Книга: Диана
Назад: III
Дальше: V

IV

Жители Палестрины бежали вниз, на старую дорогу, соединяющую их горный город с Римом. Им не терпелось уже издали увидеть кардинала. Наконец-то он должен был принять управление этой подгородной епархией, которую отдал ему новый папа. Он носил немецкое имя, которого никто не мог запомнить.
Неуклюже подкатила черная карета; в садах, поднимавшихся по откосу, ее приветствовали венки; платки развевались ей навстречу. Окруженная народом, кричавшим «ура», она с трудом поднялась по крутой платановой аллее и с грохотом въехала на разукрашенную площадь. Загремели пушечные выстрелы; из кареты вышел еще довольно молодой человек. Где была его красная шапочка и алые полосы на его одежде? Община разочарованно молчала, но она ждала фейерверка, концерта и лото, — поэтому она примирялась с тем, что вместо кардинала явился только его викарий, монсиньор Тамбурини.
Они проводили его по узким улицам со ступеньками наверх, к капуцинам, у которых он переночевал. На следующее утро он посетил женский монастырь, сопровождаемый оглушительной музыкой, следовавшей за ним по пятам. Настоятельница приняла его в прохладном дворе, где с арабских колонок свешивались полураспустившиеся розы. После приветствия она открыла садовую калитку и пригласила викария в виноградник. Под тяжелой синевой августовского неба виноградные листья клали свои колеблющиеся тени по узкой отвесной скале. У края дорожки, где стена круто обрывалась, стоял мраморный стол, и за ним сидела какая-то дама, обратив лицо к открывавшемуся перед ней виду. Справа, окруженный волнами синих вершин, вздымался Соракт. Прямо перед ней, вдоль горизонта, чуть заметно восходили клубы серого тумана: Албанские и Вольские горы. В расселине между ними сверкала белая полоска моря. Смуглая Кампанья, лихорадочно горя, раскинулась в своей летней пустынности до самого горизонта.
Викарий с любопытством шепнул:
— Кто это там у вас, какая-то дама?
— Из-за нее, — ответила настоятельница, — я и привела вас сюда, монсиньор. Она свалилась к нам в дом, однажды вечером, точно с неба, и не уходит. Что нам делать?
— Она платит?
— Очень хорошо.
— Как ее зовут?
— Она назвала какое-то имя, которое потом сама забыла. Я готова поклясться, что это не ее имя.
Монсиньор Тамбурини улыбнулся.
— Роман? Как вам везет, преподобная мать! Она получает письма?
— Один раз у ворот очутился какой-то человек из Рима; он принес пакет с бельем. Я перерыла его, в нем были деньги, но писем не было. Все это очень таинственно и почти страшно.
— Увидим, — с важностью сказал викарий. Он подобрал свою сутану, так что стали видны фиолетовые чулки, и большими шагами, громко откашливаясь, перешел виноградник. Чужестранка обернулась и ответила на его поклон. Он представился и спросил:
— Не правда ли, сударыня, вид этой страны приковывает нас на недели?
Дама ответила:
— Здесь очень красиво, но я здесь не ради этого. Я герцогиня Асси.
Он вздрогнул.
— Я почти угадал это! — запинаясь, ответил он. — Ведь вашу светлость знают все по иллюстрированным журналам.
Не спуская с нее глаз, он думал: «Настоятельница, трусливая дурочка, была, значит, права, у нас происходят необыкновенные события». Он овладел собой.
— Какая странная встреча! Здесь, вдали от мира, в монастырском саду, я встречаю благородную женщину, героиню и мученицу, на величественную борьбу которой за священное дело мы все смотрели со страхом, затаив дыхание…
Он говорил звучным голосом, размахивая огромными руками. У него был низкий, разделенный прядью волос лоб, короткий, прямой нос и сильно развитая нижняя часть лица римлянина; он стоял перед ней, прямодушный и плотный, крепко упершись ногами в землю; но из-под тяжелых век испытующе глядели черные, бегающие глазки. Герцогиня улыбнулась.
— Героиня — едва ли. Мученица — не знаю. Во всяком случае не особенно храбрая, раз я спряталась здесь. Но, поверьте мне, монсиньор, скука придает мне мужество. Перед тем, как вы пришли, я зевнула пять раз, и едва я увидела вас, я решила открыть вам, кто я.
— Вы боялись.
— Совершенно верно. Что меня выдадут.
Он не мог себе представить, чего она боялась. Значит, она считает себя преследуемой? Совершенно напрасно! Правители ее страны, несомненно, очень рады, что избавились от нее. С тех пор там почти тихо, разве она этого не знает? Он открыл рот, чтобы сказать ей это, но промолчал и покачал головой. Если она боится, зачем он будет успокаивать ее? Из страха другого человека всегда можно извлечь пользу. Он сказал сочным, полным убеждения голосом:
— Ваша светлость, я понимаю это.
Он подумал и оживился.
— Теперешнее разбойничье правительство Италии всегда готово на всякое позорное деяние. Тиранам вашей родины достаточно только выразить в Риме желание, и вас, герцогиня, выдадут без сожаления.
— Вы думаете?
— Сомнений тут не может быть. Пока вы одиноки и беззащитны, хочу я сказать.
— Кто же может защитить меня?
— Это может только…
— Кто?
— Церковь!
— Церковь?
Он дал ей подумать.
— Почему нет, — наконец, заявила она.
— Доверьтесь церкви, герцогиня! Церковь в состоянии сделать больше, чем вы подозреваете. То, что без нее не удалось, может быть… может быть, удалось бы с ее помощью!
Она не обратила внимания на его затушеванный намек.
— И я могла бы тогда свободно жить в Риме? — спросила она.
— Свободно и спокойно, я ручаюсь за это.
— Ну, тогда — пожалуй. И скорее, монсиньор, скорее! Вы видите, я скучаю.
— Тотчас же, герцогиня. Сегодня вечером, по окончании здешнего празднества, я увезу вашу светлость в своей карете.
Он простился с важностью духовного лица. Оркестр ждал его. Под звуки марша он отправился в собор и отслужил там обедню. Вечером, когда с городской площади к серо-голубому звездному небу взлетели ракеты, его карета остановилась у калитки монастырского сада. Она приоткрылась, герцогиня села в экипаж. Она подала руку присевшей настоятельнице; желтоватое, как слоновая кость, лицо старухи выглядывало из ее белого чепца. Через маленькие отверстия в голом готическом фасаде глядели усталые глаза юных монахинь.
Викарий со своей неожиданной спутницей проехал по боковой дороге в Кампанью. Лошади бежали; в одиннадцать часов они были у ворот, вскоре после этого на Монте Челио. Там стоял домик одного прелата, неожиданно командированного на восток. Он был весь меблирован и отдавался в наем. Герцогиня переночевала в нем. Утром она решила остаться здесь.
Домик стоял на хребте наиболее заброшенного из римских холмов, в глубине запущенного сада. Перед ним, на обнесенной изъеденными стенами немощеной площадке, на самом солнце стояла navicella, поросший мхом, потрескавшийся бассейн в форме корабля. Он грезил о днях, когда рыцари ордена тринитариев со звоном вступали на порог своего дома. Над запертой дверью еще возвышалась эмблема ордена, белый и черный рабы, которые, стоя по правую и левую руку от благословляющего Христа, свидетельствовали о своем освобождении. Фасад высоко поднимался над осевшими стенами. Изредка раздавался шум шагов. Со стороны монастыря святых Иоанна и Павла иногда под аркой императора Долабеллы шаркали сандалии какого-нибудь монаха.
Сбоку под выступающей крышей белой виллы герцогини шла галерея с колоннами. Оттуда были видны, в раме двух кипарисов, склонявшихся друг к другу у решетки ее сада, Колизей и развалины форума.
Внутри каблуки стучали по красным плитам. Некоторые комнаты были оклеены темными обоями, некоторые выбелены. Мебель своими формами и размещением располагала к размышлению и молитве. Что-то тихое и немного затхлое носилось по всем комнатам, точно невидимая паутина; это было похоже на воспоминание о старых, книгах о черных, осторожно скользящих одеждах и застарелом запахе ладана. Герцогиня подумала о monsieur Анри, своем насмешливом учителе.
— Я напишу ему, куда попала.
Она дала знать Павицу. Он тотчас же явился и привел с собой Сан-Бакко. Борец за свободу торжественно подошел к ней; его сюртук был застегнут снизу и открыт сверху. Он сказал, сверкая глазами:
— Приветствую вас в изгнании, герцогиня!
— Благодарю вас, маркиз! — ответила она, слегка пародируя его трагический тон.
Павиц выступил вперед.
— Ваша светлость сделали важный шаг, когда, не спрашивая совета друзей, покинули свой приют.
Она пожала плечами.
— Милый доктор, неужели вы воображали, что я окончу свою жизнь в монастыре?
— Мы надеялись, что у вас хватит терпения еще на некоторое время. Для вас работали.
— Мы работали для вас, — повторил Сан-Бакко.
Герцогиня сказала:
— Хорошо. Так будем работать вместе! И будем при этом развлекаться. Рим производит на меня почти безумно веселое впечатление.
Она указала в окно на унылую площадку. Павиц ломал руки.
— Я заклинаю вас, герцогиня, не выходите из дому! При первом же появлении вас арестуют!
