В квадратном дворе подследственной тюрьмы при местной комендатуре в Мервинске выстроены три длинные серые шеренги солдат с ружьями: это рота ландвера, несущая здесь службу военной полиции. Рота приготовилась к осмотру оружия. Маленький и круглый фельдфебель Шпирауге еще раз, пока еще не появился ротмистр фон Бреттшнейдер, порядка ради обходит ряды, чтобы бросить последний взгляд на равнение и обмундирование, зная, впрочем, что это ни к чему. В Мервинске роте живется хорошо, и она хочет остаться здесь. Это остатки полка ландвера — двести десять человек из двух тысяч четырехсот, — которые несколько месяцев тому назад, как прочная плотина, задержали стремительный удар генерала Нивелля, произведшего вылазку на дуамонском участке. Те три дня — с 12 по 14 декабря 1916 года — не исчезнут из памяти солдат и всегда служат темой для разговоров, как только сойдутся хоть двое из них.
Внезапно, среди тумана, двинулись со своих позиций сенегальцы и альпийские егеря. Добрая треть их убита, вторая треть заполнила лагери военнопленных, а ничтожные остатки выстроились здесь, на параде.
На большом пустом дворе, обнесенном стеной и колючей проволокой, клюют зерна куры. Бывший мервинский арестный дом, грубо облицованный красным кирпичом, теперь значительно расширен деревянными пристройками. В нем ютятся подсудимые из всей дивизии: германские солдаты, попавшиеся в крупной краже, упорно не возвращавшиеся из отпусков или пытавшиеся «улепетнуть» из своей части, надерзившие какому-нибудь фельдфебелю или лейтенанту, совместно выступавшие с жалобой по поводу жратвы («действие скопом!»), подравшиеся в пьяном виде или пытавшиеся нанести себе членовредительство.
Обо всех таких случаях доносят по начальству и предают виновных военному суду, процедура которого восходит к восемнадцатому веку. Если обвиняемый производит хорошее впечатление, — стоит на вытяжку, опрятно выглядит, расторопен, но не слишком интеллигентен, — то наказание часто не вполне соответствует тому, что следовало бы ему закатить согласно уставу.
Кроме того, для солдат-фронтовиков и не придумаешь наказания: находятся ли они под открытым небом или сидят, зарывшись в окопах — они все равно медленно гибнут, словно в каторжной тюрьме. И все знают это.
Для тыловых солдат высшая мера наказания — отсылка на фронт. Это, однако, не может рассматриваться как наказание и не фигурирует ни в одном кодексе как таковое.
Поэтому обращение с заключенными в некоторых подследственных тюрьмах, например, в Мервинске, весьма терпимое. Приятельские отношения между арестантами и караульными зиждутся на одинаковом военном мундире, на одинаковой судьбе и на одинаковой тоске по миру. И эти отношения распространяются и на русских военнопленных, если только неряшливость или неприятный характер не вызывают к ним нерасположения.
Вот, например, этот унтер-офицер. Бьюшев. Очень приятный парень. Чистоплотный, веселый, а наивный, как рыба, которая так и прет на вершу.
Среди выстроившихся в три ряда насмешливо перешептывающихся солдат есть группа, хорошо относящаяся к Бьюшеву, — они знают, что этому человеку осталось жить — в лучшем случае — еще три дня. Им известны приказы главнокомандующего, известно, что перебежчика Бьюшева будут судить за шпионаж, но они не говорят ему этого. К чему? Он сам заблаговременно узнает. Или, как говорят солдаты, как бы он ни запоздал, он все равно успеет!
Солдаты стоят «вольно», но уже готовы к тому, чтобы по команде: «Смирно, равнение налево», — выстроиться ровной, как струна, стеной поношенных мундиров серого цвета всех оттенков: коричневато-серых, желтовато-серых, вплоть до зеленовато-серых — егерских. Над мундирами видны коричнево-желтые лица, серая сталь шлемов, а ниже мундиров — коричнево-серые, выцветшие, уже не боящиеся солнечных лучей плисовые штаны. На руке у каждого из солдат повязка с буквами «В. П.» (военная полиция) и с печатью в виде орла — печатью местной комендатуры, которой подчинена войсковая часть и которая представляет полицейскую власть и исполнительный орган здешних военных учреждений.
