Граф Гвичьоли, живущий на первом этаже дворца, оставался по-прежнему загадкой, и молва поговаривала о том, что он строит козни против Терезы и Байрона. После вечерней верховой прогулки в день отъезда Терезы (15 июля. – Л.М.) Байрон отправил своего повара Валериано охранять ее вместе с Луиджи Морелли. С поваром он передал письмо: «В моей любви можешь не сомневаться, а твоя пусть продолжается. Передай от меня наилучшие пожелания своему отцу… P.S. Говорят, что А. (Алессандро Гвичьоли. – Л.М.) в жалком положении. Напиши мне в лучшем стиле Сайта Кьяры. Будь очень осторожна!»
Нежность, смешанная с поддразниванием и иногда легким недовольством, так характерная для писем Байрона, показывает, насколько хорошо он знал Терезу. В его письмах больше нет эмоциональной напряженности тех дней, когда они жили под одной крышей во дворце Гвичьоли и когда Байрон понял, что его возлюбленная выполняет все прихоти своего супруга. Байрон уже почти привык к роли любящего мужа. Страсть не умерла, поскольку Тереза всегда привлекала его, но терпеливая нежность не мешала ему замечать все ее недостатки и жеманство. Вскоре после ее отъезда Байрон начал поиски летнего дома неподалеку от Филетто, где можно было бы поселить Аллегру с няней и спокойно посещать дом семьи Гамба.
Одновременно Байрон с облегчением вернулся к литературной работе и переписке. Он завершил поэтическую драму «Марино Фальеро». Эта тема позволяла воплотить фантастический миф о героическом прошлом пришедшего в упадок города. «Все в Венеции, – писал Байрон в предисловии, – невероятно. Она подобна мечте, а ее история подобна легенде».
Байрона все больше стал занимать процесс над королевой Каролиной, начатый Георгом IV и его министрами-тори, с целью лишить ее прав и привилегий венценосной особы и узаконить развод на основании ее увлечения посыльным Бергами в Италии. Симпатии народа были на стороне королевы, и процесс стал судом над самим королем и его министрами. Помня с благодарностью доброту королевы, когда он посещал ее в 1813 году с леди Оксфорд, Байрон также выступил в ее защиту, хотя и не верил в ее невиновность. С помощью Хоппнера и других знакомых он пытался найти достойных доверия свидетелей и разоблачить тех, кто приехал в Италию, чтобы свидетельствовать против нее.
Байрон так же остро, как Тереза, ощущал одиночество. Ему доставляло удовольствие вспоминать о грубых подробностях их близости, которые она прятала за намеками. Он писал: «Разлука с тобой причиняет мне неудобства, ты понимаешь, о чем я» (все слова подчеркнуты. – Л.М.). Граф Гамба привел к Байрону своего сына Пьетро, только что вернувшегося с учебы в Риме. «Мне очень нравится твой юный братец – в нем чувствуется одаренность и сила духа. Широкие брови! И фигура, которая, я думаю, раздалась, как и у тебя, по крайней мере в… Понимаешь меня? Он, однако, слишком горяч для революции, не следует слишком увлекаться».
Наивность Пьетро, его искренность, верность, юношеский идеализм и даже житейская непрактичность, которая то потешала, то раздражала Байрона, а также его чувство юмора, более яркое, чем у сестры, привлекли поэта, и вскоре они стали друзьями. Пьетро принес свежие вести о неудавшейся и нелепой попытке восстания против тирании Бурбонов в Неаполе. Байрон писал Меррею: «Неаполитанцы не стоят даже проклятия и потерпят поражение, если речь зайдет о драке. Остальная Италия, думаю, выстоит. Кардинал не знает, что делать».
