III
Принцесса Фридерика не раз приглашала герцогиню Асси в свой cercle intime. Так как это не помогало, она послала камергера Перкосини сделать ей дружеские представления. Перкосини дал понять, что, по мнению ее высочества, герцогиня держится вдали от двора, желая избавить наследника престола от искушения. За такую деликатность сердца принцесса бесконечно благодарна герцогине; но в данный момент бояться нечего. Его высочество лишили спиртных напитков, — интимно сообщил камергер, — и в настоящее время его высочество совершенно безопасен.
В другой раз он осведомился от имени принцессы, почему герцогиня никогда не является на вязальные вечера у Dames du Sacre Coeur. Это имело бы такое значение для них обеих: совместная работа для народа сблизила бы их. Перкосини прибавил, скептически улыбаясь:
— Под этим ее высочество подразумевает суп и шерстяные куртки.
Принц Фили писал ей жалобные письма. Он знает, что она готовит гибель его династии, но он и не желает ничего лучшего. Лишь бы только она ему простила.
Король Николай завязал с прекрасной противницей переговоры, оставшиеся безрезультатными. Он дал Павицу и Рущуку орден своего дома. Трибун не принял его, финансист после трехдневной душевной борьбы отослал его обратно. Каждый раз, как ее экипаж встречался с экипажем короля, старый господин кланялся ей со снисходительной улыбкой. Беата Шнакен глубоко прятала двойной подбородок в кружевной воротник. В этом жесте выражалось искреннее уважение и добровольное признание превосходства. Во время одного из концертов Сарасате она на глазах у всех встала со своего привилегированного места и предложила его вошедшей герцогине Асси.
Добродушие всех этих людей раздражало герцогиню. Она хотела борьбы и чувствовала себя парализованной вежливостью противников, которые вовсе не сопротивлялись. — Долго ли я еще буду щекотать вас? — спрашивала она. — Я хочу видеть вас разъяренными! Ваша покладистость противна мне. Такие мягкие господа, как вы, не должны больше беспрепятственно господствовать; это было бы несправедливо. Если далее это только мой каприз. Когда-то, в Париже, я так дразнила Леопольда Тауна, что он хотел убить меня. А я даже не знала, чем мне это удавалось сделать: я только играла. Теперь я хочу довести до этого и вас: это моя игра. — Ее «придворный жид» иногда переставал забавлять ее, она без всякого удовольствия слушала сообщения о новых стычках между крестьянами и войсками и о мятежных полках; тирады Павица заставляли ее зевать. Но затем из пелены скуки и ограниченности, за которой они скрывались, выступали друзья наследника престола и его жены. Она видела опять всех этих людей с их неповоротливыми умами, видела их чванство и осторожные колебания между резней и рукоделиями, и тотчас же кровь в ней снова загоралась и она чувствовала новый заманчивый смысл в словах: «Свобода, справедливость, просвещение, благосостояние».
В их лагере появились первые энтузиасты, молодые люди из хороших домов, мечтавшие о прогрессе и о бледном, смелом лице герцогини Асси. Лейтенанты изменяли своему знамени и, бледные и решительные, шли на маленькие заговорщицкие собрания на Пиацца делла Колонна. Мало-помалу стали приходить и люди рассудительные, высшие чиновники и придворные, которым казалось неблагоразумным безусловно вверять свое будущее счастью Кобургской династии. Когда где-нибудь в стране побеждало войско, некоторые из них сейчас же исчезали.
Еще прежде этих энтузиастов уверил герцогиню в своей полной преданности барон Перкосини. Каждый визит, который он делал ей по поручению принцессы, прибавлял что-нибудь к его лицемерному вероломству. Незаметно, между пошлыми, любезными фразами, он дошел до шпионских услуг. Впрочем, герцогиня сознавала, что он шпионит за ней точно так же, как за своими господами. Он рассказывал ей о попытках, которые предприняли, наконец, для ее уничтожения те, кому она угрожала. Она и без того знала от друзей, которые у нее были при всех дворах, что представители короля Николая жаловались на нее. Они ничего не добились, своими связями среди интернациональной высшей аристократии. Герцогиня была лучше защищена, чем царствующая фамилия волей нескольких европейских государственных мужей. Партия Кобургов имела за себя всюду только кабинеты, партия Асси — камарильи. Деньги Рущука действовали в иностранных столицах быстрее, чем поступавшие из Зары депеши. К тому же европейский мир был важнее судьбы Николая, Фридерики, Филиппа, Беаты. Из этих четырех наиболее сильной выказала себя Беата.
Она немедля уехала для завоевания министра одной из держав, который как раз в это время путешествовал по Италии. Это был мягкий набожный человек; она чуть не растрогала его таким же самым образом, как когда-то короля Николая. В последнюю минуту перед падением он вспомнил о долге и бежал от искусительницы, не останавливаясь ни днем, ни ночью.
Герцогиню позабавила эта история.
— Если бы этот человек оказался менее сильным, — сказала она, — что тогда? Я должна была бы вступить в соревнование с фрейлейн Шнакен, и все свелось бы к вопросу: предпочитает ли его превосходительство белокурые волосы или темные? Господа, женская политика несложна.
Но Партия Асси, став сильнее, начала делать ошибки. Первой было внезапное улучшение в управлении поместьями герцогини. Оно было устроено замысловато. Под началом у генерального арендатора находилось некоторое количество арендаторов, эти последние располагали большим количеством подарендаторов, а отдельные подарендаторы командовали своими надсмотрщиками, которые непосредственно господствовали над крестьянами. Надсмотрщики отбирали у крестьян почти весь урожай и отдавали большую часть его подарендаторам, которые, за вычетом своей доли, вручали его арендаторам, эти последние препровождали большую часть полученного генеральному арендатору. Таким образом каждый кормил своего начальника, а все вместе жили от крестьян. Никто не находил в этом ничего предосудительного, только Рущуку генеральный арендатор показался слишком богатым и влиятельным: они привыкли ненавидеть друг друга на бирже. Он возбудил несколько приверженцев герцогини против системы латифундий. Павиц поддерживал его своим красноречием. Герцогиня была радостно поражена. Один энергичный поступок давал ей возможность ввести справедливость в собственных владениях. Один сангвинический росчерк пера устранял целое войско арендаторов. Неделю спустя, по всей Далмации горели виноградники, оливковые деревья за ночь превратились в обломки. Уволенная мелкота устраивала беспорядки в деревнях, более крупные шумели в городах. То, что у них оставалось от урожая, крестьяне должны были отдать за бесценок союзу арендаторов: эти последние угрожали покупателям. Сборщики, хотевшие взыскать долю герцогской кассы, были встречены камнями и ружейными выстрелами.
