Сестра Барб оставила свой широкий халат сиделки в передней деревянного домика, который обер-лейтенант Винфрид выбрал для себя из десятков похожих друг на друга — в большинстве случаев без окон и дверей — домиков на восточной окраине города. В несколько дней он преобразил его с помощью рабочих комендатуры в уютнейшее жилище. Деревянный пол комнаты, в которую вошла Барб, был устлан ковром с веселым рисунком — зеленым с розовым — хорошей английской марки. Зеленые в цветочках обои придавали комнате уют; стол, диван, полка для книг, старинное, восьмидесятых годов, кресло орехового дерева с резьбой, обитое желтовато-зеленым плюшем, стояло у окна, как бы приглашая взглянуть на распускавшиеся березы, на расстилавшиеся сразу за домом поля и луга. Только узкая, плохая проезжая дорога, опоясывавшая город, отделяла дом от расцветающей весны. На столе, покрытом скатертью в мережку, стояли два чайных прибора. Денщик Посек в наглухо застегнутой куртке принес чайник, щелкнул каблуками и удалился.
Денщик — это обычно парень лет двадцати пяти — тридцати, который рад-радешенек пристроиться слугой какого-нибудь двадцатидвухлетнего, а то и девятнадцати- или восемнадцатилетнего лейтенанта: чистить ему сапоги, платье и понемногу втереться в доверие настолько, чтобы выполнять интимнейшие поручения своего барина. Ведь в это время рабство было заманчивее и безопаснее для благоразумных людей, чем геройское времяпрепровождение среди грязи, ругани, грохота орудий и смерти.
Сестра Барб в ситцевом — в белую и голубую полоску — неуклюжем платьице с пелеринкой выглянула в окно. «Как бы он не промок под дождем», — подумала она.
В таком облачении ей можно было дать все тридцать лет. До странности крохотной казалась ее хорошенькая черноглазая головка с маленьким ртом и блестящими глазами на массивной фигуре трактирщицы. Слегка вздохнув, она прошла в прилегающую к первой комнате спальню, где в старом зеркале над умывальником отразилась в зеленоватом освещении ее неуклюжая одежда. Она весело улыбнулась своему отражению, напоминавшему штуттгартскую торговку на горшечном рынке возле Шлоссплац, и быстро, словно ласточка, защебетала, разговаривая сама с собой на швабском диалекте.
Вместе с приятельницей, сестрой Софи, она самостоятельно, почти без помощников, обслуживала тифозный пункт, где медленно умирали слишком поздно доставленные сюда тридцать тяжело больных босняков.
Это были солдаты, входившие в состав прусских линейных рот. Тридцать смуглых, обреченных на смерть бойцов терпеливо лежали, не произнося ни слова, словно немые, в бараках, где никто не понимал по-босняцки, или, вернее, по-сербски. Как маленькие дети, они были привязаны к обеим сестрам и врачам, один из которых, доктор Лахман, по крайней мере кое-как объяснялся с ними по-польски. Им повезло.
Они попали к сестре Софи и сестре Барб. А ведь они могли попасть и в руки заурядных сиделок, лишь выполнявших свои обязанности, — впрочем, достаточно нелегкие, — и ничего больше. За ними ухаживали две молодые женщины — настоящие сокровища. И сегодня, после шести дней тяжелой, круглосуточной работы, у сестры Барб наконец выдался свободный вечер.
Барб проведет его у своего друга. Она открыла платяной шкаф обер-лейтенанта, вынула оттуда — в этот момент даже самый строгий начальник превратился бы в соляной столб — вынула оттуда среди бела дня очаровательное светло-красное платье, с пестрой японской вышивкой, подбитое кирпично-красным шелком, и стала переодеваться. Вот она стоит перед зеркалом в рубашке, панталонах и шелковых чулках — прелестно сложенная швабка из хорошей буржуазной семьи.
Без чепца эта блестящая птичья головка с острым подбородком и сложенными сердечком губами сразу утратила странно грубоватый вид. Она грациозно сидит на красивых смуглых плечах.
Сестра Барб! Молодая, женственная двадцатилетняя Барб Озанн, девушка из почтенной швабской семьи, давшей ряд ректоров и профессоров Тюбингенского университета, уже два с половиной года состояла сестрой милосердия Красного Креста и превосходно выполняла свои тяжелые обязанности.
Ее лицо еще более изменилось, когда красное тяжелое кимоно облегло ее фигуру. Здесь, в безрадостной мервинской глуши, на стыке тыла и фронта, среди мира мужчин с его застывшим варварским укладом, основанным на приказе и повиновении, глядело на нее лицо Барб Озанн, молодой женщины 1914 года. Вопреки условиям времени, места, вопреки законам этого распятого войной мира, она раз в неделю, на несколько мгновений, становилась сама собой.
Надев маленькие легкие лакированные туфельки, она вернулась в первую комнату. До ее слуха донеслось бульканье воды в электрическом чайнике.
«Он промокнет, — сказала она про себя, стоя у окна, ибо темные тени, предвещавшие дождь, легли на яркую зелень весенних полей. — У него даже плаща с собой нет».
Но он уже въезжал на велосипеде прямо в запущенный сад с расцветающими кустами сирени и шиповника, отделенный от улицы лишь шатким забором. Этот наполовину сгнивший забор цвета серебристо-зеленого мха так гармонировал нежными переливами красок с бревнами деревянной постройки тона серого шелка, что он-то прежде всего и пленил Винфрида, когда он выбирал для себя жилье.
Сквозь открытое окно высунулась черная, причесанная на пробор, головка Барб. Она успела еще уловить обращенный к ней сияющий взгляд юного лица, затем услышала, как лейтенант, прыгая через ступеньки, шумно взбегал по небольшой лестнице в верхний этаж. Кухня и комната внизу составляли царство денщика Посека.