Отец и сын Гамба летом и осенью вводили Байрона в тайные общества Романьи. Романтические названия этих тайных обществ, ночные собрания в охраняемой комнате или в лесу, пароли и мистические ритуалы одновременно привлекали Байрона и вызывали негодование непрактичностью восставших. Однако его симпатии к их делу заставляли его мириться с раздражающей внешней мишурой. Байрон причислял себя к «Turba» – толпе, состоявшей большей частью из рабочих, потому что она казалась наиболее подготовленной к борьбе. Он стал ее почетным «Саро», или вождем. Рабочие называли себя «Cacciatore Americani» («Американские охотники». – Л.М.). Странно, что Байрон, высмеивавший Хобхауса за его симпатии к английской черни, сам присоединился к этой группе и гордился этим. Однако в чужой стране люди из народа выглядели более привлекательно, а их уважение к Байрону как вождю, а позднее поставщику оружия натолкнуло его на мысль, что даже революционеры признавали лидерство джентльмена. Но еще больше сближал его с борцами за свободу тот факт, что все его лучшие друзья, просвещенные аристократы Равенны, являлись движущей силой карбонариев.
Наконец Байрон нашел для Аллегры виллу примерно в шести милях от Равенны. Под предлогом встречи с дочерью он мог совершать поездки в Филетто. Его первый визит туда 16 августа не остался незамеченным для шпионов Гвичьоли. Вилла Гамба была просторным семейным особняком, построенным еще в XVII веке. Она стояла на плодородной равнине, орошаемой каналами, берущими начало в Пинете и Адриатике. Приятные поездки в Филетто летом и осенью напоминали Байрону о поездках в кругу семьи, которой он никогда прежде не знал. Постепенно он полюбил всех членов семьи Гамба, их отменные манеры, бережное отношение друг к другу, распространившееся и на него. Тереза вспоминает, что он очень привязался к ее маленьким сестрам. «Он нежно ласкал их и говорил, что ему нравится, что в их семье все красивые. Он чувствовал себя членом семьи». Однако Байрону нравилась и мужская половина семьи.
В письме к Муру в конце августа Байрон сообщает: «Что бы я узнал или написал, будь я тихим меркантильным политиком или придворным? Человек должен путешествовать, жить полной жизнью, а иначе разве это существование? Кроме того, я просто хотел быть кавалером-любовником и не подозревал, что это превратится в настоящее чувство в духе англосаксонских романов… Теперь я жил в их домах, в уголках Италии, меньше всего посещаемых чужеземцами, многое видел и стал частью их надежд, страхов, страстей и почти превратился в члена семьи. Вот что значит видеть и узнавать людей».
Чтобы развеять грусть Терезы, Байрон посылал ей книги, в основном французские. Одна из них задела ее за живое, потому что ситуация, описанная в ней, была слишком схожа с ее жизнью. Это был роман Бенжамена Констана «Адольф», изображающий мучения неравной любовной связи Констана и мадам де Сталь. Позднее Байрон говорил леди Блессингтон, что это «самая истинная картина несчастья, которое является следствием неосвященного союза». Тереза была опечалена. «Байрон, зачем ты прислал мне эту книгу?.. Чтобы оценить ее и получить наслаждение, надо быть совсем непохожей на Элеонору. А чтобы дать ее прочесть возлюбленной, надо быть либо очень похожим на Адольфа, либо совсем непохожим на него!» Байрон отказался всерьез воспринять ее опасения. Он решил, что лучше всего будет не обращать внимания на капризы Терезы. А следующий его визит в Филетто развеял ее опасения.
Байрону самому пришлось пережить немало волнующих минут, когда появилась весть о том, что его видели в Лондоне по делу королевы, едущим в парном двухколесном экипаже. «…Вы считаете меня шутом или безумцем, – писал он Меррею, – способным на такое предприятие?.. С равным успехом вы могли бы изобразить меня на «коне бледном», на котором едет смерть в Апокалипсисе».
В одиночестве во дворце Гвичьоли Байрон с нетерпением ожидал писем из Англии. Его мнение об английских поэтах не изменилось после прочтения «Питера Белла» Вордсворта. На полях первой страницы Байрон написал на поэму блестящую пародию. Упрекнув Меррея в том, что он не прислал «Монастырь» Скотта среди других книг, Байрон далее написал: «Вместо этого стишки Джонни Китса и три романа бог знает кого…» Нелюбовь к Китсу не стала меньше после появления его нового томика стихов («Ламия», «Изабелла», «Канун Святой Агнессы» и другие поэмы). Кажется, Байрон отбросил его в сторону, не читая.