Герцогиня не могла надивиться.
— Народ остается загадкой. Очевидно, он привык быть эксплуатируемым и не хочет справедливости. Сколько у него оставалось прежде от дохода с его работы?
— Едва двадцатая часть.
— Я оставляю ему половину, и он забрасывает меня камнями. Что бы он сделал, если бы я подарила ему все?
Рущук тонко улыбнулся.
— Ваша светлость, это было бы нашей смертью.
При поднятой уволенными чиновниками в прессе буре всколыхнулось не одно болото. Любопытные газетчики, под брызгами грязи заглядывавшие в глубину ее экипажа, чтобы увидеть, какие цветы на ней сегодня, называли герцогиню Асси деклассированной. Знакомство с Павицем и Рущуком деклассировало ее, по их словам. Павиц был настолько бестактен, что попросил у нее за это прощения. Она пожала плечами.
— Какой же класс — мой?
Знакомство с ним не могло ни в каком случае навлечь на нее позор, — в этом Павиц был убежден. Что касается ее отношений к Рущуку, то здесь его мнение было не так твердо. Он предложил ей призвать другого финансиста, например, уволенного генерального арендатора; этим можно было бы поправить многое. Она не согласилась.
— Я буду делать все, что найду нужным для блага народа. Но какое дело народу до того, какими людьми я себя окружаю?
Она указала на высокую, стройную собаку, спокойно смотревшую на нее.
— Неужели я должна позволить отнять у себя Шармана? Так же мало может народ требовать, чтобы я отпустила своего придворного жида.
Он стоил ей дорого. У Рущука была любовница — актриса, которой хотелось упрятать в дом умалишенных своего законного мужа, пользовавшегося популярностью актера. Финансист сумел внушить это ее желание врачам. К несчастью, несколько времени спустя обнаружилось, что заточенный актер совершенно здоров. Беата Шнакен, тронутая судьбой товарища, открыла своему царственному другу все темные проделки. Освобождение жертвы и ее первое выступление на сцене придворного театра было торжеством ее и царствующего дома, поражением герцогини. Была поставлена антисемитская пьеса, в которой вернувшийся играл роль насильно запертого в доме умалишенных. Интриган был загримирован под Рущука, а пьеса была полна злых намеков на высокопоставленную даму, скрывающуюся за всем этим. Народ ликовал, пятьдесят вечеров подряд переполняя театр, скандал был огромный. Беату, благородную спасительницу, бурно приветствовали при каждом появлении на улице. Герцогиня встречала всюду холодные взгляды, и Рущук, нигде не показывавшийся, сокрушенно вычислял, какие чудовищные суммы денег понадобятся, чтобы победить эту холодность.
Павиц работал, как одержимый, но полиция собралась с духом и закрыла ему рот. Он опять, как когда-то, слышал вдали скрип тюремных ворот. Войска тоже стали проявлять большую наклонность к насильственным действиям. Зимой вблизи Спалато дошло до настоящей битвы. Там месть арендаторов повлекла за собой голод. Разъяренный народ бросился на солдат с косами и кольями. Солдаты потеряли пятьдесят человек, но убили или ранили двойное количество крестьян.
В одно из воскресений весть об этом пришла в Зару. Небо мрачно нависало над городом. На улицах почти не видно было экипажей. Одетая в черное толпа двигалась между домами, переговариваясь шепотом; слышно было журчание фонтанов. Удушливый сирокко лениво скользил над головами, отнимая мужество.
Неожиданно, точно по молчаливому соглашению, все дошли до Пиацца делла Колонна и остановились там, тихие, печальные и непокорные. Вдруг на опрокинутой тележке очутился Павиц, он прислонился спиной к двухтысячелетней колонне и начал говорить. В первый раз после многих недель его слова опять сопровождал ропот возбужденных умов. Он опять чувствовал горячий трепет сердец и был счастлив. В это время на узких улицах показалась колонна пехоты, приближавшаяся беглым шагом. У входа на площадь она остановилась, примкнула штыки и медленно пошла вперед. Толпа отступила, бросилась в сторону и рассеялась по улицам. Только вокруг колонны столпилась кучка людей, окруженная солдатами: ее задержала ораторская трибуна. Штыки опрокинули все. Один из солдат угрожающе приставил свой штык к груди беспомощного старика. Это был отец одного убитого в Спалато; он еще ничего не видел от слез, которые вызвала у него на глаза речь Павица. Было очевидно, что он погиб. Павиц, ломая руки, громко заклинал нападающих. Но он понимал, чего требовали от него обращенные к нему бледные лица. — Спаси старика! — было написано на всех. Он отпрянул назад: его взгляд встретился со взглядом герцогини. Она лежала в раме окна и пристально смотрела на него. Она открыла рот и крикнула что-то; ее слова затерялись в испуганном крике народа. Но Павиц понял: — Спрыгни вниз! Закрой собой старика! — приказывала она. Старик уже лежал на земле, на его разорванной рубахе была кровь. Павиц схватился за сердце, бледный, как труп. Затем его нежную кожу вдруг залила краска. Он торопливо слез со своего пьедестала, схватил мальчика, сидевшего на корточках у колонны за его спиной, и исчез в портале дворца Асси.
Рущука, среди целой толпы зрителей, задержали два ухмылявшихся унтер-офицера. Его живот колыхался, цилиндр съехал на затылок, руки и ноги мучительно тряслись; он указывал на спешившего трибуна и лепетал в неудержимом страхе:
— Этот вот один сделал все, поверьте мне, господа! Я простой купец… Вообще я не имею ничего общего с этой дамой!