Винфрид восторженно и осторожно обнял ее — осторожно из-за пуговиц на мундире, которые уже причинили однажды ущерб вышивке на ее платье. Затем она уселась к нему на колени, в большом зеленоватом, тихо поскрипывавшем кресле.
Они любили друг друга. Оба не были уверены в своем будущем: дивизия Лихова в любой момент могла быть переброшена на глинистые поля Фландрии или на иссеченные смертоносным градом известковые поля Шампани, а сестра Барб, несмотря на все меры предосторожности, могла каждый день заболеть и погибнуть от тифа. Поэтому они отдавали друг другу все, чем была богата их молодость.
Они оба надеялись дождаться мира, но не видели оснований к тому, чтобы задушить свое чувство в ханжеской атмосфере армии. При подавляющем перевесе мужчин на фронте каждая сиделка, даже самая неприглядная, становилась предметом страстных вожделений для сотен мужчин. Под личиной протестантского благонравия и прусской добродетели мужчины и женщины жили, урывая у жизни все, что могли.
Прежде чем Барб последовала за другом в соседнюю комнату, она заботливо выключила чайник.
Потом, когда начало смеркаться, они пили чай. Барб болтала о всяких пустяках. Винфрид, с папиросой между пальцев, полузакрыв глаза, смотрел на нее.
Вдруг он сказал:
— Уверяю тебя, когда-нибудь этот месяц, эти наши месяцы, предстанут в нашем воспоминании как самые прекрасные, самые счастливые дни нашей жизни.
— Долго еще мы останемся здесь?
— Это известно только там, в штабе фронта. Говорят, они хотят предпринять здесь кое-что. Жизнь наша так исковеркана, Барб, что приходится радоваться этому, ведь если здесь окончательно прекратятся военные действия, то нас бросят на запад, а там крышка!
И оба юные сердца почувствовали, что и через них прошла великая трещина эпохи: все слабости и страсти людей мирного времени, их стремление к добру — все потеряно перед лицом неустанно клокочущего и грохочущего в мире ужаса, пожирающего людей, испепеляющего молодость, вконец разбивающего надежды.
Винфрид рассказал о служебных новостях. Какие только не бывают случаи! Чуть было не расстреляли, на основании законного приговора, человека, который оказался вовсе не тем, за кого его принимали.
И он стал рассказывать о деле Бьюшева, перебежчика, который после объявления приговора — конечно, смертного, ведь дело шло о шпионаже — с неистовой искренностью убеждал его через переводчика, что он вовсе не перебежчик, а всего лишь военнопленный, бежавший откуда-то из глубокого тыла, потому что стосковался по дому. Он не в силах был дождаться освобождения и — потом там, дома, революция, конец войне.
И вот он оказывается Григорием Ильичом Папроткиным, точно указывает название лагеря, роту военнопленных, в которой состоял, имя фельдфебеля, унтер-офицера его части — выдумать все это очень трудно, проверить же — крайне легко. Если все это правда, то он спасен.
Барб, широко раскрыв глаза, пытливо всматривается в глаза друга.
— А это правда?
— Надо выждать! Познанский сегодня утром запротоколировал его показания. Затем я доложил об этом дяде. Он сидел в ванне, уже почти позабыв об этой истории из-за склоки с ВЖДУ.
Барб разбиралась во всех этих сокращенных названиях, как настоящий солдат. ВЖДУ означало Военное железнодорожное управление. Она понимала также, что и ее собственный отпуск зависит от победы дивизионного командира, и живейшим образом интересовалась всем этим.
— Исполнение приговора — этого русский, во всяком случае, добился — будет пока приостановлено. И таковы люди в наше время — Бреттшнейдер уже негодует по этому поводу. Он полагает, что мы слишком развязно суемся в сферу его компетенции.
Барб тряхнула волосами, — она еще не успела снова заложить их двумя спущенными на уши косами.
— Боже милостивый, всюду эта ведомственная склока. Что же будет с бедным парнем?
— Разве тебе не ясно? Начнется следствие. Познанский получил уже приказ и полномочия. Ты бы только посмотрела на этого русского. Богатырь с калмыцкими глазами и каким-то детским выражением лица. И георгиевский крест за Перемышль. А как он пробился сюда от самого Наваришинска! Просто невероятный случай! Сегодня ночью Бертину уж придется повисеть на телефоне, если только ему повезет. Все провода заняты, идет сплошной вопль: поезда для отпускников!
Барб прильнула к губам Винфрида.
— Мы поедем вместе, — восторженно шептала она, — будем две недели вместе, как муж и жена, день и ночь. Четыре дня я посвящу своим родителям, ни часу больше. А ты тем временем побудешь с твоей матерью. Ах, мне жаль и этих дней, что ты отдашь ей. Если бы это зависело от меня, ты бы отправился вместе со мной в Тюбинген, поселился бы в Люстнау или Нидернау, и мы виделись бы с тобою по крайней мере раз в день. А совместная поездка, Пауль? И возвращение! И всю жизнь вместе!
Винфрид обнял ее, и у него самого не было никаких других желаний.
В половине седьмого, когда уже совсем смерклось, они вместе покинули дом: сестра Барб Озанн, от чулок до броши на платье — скромная сестра милосердия Красного Креста милостиво разрешила господину обер-лейтенанту Винфриду, адъютанту его превосходительства, с которым она встретилась на прогулке, проводить ее до лазарета. Ее приятельница Софи уже ждала смены в палате, где тридцать тифозных босняков лежали в жару, уставясь покорными глазами в потолок или беспокойно ворочаясь на подушках.