Пылая гневом и отвращением к английской поэзии, Байрон подумывал о возобновлении и издании «Подражаний Горацию» – продолжения «Английских бардов…», написанных им в 1811 году в Афинах. Байрон считал поэму своей «Дунсиадой», изобличающей пошлость его времени. «Тогда я писал лучше, чем теперь, – говорил он Меррею, – но причиной тому частично то, что я поддался жестокому велению времени. Я вынашивал эту мысль девять лет, никто сейчас этого не делает, кроме разве что Дугласа К.: он выждал свои девять лет, а затем опубликовал поэму».
В течение всего лета Байрона изводили умоляющие и угрожающие письма от Клер, касающиеся Аллегры. Наконец он обратился к Шелли: «Я предпочел бы получить письмо от тебя, поскольку не желаю читать письма Клер, которая ведет себя возмутительно и назойливо…» Шелли ответил, что она несчастна и плохо себя чувствует и к ней следует относиться со всем возможным терпением. «Слабые и глупые подобны королям: они не могут причинить вреда».
Хоппнер, который, как и его жена, обожал сплетни, намекнул на какие-то неслыханные поступки Шелли, но Байрон выступил в его защиту: «Сожалею, что у вас сложилось плохое мнение о Шилохе (прозвище Шелли. – Л.М.), когда-то вы думали по-другому. Несомненно, он талантлив и честен, но как безумный борется против религии и морали… Если Клер считает, что ей удастся повлиять на нравственное и религиозное воспитание ребенка, то она заблуждается: этого никогда не будет. Девочка станет христианкой и выйдет замуж, если возможно… Сказать честно, я считаю, что мадам Клер – дрянь. А вы как думаете?»
Хоппнер немедленно воспользовался отвращением Байрона к Клер, чтобы выложить ему сплетни, услышанные от Элизы, бывшей няни Аллегры, которая вышла замуж за слугу, уволенного из дома Шелли за неподобающее поведение. Согласно этим слухам, Клер была беременна от Шелли, они отправились в Неаполь, а когда ребенок родился, поместили его в приют. Исходя из своих циничных взглядов на человеческую натуру и зная об отрицании условностей в этой семье, Байрон был склонен поверить этой истории, хотя и понимал, что честность рассказчика весьма сомнительна. «История Шилоха, несомненно, правдива, – писал он, – хотя Элиза вряд ли относится к тому типу, который изобличает своих работодателей. Вы помните, как рьяно она стремилась вернуться к ним, а теперь уходит и оскорбляет их. Однако сомневаться не приходится, это на них очень похоже».
Тайные общества Романьи находились в состоянии брожения, ожидая больших событий после восстания в Неаполе. 31 августа Байрон написал Меррею: «Мы здесь собираемся немного подраться в следующем месяце, если гунны не перейдут По, а также, вероятно, если перейдут; больше пока ничего не могу сказать. Поверьте, нам предстоит жаркое дельце, если только итальянцы начнут. Храбрость французов проистекает от тщеславия, немцев – от их вялости, турок – от фанатизма и опия, испанцев – от гордости, англичан – от спокойствия, голландцев – от упрямства, русских – от неразумности, а итальянцев – от гнева. Так что они не пожалеют ничего».
Байрона подозревали в снабжении восставших деньгами и оружием. Кардинал Рускони, заменивший добродушного Мальвазию, располагал достаточной информацией своих шпионов, чтобы оправдать арест дюжин заговорщиков, но боялся, что в состоянии волнения не сумеет собрать нужного количества свидетелей. Рускони написал кардиналу Спина в Болонье: «А также подразумевается участие в этом дерзком заговоре хорошо известного лорда Байрона… По этому вопросу я сообщил все его преосвященству, кардиналу и первому министру иностранных дел (Консалви. – Л.М.), но до настоящего времени правительство не приняло против него никаких мер».