Павиц медленно, с опущенной головой поднялся по лестнице. На душе у него было так, как будто он, совершив позорное деяние, должен был предстать перед судом. Старик истекал кровью. Павиц содрогнулся, представив себе это. Он вспомнил господ Палиоюлаи и Тинтиновича, которые ворвались к нему и были избиты. О, он не сделал этого, как думала герцогиня, собственноручно. Он был не в силах сознаться ей, что избил до полусмерти изящных придворных его слуга, гигант-морлак. «Да, когда они уходили, — думал Павиц, поглощенный ужасным воспоминанием, — с их лбов сочились красные капли!»
— А ведь я силен! — пробормотал он перед дверью будуара.
Она быстро пошла ему навстречу.
Он неуверенно сказал:
— Ваша светлость, оплакивать приходится только одну жертву.
— Нет, две: крестьянина и вас!
Он вздрогнул и опустил глаза. Она была так же бледна, в рамке черных волос, и казалась такой же застывшей, как в тот день, когда он изнасиловал ее, как возмутившийся раб. Сегодня его совесть была еще менее чиста.
— Что одного крестьянина закололи, — сказала она, — это незначительная случайность. Но мое дело требовало, чтобы вы его спасли.
— Ваша светлость, я отец.
— Или, если вам это понятнее: вы позволяете любви народа окружать себя романтизмом, но для крестьянина, которого закалывают, вы не двинете пальцем.
Он схватил мальчика, державшего за фалды его сюртука, и толкнул его к ней.
— Ваша светлость, я отец!
— Ах, да, вечно ребенок! Вы невыразимо надоели мне своим ребенком. Неужели вы не можете взять ему бонну?
— Я очень люблю его…
Он прибавил задумчиво, почти удивленно, как будто только сейчас осознав это:
— Это именно и нравится народу…
— Тогда выбирайте между мной и народом!
— Ваша светлость! Значит, я должен был сделать своего ребенка сиротой и… и… принести себя в жертву?
— Разве это не разумеется само собой?
Она повернулась к нему спиной. Он задыхался. Неужели она не знает жалости? Он начал лепетать уверения:
— Пожертвовать собой… Да, конечно, я жертвую собою. Но неужели я должен дать себя на растерзание пьяным солдатам? Неужели нет более достойной жертвы? Ваша светлость, я ежедневно приношу жертвы ума и сердца. Меня и мое слово травят власти. Я должен буду с кровавыми слезами смотреть на муки моего народа сквозь решетки тюрьмы. Ваша светлость, я уже раз сидел в тюрьме…
Он напрасно ждал ответа.
— Кто жертвует собой, как я? А! Рущук! Герцогиня, послушайте. Рущук, — знаете, в каком виде я только что встретил его? Внизу, между двумя унтер-офицерами, — и он отрекался от вас! Обезумев от трусости, он сваливал все на меня, а от вас, герцогиня, он громогласно отрекался!
Она пожала плечами.
— Рущук! Он знает толк в денежных делах. Больше я ничего от него и не требую.
— А честь? Хочется уважать людей, с которыми имеешь дело.
— Мне это не нужно… Рущук у меня только для денег. Вы, доктор, говорите о свободе. Он может жить, как ростовщик, вы должны были, как свободный…
— …умереть, — мысленно договорил он. Он не осмелился посмотреть ей вслед, когда она вышла из комнаты. Он предстал перед судом и был осужден.
На улице в нем вспыхнуло бессильное желание мести. — В конце концов, я все-таки обладал ею! — говорил он себе, сжимая кулаки в карманах пальто. — Было ошибкой, что я тогда выказал раскаяние! Я должен был унизить ее, сделать ей ясным, что случившееся существует и не может никогда перестать существовать. Ведь она делает вид, будто ничего не произошло!
Он напрасно храбрился, ему самому казалось, что ничего не произошло. Он не мог себе представить герцогиню Асси еще раз в своих объятиях. И лишь теперь желание стало мучить его. Тогда это было непредвиденным, отчаянно-смелым поступком, успехом опьяненного трибуна.
Павиц только наполовину наслаждался теми великими событиями, которые теперь наступили.
Пятнадцатого января в честь святой, охранительницы Зарской епархии, была устроена процессия. Шествие двигалось от собора святой Анастасии по длинной прямой линии улиц до площади Святого Симона. Свернув на Пиацца Колонна, духовенство остановилось, чтобы подождать отставших. За монахами и нарядными школьниками следовал отряд солдат. За ними шли городские корпорации, за которыми опять маршировали солдаты. В торжественном отдалении колыхался балдахин архиепископа, шедшего между двумя викариями. За ним следовал в качестве представителя короля Николая принц Фили с непокрытой головой, окруженный придворным штатом. Затем опять мостовую топтали ряды пехоты. Беспорядочная толпа, непрерывно напирая, заполняла все входы на обширную площадь.
Все ждали; духовенство перестало петь. У открытой двери на террасу, в стороне от своих гостей, стояла герцогиня Асси. Прошло не больше трех минут, пока все, сколько их ни наполняло площадь, подняли на нее глаза. Под конец и архиепископ заметил, как тихо стало вокруг, и с улыбкой посмотрел вверх.
Тогда, начиная с задних рядов, где только что замер последний молитвенный ропот, по длинным человеческим колоннам прокатились другие звуки. Это был клич, захвативший горожан и солдат. Они слились в нем, их ряды смешались, и они руками и глазами обещали друг другу, что ни один из них не пошлет своих сыновей стрелять в отцов других, ни один не поднимет руки на одетого в мундир сына друга. Скорбь недавних событий вдруг опять склонила всех на сторону той женщины; они восклицали: — Да здравствует герцогиня Асси! — Одни кричали это с жаром, многие с рыданиями.