— Арестуют? Ах, господа, вы еще не знаете, каким могущественным покровительством я пользуюсь.
— Вы… покровительством? — с заметным разочарованием спросил Павиц.
— Покровительством нашей святой матери, церкви.
Она улыбнулась и перекрестилась. Павиц поспешно сделал тоже, мысленно молясь, чтобы ей был прощен грех ее насмешки.
— Что ж вы молчите?
Сан-Бакко взволнованно шагал по комнате. Он воскликнул фальцетом:
— Я чту церковь, как христианин, как демократ и как дворянин. Но там, где начинается ее деятельность, кончается деятельность солдата. В моем представлении, герцогиня, священник появляется только у смертного одра героя!
— Маркиз, вы совершенно правы, за исключением одной мелочи: я — не герой.
Она подошла к нему и посмотрела ему в глаза.
— Вы цените меня слишком высоко, мой милый, — я слаба. Скука сделала меня слабой. Мне встретился сильный, ловкий священник, викарий кардинала графа Бурнсгеймба, и я последовала за ним сюда. Что вы хотите, маркиз — мне всего двадцать пять лет! Не следует требовать от меня слишком многого. У меня есть друзья в Риме, которые утешат меня в моем несчастьи. Монсиньор Тамбурини говорит, что принцесса Летиция здесь. Я знаю ее со времен Парижа и думаю навестить ее. По-вашему, октябрьские охоты на лисиц должны состояться без меня?
Сан-Бакко покачал головой.
— Вы хотите показаться фривольной, герцогиня! Среди легкомысленных празднеств в Заре в вас было историческое величие… да, да, историческое величие! А теперь, под тяжестью возвышенной судьбы, вы кокетничаете поверхностностью. Вы любите причудливость, герцогиня, — и это идет вам.
— Но вам тонкие рассуждения совсем не идут. Пожалуйста!
Она подала ему руку.
— Я должна сделать массу покупок. Вы видите, как здесь неуютно. Поедемте со мной. Не правда ли, вы подарите мне несколько часов?
Он пробормотал:
— Несколько часов? Я весь принадлежу вам.
Он нагнулся к ее руке. Его рыжая бородка тряслась.
За ними стоял Павиц, смущенный, с горьким вкусом во рту. Герцогиня обернулась.
— А вы, доктор, примирились?
Павиц пролепетал:
— Разве я не слуга ваш? Герцогиня, я ваш слуга, что бы ни случилось. Я представлял себе это иначе. Вы в опасности, вы боялись, я хотел прикрыть вас своей грудью…
Она сделала гримасу, и он окончательно смутился.
— Я тоже боялся, это правда… Но довольно об этом, теперь вас защищают более сильные руки. Я с моей простой славянской душой всегда был верующим сыном церкви.
— Тогда, значит, все в порядке. Я слышу карету кардинала. Пойдемте.
Она надела шляпу.
— Камеристка, которую мне прислали, смыслит немного. Это камеристка изгнания.
Сан-Бакко искал по всем комнатам ее зонтик. Затем они сели в экипаж. Перед дверьми одного из магазинов, где они ждали свою даму, гарибальдиец сказал трибуну:
— Я восхищаюсь этой женщиной, потому что она разочаровала меня. Я пришел и думал, что мне придется проповедывать благоразумие. Она могла быть ожесточена, не правда ли, или детски растеряна, или возмущена. Нет, ничего подобного, она шутит. Она обладает могучей легкостью тех, кто верит в свое дело! Это великая женщина!
Павиц проворчал.
— Великая, гм, великая, — я не отрицаю. Существует пассивное величие. Некоторые умирают весело. Какого-нибудь аристократа, который дал себя гильотинировать, потому что любовная история удержала его от своевременного перехода через границу, я считаю смешной фигурой уже потому, что он никому не нужен.
— Милостивый государь! Вы забываете, кому вы это говорите!
Сан-Бакко гордо выпрямился. Но Павиц спокойно возразил:
— Вас, маркиз, я глубоко уважаю, вы борец за свободу.
И человек с двумя душами, которого звали Сан-Бакко, не знал, что ответить. Павиц продолжал:
— Тот же, с жизнью которого связано великое дело, слишком драгоценен; он не имеет права умереть в угоду какой-нибудь химере, хотя бы она носила самое звучное имя. Должен ли был я, так много значащий для своего народа, смотреть как льется на баррикадах кровь? Должен ли был я дать себя заколоть вместо какого-то крестьянина?
Сан-Бакко не понял, он молчал, а Павиц про себя упорно развивал все ту же мысль. Она владела им днем и ночью. Едва очнувшись от сна, он начинал излагать герцогине — как-будто она стояла подле него — причины, на основании которых пожертвовать жизнью, как она потребовала, было бы бессмысленно и гибельно. Он сидел в постели и убеждал ее с мужеством, которого не находил перед ее лицом, громогласно, с сильными жестами и под конец совершенно ожесточенный. Он ставил ей в укор свои бессонные ночи, свое изгнание и свою разбитую жизнь, даже смерть своего ребенка. В своем раздражении он часто верил, что она потребовала ребенка вместо него самого.
— И после стольких жертв!..
Он не доканчивал мысли, но чувство говорило ему, что за все эти жертвы она должна была бы отдаться ему. И никогда уже она не сделает этого, он знал это! В тот час, когда он мог располагать ею, совершенно беспомощной, он отвез ее в серый горный город, в монастырь. Он преувеличивал опасность ей и себе самому. Одиночество, отрезвление и страх должны были совершить свою работу над ее душой, сделать ее смиренной, кроткой и сострадательной. И вот она выскользнула из его рук — эта пестрая птица, сидевшая на ветке высоко над ним и щебетавшая, непобедимо свободная и высокомерная. Павиц отчаялся. Что он мог сделать еще, чтобы вычеркнуть из ее памяти тот час, когда он не умер.
Он ходил и искал.
По окончании своих покупок, герцогиня сказала:
— Завтра вечером мы увидимся у кардинала. Вы приглашены, господа.

 

 

В назначенный час Сан-Бакко и Павиц встретились в Лунгаре, на тихой улице, которая тянется между двумя рядами дворцов по ту сторону Тибра. Они вместе поднялись по широкой, отлогой лестнице в доме князя церкви. За одетым в черное слугой, который, благочестиво склонив голову, шел перед ними с канделябром в руке, они прошли ряд зал с запертыми ставнями. Огни свечей кое-где прорезывали мрак и открывали обрывки плафонной живописи: большие, холодные тела, рассчитанные позы и аккуратные складки, застывшие в безжизненной пышности; мелькало поблекшее золото на далеко расставленных друг от друга стульях, с которых падали парчевые лоскутья. Затем перед посетителями открылось несколько меньших покоев, заставленных стеклянными шкапами, на которых стояли чучела птиц с изгибающимися шеями, взъерошенными перьями и разинутыми клювами; в сумраке они казались какими-то причудливыми существами. В библиотеке встал из-за письменного стола молодой аббат, поклонился и вернулся к своим занятиям.
Наконец, они попали в кабинет хозяина. Сан-Бакко, который был знаком с ним, представил ему Павица; после этого хозяин представил их обоих четырем дамам, сидевшим вокруг герцогини Асси: очень толстой и необыкновенно живой старухе, княгине Кукуру, ее двум красивым белокурым дочерям и еще молодой женщине, графине Бла. Монсиньор Тамбурини, в качестве верного долгу адъютанта, стоял за стулом кардинала. Граф Бурнсгеймб, маленький, худой и слегка сгорбленный старик, в черной с красной каймой одежде и с красной шапочкой на редких белых волосах, сидел в высоком красном кожаном кресле. Его белая худая рука, еще не скрюченная и полная жизни, покоилась на желтой мраморной доске рабочего стола. На нем среди груды книг возвышалась римская лампада — три бронзовых клюва на длинной ножке. Она освещала снизу сдержанную тонкую улыбку кардинала. Он обратил свое узкое бледное лицо к дамам и холодным, медлительным голосом пригласил своих гостей последовать за ним в галерею.
Тамбурини отодвинул кулису в стене, и они вошли в длинную, очень широкую галерею с тремя стеклянными дверьми, выходившую в сад. Тесный и огороженный со всех сторон, он лепился на высоте первого этажа по откосу Яникульского холма. Розовая пыль, оставленная солнцем, еще лежала на тесовой квадратной изгороди, окаймлявшей два треугольных бассейна, на низких перилах которых играли два тритона и два фавна.
В каждом конце галереи находилась запертая дверь, закрытая как бы падающей волнами занавесью из зеленого мрамора. Из могучих каменных волн выступали две белые нагие фигуры, с одной стороны юноша, с другой девушка. Они улыбались, приложив к губам палец. Их разделяла вся длина галереи; они робко вытягивали вперед ногу, как будто хотели пойти навстречу друг другу по сверкающему мозаичному полу, на котором синие павлины, обвитые венками роз, распускали золотистые хвосты. Вместо них по галерее заковыляла княгиня Кукуру. Когда она была на ногах, она представляла необыкновенное зрелище. Ее парализованные колени вызывали в ней нетерпение, она стремилась обогнать их, загребая руками и страстно топая костылем. Почти падая под тяжестью своего жира, она так сгибалась наперед, что нижняя часть ее спины возвышалась над плечами. Благодаря этому, платье сзади поднималось и открывало распухшие ноги старухи. С ее египетского профиля с плоским, падающим на верхнюю губу носом глядел озабоченный глаз упустившей добычу хищной птицы. Она отставала от общества и жадным, приманивающим голосом кричала попеременно «Лилиан!» и «Винон!», но с яростью отказывалась от помощи своих дочерей.