Довольно трудно понять соподчиненность частей в таком городе, как Мервинск. Над гражданским населением, наличие которого рассматривается как неизбежное зло, вершит суд и расправу местное управление — местная комендатура — с собственным штабом и полицейскими (карательными) частями. Она самостоятельно разрешает все чисто полицейские дела и подчинена непосредственно высшей инстанции, тыловой инспекции, в районе которой расположен Мервинск. Поскольку же в данном пункте, то есть Мервинске, находятся и штабы боевых частей, то высшей инстанцией для всех военных дел — но только для таковых — является, само собой разумеется, начальник фронтовых частей. Также и правосудие, поскольку оно выходит за рамки полицейских мер пресечения, сосредоточено в бригаде или в дивизии, высший начальник которой, в данном случае фон Лихов, водворился здесь. Но в вопросах местного характера, короче говоря, во всем, что происходит вне подчиненных ему войсковых частей, местный комендант и его штаб не обязаны подчиняться приказам фон Лихова или его офицеров. Тут его превосходительство может лишь выражать свои пожелания, которые, по мере возможности, и удовлетворяются.
Поэтому между сменяющимися фронтовыми частями и постоянным гарнизоном всегда существуют трения, противоречия и взаимное недовольство, что вносит огромное оживление в сонную штабную жизнь. Так, например, если кто-нибудь из штаба фон Лихова задержан ночным дозором «В. П.», не имея при себе установленного разрешения на право хождения ночью, то он, по требованию, то есть согласно донесению местной комендатуры, должен быть подвергнут наказанию начальством его же части. И, наоборот, ни один офицер из штаба и в особенности боевых частей роты не упустит случая задержать гарнизонных крыс и донести на них за какое-нибудь нарушение правил, которое только и услаждает жизнь солдата.
Таким образом, ротмистр фон Бреттшнейдер совершенно незаслуженно числится на плохом счету у его превосходительства фон Лихова. Ему уже дважды пришлось явиться к генералу в полной форме, чтобы выслушать колкие любезности относительно дисциплины его подчиненных.
В отместку он, конечно, может, в известных случаях, обратиться через свое начальство, тыловую инспекцию, непосредственно к генерал-квартирмейстеру при главнокомандующем, некоему генерал-майору Шиффенцану, который, в свою очередь, без всяких стеснений намылит голову какому-нибудь дивизионному командиру, будь он и старше его в чине. Так своеобразно скрещивается компетенция оперативных частей и оккупационных военных властей. И если вспомнить, что оперативные части постоянно перебрасываются с восточного фронта на западный, с итальянского театра военных действий в Галлиполи или Палестину, то становится понятным, что власть, постоянно пребывающая на месте, при всей скромности, не остается в накладе. Ибо в конечном счете сидящая на месте власть наиболее сильная. По крайней мере в том месте, где она находится.
Так обстоит дело и с частями военной полиции, носящими наручные повязки с буквами «В. П.». Поэтому ротмистр фон Бреттшнейдер, несмотря на присутствие генералов, врачей в генеральском чине, артиллерийских командиров и прочих высоких чинов, может себе позволить проявлять в пределах внутренней службы своих частей неограниченную власть и полную самостоятельность. Поэтому он теперь, совершенно не интересуясь никакими другими явлениями, происходящими во вселенной, производит смотр оружия в своей роте ландвера, заставляя ее к тому же дожидаться, пока он не покончит с кое-какими личными распоряжениями. Поэтому сегодня улицы и базары в Мервинске охраняются менее тщательно, меньшее количество солдат военной полиции сопровождает дезинфекторов в пораженные эпидемией дома, крайне недостаточна также проверка паспортов на улицах, и крестьяне без всякого надзора толпятся в очереди перед винными лавками.
Майское утро — превосходная декорация для этого военного торжества. Неизбежный дождь тактично прошел ночью. Обширный тюремный двор, окруженный с трех сторон длинными бараками, где размещены солдаты, представляет собой сухую, тщательно посыпанную гравием площадку для военных упражнений. Высокие каштаны разделяющие двор пополам, протягивают к чудесному голубому небу свои светлые клейкие, в форме ладони, листья, точно праздничные флажки.