Положив правую руку на перила балкона, герцогиня смотрела на тысячи откинутых назад лиц, освещенных солнцем. Хоругви церквей и монастырей наполняли ослепительный воздух пышностью своего золотого шитья. Красно-золотая крыша балдахина князя церкви, точно колыбель бога, спускалась с голубого неба. Каски сверкали. Нежные крылья ангелов блестели на плечах маленьких девочек, посылавших герцогине воздушные поцелуи. Народ бросал ей приветствия, шапки и клятвы в любви; он ликовал; его пестрые ряды волновались. Вдруг сверкнула сталь шпаги: ее обнажил кто-то из свиты принца. Сейчас же засалютовали все шпаги; это было, точно полет серебряной птицы в полуденном свете. Сам Фили посылал воздушные поцелуи, как школьник.
Герцогиня поклонилась; солнечные лучи скользили по ее узким плечам. Процессия пошла дальше, она смотрела вслед ей со спокойным чувством власти.
Ей было тогда двадцать один год. От черных волос, откинутых назад тяжелой волной, на ее лоб падала голубоватая тень. На затылке изгибались густые косы. Брови шли слабо очерченными линиями, рот был неопределенный, с мягко сомкнутыми, бледными губами. Но подбородок и изгиб носа говорили о решительности. Голова была бедна красками, но богата серебристым очарованием света. Она подняла широкие веки: твердый, отливающий сталью голубой блеск, казалось, шел издалека, с далеких морей.
Павиц стоял позади нее, во фраке и белом галстуке, неподвижный и несколько рассеянный, как творец, не удостаивающий дать заметить, что все это дело его рук. Он закусил губы и приложил два пальца к переносице, защищаясь от ослепительного света или от гнета тяжелой мысли. Все окна двух барских этажей были заняты друзьями герцогини. Рущук, окруженный прекрасными женщинами, кланялся без устали. Он грациозно подносил ко рту желтый шелковый носовой платок; он вынул из петлицы камелию и бросил ее народу.
Целый день салоны палаццо Асси не пустели. Сотни людей влекло туда сегодня напомнить о себе могущественной женщине. Другие сотни лишь сегодня сознали необходимость выбирать между Кобургами и ею. Она приглашала всех придти вечером; она хотела в тот же день на многолюдном рауте сделать смотр своим. Хлопот было по горло, она хваталась за первых попавшихся и посылала их исполнять поручения. Раз, когда она открывала дверь передней, она наткнулась на офицера гигантского роста. Он поклонился, гремя шпорами.
— Майор фон Гиннерих!
Этот верный, суровый человек, ангел-хранитель бедного Фили! Она была поражена, увидя его здесь. Пришел ли он с честными намерениями? Одно мгновение она колебалась. Но фон Гиннерих, весь красный, смотрел на нее сердито и сочувственно. Все в нем дышало мужской верностью. Он долго боролся с собой; теперь он был бесповоротно на ее стороне. Его счастливая судьба устроила так, что его воодушевление герцогиней Асси прорвалось как раз в этот момент, когда ее дело было в наиболее благоприятном положении.
Приемные вечера теперь непрерывно чередовались с балами. Палаццо Асси каждый вечер освещало весь город своим красным, праздничным сиянием. Рущук, прежде плативший за мятежи, теперь покупал народу постоянное радостное опьянение. По освещенным разноцветными огнями улицам шествовали музыканты, в кабаках лилось бесплатно вино, в гавани во мраке радостных ночей скользили украшенные венками и флагами лодки. Никто не помнил, чтобы мир когда-либо был так прекрасен; только несколько древних стариков говорили, что похоже на то, будто вернулись времена Венецианской республики.
На Пиацца Колонна теснилась за угощением благодарная толпа и смотрела, как подъезжали экипажи гостей. На ступеньках портала, не переставая, раздавался шелест шелка и бряцанье шпаг. Принц Фили слонялся вокруг без спутников и останавливал людей, со слезами на глазах расспрашивая их об удовольствиях в доме своего врага. Почему он не может быть там! Ведь он не может представить себе ничего более приятного, чем быть свергнутым и брошенным в тюрьму такой женщиной!
Друзья герцогини приезжали из Парижа и Вены посмотреть на далматскую революцию, точно на скачки или на первое представление. Они попадали в бальный зал, где, казалось, никто не думал о близких событиях. Сама герцогиня иногда вспоминала о них. Она испытывала при этом такое же слегка щекочущее чувство торжества, как когда-то, когда побеждала в вист какую-нибудь старую маркизу. Она тогда держала решающую карту еще мгновение в руке, поглядывая на растерянную старуху. Так и теперь, уверенная в исходе событий, она поглядывала на королевский дворец, где Николай и Беата, совершенно осиротевшие, блуждали по скудно-освещенным залам. В углу мерзла Фридерика.
За завтраком в тесном кругу герцогиня с восхищением слушала турецкого посланника Измаила Ибн-Пашу; дородный, жизнерадостный человек рассказывал о судебной расправе в своем государстве.
— В Смирне ко мне приводят чернокожего; он, как сумасшедший, выскочил из мечети и всунул случайно проходившему европейцу длинный нож в живот. Он вращает белками глаз и клянется, что пророк во время молитвы приказал ему убить первого неверного, который ему встретится. Я отвечаю: — А мне пророк приказывает повесить тебя!
Посланник выпил бокал шампанского.
— Что вы хотите, герцогиня, против пророка помогает только пророк. И быстрый суд лучше мудрого суда. Одна бедная женщина выпила молоко, не принадлежащее ей. Я говорю только: «Распороть ей живот!»
Павиц, сидевший на другом конце стола, обратил внимание на маленького молодого лакея. Другие озабоченно сновали вокруг стола с блюдами и бутылками, он же неловко стоял, прислушиваясь к разговорам, и не отрывал взгляда от лица герцогини. Из блюда, которое он криво держал, на ковер капал соус. — Эй, послушай! — строго шепнул трибун. Лакей посмотрел на него, и Павиц вздрогнул. Не был ли это… это был принц Фили! Он повернулся к своим соседям, никто ничего не заметил. Тогда он опять внимательно посмотрел на маленького лакея. Конечно, это были беспомощные движения наследника престола, это были также его черты, только волос недоставало на бледных щеках. Павиц вдруг выпятил грудь, его накрахмаленная сорочка затрещала; он подставил свой стакан. — Эй, вы! — И он приказал молодому человеку наполнить стакан.