Задыхающаяся и багрово-красная, она, наконец, упала в кресло, у открытой двери в сад. Кардинал собственноручно придвинул второе кресло для герцогини. Княгиня Кукуру воскликнула:
— Занимайте смело все место, герцогиня! Вам нужно освежиться, вы хрупки. Мне-то вообще не нужен воздух, я обладаю здоровьем и силой! Мне шестьдесят четыре года, слышите, шестьдесят четыре, и я доживу до ста! С его помощью!
Она подняла глаза кверху и, перекрестившись, пробормотала что-то непонятное.
— Да, да, Антон, — обратилась она еще громче к кардиналу. — Вы, конечно, очень рады, что залучили ее к себе!
И она роговой ручкой своей палки сильно хлопнула герцогиню по руке. Кардинал сказал:
— Наслаждайтесь вечерней прохладой, милая дочь, здесь, у Яникула, она не вредна, и утешьтесь, если это возможно, в горечи изгнания!
— Папперлапапп! — произнесла княгиня Кукуру, — друг, что вы болтаете об изгнании! Женщина молода, она может действовать и жить, жить, жить! Деньги у нее есть, она сама не знает, сколько, а деньги, друг Антон, это главное!
Монсеньер Тамбурини сочно подтвердил: «Да, это так!».
Графиня Бла осведомилась:
— Ваша светлость, вы очень огорчены своей неудачей?
— Не знаю, — смеясь, объявила герцогиня, — я до сих пор еще не исследовала себя хорошенько. В данный момент мне это безразлично, сад дышит такой прохладой.
Бла кивнула головой и замолчала. Павиц, который до сих пор не произнес ни слова, теперь заговорил. Мучительная жажда мести, которая теперь иногда вытесняла его желание лежать у ног герцогини Асси, вдруг бросилась ему в голову. Его лоб покраснел, он сказал страдальческим тоном, избегая взгляда герцогини:
— Печальное известие. Я не могу дольше молчать. Поместьям Асси в Далмации грозит конфискация. Государство собирается захватить их. В эту минуту это уже, может быть, совершилось.
Кардинал спокойно спросил:
— Вы уже знаете это?
— Вот письмо моего агента.
Павиц отступил, удовлетворенный и все же раздираемый страданием.
Кардинал прочел и подал бумагу герцогине. Затем ее схватила Кукуру. Она подвергла ее исследованию и, убедившись в ее достоверности, разразилась смехом. Она усиливала шум своей палкой, которой непрерывно стучала о пол. Затем глаза старой дамы увлажнились, и она сильно закашлялась, слегка взвизгивая время от времени. Монсиньор Тамбурини смерил герцогиню сбоку недоверчивым и негодующим взглядом, как ставшего неплатежеспособным клиента. Герцогиня вдруг спросила:
— Государство… конфискует мои поместья? Это значит, что Николай отбирает их у меня?
Павиц мрачно ответил:
— Да.
— Ах, Николай… и Фридерика и… Фили, — сказала она про себя. Услышанное вызвало в ней глубочайшее изумление. Оно не доходило до ее сознания, как несчастье, постигшее ее; не думая о последствиях, она видела перед глазами только самый факт. Король Николай в порыве отеческого недовольства подписал важный акт; Фридерика стояла подле него, колкая и решительная, Фили — совершенно пьяный. Бедные люди, чтобы нанести удар противнику, они не нашли ничего лучшего, как украсть у него деньги! Это могло бы придти в голову и Рущуку! Вдруг она услышала у самого уха голос графини Бла:
— Не правда ли, ваша светлость, в этом есть что-то смешное?
— Что-то… Откуда вы знаете?
Она в изумлении подняла глаза.
— Совершенно верно, я нахожу то же самое. Но скажите, откуда вы знаете?
— По портретам далматских правителей. В них есть что-то такое строго, — как бы сказать, строго-буржуазное. Они должны быть необыкновенно нравственными, и, конечно, то, что они теперь совершают по отношению к вам, ваша светлость, они делают неохотно. Король Николай, — как вы могли разгневать его? Он такой почтенный.
— Почтенный, это настоящее слово для него! — воскликнула герцогиня с подергивающимся лицом. Обе молодые женщины одновременно расхохотались. Они невольно протянули друг другу руки. Бла пробормотала: «Конечно, это буржуа…» и пододвинула свой низкий табурет. Она села перед герцогиней почти у ее ног.
Сан-Бакко, сильно взволнованный новостью, бегал взад и вперед по галерее. Размахивая руками, он возбужденно говорил с самим собой; иногда вырывалось какое-нибудь громкое Слово. Наконец, он прорвался. Так, значит, беззаконие этих гнусных тиранов уже не удовлетворяется порабощением народа, они дерзают нарушать права старых родов на их родовые поместья.
— Тысячелетняя фамильная собственность, — кто имеет право оспаривать ее у меня? Никакое государство и никакой король — только бог!
После этого изречения революционер, сокрушавший по эту и по ту сторону океана все наследственные права, обвел слушателей грозным взглядом.
— Неизвестно откуда явившийся монарх, пришедший в страну с дорожным мешком в руке! Даже не завоеватель! Но я уничтожу его! Я дознаюсь, насколько Кобурги моложе, чем Асси! И я сообщу это газетам!
Горячность Сан-Бакко напомнила Павицу счастливые дни. Ему чудилось, что со всех сторон опять стекается народ; он окружал его, шумно дыша, и Павиц уже чувствовал под ногами доски какой-нибудь бочки с вином. Его глаза засверкали, руки начали дрожать, и он заговорил. Он держал одну из своих больших речей: к этому никто не был подготовлен. Дамы испугались, кардинал равнодушно рассматривал этот новый человеческий тип. Монсиньор Тамбурини утратил на мгновение решительность своих суждений под напором этого красноречия и старался уяснить себе, чего оно может стоить при подходящих условиях.
Герцогиня рассеянно смотрела в сторону; она слишком часто бывала на репетициях в театрах. Мало-помалу она стала разглядывать своих новых знакомых. Бла, скептически изучавшая смену выражений на лице трибуна, производила впечатление элегантной женщины без будущего, тонкой и доброй. Прекрасные, женственные черты ее лица выражали ум. Винон Кукуру, темная блондинка, хихикала в свой носовой платок. Со своим тупым носиком и ямочками она казалась избалованным ребенком, не знающим горя. Но ее сестра Лилиан, — та, казалось, пережила все и была сломлена жизнью. Волосы у Лилиан были темно-рыжие, с фиолетовыми бликами. Она держала опущенными тусклые глаза, кончик ее носа начинал краснеть, руки уныло лежали на коленях, как бессильные моллюски. Чужому взору девушка представлялась совершенно белой и холодной от умерших скорбей, забытых в ее груди, точно трупы. Она позволяла видеть эти трупы каждому. Никакое общество не было достаточно важным, чтобы стоило что-нибудь скрывать от него.
Висевшие за спиной дам, за Тамбурини и Сан-Бакко, на длинной стене галереи старые картины были такими же неблагодарными слушателями Павица, как и общество на балконе. Молодой человек с зачесанными на виски и лоб волосами и неодинаковыми глазами с задумчивой нежностью глядел вдаль, вытянув голову над высоким, жестким плоенным воротником. Миловидная, богато одетая девочка, пускала мыльные пузыри над столом, на котором лежали ее карманные часы. Ее попугай с криком улетал, ее собака бросалась к столу. Видно было, что шпиц будет еще проделывать всякие штуки, а птица — кричать, когда часы малютки уже остановятся и радужная пена ее десяти лет лопнет. Рядом с ней мрачная, как смерть, красавица с волнистыми волосами, вся в аграфах и развевающейся вуали держала в руках решето. Ее жирный, заостренный на конце палец, указывал на дырявую утварь, как на жизнь, в которой все напрасно и бесплодно. Юдифь, стройная дева, высоко поднимала бледное лицо под украшенными драгоценными камнями волосами и не глядела на свои сильные руки, в которых сверкал меч и истекала кровью голова.
Павиц делал судорожные усилия, чтобы поддержать в себе иллюзию, что его окружают почитатели. Мало-помалу его красноречие потонуло в общем равнодушии. Он заикался, хватался за влажный лоб и, наконец, замолчал, пристыженный и несчастный. Старая княгиня все время таращила на него глаза, открыв рот. Едва он замолчал, она закрыла рот и заговорила о чем-то другом.
Двое слуг с выбритыми, ласковыми губами тихо разносили прохладительные. Герцогиня и Бла взяли снежные трубочки; кардинал положил кусочек сахару в воду со льдом; Сан-Бакко и Павиц подлили в нее рому; Кукуру пила чистый ром; ее дочь Винон ела ванильное мороженое. Монсеньер Тамбурини приготовил оранжад, причем фруктовый сок капал ему на пальцы, и предложил его печальной Лилиан. Она небрежно протянула руку; он отвел стакан и с искривленным ртом и грацией плохо укрощенного зверя попросил:
— Сначала улыбнитесь!