Так как дверь тюрьмы охраняют все время двойные патрули и еще другие караулы расхаживают вдоль выложенной черепицей наружной стены, то, по-видимому, сегодня принимают участие в смотре и солдаты отделения, несущего внутреннюю службу в тюрьме. Большинству писарей и ординарцев тюремной канцелярии тоже пришлось явиться на смотр в высоких сапогах и с винтовками. Им, впрочем, вовсе не вредно возможно чаще подставлять майскому воздуху свои бледные от пребывания в закрытом помещении лица.
Поэтому караульное помещение, вокруг которого веером расположены тюремные камеры, совершенно пусто. В нем находится только один человек.
Нары солдат ландвера расположены в два ряда, один над другим, почти как клетки. Одеяла поверх матрацев, набитых стружками, свидетельствуют заложенными по-военному тугими складками и подоткнутыми краями о духе прусского порядка и чистоты. На столбике с правой стороны каждой клетки висит блестящий, безукоризненно чистый котелок.
Вещевые мешки лежат у изголовья на одинаковом уровне. Пожитки, сложенные в ящики или в коробки, украшают левый угол в ногах. На столах пусто, на скамьях тоже. Так как дров много, а тепло, как говорят, помогает приятельским отношениям, то в одной из двух железных печек горит огонь.
В этом помещении, которое в настоящее время является обиталищем двадцати человек, где протекает вся их жизнь, в этом напоминающем кегельбан узком сарае, окна которого настежь раскрыты, расхаживает пленный унтер-офицер Илья Павлович Бьюшев.
Гриша несколько бледен, так как он почти уже две недели опять спит в камере, в которой чувствуешь себя, как в ящике. Маленькое оконце камеры слишком высоко, под самым потолком и не позволяет выглянуть наружу. Единственная мебель — деревянные нары с матрацем из стружек и одеялом; днем на нарах лежать не разрешается.
Почти все свои пожитки ему пришлось сдать в канцелярию, когда патруль доставил его сюда. Тот, кто видел его в лесу, с трудом узнал бы его: волосы и борода стали добычей тюремного цирюльника.
Так как его русский мундир не без основания признан был вшивым, а русская форма в любой момент могла понадобиться для собственных шпионов, то ему после дезинсекции выдали германскую одежду взамен вещей настоящего Бьюшева, которые Бабка подарила ему тогда, для большего правдоподобия.
Конечно, ему дали такую одежду, которую уже не решались предложить своим солдатам, даже землекопам. Его мундир с черными артиллерийскими петлицами спереди выглядел безукоризненно, сзади же, увы, большая темно-серая заплата на зеленоватом сукне отмечала то место, где двухдюймовый осколок снаряда до самого сердца раздроби# левое плечо его прежнего владельца.
А штаны, совершенно чистые, пели свое происхождение от толстенького коротконогого обозного ездового, который имел несчастье, сидя на козлах, получить в верхнюю часть бедер и в колени девять свинцовых пуль из разорвавшейся шрапнели.
Это была американская шрапнель, которая, по презрительному отзыву врачей, в силу небрежного изготовления, выбрасывала свинец, не рассеивая его, на слишком малую площадь. Каждая из девяти дыр, через которые несчастный ездовой истекал кровью, была тщательно заштопана, но почти белыми, некрашеными суровыми нитками. Поэтому штаны, несмотря на безукоризненную материю, уже не годились для явки, скажем, к императорскому двору.
Нужды нет, что они приходились рослому Грише лишь до середины голеней, ведь он все равно засовывал их в голенища сапог. Его руки тоже торчали из рукавов, но так как Грише отнюдь не полагалось шататься без работы, то это, пожалуй, даже было кстати.
Немного бледный, но в хорошем настроении, остриженный и помолодевший, он сидит на скамье и чистит винтовку.
Ефрейтор Герман Захт обещал ему полхлеба, если он хорошенько почистит его щелкушку и, таким образом, исправит упущение по службе, которое совершил добряк Захт, увлекшись игрой в скат; ему тогда удалось скрыть это только благодаря тому, что во время осмотра оружия он, не задумываясь, выдал винтовку приятеля Отто Гинтермюля, который лежит в лазарете с воспалением горла, за свою.