Вскоре после этого лакей исчез. Павица стали мучить сомнения, не дававшие ему покоя. Он должен был поговорить с кем-нибудь об этой истории. Его высмеяли: принц Фили — лакей! Не страдает ли он галлюцинациями? Но Павиц настаивал, что ему прислуживал за столом наследник престола; он не был склонен отказаться от этого удовольствия. На следующий день этому верило полгорода. Стало известно также, что король Николай потерял терпение и дал пощечину своему наследнику. Довольно долго Фили нигде не было видно. Когда он опять показался, его борода была еще очень коротка.
Эта история была чересчур скандальная, она заставила многих внезапно понять положение вещей. Игра, которую герцогиня и окружающие ее вели с заслуженной династией Кобургов, с почтенным королем Николаем, была признана недостойной. Многие покинули партию Асси.
Затем последовало происшествие с юным Брабанцине. Этот восемнадцатилетний дворянин только что вышел из монастыря, где воспитывался. Он сидел на представлении Фру-Фру. Беата Шнакен вошла в свою ложу: судьба юноши была решена. Он посетил ее и у ее ног в неловком лепете излил свое первое желание. Зрелое сердце Беаты благодарно пило этот редкий элексир, но не могла же она ради бурного юноши отказаться от своих многолетних принципов. Внутри страны не должно было происходить ничего. Она дала понять это своему поклоннику, прибавив, что для поездки за границу политика не оставляет ей времени.
Два дня спустя бедный Брабанцине, катаясь на лодке, утонул. В то же время Беата Шнакен получила от него письмо, которое в порыве первого горя дала прочесть окружающим. Это печальное происшествие опять показало всем, как симпатична Беата. У гроба ее несчастного возлюбленного мать его заключила ее в объятия. На Беате была длинная, черная креповая вуаль, а музыка играла отрывки из какой-то оперы. Общие слезы обеих женщин, матери молодого человека и возлюбленной, из-за которой он умер, показались всем необыкновено трогательными. Они вернули династии Кобургов бесчисленное количество сердец.
Герцогиня вполне понимала Беату; только мать была ей непонятна. Эта мелодраматическая душевная доброта, при которой вместе с гневом умолкала и гордость и мертвые терпели несправедливость, вызывала в ней холодное и враждебное отношение. Она высказала это, ее сочли завистливой.
Она была того мнения, что ее счастье давно переросло такие превратности. Ее не беспокоило, когда она видела в толпе народа недовольные лица. Она решила при случае дружески высказать ему правду.
В конце мая она провела несколько утренних часов в гареме паши, у madame Фатмы, его супруги, к которой относилась с симпатией, иногда удивляясь ей, иногда же чувствуя в ней что-то родственное. Фатма была ребенком, который, в парижских туалетах, играл с самим собой, как с куклой: в глубине души она никогда не снимала широких шелковых шаровар. Она робко и похотливо мечтала обо всех мужчинах, с которыми встречалась в обществе, и считала всех живших невзаперти женщин гетерами. По натуре она была истинной демократкой и не знала различий между людьми. У дороги, по которой однажды проходили герцогиня Асси и принцесса Фатма, сидел турок-нищий. Он ел из миски бобы и в виде приветствия произнес обычное у него на родине «будь моим гостем»! Принцесса была голодна, от кушанья шел запах хорошего масла. Она велела подать себе миску и поднесла ко рту ложку нищего. Она не придавала большого значения человеческой жизни и считала более важным, чтобы каждый делал для своего развлечения все, что может. Она рассказывала своей подруге:
— В Смирне у моего мужа было множество маленьких мамелюков, которые росли во дворце. А на балюстраде нашего балкона стояли большие мраморные ядра. Время от времени паша призывал мамелюков на балкон и мерил их. Кто был ниже, чем мраморные ядра, получал золотую монету. Если же кто-нибудь был выше — голову долой.
Она звонко щебетала:
— Эту игру мой муж выдумал сам.
Герцогиня оставалась серьезной. Она размышляла, отвратительно ли такое равнодушное отношение к смерти или величественно, и не могла решить этого.
Было жарко. Обе дамы сидели в облаках сладких курений на низких диванах, к которым вели три алебастровых ступени. В комнате не было окна; дверь, выходившая на залитый солнцем двор, была открыта, перед ней висели гирлянды вьющихся роз, которые входивший должен был откинуть. На дворе, по мраморным плитам, скользили жирные негры, с красными повязками вокруг бедер. Рабыни, белее колонн, за которыми проходили, покачиваясь в бледных шелках, несли на головах бронзовые чаши, придерживая их рукой. Вытянутые руки сверкали напрягшимися мускулами. Подмышки отливало золотом. Одна из них принесла на чашах из ляпис-лазури секер-лукум а рахат-лукум, чудесные «яства отдохновения», оставлявшие на языке, на котором они таяли, тихое предвкушение рая. Другая, быстро скользнув по комнате на розовых пальцах, оставила за собой дивные благоухания: казалось, они исходили из кончиков ее пальцев.
Герцогиня чувствовала себя хорошо в этом забытом уголке, где краски, как-будто освещенные искусственным солнцем, и размеренные, точно в танце, движения смешивались, словно во сне. «Если бы у меня не было столько дела!» — внезапно подумала она. Ее подруга вздохнула.
— Фатма очень несчастна. Ее желание не будет никогда утолено.
— Какое желание, маленькая Фатма?
Турчанка прошептала ей на ухо:
— Недавно у меня был здесь мужчина!
— Не может быть! Кто же?
— О, только принц Фили. Потому что, ты знаешь, у него теперь нет бороды. Я одела его, как красавицу девушку. Я думала о паше и чуть не задыхалась от удовольствия. Но, конечно — он не мог. Наконец-то мужчина в гареме, и он никуда не годится.
— Фили… оказался непригодным?
— Совершенно.
— Какая досада. Значит, в другой раз. Но разве тебе так необходимо обмануть твоего мужа?