Она повернулась к нему спиной, но встретила взгляд матери и вздрогнула. Она опять обернулась к Тамбурини, улыбнулась ему с таким видом, как будто могла сделать и это, и выпила напиток разом, как будто решившись принять яд.
Кукуру наложила себе полную тарелку мармеладу. Она крикнула лакею: «La bouche». Резким движением она так сильно перегнулась в сторону, как будто хотела засунуть голову под стул; потом с треском вынула изо рта челюсти и положила их в подставленную чашку.
— Вам нужны зубы для еды, а мне только для разговоров. Жую я небом, — с усилием завыла она голосом, который вдруг стал глухим и старушечьим. Он прокатился по галерее, благородные очертания которой были созданы для тонких, вдумчивых речей людей духа.
Кардинал беседовал с герцогиней о монетах и камеях. Он велел принести ящики и показывал ей некоторые экземпляры.
— Я никак не мог узнать, откуда вот эта. На одной стороне изображена виноградная кисть, а на другой под буквами иота и сигма амфора.
Она воскликнула, пораженная:
— Я ее знаю! Она с Лиссы, моего прекрасного острова. Я напишу епископу; вы позволите мне, ваше преосвященство, предложить вам еще несколько?
— В состоянии ли вы еще сделать это? — спросила Кукуру. — Ведь ваши земли отняты у вас.
— Вы правы, я совсем забыла об этом.
Она подумала.
— Ну, епископ пришлет мне монеты из любезности, — улыбаясь, сказала она.
— Нет, нет, оставьте это лучше!
Старуха была недовольна. Она опять вставила свои зубы и заговорила ясно.
— Друг Антон слишком много занимается такими глупостями, не поддерживайте его в этом. Он думает только о том, куда бы выбросить свои деньги, и у него ничего не остается для энергичных предприятий, от которых богатеют целые семьи. Если у нас есть деньги, то есть и обязанности!
Кардинал тихо вставил:
— Все в свое время, милый друг.
Он больше не обращал внимания на старую даму, искавшую подтверждения своего мнения у монсиньора Тамбурини. Он подул на покрытый резьбой камень и нежно провел по нему пальцем. Она насмешливо крикнула:
— Как он чистит его! Как он влюблен в этот вздор! Друг Антон, вы всегда были бабой!
Тамбурини опять обратился к Лилиан.
— Спойте что-нибудь, — сказал он, и под сладкой оболочкой, в которую он облек эту просьбу, смутно чувствовалось что-то грубое, как будто угроза господина и владельца. Она отвернулась, не взглянув на него. Мать резко крикнула:
— Ты слышишь, Лилиан, тебя просят спеть. Для чего ты берешь дорогие уроки?
Девушка беспомощно взглянула на герцогиню.
Та попросила:
— Сделайте мне удовольствие, княжна Лилиан.
Она тотчас же встала и медленно направилась к концу галереи. Там она остановилась и спела что-то. Ее не было ясно видно. Ее голос боязливо носился по галерее, точно придушенный сумраком. Сверкающая фигура мраморного мальчика за ее спиной прикладывала палец ко рту. Ей похлопали, и она вернулась на свое место, усталая и без следа оживления на щеках и в глазах.
Близилась полночь; герцогиня простилась. Ее ждала карета кардинала: она пожаловалась на длинную дорогу, и графиня Бла предложила ей сопровождать ее.
Обе женщины проехали Лунгару. На углу Борго на заднем плане мелькнули колонны св. Центра. Перед кабачками при свете садовых подсвечников сидел народ и пил вино. Некоторые с громкими криками играли в морру.
— У бедной Лилиан вид жертвы, которой нет спасения, — заметила герцогиня.
Бла объяснила:
— Жертва материнской политики. Кукуру потеряла свое состояние. Она необыкновенно деловита и дает векселя под будущее своих дочерей; но слишком крупные векселя, ей ничего не останется. Вы ничего не слышали о покойном князе?
— Кое-что. Говорят, что он растратил все, что у него было, на актрис.
— К нему несправедливы, он давал деньги так же охотно актерам. Он был горячим поклонником открытой сцепы, и где бы в Неаполе или вообще в королевстве подобное учреждение ни боролось с трудностями, он являлся на помощь. В более поздние годы он сам разъезжал с труппой. Он сидел каждый вечер во фраке и черном парике, чопорный и глубоко серьезный, среди шумной публики самого низшего пошиба. В заключение он поднимался на сцену и кланялся. Актеры были его детьми, он женил их и давал им приданое, мирил ревнивых мужей и жен и выслушивал их любовные исповеди. Его семья не имела ничего еще при его жизни. Княгиня уже сорок лет любовница графа Бурнсгеймба.
— Все еще? — воскликнула в испуге герцогиня.
— Успокойтесь, ваша светлость. Вы слышали, что сказал кардинал: все в свое время. Теперь заботиться о содержании семьи приходится уже не матери, это должна делать Лилиан.
— Таким же способом?
— По-моему, худшим. Женщина с тонкой натурой и находясь в крайней нужде, возмущается против такого Тамбурини.
Они оставили за собой замок и мост Ангела и поехали по Корсо Витторио. Между гордой могилой цезарей и жалкими руинами недостроенной улицы над сверкающей рекой танцевали в развевающихся одеждах запоздалые веселые ангелы во плоти. Из резко очерченной тени, отбрасываемой новыми строениями, на лунный свет прокрадывались неопределенные фигуры, худые и ленивые. Они протягивали мягкие руки преступников проституткам, которые выходили им навстречу без шляпы, с открытой грудью, покачиваясь, вихляя бедрами и зевая.
— В самом деле… Тамбурини? — повторила герцогиня. — У него есть манеры, которым они учатся в ризницах. Дома он должен быть грубым.
— Он сын крестьянина и по натуре крестьянин со всеми его качествами. Самое характерное из них — скупость. Бедная Лилиан не разбогатеет от своих грехов.
— К чему же это варварство, к чему?
— Три года тому назад Лилиан любила принца Маффа. Я не говорю, что она не любит его и теперь. Ему нужны были деньги. После нескольких недель высокомерного кокетства она при известии о его помолвке потеряла голову и письменно предложила ему себя. Письмо ходило по рукам в клубе принца, и старуха Кукуру, чтобы спасти, что можно было, свела свою дочь с Тамбурини.
— С ничтожным священником! Какая нетребовательность!
— Монсеньер Бурнсгеймб тоже был ничтожным священником, когда княгиня снизошла до него. Впоследствии из него вышел кардинал. Мать надеется, что пурпур последует за дочерью в постель ее монсеньера. Что вы хотите, в такие вещи верят. Кроме того, для погибшей девушки постель монсеньера — настоящая очистительная ванна. Я не знаю, герцогиня, а знаком ли вам этот взгляд набожных людей?
— Я ничего не имею против такого взгляда, если только он принесет пользу бедной маленькой Лилиан.
— О, многие считают ее проступок уже искупленным, и через некоторое время она могла бы прилично выйти замуж, если бы…
— Если бы она не была так печальна, эта печальная княжна.
— Не только печальна. К своему несчастью, она, очевидно, придает значение человеческому достоинству. Я почти боюсь, что внутренно она возмущена!
— Она знает, по крайней мере, почему. А кардинал? Он допустил все это?
Карета свернула; они находились, возле церкви Иисуса. С Корсо двигались группы возвращающихся из театра. Шумящие шелком женщины за столами перед ярко освещенными кафе приближали свои накрашенные лица к усам щеголей. К смеху и жужжанью голосов на тротуарах, к звону денег и хрусталя, к унылым зазываниям старух и детей с газетами и восковыми спичками присоединялись отдаленные звуки оркестра, как будто встречались друг с другом ночные птицы.
— Кардинал? — сказала Бла, — он был всегда бабой, как выражается его подруга. В их дуэтах мужскую партию исполняла всегда Кукуру. Теперь песня кончена, он избавился от насилий ее грубого голоса. Только страсть к дорогому старому хламу была в состоянии дать ему силы для этого. Теперь он наслаждается своей независимостью и с упрямством слабых не дает старой подруге даже того, что должен был бы, как порядочный человек, давать ей.
— Значит, он обыкновенный эгоист?
— Нет, не обыкновенный! Утонченный, при случае способный сделать и добро, исключительно из любопытства и не веря в добро. Если пощекотать его женское любопытство, он, пожалуй, мог бы даже отнестись с участием к борьбе народов за свободу!
— Но любить свободу…
— Никогда. Она останется ему так же безразлична, как и вопрос, будут ли через двадцать лет еще существовать князья церкви. С него достаточно, что он сам — князь.
— Этот старый человек неприятно холоден. Не принадлежит ли он к чешским Бурнсгеймбам?
— Он происходит из рода бряцающих саблями вояк с запахом конюшни, от которых он должен был прятаться со своей хрупкостью и духовностью. Я представляю себе, что юношей он много лицемерил, сделался нелюдимым и болезненно себялюбивым. Священническое одеяние он надел только потому, что в той среде для такого характера, как у него, это был единственный способ быть признанным. Новый папа очень любит его, они помогают друг другу при сочинении латинских од на тему о глухоте или эпистол о приготовлении салата из цикория. Вы заметили, герцогиня, как он смотрит на свои медали и геммы? С глубоко-тревожной любовью, не правда ли, и с завистью?