Гриша с увлечением возится с винтовкой. Он любит оружие. С тех пор как его доставили сюда, голова его опять работает по-солдатски. Он чистит затвор с таким же усердием, как раньше чистил свою русскую винтовку. Он ослабил пружину, открыл магазинную коробку, вынул части затвора, полюбовался его хитрым устройством. Потом презрительно сравнил германскую винтовку со своей винтовкой пехотного образца, в коробке которой умещается гораздо больше патронов, до блеска натер тряпкой, основательно смазал все металлические части и стал водить шнурком для чистки в стволе, в котором мог скопиться, после последних упражнений в стрельбе, пороховой нагар.
Так как для этой работы, собственно, нужны двое, то он привязал ружье наискось к ножке кровати и стал с остервенением протягивать шнур сквозь стальную трубку с винтообразными нарезами.
Его дела идут хорошо. Немцы поверили всем его показаниям и все записали. Он сидит здесь как перебежчик, как Иван Павлович Бьюшев, шестьдесят седьмого полка, родом из Антоколя, и выжидает результатов суда, который вернет ему свободу…
Бабка сделала для него, конечно, много хорошего. Гриша настроек решительно и в состоянии плутовать без зазрения совести, сохраняя честнейший вид и правдивый взгляд. Ох, уж эти допросы! Никак не хотели они поверить, что он так долго околачивался за линией фронта! Они почти упрашивали его признать, что он вовсе не три недели тому назад пробрался через проволочные заграждения в одном месте фронта, назвать которое он не может, не желая выдавать товарищей.
Он ухмыляется про себя: эти полицейские везде одинаково заносчивы, словно петухи. Внезапно он засмеялся от всего сердца, предвкушая радость близкой свободы. Хотя, должно быть, они закатят ему какое-нибудь наказание.
Так уж оно водится: если ты попал под суд, то тебе припаяют наказание, даже если ты чист, как святой. Но ему должны засчитать эти две недели, что он просидел здесь. А что будет потом — его мало трогает в данную минуту.
Помнится, когда его вели по городу, он был почти без памяти от ярости и отчаяния, после того как они застигли его спящим в деревянном домике дачного предместья. И вот он, проходя мимо собора, видел вывеску Фединого отца. Тогда у него еще не хватило духу попросить разрешения войти в лавку купить папирос. А теперь, вот уже две недели, ему не позволяют отлучиться с казарменного двора. Ладно — ждать уж недолго. Скоро уж все выяснится.
Все идет как по маслу, а такое ружьишко — ловкая штука. Вот и готово! Он кладет винтовку стальными частями на газету, моет руки в большом умывальнике, затем вспоминает, что сегодня еще не умывался, и с удовольствием погружает в миску и лицо. Его щеки уже опять обросли. Если он почистит сапоги ротному парикмахеру, тот побреет его на даровщинку.
Да, здесь живется не так, как жилось на воле, в лесу. Опять приходится услуживать немцам… Но зато здесь он среди настоящих солдат. Они не чета этим заморышам там, в караульной роте, в лагерях при лесном складе. Все это так далеко позади, почти как сон: и друг-приятель Алеша, и клещи, и вагон, в котором он маялся четверо суток.
Здешние ребята видали виды, у них есть что порассказать. Хотя он и не все понимает, но они стараются говорить медленно, короткими фразами. Они достаточно натерпелись мук от французов, а еще до того англичане палили по их окопам из тяжелых морских орудий.
Он заработал полкаравая хлеба, поэтому может позволить себе съесть на завтрак остатки своего собственного хлеба со свекольным повидлом, которое дали ему немцы-пехотинцы. Отличные товарищи, а как ласковы с ним, как расположены к нему, в особенности последние два дня, после заседания суда.
Чтобы не болтаться без дела, он снова подметает барак, решает собрать винтовку. Магазинная коробка защелкивается превосходно, излишек масла снимается тряпкой, все винты опять на местах, несколько раз, пользуясь спусковой скобой, он направляет ударник затвора в канал ствола.
Открыть, закрыть, открыть, закрыть — безотказно работает надежное орудие войны! Ружье, находящееся в его руках, соблазняет его: он прикрепляет к нему один из учебных штыков, которые с предохранителями на острие — головкой и пробкой — стоят в пирамиде у стены. И, как шаловливый ребенок, начинает, кряхтя от усердия, проделывать выпад за выпадом, все приемы, предписываемые русским фехтовальным уставом. Пыль подымается из щелей только что подметенного пола, когда выдвинутая вперед нога в сапоге ударяет, грохоча, о толстые доски.