— Ведь он утверждал, что в гареме мне это никогда не удастся. Разве это не должно оскорблять меня? А он сам — то, что принадлежит мне, дает всем рабыням. А! Я отучу его от этого. Посмотри-ка вот на ту высокую блондинку под пальмой. Она новая, она нравится паше. Третьего дня ночью он хочет к ней, ему стыдно, и он крадется в темноте. На углу длинного коридора, где спят они все, я подстерегаю его и одним толчком опрокидываю прямо в бассейн. Он фыркает и кричит. Когда евнухи приходят с огнем, я уже давно в постели. А у него — ты, конечно, понимаешь — прошла всякая охота.
Герцогиня представила себе беспомощного пашу, на пылающее любовью брюшко которого с журчаньем падала струя. Она звонко, безудержно расхохоталась.
— Прежде мы были не так безобидны, — пояснила Фатма. — Мы не угощали душем, мы давали яд. Ты знаешь старуху, которая сидит во дворе?
Увешанная мишурой старуха сидела, скорчившись, на солнце, положив желтые ноги на серебряную жаровню. Она наводила страх своей трясущейся, изможденной безволосой головой с щелкавшей нижней челюстью.
— Это была знаменитая мать Зюлейка паши. Скольких соперниц она отравила, чтобы у нее родился ребенок и чтобы ее ребенок мог стать пашой! А были ли у нее в гареме мужчины? Ни один не выдал ее, потому что утром она сносила ему голову долой.
— Вечно голову долой, — сказала герцогиня пожимая плечами, и простилась.
Когда она проезжала мимо овощного рынка, оттуда только что увели убийцу. Народ стоял сплоченными группами и говорил о том, что произошло. «Булочник платит ему его жалованье. Два франка десять, — говорит он. — Мне следует два франка пятнадцать! — Нет, два франка десять, — говорит булочник. Тогда он вытаскивает револьвер и убивает хозяина на месте».
Лошади герцогини должны были идти шагом. Стоявшие кругом вытягивали шеи, чтобы разглядеть ее. Некоторые снимали шапки, другие открыто отворачивались. — Кричите же «ура!» — воскликнул какой-то простодушный рабочий. Несколько человек крикнули, но большая часть угрюмо молчала. Какой-то дюжий морлак, которому, верно, повредили даровые обеды, сказал медленно и громко: — Черт бы побрал тебя, матушка!
«Попробую», — подумала она и велела кучеру остановиться. Ей понадобилось несколько секунд, чтобы прийти в себя. Она только что покинула богатый красками тихий уголок, где под вздохи сладострастия и звон кинжалов отдавались приказания рабам в прекрасных одеждах. А теперь она хотела учить Свободе кучку оборванной черни и увлечь ее к государственному перевороту. Еще с ароматом гарема в волосах и одежде, с его грезами перед глазами, она начала свою речь к народу.
— Я слышала, — немного нехотя сказала она через головы слушавших, — что вы теперь иногда недовольны мной. Но у вас нет ни малейшего права на это…
— Нет, конечно, нет, — пролепетал какой-то пьяный, размахивая бутылкой. Его соседи захохотали.
Герцогиня продолжала:
— Вам желают добра. Я всегда буду давать вам только то, что вам нужно. Происходит ли что-нибудь помимо этого, топятся ли молодые люди или срезают себе бороды, об этом вам нечего беспокоиться, потому что вас это нисколько не касается. Давайте же спокойно вести себя, думать вам вообще незачем.
Из примыкающих улиц сбегались любопытные; площадь наполнилась. Одетые по-городскому молодые люди скалили зубы. Энтузиасты хлопали в ладоши и этим усиливали ропот недоброжелателей. К счастью, в толпе было много приверженцев Павица и немало состоявших на жалованьи у Рущука. Верные долгу, они закричали со всех сторон рынка изо всей силы:
— Мы любим тебя! Ура!
Герцогиня заговорила опять нетерпеливо, но довольно ласково:
— Впрочем, я прощаю народу, когда он ведет себя неразумно. Я знаю, во всем виноваты глупость, суеверие и косность. Может ли отвечать за свой поступок, например, тот, кто убил булочника? Вас надо воспитывать…
Она не кончила. Негодование морально чувствующего народа прорвалось.
— Убийца? Убийца не виноват?! Ты сама не знаешь, что говоришь!
Крестьяне вне себя ревели, перебивая друг друга. Городские повесы пронзительно свистали. Оплачиваемые крикуны молчали, всюду господствовала честность. Перед обеими дверцами кареты толпились угрожающие фигуры, указывающие пальцами:
— Посмотрите-ка, что ей приходит в голову, этой важной барыне!
Герцогиня смотрела на все это со своих подушек, очень удивленная. Впереди двое негодующих крестьян размахивали блестящими топорами над самыми головами лошадей. Животные испугались; кучер стегнул по ним. Он желал добра своей госпоже и увез ее галопом.
После обеда на Пиацца Колонна с криком и гиканьем двинулись толпы. Перед палаццо Асси образованна» молодежь при поддержке низших слоев устроила кошачий концерт. Герцогиня узнала, что во дворце и у партии Кобургов царит радость. Она пришла в гневное волнение и решила положить всему этому быстрый конец. Счастье должно было повернуться еще раз, как во времена арендаторских беспорядков и шума из-за запертого в дом умалишенных актера. Она в тот же вечер созвала своих приверженцев и, придя опять в хорошее настроение, приняла испуганных гостей в длинной кружевной рубашке. От удовольствия из-за удавшегося маскарада она совсем забыла, что ее неудача тотчас же окружила ее предателями и должна была придать властям мужество для нанесения ей удара. В ту же ночь должен был произойти государственный переворот, — вместо этого ночь застала ее далеко в море, с трудом ускользнувшей от ареста.
Ее день начался в гареме и достиг высшего напряжения в речи к народу; она закончила его на палубе неуклюжей парусной барки, одинокой беглянкой. У ее ног открывался люк в кухню и спальню моряка, откуда поднималось зловоние. Впереди на свертке канатов сидел Павиц, обхватив руками своего мальчика. Садясь на барку, она сказала ему смеясь, и с легким презрением:
— Вы знаете, доктор, жертв от вас я больше не требую. Вы можете остаться.