— С завистью?
— Потому что они переживут его.
После некоторого молчания Бла прибавила несколько тише:
— В конце концов, из всех нас, собравшихся сегодня вечером, он, может быть, все-таки единственный, которого можно назвать счастливым.
— Вы забываете Винон Кукуру? — заметила герцогиня.
— О, Винон: девушка, каких много, беззаботная и веселая. За столом, в пансионе за шесть лир, где княжеская семья Кукуру для рекламы живет за пять, она насмехается над немцами.
— А Сан-Бакко?
— Вполне счастлив он, вероятно, бывает только при парламентских дуэлях, которых у него ежегодно происходит две или три. Его словесное воодушевление, которое вы знаете, служит ему только заменой рукопашного. Правда, он любит высокие идеи и верит в них, потому что он христианин и рыцарь. Но они должны также давать ему право на действия, которым… как бы сказать, недостает буржуазной солидности.
— Он беден. Как собственно он живет?
— Он живет свободой и патриотизмом. Так как он подарил свое состояние стране, то он считает каждого земляка своим должником. Он уже целые годы живет в отеле «Рим»; за обедом его всегда окружает целый рой адвокатов, журналистов, любопытных и людей, которым надо, чтобы старый борец засвидетельствовал их любовь к отечеству или их радикализм. Один единственный раз хозяин осмелился послать ему счет. Сан-Бакко велел позвать его. «Это для меня? — спросил он, хмуря лоб. — Как, вы хотите получить деньги от меня… от меня? Разве я требую от вас денег за то, что ежедневно множество людей только ради меня съедает ваш скверный обед?» И он вышел, красный от гнева, оставив пять лир лакею.
Герцогиня сказала серьезно:
— Его честь зависит для него от взглядов, а не от поступков. Это привилегия немногих.
— Немногих… не буржуа, — сказала Бла.
Окрестности форума спали в безмолвном мраке. Века отодвигали эти камни на целые миры от существования честного народа, пьющего вино и играющего в морру, от крадущихся отверженцев в новых строениях, от бледных кутил перед кафе. Порой по призрачным ступеням храма у самых окон кареты всходила стройная колонна, одетая в лунные лучи. У темных, недвижных стен Колизея, под Аркой Константина, копыта и колеса будили слабый отголосок, точно запоздалый остаток давно замершего эхо. Затем, белая меж черных стен монастырей и кипарисов дорога стала подниматься вверх, на Монте Челио. Герцогиня глубже откинулась на сиденье.
— А вы сами? Все, что я узнаю от вас, звучит открыто и доверчиво, как разговор с самим собой. Но что мне думать о вас самой? Что такое вы, графиня?
— Я не графиня. Мой отец был француз, капитан папских зуавов. Даже после его смерти моя мать страдала от его закоренелой неверности. Она была слаба и капризна, и я переносила ее капризы с болезненной готовностью. Едва она умерла, я вышла замуж за чахоточного англичанина, иначе мне недоставало бы страдания вокруг меня.
— Вы так охотно страдаете?
— Заботиться о ком-нибудь и страдать — для меня, к несчастью, потребность, которой я стыжусь.
— А вы сами, графиня, разве вам не хотелось бы, чтобы вас взяли в объятия и утешили?
— Если бы я стремилась к вознаграждению за свое сострадание, чего оно стоило бы?
— Вы правы. И так вы и жили?
— Мой муж, бывший писателем, не мог больше много работать. Он научил меня этому ремеслу, и я под именем графини Бла писала сначала письма о модах, потом фельетоны, наконец, даже политические статьи, не знаю почему, с католической окраской. Не всегда сама выбираешь себе направление. Кардинал охотно поощряет таланты, он дает мне каждую среду порцию мороженого или чашку чаю, и если бы я попросила, он даже, вопреки приличиям, дал бы мне одновременно то и другое.
Они приехали. Герцогиня, улыбаясь, сказала:
— Мы говорим друг с другом так, как будто любим друг друга.
— Вы стали мне милы с первых же минут сегодняшнего вечера, — ответила Бла.
— Чем же?
— Тем, что вы засмеялись, герцогиня, тем, что после всего, что с вами случилось, вы еще могли смеяться над лицемерными, важными жестами и минами буржуа.
— Теперь объясните мне еще, что вы подразумеваете под «буржуа»?
— Так я называю всех, кто безобразно чувствует и к тому же лживо выражает свои безобразные чувства.
— Вы говорите, что любите меня, это доставляет мне истинную радость.
— Надеюсь, что это никогда не доставит вам горя. Быть любимым мною — сомнительная привилегия. До сих пор ею пользовались больная, капризная женщина и чахоточный англичанин.
Уже у калитки сада, между двумя склонившимися друг к другу кипарисами, герцогиня повторила: — Мы будем часто видеться.

 

 

Монсеньер Тамбурини навестил ее; он сказал:
— Кардинал в восторге от пребывания здесь вашей светлости.
— Я искренно благодарю его преосвященство.
— Он рассказывает всем, кто к нему приходит, о чарующей личности герцогини Асси. Да, герцогиня, он в восхищении от вас и от вашего дела.
— В восхищении?
— Как могло быть иначе? Такая благородная женщина, и такое великое дело. Свобода целого народа! Кардинал относится к нему с самым горячим участием. Он молится за вас.
— Молится?
— И я тоже молюсь, — прибавил он, стараясь лишить свой голос светского жира.
Она молчала. «Он лжет более грубо, — думала она, — чем предписывает вежливость. Зачем?»
Он объяснился:
— Как известно, церковь поощряет все виды деятельной любви, а сколько прекрасных намерений служат здесь несчастному, угнетенному тиранией и бедностью народу. Вы, герцогиня, сами воплощение этой возвышенной любви. Бескорыстные господни борцы, как маркиз Сан-Бакко, приносят огонь своего мужества. И может ли отсутствовать христианский священник там, где государственные люди, как Павиц и финансисты, как Рущук, проявляют истинно-библейские качества? Ведь они мудры, аки змеи, и невинны, аки голуби.
— В особенности Рущук, — сказала она, не меняя выражения лица.
— Рущук — человек выдающийся! Мы уже давно следим за его деятельностью. Перевес, который его ловкость дала ему над капиталистами юго-восточной Европы, интересует нас.
— Так мой придворный жид такая важная личность?
— Ваша светлость! Без него или против него в Далмации нельзя устроить ничего. Подумайте, столько денег!
Он повторил, надув щеки:
— Столько денег!.. Кто хочет действовать среди людей и господствовать над ними, тому нужны эти три вещи: мужество, ум и деньги. Но из них деньги — самая важная.
— Монсеньер, теперь вы забываете любовь!
«Сейчас он был искренен», — сказала она себе. Но он впал опять в сладкий тон. Он погрузился в описание душевных прелестей высокопоставленной дамы, которая в юношеском возрасте уже поворачивается спиной к суетности мира.
— Не стояли ли вы на вершине блеска, который дают знатное происхождение, богатство, красота и грация? Но для вас, герцогиня, все это было ничто. Уже в юношеском возрасте вы отреклись от всего и сделались матерью, утешительницей и защитницей вдов, покинутых сирот и угнетенных, нуждающихся и беспомощных… Кормилицей и поилицей голодных и алчущих, сестрой изнывающих…
Он называл все проявления человеческого горя, какие только приходили ему в голову, и все евангельские добродетели, к которым они давали повод. Его пальцы с квадратными ногтями поднимались и опускались, подсчитывая, на его черном одеянии. Наконец, он достаточно взвинтил самого себя, чтобы воскликнуть:
— У одра болезни человечества стоите вы, герцогиня, как смиренная служанка, в ореоле христианского смирения.
Ей стало противно:
— Я менее смиренна, чем вы думаете. К тому же я действую не по предписанию, следовательно, неблагочестиво.
Он посмотрел на нее с открытым ртом, плохо понимая. Но тотчас же овладел собой.
— Отсюда ваши испытания! — торжествующе объявил он.
— Вы делаете много похвального, я не отрицаю этого. Но вы делаете это без истинной веры. А бог смотрит только на сердце. Сознайте это, пока есть время!
Она была изумлена этим переходом к суровому ходячему проповедническому тону.
«Он крестьянин, — заметила она про себя. — Поскреби прелата, и на свет выйдет деревенский священник».
— Он еще не отверг вас, ибо он терпелив. Изгнание, бедность, одиночество — это его нежные напоминания, чтобы вы последовали за ним. Следуйте за ним! Отдайте себя его милости! Сделайте это хоть из благоразумия! Вы увидите, как вам тогда будет все удаваться! Какое богатое вознаграждение ждет вас тогда!
Она встала:
— Кто имеет право вознаграждать меня?
Но он не слышал. Он пел, стонал и молил, постепенно усиливая тон и сопровождая свои слова мимикой, которой его научила его профессия. Она едва узнавала Тамбурини. Его глаза на склоненном на бок лице были обращены к потолку, так что видны были только белки. От его очень земного, еще недавно наполненного хорошими, питательными кушаньями тела исходил совершенно непредвиденный экстаз. В конце концов, при виде этого ее охватило что-то вроде стыда и робости. Она проследила за его взглядом: там, наверху, висела мадонна, немолодая, в ярко-голубом, широко распростертом, плаще. Набожные женщины и святые стояли на коленях под ним, в уменьшенном виде, похожие на спрятавшихся цыплят.
