, однако, лишь глиняным божком, — то это выливается порой в довольно неприятную форму.
Непосредственно за обсуждением этого случая генералу было доложено, наряду с другими делами, касающимися отдельных лиц, требование Познанского, которому понадобился в качестве денщика, взамен отсутствующего Руппеля, подследственный заключенный Бьюшев, числившийся за комендатурой. В процессуальных интересах Познанский желал бы заполучить именно этого человека с целью более близкого наблюдения за ним.
Само собою разумеется, его превосходительство уже давно забыл об этом Бьюшеве или как его там зовут. Этому удивляться не приходится, ибо с пленным русским в иной момент так же не стоило церемониться, как и с вошью, если она случайно оказалась в воротнике высокопоставленного лица.
Однако несколько замечаний обер-лейтенанта Винфрида, который докладывал дяде со свойственной ему располагающе благожелательной манерой, пришли на помощь его стариковской памяти.
— Это тот, который должен был уже быть на том свете, не правда ли? И который благодаря забавному стечению обстоятельств все еще ходит по земле и даже имеет большие шансы на то, чтобы, если он не врет, выйти сухим из воды.
— Военный судья, — храбро сказал Винфрид, — к которому ваше превосходительство чрезвычайно расположены, очень заинтересован в том, чтобы иметь под длительным наблюдением этого русского, в достоверности показаний которого он убежден. По крайней мере до тех пор, пока не состоится — распоряжение об этом уже дано — очная ставка с двумя солдатами ландвера, находящимися уже в пути. В тюрьме комендатуры парню пока живется неплохо. Но так как он в конце концов военнопленный нашей дивизии, то пусть и помогает лучше денщикам дивизии, чем солдатам комендатуры.
Его превосходительство фон Лихов благосклонно согласился, и вопрос, казалось, был исчерпан. Но вечером, после вкусного обеда (повар офицерского собрания блистал когда-то в качестве шефа в гостинице «Ростокское подворье» в Ростоке; к обеду подавали суп из бычьих хвостов с клецками, копченую грудинку под хреном с отварным картофелем, затем сыр честер, а до кофе с французским коньяком пили хорошее красное вино), Познанский опять заговорил о возможности встречи генерала с унтером Бьюшевым.
Доктор Познанский обедал в строго ритуальном еврейском ресторане, однако к кофе обычно появлялся в офицерском собрании, где его всегда радостно встречали.
Добродушно объяснив новому ординарцу, что сливок к кофе подавать не надо — не потому, что он неблагосклонно относится к консервированным сливкам, а потому, что, по приказу господа бога, после мясного обеда полагается вкушать молочную пищу лишь по истечении определенного промежутка времени, а заповеди торы как-никак чином постарше, чем даже прусский полевой устав, — он спросил у его превосходительства, не пожелает ли тот взглянуть на русского. Человек, словно заколдованный, повис между двумя существованиями. Из оболочки Бьюшева он выскочил, но до Папроткина еще далеко не добрался. Ведь и в Мервинске такого рода вещи случаются не каждый день.
Кроме того, он, несомненно, понравится его превосходительству. Это великолепный экземпляр солдата: досадно только, что он в таком смешном мундире… И Познанский подробно и остроумно изобразил мундир Гриши… Фон Лихов нашел, что может доставить удовольствие этому забавному чудаку-адвокату и взглянуть на русского. В половине пятого Бьюшев все равно должен явиться в регистратуру штаба.
— Все, — сказал доктор Познанский, — будет зависеть от окружающей обстановки. В ближайшие дни, вероятно, оба эберсвальдских рыцаря из ландштурма найдут наконец дорогу сюда. Видно, трудновато добраться от лесного лагеря до Мервинска, если ты не беглый пленный и не стремишься специально попасться нам в руки. Но мы должны встретить их во всеоружии. Мне нужна по возможности непринужденная атмосфера между обеими сторонами, не формальное судебное заседание с торжественным приводом жертв, а обыкновенная встреча людей, при которой сопутствующие психологические моменты помогут установлению истины. И, само собой разумеется, это свидание должно произойти у меня и в присутствии какого-нибудь мастака-протоколиста. Поэтому я хотел бы, чтобы этот парень, если возможно, работал в течение дня недалеко от моей канцелярии. Ведь ваше превосходительство разбирается в людях, и если оба эберсвальдца опознают этого человека, то мы, с соблюдением всех требуемых формальностей, отменим приговор, отошлем дело высшей судебной инстанции и до тех пор будем держать у себя этого человека, пока там, в Белостоке, не вынесут решения о подсудности дела такому-то военному суду, тыловому или полевому. Поскольку мне не хотелось бы еще раз утруждать ваше превосходительство по поводу этого простачка, я предпочел бы уже сегодня показать его вам.