Он посмотрел на нее с искренним удивлением:
— Куда вы, ваша светлость, туда и я.
Он любил ее, он страдал за нее и был в большом страхе за свою собственную особу. После исчезновения его защитницы покончили бы и с ним, это он знал. Теперь он, сидя за натянутым парусом, скрывавшим от него ее фигуру, предавался мучительным мыслям о том, какое у нее теперь лицо. Что будет теперь с ними обоими? Когда утром они, одинокие и затерянные в дали моря, посмотрят опять друг на друга, какими людьми встретятся они? «Я все-таки ее возлюбленный», — говорил себе Павиц, не веря этому.
Но возможно, что изгнание сломит ее высокомерие! «О, конечно, она смирится, как и мы, бедняки! То, что постигло меня и ее, будет благотворно, — размышлял он, покоряясь судьбе. — А тогда… тогда… — Из растерянности внезапно потерявшего дорогу человека поднялась новая бурная надежда. — Тогда я опять буду для нее тем, чем был раньше! Все смотрели на меня, как на героя, только она нет, с тех пор, как я тогда… не умер. Ах! Теперь я отомщен! У меня она будет искать убежища на чужбине, окруженная презрением. Низвергнутую, ее будут презирать… Кто знает, может быть, она узнает бедность…»
Павиц начал желать для своей госпожи всяких бед, чтобы она могла принадлежать ему.
Вдруг ему показалось, что она зовет его. Он вскочил со своего сиденья с поспешностью нечистой совести, споткнулся о какую-то цепь и упал головой вниз. Его правая нога сильно толкнула дремавшего у борта мальчика, Павиц в ужасе поднялся с пола: ребенок исчез. Отец не хотел верить этому, он шарил в темноте, ползая на коленях. Затем он выпрямился и испустил хриплый крик. Прибежал лодочник, сложил паруса. Они вместе стали грести назад и искать. Они спустили фонари за борт: кровавые огни скользили вниз и вверх, как заплаканные докрасна глаза, не нашедшие ничего.
Герцогиня не сказала ему ни слова. Он прокрался обратно за вновь натянутый парус. Воздух майской ночи доносил до нее его отрывистые стоны, и она не знала, отчего ей теперь было холодно, от ветра или от его рыданий. На обнаженных плечах ее была только легкая бальная накидка. Морлак, управлявший баркой, набросил на нее свой широкий плащ. Ночь прошла для нее в мучительной сонливости; каждый раз в самый момент засыпания она вздрагивала и приходила в себя.
Однажды, когда она открыла глаза, море пробилось сквозь мрак, сковывавший его. Оно серой змеей извивалось вокруг нее и хотело поглотить ее. Она с легким стоном оттолкнула от себя кошмар. Но ее снова охватил ужас; она вспомнила о ребенке, она чувствовала, как он носится по воде за ее спиной и вытягивает к ней голову с мертвыми глазами.
«Что он хочет от меня?» — подумала она и услышала свои собственные слова: — Вы знаете, доктор, что жертв я от вас больше не требую.
— Что за бессмыслица! — шепнула она себе. — Разве я требовала от него, чтобы он столкнул в воду своего ребенка?
Она поспешно обернулась: в самом деле, в наступавшем рассвете за их судном плыло какое-то существо; это был дельфин, весело хрюкавший, как свинья. Вдруг он быстрым и сильным движением прошмыгнул вперед судна, в круг товарищей, игравших в морских волнах. С горизонта, где еще нависла боязливая бледность ночи, в море сочились розовые капли, точно неся ему избавление. Оно стихло и стало прозрачным. Взор погружался в призрачные сады, где у тропинок из пестрых раковин простирали светло-красные ветви коралловые деревья и разноцветные породы морских грибов расцветали среди водорослей и морской травы.
Теперь уже полнеба было залито красным светом. Герцогиня думала:
«Там, где восходит солнце, лежит страна, которую я покинула. Этот утренний ветер мчится оттуда, он пахнет солью, рыбой, прибрежной тиной, мне кажется, он пахнет также мхом утесов и их одиночеством. Я ощущаю это дыхание и не могу не думать о необозримых каменистых полях с бесконечными белыми дорогами, у которых растут только запыленные кактусы».
— Этот воздух должен был бы быть дыханием свободной страны, — сказала она про себя с глубокой серьезностью.
Море окрасилось в лазурный цвет, потом в ультрамариновый, и из бездонной синевы клубилась белая пена, словно знак тайных волнений.
— Вчера вечером, садясь в барку, я еще смеялась. Почему теперь я не смеюсь? Что случилось? Ребенок… О, ребенок — только символ… чего-то, что происходит. Я ли это несколько часов тому назад хотела в маскарадном костюме произвести государственный переворот? Где лица, смущение которых забавляло меня? Я дразнила бедняжек и радовалась, когда они становились злыми. Я не знаю даже, давала ли я празднества, чтобы поднять революцию, или же хотела заговором и переворотом оживить свое общество. Возбуждающая смена счастливых и несчастных случайностей поддерживала во мне веселое настроение. В унылую, тихую жизнь старых, смешных людей в королевском замке я, точна карнавальную шутку, бросила слова: «Свобода, справедливость, просвещение, благосостояние». Я как будто все еще танцевала в Париже и придумала себе новую моду. Неужели теперь из этого выйдет нечто прочное или даже нечто трагическое?
Она отгоняла от себя эти мысли и все-таки неотступно думала об оставшихся позади картинах. Молодой пастух с молчаливо светящимися под низким, бледным лбом глазами, скрестив руки над своим посохом, неподвижно стоял под эпическим небом среди движущегося круга овец и коз. Их головы как-то странно тревожили ее, они напоминали языческие мифы. Молодая женщина, покрытая затвердевшей грязью, которая должна была отвратить вожделения иностранных завоевателей от ее тела, давала в руку своему ребенку нож. Она учила его нападать на худую собаку, скалившую зубы.
Герцогиня пробормотала, захваченная жгучими воспоминаниями:
— Это было гордо и полно глубокого смысла! Как давно я это видела! Ведь я трепетала такой же любовью, как та толпа в Бенковаце под огненными словами трибуна, и такой же ненавистью, как старуха с черепом сына. Как могла я забыть это? Этот народ силен и прекрасен!