— Sub tuum praesidium refugimus! — вскричал Тамбурини, и герцогиня должна была признать, что обстановка ему подходит. Некрасивые темно-зеленые обои с их легким запахом ладана, черная, лоснящаяся от времени мебель, которая при малейшем прикосновении издавала глухой треск, все затхлые воспоминания в запертых комнатках этого священнического жилища давали ему право на эту сцену.
«Он на своем месте, — сказала она себе. — Я меньше».
Он чувствовал то же самое. Его руки сами собой касались предметов, по которым привыкли скользить во время благочестивых занятий. Над молитвенной скамеечкой висели четки. Тамбурини почти бессознательно опустился на колени. Его пальцы сплелись, длинная одежда волочилась по полу. Герцогиня перестала следить за его речью и рассматривала его с новым интересом. Он напоминал ей виденное ею изображение иезуитского святого, напыщенного и крепкого, отдавшегося во власть небесных видений. Желчное, мускулистое лицо блаженного указывало на способного администратора и дельца, высшего чиновника ордена, привыкшего к короткой расправе с людьми и к распоряжению крупными суммами. В свободные часы он иногда, как его и изобразили, беседовал с прекрасными ангелами, у которых были пышные формы. Они парили над землей, но с трудом, потому что их прелести были грубоваты и чувственны. Святой радовался этим посланникам своего рая серьезно и сдержанно. Его благочестивые руки даже не тянулись к ближайшему из них, самому плотному. Только обращенные к небу глаза были влажны, и нижняя пухлая губа отвисала к подбородку.
Герцогиня так живо представила себе все это, что не могла устоять перед странным искушением. Она неожиданно подошла к коленопреклоненному, подняла округлую руку, отставила назад ногу подобно самому большому из ангелов на тех алтарях и улыбнулась. У Тамбурини тотчас же искривился рот, совершенно так, как в тот вечер, когда он предлагал Лилиан Кукуру апельсинный сок, капавший с его пальцев. Этого действия ей было достаточно. Она громко засмеялась и оставила его одного.
Минуты через три она вернулась в комнату и сказала:
— Если вы ничего не имеете против, монсиньор, мы сообщим теперь друг другу, как люди разумные, чего мы хотим один от другого.
Он был немного смущен, но, в сущности, не недоволен исходом дела. Попытка подчинить герцогиню церкви должна была быть сделана. Что она безнадежна, в этом умный священник почти не сомневался. Он просто исполнил долг совести. Теперь он мог, совершенно успокоившись, перейти к деловым переговорам, отвечавшим его вкусу и характеру больше, чем экстатические попытки обращения. Он в немногих словах предложил ей для государственного переворота в Далмации союз с церковью.
— Наконец, я опять узнаю вас, монсеньер, — ответила она. — Вы слишком сильный человек, чтобы быть убедительным проповедником покаяния. С таким римским профилем, как у вас, не говорят о милосердии и загробном мире.
Он поклонился, заметно польщенный. Они вежливо сидели друг против друга, и Тамбурини объяснял ей, что она начала свое предприятие романтично, следовательно, ложно. Теперь все дело в том, чтобы продолжать его более трезво. Церковь по существу своему практична, она отвергает опрометчивый риск. Капля масла, каждое воскресенье стекающая с алтаря, готовит далекую, но верную огненную ванну.
— Еще лучше, если все пройдет тихо и незаметно. Я удивляюсь, что ваша светлость до сих пор не подумали, каким непобедимым могло бы сделать ваше дело участие низшего духовенства. Народ кишит маленькими аббатами, это его сыновья, братья, кузены и зятья. В каждой большой семье имеется хоть один, и вся семья подчиняется ему во всем, что не имеет отношения к жатве или скоту. Предоставьте нам пропаганду, герцогиня, и через несколько лет воля вашего народа будет так очевидна и непреодолима, что теперешний монарх сам возьмет в руки дорожный мешок, о котором говорил маркиз Сан-Бакко.
В конце концов, она объявила, что согласна во всем.
— Остается только сговориться о наших требованиях. Мне нужна помощь церкви против моих врагов. Что нужно вам?
Он сделал вид, что не требует ничего.
— Ваше обращение, ваша светлость… было бы слишком прекрасно, — быстро прибавил он, заметив ее насмешливый взгляд.
— Мы удовольствовались бы бароном Рущуком.
— Обращение Рущука! Разве необращенный, он для вас еще недостаточно смешон?
— Вы недооцениваете его. Мы считаем его призванным организовать на востоке католический капитал против…
— Против?
— Против евреев… это была бы задача, достойная его.
— Несомненно, — сказала она. — И это все, чего вы требуете?
Он долго говорил, убеждая ее, что это все, и она охотно поверила ему. Ее очень забавляло видеть на горизонте своих планов будущего, в качестве самого желанного, наиболее значительного предмета, своего старого, верного придворного жида с мягко-колышущимся животом и распухшим, красным лицом. Когда Тамбурини прощался, она повторила:
— Конечно, он должен быть обращен. Сколько бы раз он ни был крещен — обращенным его нельзя назвать. А он должен быть обращен.
— Это было бы большим счастьем для него и для нас. Я высоко ценю господина фон Рущука, очень высоко. Столько денег!.. Столько денег!
И Тамбурини удалился, надув щеки.

 

 

Герцогиня должна была отдать визит княгине Кукуру. Бла пошла вместе с ней. Когда они появились в пансионе Доминичи, Кукуру крикнула через головы почтительно умолкших гостей:
— Скажите герцогине Асси, что я сижу за столом и прошу ее подождать.
Обе дамы вошли в гостиную, отделенную от столовой грязно-коричневой портьерой. Она была заставлена плюшевой мебелью, спинки которой стали жесткими и порыжели от спин и рук бесчисленных иностранцев; на полу лежали ковры с упорно загибающимися вверх углами. С потолка висели фистоны, на стенах — портреты хозяина и его супруги. Перед зеркалами в углах стояли на зеленых жестяных консолях приземистые, насмешливые фарфоровые фигуры, окруженные бумажными цветами, и держали в руках позолоченные корзинки с розами из мыла. Все эти предметы были покрыты густым слоем пыли.
Из соседней комнаты доносился запах дешевого сала. Слышался стук вилок и хихиканье Винон Кукуру. Мать крикнула Лилиан, которая с отвращением отворачивалась от своей тарелки, что она должна ухаживать за собой. Много есть и следить за хорошим пищеварением — в этом вся мудрость жизни.
— У меня больные колени, и я не могу делать движений. Но я пью Виши и перевариваю великолепно!
Она погрузилась в любовное описание своих физиологических отправлений, не переставая при этом жевать, задыхаясь и ловя губами воздух. Она с бульканьем проглотила стакан вина, щеки ее порозовели под седыми волосами. Она сложила руки в вязаных митенках на безобразно торчащем животе и наслаждалась минутою отдыха и покоя. Затем подошел жирный кельнер с новым блюдом, и жажда возможно дольше сохранить свои силы заставила жизнерадостную старуху снова взяться за напряженную работу. Каждый сквозняк, от которого развевалась коричневая портьера, открывал ждавшим гостьям отвратительную картину насыщающейся старухи.
В дверях показалась служанка.
— Карлотта! — крикнула княгиня, — ты молилась по четкам? Сейчас же сделай это, а не то я скажу твоему духовнику, что сегодня ночью в комнате у тебя опять был Иосиф!
Служанка исчезла.
Наконец она приказала: «la bouche!». Застучали зубы, резиновый кончик палки уперся о пол.
— Эй, люди, — крикнула она пансионской прислуге, — вы готовите порядочно, я хорошо поела!
Она направилась к герцогине, повторяя:
— Здесь ешь досыта. Сознайся, Лилиан, что мы остаемся сыты.
— От одного вида! — объявила Лилиан.
Старуха со стоном упала в кресло.
— Не обращайте внимания на все это старье. Я тоже не обращаю на него внимания. Вот эта фигура всадника на столике, разве она не имеет вида тяжелой бронзы? И вот я ее опрокидываю, смотрите, я опрокидываю ее одним пальцем. Это не фокус, ведь эта папка пустая внутри! Я плюю на это! Наш брат, не правда ли, герцогиня, даже в самую жалкую нору приносит с собой большой свет?
«Даже в постель Тамбурини?» — подумали одновременно Бла и герцогиня. Они обменялись взглядами и поняли друг друга. Винон рассмеялась, а Лилиан со страдальческим высокомерием обвела взглядом комнату. Она позволяла прикасаться к своей особе только крошечному кусочку края стула и узкому пространству под ногами.
Старуха стукнула костылем.
— Но я вовсе не думаю окончить здесь свою жизнь. Я еще завоюю себе своей деятельностью дворец, и моя семья опять станет богатой и великой. Я работаю, а мои дети платят мне неблагодарностью. Мой сын, живущий — не знаю как — в Неаполе, приезжает и устраивает мне сцены и укоряет меня моими делами. Разве я вмешиваюсь в его дела? Мне кажется, он живет на счет женщин!