Так случилось, что в пять часов дня прусскому генералу и русскому военнопленному представился случай полюбоваться друг другом.
Ну и испугался же ефрейтор Захт, когда вдруг вместо какого-то унтер-офицера или писаря, которому он должен был сдать русского, комната заполнилась офицерскими погонами и даже генеральскими эполетами! Положение куда хуже, чем в свое время в Орнской лощине или при Безонво!
Для такого ничтожного существа, как ефрейтор, встреча с генералом обычно не к добру. Но, оправившись от испуга, ефрейтор Захт, правда, несколько бледный, но с безукоризненной выправкой, стал навытяжку перед его превосходительством и отрапортовал:
— Налицо караульный ефрейтор и русский военнопленный, доставленный на работу.
Ефрейтор понравился его превосходительству фон Лихову. Ему было кое-что известно о состоянии роты ландвера, находившейся в распоряжении комендатуры; он спросил солдата о его пребывании на фронте, о том, где он был ранен, трудно ли ему там пришлось; про себя он называл всю эту верденскую операцию сплошным безумием, которое следовало прекратить после первых же пяти дней. Этого он, конечно, вслух не сказал, а лишь выразил удивление, что у ефрейтора в петличке не торчит черно-белая ленточка. Разве его рота не была представлена к отличию?
— Нет, — сказал ефрейтор. — С моей ротой тогда этого не случилось.
Он, собственно, хотел сказать, что его рота была обойдена.
Но в разговоре с дивизионным генералом у солдата, конечно, путаются и мысли и слова. Генерал слегка кивнул своему племяннику-адъютанту, и Винфрид отметил про себя, что при первой возможности надо будет дать этому ефрейтору Захту железный крест в память о его встрече с генералом.
Но и Герман Захт тоже смекнул в чем дело, и хотя этот знак военного отличия расценивался уж очень низко, он все же мгновенно покраснел от радости. «Я его заслужил, — подумал он, — мы все его заслужили, все до одного, те, кто валялся там, в этом кровавом месиве. Пусть награда пришла слишком поздно и не за то, за что следовало, но что заслужено, то заслужено, и железный крест — это железный крест. И есть о чем домой написать».
Тем временем его превосходительство разглядывал солдата, которого чуть было не расстреляли за безобидный обман.
Со свойственным ему природным умом Гриша сразу сумел раскусить стоявшего перед ним. Наверно, какой-нибудь офицер в очень высоком чине, ни в коем случае не врач, не иначе, как настоящий генерал. И он рапортовал по-русски, прокричав, как это принято было в его армии, требуемое уставом приветствие: «Здравия желаю, ваше превосходительство», — и отдал по русским правилам честь.
— Обучали, видно, неплохо, — заметил его превосходительство, поняв и без переводчика, что сказал русский.
— Ну, скоро, сынок, выяснится, действительно ли ты Папроткин, — благожелательно сказал генерал.
Словно электрический ток соединил глаза обоих, в то время как переводчик переводил слова Лихова. Гриша и бровью не повел.
«Цвет глаз генерала почти не отличается от цвета глаз этого военнопленного», — отметил про себя Познанский.
Тем временем между Лиховым и русским устанавливалась какая-то связь, гораздо более глубокая, чем они сами это сознавали.
«Глаза и фигура Зенфке!» — мелькнуло вдруг в сознании Лихова. Его память еще не извлекла в этот момент никакого образа из наслоений раннего детства. Но где-то в глубине, среди впечатлений неизгладимого прошлого, мелькнул благодаря присутствию Гриши образ военного гренадера Зенфке, подлинного воспитателя маленького Отто в те времена, когда Вальдемар фон Лихов, его отец, капитан второго гвардейского пехотного полка, взял в дом этого денщика, мастера на все руки.
Кто сделал из резины и развилистой ветки первую рогатку маленькому Отто фон Лихову? Кто согнул лук из камышового тростника? На чьих плечах он скакал в бой, с метлой в одной руке, бумажным шлемом на голове и большим круглым щитом — большой крышкой от кастрюли из материнского хозяйства?
Кто постоянно являлся для белокурого мальчика, который теперь в качестве генерала фон Лихова поставлен над десятками тысяч людей, олицетворением мужества, сдержанности, преданности? Карл Зенфке, родом из Гоген-Лихова, никто другой.