В своих козьих шкурах стояли они, уцелевшие статуи героических времен, возле куч чеснока и маслин, возле огромных, пузатых кувшинов из глины, среди больших, мирных животных. Они были сами почти животными — и почти полубогами! Забытые профили вставали перед ней, прямые, острые носы, рты с выражением страдания, длинные черные локоны. Она смотрела на них, как когда-то, когда она, белое дитя, глядела вниз с утесов замка Асси на барки, на которых проносились, приветствуя ее, неведомые существа.
— Ах! Теперь они уже не тени для меня, как когда-то! Я знаю теперь их голоса, их запах, их жилы, их кровь! Сухощавые, торжественные фигуры, поднимавшие глаза к моим окнам, их жесты, точно развязанные речью Павица, их животное ликование на даровых пиршествах, грозная ярость их ограниченных умов, еще вчера вокруг моей кареты. Их поклонение и их кровожадность, — то и другое одинаково для меня, то и другое сильно и прекрасно!
— Над красотой и силой воздвигнуть царство свободы: какой дивный сон!
Издали, из страны, принадлежавшей ему, прилетел к ней этот сон на спине ветра, благоухавшего морским берегом. Он догнал ее и взял силой. Она горела под его бурными ласками, одна с ним на краю одинокой барки, в сверкающем пустынном море. Темный плащ бедняка упал с ее трепещущих плеч. Прижавшись к переливающейся округлости своей жемчужной раковины, прекрасное создание глубины, — нагая, влажная и благоухающая, лежала она в объятиях бога.
Появился Павиц с опухшими глазами. Он принес хлеб и сало; лодочник поделился с ними. Начавшаяся буря венчала волны пеной; они катились зеленые и прозрачные, похожие на глыбы изумруда. К вечеру наступила тишина. Гигантский диск солнца опускался с ярким блеском; весь мир исчез под пурпурным покровом. Мало-помалу по нему стали носиться тени, серые фигуры из тумана, колонны дыма на развалинах сгоревшего дня. В темноте им встречались возвращавшиеся домой рыбачьи лодки. Наконец, они пристали к берегу.
— Где мы? — спросила герцогиня.
Павиц обратился к морлаку.
— Немного ниже Анконы, — с унылым жестом объявил он.
— Нам нужен экипаж, — сказал он затем. — Теперь десять часов вечера, и идти в город нам опасно.
— Почему? — спросила она.
— Ваша светлость, мы политические беглецы.
Они стояли на берегу, не зная, что делать. Наконец, лодочник провел их в глубь страны на расстояние часа ходьбы. Герцогиня потеряла в песке свои бальные туфли; Павиц молча надел ей их. Они шли вдоль деревенской стены, на которой были нарисованы «страсти господни». В конце ее, несколько в стороне от высокой колокольни, стояла маленькая восьмиугольная церковь. За ней открывалась длинная, цветущая аллея из лип и каштанов. Павиц и проводник медленно пошли по ней. На дорожке играли падавшие сквозь листья блики восходящего месяца и показывали им находившийся на конце ее белый дом.
Герцогиня смотрела вслед им, стоя в тени церкви. В высоком мраморном портале находилась полуоткрытая низкая деревянная дверца с вырезанными на ней головками херувимов. Герцогиня вошла. Она увидела на восьми внутренних стенах, в четырех из которых находились углубления часовен, множество маленьких ангелов. Они вытягивали головы из-за тяжелых складок каменных занавесей, отбрасывали листья аканфа и выходили из чашечек цветов. Они обнимали друг друга, хлопали в крохотные, с ямочками, ручки, смеялись полными личиками, открывали пухлые ротики: тесное здание было наполнено их призрачными голосками. Ласка лунного света вызывала улыбку на известковое личико одного, делала легкими короткие, пышные члены другого, так что он потихоньку, нерешительно отделялся от стены и уносился в жизнь ночи.
Сверху, из отверстия в куполе, яркие белые лучи падали на изображение мальчика с золотыми локонами, в длинной, персикового цвета, одежде. Он протягивал левую руку назад двум женщинам, в светло-желтом и бледно-зеленом. Правая рука с серебряной лампадой светила им, озаряя спрятавшийся в темноте сад. Герцогине почудилось, что это именно ей освещает царство ее бурной мечты этот стройный, серьезный и еще совсем свободный мальчик. Ее сон, довольный тем, что покорил ее в бурю, теперь согрел ее с тихой силой; его успокоившийся лик был лицом этого мальчика.
— Но он показывал дорогу двум, — спросила она себя. — Кто же другая?
Черты обеих женщин были скрыты в глубоком мраке.
Она медленно вышла и тоже пошла по молчаливой, зачарованной месяцем аллее к белому дому. Главное здание, широкое и одноэтажное, вырисовывалось на сером фоне сумерек; дорожка, ведшая к нему, постепенно поднималась, сверкая в лунном свете. У одного из выдававшихся под прямым углом флигелей стояли Павиц и его спутник; они вели бесплодные переговоры. Какой-то разъяренный человек бранил нарушителей покоя и грозил собаками: их лай заглушал его крики.
Когда появилась герцогиня, шум смолк. В треугольной тени от деревьев, между средним фасадом и левым павильоном вспыхнуло красным светом окно. Оно открылось, и какая-то женщина сказала глухо и с такой добротой, что хотелось коснуться ее руки:
— Вы не напрасно пришли, экипаж будет сейчас готов.
Герцогиня сама крикнула слова благодарности незнакомке. Они подождали; из-за дома выехал экипаж. Герцогиня и Павиц сели. Голос женщины пожелал им счастливого пути. Они проехали мимо маленькой церкви; герцогиня чувствовала себя спокойной, почти счастливой. Ей казалось, что из этого случайного места, которого она никогда не видела при дневном свете, чуда ее занес час ночи, бегства, приподнятого настроения, она берет с собой друзей. Она вспомнила мальчика с серебряной лампадой:
— Ты шествуешь перед нами. Но кто другая?