Она хныкала, задыхаясь.
— И никогда он не поддержит на эти деньги своих!
— Какие же у вас дела? — спросила герцогиня.
— Ах! Дела! Предприятия! Движение! Я доживу до ста лет! Я открою пансион, о, немножко почище этого. Пятьсот комнат, цена с услугами всего четыре лиры, и при этом в высшей степени прилично. Я убью всех остальных! Вы верите мне?
— Кажется…
— Ха-ха! Всех остальных я убью! И доживу до ста лет! Мне только недостает денег, чтобы начать, и с какими низостями я должна бороться, чтобы получить что-нибудь! Я расскажу вам мое дело со страхованием. Страхование, — подумала я, — чудесная вещь. Застраховываешь себя на очень большую сумму, продаешь полис и имеешь деньги, чтобы открыть пансион. Мне уже шестьдесят четыре, но мне называют Общество, которое, по своим статутам, принимает до шестидесяти пяти. Врач этого Общества исследует меня, я говорю ему, чтобы он написал в своем отчете: «Эта дама доживет до ста лет», и он делает это.
— Поздравляю вас.
— Благодарю. Но теперь следует низость. Вы увидите сами. Винон, поди принеси мою папку с делами!
Молодая девушка принесла туго набитый черный портфель.
— Вот письма агента, копия отчета врача и все остальное. И вот эти люди заставляют меня ждать шесть недель и затем — сочли ли бы вы это возможным — пишут мне, что я слишком стара!
— Это обидно, — заметила Бла. — Вы можете подать жалобу на Общество, княгиня.
— Если шестьдесят четыре для них слишком много, зачем тогда они говорят, что принимают до шестидесяти пяти? Или…
Голос старухи вдруг задрожал.
— Или они все-таки нашли во мне какую-нибудь болезнь? Как вы думаете, герцогиня?
— Это невероятно, при вашей жизнеспособности.
— Не правда ли? Ах, что там, я здоровее вас. С его помощью!
Она подняла глаза к небу и, перекрестившись, пробормотала что-то, чего нельзя было разобрать.
Пансионеры, хотевшие войти в гостиную, при виде собравшегося вокруг княгини общества робко отступали. Только один молодой человек вошел, насвистывая сквозь зубы, и слегка поклонился. Винон бесцеремонно поднесла к глазам лорнет, Лилиан не обратила на него никакого внимания, а Кукуру громко крикнула: — Добрый день, сын мой! — Он сел и взял в руки газету. Приложив два пальца к бородке, он рассеянным взглядом своих мягких черных глаз посмотрел на герцогиню, потом на графиню Бла, затем несколько раз нерешительно перевел взгляд с одной дамы на другую. Наконец, испытующе наклонив голову, проверил состояние своих лакированных, наполовину светло-желтых, наполовину черных, ботинок. Он был самым элегантным жильцом пансиона, обедал в клубе и довольствовался дешевыми завтраками дома Доминичи только после ночей, в которые ему не везло в карты. Все гости восхищались им, одиноко путешествующие англичанки влюблялись в него. Винон Кукуру обращалась с ним с искусственным презрением, но ей не удавалось смеяться над ним.
Ее мать хлопнула герцогиню по колену.
— Знаете, герцогиня, между нами очень много сходства! У нас обеих нет денег, и обе мы из самых высших кругов. Мое состояние князь, мой бедный муж, раздарил комедиантам; ну, а с вами тоже сыграли комедию. Революция — разве это не комедия? Ха-ха! С чего это вам вздумалось? К чему служат такие вещи?
— Для общественного развлечения, — сказала герцогиня и улыбнулась графине Бла, которая не заметила этого. Ее губы были слегка открыты, она с лихорадочным выражением, не отрываясь, смотрела на вошедшего. Он повернул к ней свой профиль так, чтобы ей было удобно его рассматривать. Это был греческий профиль, с иссиня-черными, шелковистыми волосами на щеках и подбородке. Герцогиня тоже нашла его красавцем, одним из тех красавцев южного типа, на руках и лице которых, несмотря на весь налет табачного дыма, паров абсента и горячих испарений человеческих тел в игорных и публичных домах, лежит неистребимый остаток прозрачного мраморного блеска выросших на его родине богов. Но как могла эта чарующая и пустая маска, выставляющая себя напоказ в самодовольных шаблонных позах, повергнуть в судорожное молчание такую умную, тонкую и насмешливую женщину, как Бла?
— Дорогое развлечение! — кричала Кукуру. — Кончается тем, что ваши партнеры опустошают все ваши карманы и захлопывают дверь перед самым вашим носом. Вы вдруг оказываетесь под открытым небом — и еще смеетесь?
Старая дама пришла в ярость.
— Как вы можете еще смеяться при таких мошенничествах? Ах, мошенники! Им следовало бы иметь дело со мной, а не с какой-нибудь дамочкой! Что за шум я подняла бы, и что за жизнь! Жизнь! Движение! Я травила бы их, укравших мои деньги! Небо обрушилось бы на них, и земля поглотила бы их! Я не потерплю, герцогиня, чтобы вы успокоились! Вместо вас я сама насяду на них, буду их царапать и вырву из их когтей то, что смогу получить. Ха-ха, положитесь на меня, уж что-нибудь я да получу! Я…
Вдруг в комнату ворвался Павиц, раскрасневшийся и почти помолодевший. Он взволнованно воскликнул:
— Важное сообщение, ваша светлость. Наконец-то я нашел вас. Большое счастье для нас, верная перспектива… А, Пизелли, как вы сюда попали?
Элегантный молодой человек пошел ему навстречу, протягивая руку. Павиц познакомился с ним на Корсо, в каком-то кафе, среди товарищей по праздной жизни, на которую был теперь сам осужден. Он представил его герцогине:
— Господин Орфео Пизелли, коллега, отличный адвокат… и тоже патриот.
Пизелли развязно поклонился. Павиц торопливо заговорил:
— Я только что от Сан-Бакко, у меня было совещание с ним; он поручил мне официально сказать вам, герцогиня, что он готов ворваться в Далмацию с тысячью гарибальдийцев. Успех несомненен. Все готово, ждут только знака. Мы должны еще нанять суда, тогда можно будет начать. Соглашайтесь, ваша светлость, соглашайтесь! На этот раз победа за нами… Все это испытанные герои…
Он говорил тем настойчивее, чем недоверчивее становились лица его слушательниц. Он еще находился под душем энтузиазма, только что излившимся на него от рыцаря-мечтателя. Он чувствовал еще его брызги, он хотел быть воодушевленным, — а втайне уже боялся отрезвления. Пизелли перебил его журчащим, вкрадчивым баритоном:
— На этот раз, герцогиня, победа за вами. Дайте свое согласие, я едва могу дождаться этого, — ах, что я говорю о себе, вся идеалистическая молодежь едва может дождаться этого. Мы все хотим принять участие в великой борьбе, герцогиня, за одну вашу улыбку. Если бы вы знали, как все наши сердца бьются за вас и как они истекали кровью при вашем несчастье! Теперь, наконец, близится великий момент, теперь ваше величие и прелесть заключат союз с нашим воодушевлением и нашей силой. Неотразимое очарование имени тысячи из Марсалы будет предшествовать вашим знаменам, как рок, которому покорятся все. Вы победите… а мы… мы…
Он обвел дам счастливым взглядом. Он и не думая напрягать свой голос. Лишь совершенно поверхностно играл он безудержным чувством, рвавшимся наружу в голосе трибуна, и спокойно давал заметить, что это игра. — Я вам показываю себя, — казалось, говорил он. — Сударыни, разве этого не достаточно?
Герцогиня позволила ему кончить свои благозвучные упражнения; она находила приятным иметь его перед глазами. «Он удачный экземпляр, — думала она, — и прав, если доволен собой». — Относительно плана, который ей предложили, у нее не было сомнений. Она, пожимая плечами, обратилась за советом к Бла. Но ее подругу нельзя было отвлечь от Пизелли, Казалось, его вид причиняет ей физическое страдание, делающее ее счастливой.
Но Кукуру разразилась негодующей речью; ее лоб уже давно побагровел.
— Перестанете ли вы, наконец, городить чепуху? С вашей тысячью смешных красных рубах вы хотите завоевать государство, которое имеет солдат? Вы думаете, что всюду то же, что в Неаполе: все подкуплены, и все условлено заранее, пушки наполнены цветами и хлопушками, а со стен нападающим протягивают руки красивые девушки. Не правда ли, вы так представляете себе это? Так представляет себе жизнь такой дурак, как Сан-Бакко. Тоже один из тех, кому эта комедия стоила всех его денег. Патриотизм и свобода, что за бессмысленные названия комедий.
Она, вне себя при мысли о всех выброшенных на идеалы деньгах, толкнула костылем испуганную герцогиню.
— Идите со своими тысячью клоунов в Далмацию! Из этого выйдет только то, что у вас отнимут последние деньги, если у вас еще осталось что-нибудь! И обратно вы ничего не получите, ничего, ничего, ничего!
Вдруг она остановилась, точно парализованная. Рот остался открытым, толстый язык лежал, свернувшись, между зубами. Среди речи у нее явилась идея, на мгновение обессилившая ее. Несколько минут все испуганно ждали, но старая дама закрыла рот и задумчиво пробормотала что-то про себя.