В это мгновение раздается топот и шум, и через отворенную дверь в барак вваливается с ружьями в руках освободившаяся после смотра караульная команда. Солдаты с первого же взгляда смекнули, что тут происходит, и Пауль Шмидеке, один из самых молодых, кричит:
— Выходи, русский, на штыковой бой!
Он также выхватывает учебный штык из пирамиды и делает выпад.
Смеясь и крича: «Давай!», «Покажи ему, русский!» — солдаты теснятся у коек или у столов, чтобы оставить возможно больше свободного места, и на просторной арене оба бойца вступают в яростное состязание. С топотом и криками, нападая и обороняясь, они направляют друг в друга притупленные и тщательно обернутые штыки. Мощный удар одного отбивается сильным ударом другого, и натиск Гриши заставляет немца ловко увернуться, чтобы затем внезапно атаковать русского.
Но русский, сверкая глазами, одержимый тем воинственным духом, который уже уложил сотни тысяч его соотечественников в Галиции, Карпатах, Польше и дальше, вплоть до Риги, приходит в страшную ярость. Более подвижной немец дважды слегка задел его, получив в отместку удар в плечо.
— Еще, еще! — кричат вокруг.
— Ура! — ревут противники.
Еще немного, и зрители, в пылу воодушевления, начнут заключать пари. Шаг за шагом, Гриша оттесняет атакуемого немца к камерам, веером расположенным в глубине караульного помещения.
— Покажи ему где раки зимуют! — кричат солдаты, снимая пояса.
— Держись, Пауль! Русский, да наддай же! Так, браво!
Звонкий голос Германа Захта, который пришел в восхищение от своего вычищенного до блеска ружья и сразу взял сторону Гриши, резко выделяется среди всего этого шума.
— Победа за русским!
Внезапно сквозь оглушительный смех врезывается, словно острый нож, команда:
— Смирно!
Грохот сапог: все солдаты, сидевшие в проходе и за столами, вскочили, обратив глаза к двери. Гриша и его противник остановились, с трудом переводя дыхание, ружья у ноги, словно в строю перед командой: «На плечо!»
В дверях стоит, при портупее и в фуражке, дежурный фельдфебель канцелярии, позади него, в каске и перчатках, блестя от кончика сапог до воротника, обер-лейтенант, адъютант генерала фон Лихова. Позади с портфелем под мышкой — военный судья, которого Гриша хорошо знает по своему процессу, в сопровождении переводчика. Дежурный унтер-офицер рапортует — трудно разобрать кому, своему ли фельдфебелю или адъютанту и представителю местной высшей военной власти.
— В карауле — один унтер-офицер, девятнадцать нижних чинов, один подследственный военнопленный.
Рапорт принимает фельдфебель, но одновременно обер-лейтенант Винфрид прикладывает руку к шлему.
— Благодарю, — говорит он, — вольно!
И только при этих словах ошеломленные солдаты приходят в себя. Гриша все еще держит ружье у ноги, лишь он один продолжает стоять навытяжку, но его красное от борьбы и радости победы лицо начинает бледнеть: он видит, видит по лицам всех, что настал его час. И, несмотря на все усилия он не в состоянии помешать тому, что его ноги в широких штанах начинают дрожать. Тут же он замечает — и это служит ему утешением, — что штаны слишком широки, для того чтобы выдать проклятую дрожь его мышц.
Обер-лейтенант смотрит на него мгновение и затем говорит:
— Ружья на место! Тесновато для спортивной площадки, не правда ли? Дежурный по караулу, перебежчика Бьюшева сюда!
Лицо военного судьи, доктора Познанского, бело, как лист бумаги, который дрожит в его руке. Легкий кивок в сторону обер-лейтенанта.
Винфрид понимает:
— Вы — Бьюшев?
Страшно возбужденный Гриша, едва переводя дыхание, восклицает по-русски:
— Господи! — И по-русски же рапортует: — Илья Павлович Бьюшев, унтер-офицер шестьдесят седьмого стрелкового полка, пятой роты.