Многие молодые аристократы из организаций карбонариев, такие, как Пьетро Гамба, «рвались в бой», но, хотя Байрон в своих письмах в Англию выражал гнев и нетерпение, по большому счету соглашался со старшим Гамбой и советовал быть благоразумным. Вести, доходившие из Неаполя, не сулили ничего хорошего. Конгресс в Троппау, в котором принимали участие представители высшей власти европейских стран, принял секретный протокол, подтверждающий право единой Европы подавлять опасные внутренние выступления. Англия и Франция не согласились с общим принципом, но остались нейтральными и выразили согласие относительно особого права Австрии защищать свои интересы в Италии, подавляя неаполитанскую революцию. После этого короля Фердинанда пригласили принять участие в совместном конгрессе в Лайбахе будущей весной. Не зная об этих тайных правительственных сношениях, итальянские патриоты продолжали питать надежду на восстание в Неаполе.
Тереза не владела английским и могла читать стихи Байрона лишь во французском переводе. «Дон Жуан» неприятно поразил ее. Байрон писал Меррею: «Как ты думаешь, что мне сказала на днях одна очень красивая итальянка? «Я бы предпочла наслаждаться три года славой «Чайльд Гарольда», чем бессмертием «Дон Жуана»!» (все слова подчеркнуты. – Л.М.) Правда в том, что поэма слишком правдива, а женщины ненавидят все, что лишено чувства, и они правы, поскольку это лишит их оружия».
Тем не менее Байрон чувствовал, что поэма выразила его самые искренние чувства и в конце концов найдет своих читателей. Сочиняя для удовольствия и с удовольствием, он завершил сто сорок девять строф пятой песни и к 9 декабря закончил переписывать их. Как обычно, он излил весь свой талант и остроумие в лирических отступлениях, отражающих его сиюминутное настроение. Ответ критикам и Терезе на ее обвинение в отсутствии чувств он начинал так:
Когда, тоскуя нежно и красиво,
Поют поэты о любви своей
И спаривают рифмы прихотливо,
Как лентами Киприда – голубей, —
Не спорю я, они красноречивы:
Но чем творенье лучше, тем вредней.
Назон и сам Петрарка, без сомнений,
Ввели в соблазн десятки поколений.
Но я и не хочу изображать
Любовные дела в приятном свете…
Чтобы еще больше уколоть своих читателей-моралистов и заставить содрогнуться друзей-англичан, Байрон прибавил к поэме строфу, намекающую на королеву и ее любовника Бергами. Он писал: «Историки царицу упрекали в неблаговидной нежности к коню. Конечно, чудеса всегда бывали, но все же я историков виню; не конюха ль они предполагали?» По просьбе Хобхауса он выкинул из поэмы эти строки, но пришел в ярость, когда в первом издании Меррей также опустил еще одну «неблаговидную» строфу:
Закон Востока мрачен и суров:
Законы брака он не отличает
От рабских унизительных оков;
И все-таки в гаремах возникает
Немало преступлений и грешков.
Красавиц многоженство развращает;
Когда живут кентавром муж с женой,
У них на вещи взгляд совсем иной.
В Равенне, наедине со своими воспоминаниями, Байрон продолжил писать мемуары в прозе. В декабре он отослал еще восемнадцать листов Муру, который был тогда в Париже, предложив ему опубликовать мемуары после смерти автора. Мур, живший за границей, чтобы избавиться от кредиторов, был рад этому предложению. Впоследствии он продал мемуары Меррею за две тысячи гиней, а пока демонстрировал их всем парижским знакомым.