Герцогиня и Бла стали прощаться. Пизелли опять заговорил. Он хвастал своими связями среди золотой молодежи и называл самые знатные имена.
— Со всеми этими господами я встречаюсь ежедневно в клубе. Со многими я уже говорил о вашем деле, герцогиня. Я могу сделать для вас бесконечно много. Вы, вероятно, все знаете принца Маффа. Это мой друг…
При звуке этого имени раздался глухой стон. Лилиан Кукуру вышла из комнаты, не сказав ни слова. Пизелли не смутился этим. Ему было безразлично, какое именно действие производила его личность, — лишь бы она производила действие. Он вышел с Павицем вслед за обеими женщинами. На улице он обдавал Бла своим дыханием и говорил только для нее. Инстинкт профессионального красавца уже давно сказал ему, где женщина.
Бла овладела собой. Она улыбалась ему через плечо, в ее глазах появился искусственный блеск, как от атропина. Она дала волю своему остроумию, и Пизелли извивался от восхищения.
— Графиня, я читал ваши стихи. Какие переливы, какая нежность! Ах, что за чувства! Кто не знает ваших «Черных роз»? Вы знаменитость, графиня. Лишний почитатель, отнимающий у вас несколько минут, — какое это имеет значение для вас! Вы позволите мне навестить вас, графиня? Вы разрешите мне это?
Герцогиня сказала:
— Я не знаю, в Кукуру есть что-то живописное, она далека от пошлой трусости. Возможно, что она была бы способна на необыкновенные поступки. Она почти нравится мне.
Едва дверь закрылась за посетителями, как мать толкнула Лилиан и Винон в комнату, занимаемую семьей. Она заперла дверь на задвижку и заковыляла на середину комнаты. Ее фигура странно расширялась книзу; ее жир имел наклонность скатываться вниз волнистыми грудами, со щек на шею, с шеи на грудь, с груди на живот и с живота на ноги. Он как будто хотел стечь вниз, вдоль палки, на которую опиралась старуха, и образовать на полу кашу. Так стояла княгиня, пыхтя и весело подмигивая, перед своими высокими белокурыми дочерьми.
— Что такое? — коротко спросила Лилиан.
— Дети, у меня новое дело.
Винон заликовала:
— У maman дело!
Лилиан презрительно объявила:
— Maman, ты делаешь себя смешной. Только что тебя одурачило страховое Общество, а ты еще не довольна?
— С этими негодяями страховщиками я уже покончила. Они раскаются в этом. Теперь я в состоянии оказать важные политические услуги, за которые мне заплатят много денег. На них я открою пансион.
— И доживешь до ста лет. Знаем.
— Вы только послушайте, деточки, прошу вас. Сначала я думала, что из этой нелепой болтовни о вторжении в Далмацию ничего не выйдет. Но кое-что из этого все-таки выйдет, это я сейчас же заметила. Я извещу о планах дурака Сан-Бакко его превосходительство далматского посланника. Как вы думаете, сколько даст это дело?
— Славное дело, — сказала Лилиан. — Maman, твои промыслы становятся все сомнительнее.
— Вот мне за все, — захныкала Кукуру, — я жертвую собой для них, и вот как они отплачивают мне. Вас нужно принуждать к счастью, детки… И я заставлю вас! — крикнула она, топая костылем, вся красная, разъяренная и злая.
— Я положу вас в постели богачей и завоюю себе все те деньги, которых негодяи не хотят дать мне, и сделаю наш род великим и буду жить… жить…
— Maman, твоя жадность к жизни, — просто противна, — сказала Лилиан, — белая и холодная.
В этих интимных беседах она вознаграждала себя за все насилия, которым подвергалась в обществе.
— Твои дела доведут тебя до суда, этим ты кончишь.
Старуха огрызнулась.
— А где кончишь ты, скверная дочь? В доме, которого я не хочу даже назвать!
Лилиан вошла в спальню и захлопнула дверь.
— Ты лучше своей сестры, — сказала Кукуру Винон. — Пойди, доченька, к хозяйке и попроси у нее большой лист белой бумаги и чернил: наши высохли. Так хорошо, теперь садись за стол, мы напишем посланнику. Как будто это не великолепное дело — чего хочет та? Разве всякому придет в голову такая мысль, и сколько работы у меня теперь! Ах, предприятия: Движения! Жизнь! Они должны будут дать мне денег, мошенники, за мои сведения, и я верну назад кое-что из того, что они украли у бедной герцогини… у бедной, глупой герцогини, — повторяла она злорадно и плаксиво.
Винон разложила на столе письменные принадлежности, аккуратно и чисто разлиновала бумагу и начала писать под диктовку матери.
— Мы будем писать по французски, моя Винон, это язык дипломатов. Возьми свой словарь.
Молодая княжна отыскивала слова, положив локти на стол, серьезная и углубленная как школьница.
— Вот так работа, — стонала княгиня, — у меня уже шумит в голове. Мне нужно возбуждение. Лилиан, дитя мое, подай мне коробку с папиросами.
Так как дамы встали поздно, спальня была еще не убрана. Лилиан вернулась в гостиную: своей комнаты у нее не было. Она принесла старый пеньюар, у которого оторвался подол, и долго сидела, праздно опустив руки, отдавшись чувству унижения, что должна починять эти лохмотья. Затем она принялась за работу.
Старуха между фразами, которые диктовала Винон, пускала клубы дыма и пронзительным дискантом, отрывисто и весело напевала отрывки какой-то арии. Наконец, она кончила; она сложила руки и откинула назад голову.
— Если только ты благословишь мое новое дело! Без твоего благословения оно, конечно, опять не удастся. Ах, конечно, ты благословишь его.
— Детки! — воскликнула она, поднимаясь, — попросим мою мадонну, мою прекрасную мадонну!
Она подкатилась к двери и открыла ее.
— Люди! Идите все сюда, вы должны молиться со мной, чтобы моя мадонна взяла под свое покровительство мое новое дело.
Жирный кельнер, Карлотта и работник Иосиф, кухарка и судомойка протиснулись вслед за княгиней в ее спальню. Лилиан отвернулась, ломая руки. Винон смеялась. Кукуру опустилась на колени перед большой, вылизанной и приторной мадонной, своей домашней богиней, оставшейся ей верной во всех катастрофах ее жизни, вплоть до пансиона Доминичи. Среди брошенных чулок, коробок с пудрой, умывальных чашек с выпавшими волосами и не особенно чистых пеньюаров преклоняли колени служащие пансиона. Они перебирали черными пальцами четки и с тихой верой повторяли за княгиней слова, которые она произносила таким тоном, как будто служила молебен.

 

 

В следующую среду у кардинала разговор зашел о гарибальдийском плане завоевания. Сан-Бакко сам пылко защищал его. Кукуру громко смеялась и опять упоминала о пушках, заряженных цветами и хлопушками Монсеньер Тамбурини жирным голосом здравого смысла сказал, что надо решиться на что-нибудь одно: с помощью церкви медленно подготовить почву или же одним ударом попробовать приобрести все и, по всей вероятности, все потерять, — как это свойственно седым юношам. На это Сан-Бакко, вспыхнув, заявил священнику, что только одежда, которую он носит, защищает его от наказания. Тамбурини, слегка встревоженный, осмотрелся, ища сочувствующих лиц. Наконец, с ним согласилась Бла. Она отсоветовала своей подруге необдуманную авантюру. Герцогиня разочарованно спросила:
— Почему же вы молчали тогда?
Бла подумала о Пизелли и слабо покраснела. Герцогиня вспомнила:
— Она была занята более важным…
Вечер тянулся вяло. Кукуру, глупо хихикая, рассказывала герцогине, что теперь у нее новое, верное дело; оно принесет ей много денег.
— В самом близком времени я открою свой пансион. Переходите ко мне, герцогиня, это стоит всего четыре лиры, столько вы все-таки сможете заплатить. А зато как я буду кормить вас! Вы станете такой же жирной, как я сама.
Следующее собрание не состоялось. Недели проходили без событий. Герцогиня ездила по Корсо с Бла. Когда, во время концерта на Монте Пинчио, они останавливались в ряду блестящих экипажей, Павиц и Пизелли, соперничая изяществом костюмов, подходили к дверце их кареты. Принц Маффа и его аристократические клубные друзья попросили позволения быть представленными. Сан-Бакко, окруженный официальными лицами, приветствовал издали изгнанную герцогиню Асси.
После какой-то мечтательной пьесы, в тихие, теплые сентябрьские сумерки вся компания, не торопясь, шла пешком вдоль Ринетты. Монсеньер Тамбурини присоединился к ней.
— Порция мороженого и кантилена Россини, чего же еще? — со сладким трепетом спросила Бла. Пизелли шел рядом с ней. Она мечтательно прибавила:
— Для конспирации надо столько денег.
Павиц уныло повторил:
— Столько денег.
Тамбурини подтвердил жестко и алчно:
— Нужны деньги.
Похотливо и мягко повторил Пизелли:
— Деньги.
Сан-Бакко, возвышенный нищий, живший даром во имя идеала, презрительно бросил:
— Деньги.
Удивленно, точно слыша в первый раз, сказала герцогиня:
— Деньги.
Назад: III
Дальше: V