Обер-лейтенант Винфрид прикладывает руку к шлему.
— Благодарю, — говорит он, хотя ни в одном уставе мира не предписана такого рода вежливость. Затем он делает шаг назад, так что военный судья доктор Познанский остается перед Бьюшевым один в пустом пространстве. На лбу у Познанского выступают капли холодного пота. «Какой симпатичный этот русский солдат», — отмечает про себя Винфрид.
Военный судья откашливается и приготовляется прочесть то, что переводчик, слово за словом, должен перевести на русский язык. Но еще до того обер-лейтенант Винфрид, как перед рапортом высшему начальству, командует:
— Рота, смирно!
Всеми мыслями и чувствами двадцать три немца устремляются к той пропасти, которая встала между военным судьей и Гришей Бьюшевым.
И военный судья читает отрывисто, с одышкой, чуждым военной обстановке голосом, которому он тщетно силится придать безразличие и твердость:
«Именем его величества кайзера: на оснований приказа номер 14/211 перебежчик Илья Павлович Бьюшев, уличенный, согласно его собственному признанию, в шпионаже, приговорен 3 мая 1917 года к смертной казни. Приговор входит в силу с момента его объявления и обжалованию не подлежит. Приведение приговора в исполнение возлагается на местную комендатуру, в распоряжение которой передается приговоренный.
Выдавив из себя эти глыбы слов, военный судья доктор Познанский, почувствовал себя совершенно опустошенным и готовым, образно выражаясь, рухнуть на землю от изнеможения. Может быть, его также знобило от простуды. К счастью, никто не обращал на него внимания.
Русские фразы срывались с уст переводчика — это были другие, но по содержанию уже известные фразы, — словно равнодушно швыряемые снаряды, которые тем не менее оказывают смертельное действие. Ибо переводчик — латыш, бывший судебный писарь в Митаве, в Курляндии, — целый день только и делает, что переводит подобные документы.
У Гриши потемнело в глазах.
— Как же так? — тихо спрашивает он, с трудом укладывая в сознании слова, поразившие его слух. Этот перебежчик, этот путаник Бьюшев, со всей его неразберихой в документах — приговорен к смертной казни? То есть как же это? Бьюшева хотят расстрелять? Не может этого быть!
Но обер-лейтенант обрывает эту сцену.
— Вольно! — командует он. — Караульный начальник, выполнить, по возможности, последние желания осужденного! Рапортовать в вашу канцелярию. Впрочем, фельдфебель, вы сами знаете.
Фельдфебель в курсе дела.
А затем происходит нечто странное: адъютант, обер-лейтенант Винфрид, человек, принадлежащий к кругу власть имущих, тех, кто выносит решения и подписывает смертные приговоры, обращается прямо к этому нижнему чину, который все еще стоит, конечно, уже без ружья, словно пригвожденный к месту и вытянувшись во весь рост.
«У него штаны сплошь в заплатах!» — с ужасом замечает про себя военный судья.
И затем Винфрид говорит, а переводчик равнодушным, вялым голосом переводит:
— Бьюшев, — говорит он, — вы солдат. Стисните зубы, как подобает мужчине. Для каждого из нас уготована пуля. Вспомните об ураганном огне во время атаки и не падайте духом. Начальник караула, увести!
Он опять прикладывает руку к шлему, поворачивается кругом и поспешно направляется к двери. Но он уходит недостаточно быстро. Человек, к которому были обращены его слова, вдруг начинает вопить, не обращая внимания на увещания.
— Как же так? Как же так? — кричит он по-русски, бросается на колени и опять уже почти воет: — Как же так?
Военный судья, совсем не по-военному затыкающий уши, — зрелище далеко не бодрящее. Обер-лейтенант Винфрид и фельдфебель замыкают шествие. Дверь захлопывается.
— А расхлебывать эту кашу господа предоставляют нам? — в ярости произносит караульный унтер-офицер. — Вставай, братец, вставай! — кричит он осужденному. — Пауль, возьми его! Живей, русский, ну!
Они подымают его. Унтер Бьюшев сер, как пепел. Изо рта у него течет слюна, противная дрожь сотрясает его тело. Солдаты, нисколько не удивленные приговором, помогают тащить его.
— Господи Иисусе, — стонет Гриша, — господи Иисусе!