Своим ростом гвардейца, узкими глазами на скуластом лице, светлыми гладкими волосами и больше всего взглядом, исполненным почтительности и усердия, Гриша как две капли воды походил на Зенфке.
Если бы генерал просто стал копаться в своей памяти, он не нашел бы там этого Карла Зенфке. Но живая копия в образе Гриши с каких-то высот глядела на него в эту минуту.
— Что за молодец! — произнес его превосходительство и вздохнул. — Да, время не то… — Он вспомнил о подростках из пополнения, которые несколько дней назад, в шлемах, вооруженные ручными гранатами, стояли перед ним на смотру. Тощие, незрелые юноши, обучавшиеся вместо мирных профессий солдатскому ремеслу. А здесь перед ним стоял настоящий воин, как бы нарочно созданный для войны, добрых 1,83 метра ростом, широкоплечий, с мускулистой грудной клеткой, с руками, готовыми колоть, и ногами, готовыми ринуться в атаку, с черепом, который шутя выдержит под каской удар прикладом.
— Спросите-ка его, говорит ли он нам правду? — бросил генерал переводчику, с участием следя за страстной игрой лица Гриши. А тот, не отрывая взгляда от глаз его превосходительства, торопясь и сбиваясь, стал сыпать уверения на русском языке. Переводчик, выведенный из состояния упорного равнодушия присутствием высокого начальства, переводил фразу за фразой.
— Он уверяет, что говорит правду. Он раскаивается в том, что не сделал этого с самого начала. Он хочет только одного — добраться домой. Весть о том, что там уже мир, вскружила ему голову. Поэтому он и бежал и страшно боялся, что в случае поимки ему пришлось бы, как бежавшему, оставаться годы в плену, после того как все пленные уже будут обменены. Поэтому он осквернил свои уста ложью. И это чистая правда, — он клянется своим георгиевским крестом и жизнью своего ребенка, которого еще не видал ни разу.
— Странный народ, — сказал его превосходительство.
— Право надувать принадлежит к неотъемлемым правам человека еще со школьной скамьи, — произнес в его оправдание Познанский.
К счастью, его превосходительство пропустил мимо ушей большую часть этой дерзкой правды. Ему бросилась в глаза странная одежда Гриши, и он спросил у ефрейтора, нельзя ли напялить на Гришу что-нибудь более приличное. Тот поспешил заверить, что обмундирования в цейхгаузе достаточно, но каждый каптенармус так же бережно расходует его, как господь бог молнии. Фон Лихов благосклонно рассмеялся.
— Так и следует, — сказал он, — на то он и приставлен к этому. Война еще не кончится ни сегодня, ни завтра, и наше добротное обмундирование пригодится для того, чтобы ребятам было тепло. Впрочем, куртка выглядит еще сносно, — утешил он сам себя.
— Изъян-то как раз на спине, ваше превосходительство, — доверительно сообщил ефрейтор, приказав Грише повернуться. Гриша догадался, о чем идет речь. Широкая улыбка обнажила на мгновение его крепкие желтоватые зубы, затем он, щелкнув каблуками, повернулся кругом. Его превосходительство неожиданно узрел спину, на которой большая заплата увековечила ужасное воспоминание о гранатном осколке.
Его превосходительство уставился на эту заплату. Грустный вздох на мгновение задержал его дыхание.
«Эта вшивая война стоила жизни и этому бравому молодцу. И все нет ей конца. Если верить некоторым признакам, она, пожалуй, опять развернется на этом фронте».
При всей самоуверенности генерала, все же боязливый вздох: «Доколе, о господи», — так и рвется из его уст. Молча он отпускает Гришу и ефрейтора и направляется к выходу.
— Парень хорошо выглядит, — говорит он, обращаясь к Познанскому. — Не оставляйте меня в неведении относительно результатов. Сегодня он может часок пошататься с ефрейтором. Свежий воздух будет ему полезен.
Затем фон Лихов простился с сопровождавшими его лицами и поднялся этажом выше к начальнику штаба майору Грасснику, с его картами, флажками и таблицами. Может быть, Брест-Литовск — там оперативная часть штаба верховного главнокомандующего разрабатывает втихомолку свои планы — удосужился за это время внести по телеграфу ясность в положение.
Гриша все еще продолжал стоять, повернувшись к стене. Хотя он слышал удалявшиеся шаги, но все же ждал прямого приказа. Герман Захт хлопнул его по плечу.
— Повернись, русский, ты здорово понравился, И для меня ты тоже заработал железный крест. Айда в буфет, выпьем по этому поводу!