И один солдат шепчет другому:
— Да, от этого кровь может застыть в жилах.
Но вот они втиснули русского в камеру и заперли ее.
— Черти! — вопит тот и колотит в дверь. — Черти! Немцы, черти! Не слышите, что ли?
Тяжелая, гнетущая атмосфера растерянности повисла над караульным помещением. Это не растерянность отдельного человека, а растерянность замкнутой, находящейся в одинаковых условиях группы людей, которая сознает свое бессилие и в то же время чувствует себя ответственной за деяние непоправимое, бессмысленное, недостойное.
И пехотинец Герман Захт с какой-то неестественной решимостью бросает в атмосферу общей растерянности:
— Стрелять в него я не стану. Скажусь больным. Как же так? Как же так?
Он вновь качает коротко остриженной белокурой головой и сам себя подбадривает:
— Скажусь больным!
— Расхлебывать кашу они предоставляют нам, — опять бормочет унтер-офицер. — Ураганный огонь и атака! Ха-ха! Черта с два, господин лейтенант! Живым ему ведь не вернуться! Это прописано черным по белому. А если бы каждый наверное знал, что окачурится, вряд ли вы нашли бы охотников подставлять голову под заградительный огонь.
И в этот момент, когда в комнате еще царит одобрительное молчание, один из солдат внезапно толкает другого локтем в бок.
— Слышишь? Что он, с ума спятил? Да он смеется!
Из камеры Гриши в самом деле явственно доносится тихий смех.
— Что вы скажете, он смеется!
Пехотинец Герман Захт вскакивает со скамьи и бежит к двери.
— Вы только послушайте! Он и в самом деле смеется!
Из камеры смертника приглушенно прорывается сквозь деревянную стенку отчаянный смех.
«Рехнулся, очевидно, готов парень!» — говорят про себя солдаты, неподвижно застыв и ощущая весь ужас и невероятность случившегося. Вдруг Гриша опять начинает колотить в дверь камеры.
— Ребята! — вопит он, — товарищи!
«А может быть, он еще не совсем спятил», — думает ефрейтор и пробирается к темному проходу.
— Замолчи, русский! Перестань смеяться! Не полагается! Что тебе нужно?
Но Гриша кричит сквозь деревянную дверь, плотно прижимая губы к пазам и щелям:
— Лейтенанта сюда! Позови лейтенанта! Если хочешь спасти душу, лейтенанта сюда!
Сам начальник караула соскакивает с нар и бежит к двери, но спохватывается и отдает приказание. Солдат пустился во всю прыть, рысью, так что только пятки засверкали.
В камере, на нарах, сложив руки на коленях, обливаясь потом, весь посерев, сидит Гриша с одной только мыслью: избавиться от Бьюшева, от Бьюшева, которого, видно, приговорили к смерти, которого они второй раз хотят застрелить. А он, Гриша, он ведь вовсе не Бьюшев. Немедленно избавиться от Бьюшева и стать самим собою! Это не терпит отлагательства ни на секунду. Он должен опять стать Григорием Ильичом Папроткиным, беглым военнопленным, номер 173, второй роты военнопленных при лесопильном лагере у Наваришинска!
Судьба, значит, противится, чтобы он, Гриша, ходил в чужом обличье. Что-то требует, чтобы Бьюшев понес наказание за свою вину. У каждого своя доля! Но ведь не его же, Гришу, приговорили к смерти. Скорей доложить об этом суду. Расстрелять? Кого? Его, Гришу?
Внезапно перед его взором предстала рысь с черной мордой и раскосыми глазами. Она подбиралась к нему по снегу, как дьявол, с ушами, на которых болтались кисточки, с белыми зубами, когтистыми лапами и высоким, как горб, крупом: это зверь, убежавший от его смеха. Смех отгоняет смерть. И теперь пред ним этот проклятый зверь, Бьюшев, которому он чуть было не дал съесть себя. Себя, унтер-офицера Григория Папроткина. Нет, убирайся прочь! И, полуоблегченно, полусудорожно, он хлопает в ладоши, как тогда, в лесу, и смеется. Ведь это вовсе не он! Он-то спасен! Ох-ха-ха! А теперь надо поторапливаться! Ха-ха-ха!
Вот почему стал хохотать заключенный Бьюшев.