Гриша медленно повернулся всем корпусом, сел на лавку и сказал, что ему хотелось бы немного отдохнуть. Странная слабость в коленях и в области сердца выдавала напряжение последних десяти минут. Но игра стоила свеч. Теперь уже с ним не случится ничего плохого. Его удостоил вниманием генерал и подарил ему жизнь. Теперь-то уж, наверно, он свидится с Марфой и дочкой, которой он еще никогда не видал.
В комнату вошел военный судья — его большие выпуклые глаза за толстыми стеклами улыбались; потирая руки, он воскликнул:
— Все в порядке!
Тринадцатого мая, как раз в день трех «холодных» святых — Серватия, Панкратия и Мамертуса, зима напоследок разразилась снегом и морозами.
Держа в руках охапку наколотых во дворе дров, Гриша, ярко освещенный красным пламенем, подбрасывал их в печку канцелярии, где военный судья Познанский только что кончил диктовать писарю Бертину бумагу.
В это время в дверь громко постучали, и в комнату вошли два пожилых человека в пехотной форме и военных фуражках, с хлебными мешками, фляжками и кружками у пояса. Увидев блестящие погоны Познанского, они щелкнули каблуками и уже собирались, стоя навытяжку, отрапортовать: унтер-офицер Фрицке, ефрейтор Биркгольц, батальон ландштурма Эберсвальде, пятая рота. Но тут Гриша отошел от печки, собираясь уходить.
«Случай — великий режиссер», — успел только подумать Познанский. Гриша закричал, замахал руками, словно прыгающий журавль крыльями:
— Господи, да это унтер Фрицке!
Познанский кивнул, и унтер, карауливший Гришу в лагере, ответил:
— А, Папроткин, старина! Вот мы опять тебя сцапали!
И они стали пожимать друг другу руки, сияя от радости, ибо люди; вместе прожившие тяжелые времена, всегда приходят в восторг при встречах. Они убеждаются, что каждому из них удалось пережить трудную пору.
Затем писарь Бертин составил за несколькими подписями протокол, установивший на вечные времена тождество Бьюшева и Папроткина, и скрепил его официальной печатью.
Удостоверенный судебным порядком протокол завершил дело «Бьюшев — Папроткин тож», состоящее из восьми документов, включая и сегодняшний протокол: три строчки текста, четыре подписи и служебная печать. Остававшийся излишек чистой бумаги Бертин намеревался отрезать, так как было приказано экономить бумагу, но по такому торжественному случаю Познанский разрешил оставить в деле лист целиком. Затем он отпустил обоих эберсвальдцев вместе с Гришей, порекомендовал им осмотреть Мервинск, закусить в солдатском клубе и залить в буфете за галстук. Официально им поручалось наблюдать за Гришей (в действительности же он вел их), и в два часа они должны были доставить его сюда.
— Он уже не удерет больше, — интимным тоном сказал унтер-офицер Фрицке военному судье, простодушие которого как начальника, он быстро разглядел. — Парень и так уже набил себе шишек на лбу.
И как бы в благодарность за преподанную житейскую мудрость Познанский засунул обоим рыцарям за борт мундира по две сигары.
Гриша покинул теплое помещение с чувством взволнованности и счастья, которыми так и сияли его глаза и все его существо. Он вновь был самим собою.
Слава богу! От Бьюшева и следа не осталось. Он, и только он, Папроткин, Григорий Ильич, бредет со старыми приятелями по весенней грязи. Теперь все выстраданное отпадет, как очистится сегодня вечером грязь от сапог; придется только потерпеть еще несколько недель, и все будет в порядке.
До сих пор какая-то часть его самого, казалось, была словно бледным отражением в зеркале, жила в каком-то отдалении от него, и только теперь, когда стекло как бы разбилось, эта часть слилась с ним в единое целое. Целый и невредимый, он опять среди людей, и если теперь к его жизнерадостности уже примешивается значительная доля осторожности, то это потому, что он приобрел опыт, стал рассудительнее.
Его душа, застывшая среди военной муштры, пробужденная живительным воздействием побега и смертельным ужасом, пережитым после приговора, начала стареть, становиться более мудрой. Он не сознавал этой перемены, но чувствовал ее по тому, как воспринял сегодняшнюю радость.
Тем временем Познанский собственноручно связал дело «Бьюшев — Папроткин тож» одной из тех пестрых ленточек, которыми деловитые фабричные предприниматели украшают пакеты с подарками. Тщательно сохраняемые пруссаками, эти ленточки обязательно вновь находят себе применение. Ныне черно-бело-красный витой шнур обхватил пакет с важными документами.
— Отправить в Белосток! — сказал, махнув рукой, военный судья.