Меррей прислал Байрону «Ежеквартальное обозрение» и «Эдинбургское обозрение» со статьями, вызвавшими гнев поэта. Статья в «Ежеквартальнике» была посвящена нападками Боулза на Поупа. «Мистер Боулз не останется без ответа, – писал Байрон Меррею, – эти ничтожные современные шарлатаны и поэты позорят себя и Бога, отрицая достоинства Поупа, самого безупречного из поэтов и людей». Статья в «Эдинбургском обозрении» еще больше разъярила Байрона, потому что в ней восхвалялась бессодержательная поэзия Китса, посмевшего критиковать Поупа. Байрон писал: «Статья хвалит Джека Китса, Китча или как его там… Но у него не поэзия, а бессмыслица…» В следующем письме Байрон опять вернулся к этой теме: «Такие стихи подобны умственному онанизму: он постоянно возбуждает свое воображение. Не хочу сказать, что поэзия Китса непристойна, однако он выплескивает свои мысли в таком виде, который нельзя считать поэзией и ничем другим, а лишь бредом, рожденным употреблением сырой свинины и опия».
Меррей предложил пересмотреть некоторые песни «Дон Жуана». Но у поэта никогда не хватало решимости на хладнокровные исправления. Странно, но человек, так восхищавшийся отточенным стилем Поупа, полагал, что литературное произведение лучше всего, когда выходит из горячей «печи» воображения. На предложение Меррея Байрон ответил: «Я похож на тигра. Если пропущу свою первую весну, то, рыча, уползу назад в джунгли. Второй весны не будет. Не могу ничего изменять, не могу и не буду».
Байрон постоянно откладывал поездку в Филетто, и Тереза начала испытывать скуку, а в середине ноября уговорила отца отвезти ее в Равенну. Байрон понимал, что Терезу может подстерегать опасность, потому что одним из условий развода было то, что она будет продолжать жить в доме отца. Байрон знал, что встречи с Терезой должны быть тайными и осторожными. Он также знал о намерениях правительства, потому что располагал секретной информацией от графа Альборгетти, который за деньги, услуги и дружбу, а возможно, и за все вместе почти совершил государственную измену, сообщая Байрону о намерениях кардинала не только в отношении планов австрийцев, но и о том, что непосредственно относилось к поэту и его возлюбленной. «Они пытаются затевать ссоры с моими слугами, – писал Байрон Киннэрду, – учинять мне неприятности, что несложно сделать, и, наконец, они (правящая клика. – Л.М.) угрожают запереть мадам Гвичьоли в монастыре». При этой угрозе негодование Байрона достигало предела: «Если им удастся поместить бедняжку в монастырь за то, что она совершала со мной то, что другие итальянские графини совершают уже тысячи лет, естественно, я скорее соглашусь исчезнуть сам, чем позволить им запереть ее в тюрьму, потому что именно этого они и добиваются».
Поскольку угроз в отношении Терезы больше не было, можно догадаться, что графу Альборгетти удалось добиться смягчения позиции кардинала. Напряжение в городе достигло предела 9 декабря. Байрон готовился ехать к Терезе, когда услышал за окном выстрелы. Выбежав с Титой на улицу, он увидел, что командир войск, Луиджи Даль Пинто, умирает от пяти ран. Вечером Байрон описал это событие в послании к Муру:
«Поскольку никто не мог или не хотел ничего предпринимать, кроме как стенать и молиться, и никто не пошевелил пальцем, чтобы помочь ему, боясь последствий, я потерял терпение: заставил слуг и нескольких человек из толпы поднять тело, отправил нескольких солдат за полицией, отправил Диего с вестями к кардиналу и приказал отнести командира в свой дом. Но было слишком поздно, он уже скончался… Бедняга! Он был храбрым солдатом, но настроил против себя многих людей. Я лично знал его и часто встречал в литературных салонах и других местах».
Байрон был странным революционером. Прирожденный гуманизм всегда мешал ему ясно видеть цель, которой должны придерживаться истинные борцы. Если Байрон мог использовать свое влияние, чтобы избежать жестокости и кровопролития с обеих сторон, то он не мешкал ни минуты. Милосердие к погибшему командиру поставило под удар его нахождение в рядах карбонариев, если бы не схожие взгляды и понимание семьи Гамба. Байрона могли бы также заподозрить в связях с врагом из-за его странной дружбы с графом Альборгетти, который, являясь одним из правителей провинции Романья, был связан в понимании народа с ненавистным правительством, несмотря на его либеральные взгляды. Однако в переписке с Альборгетти Байрон делал все возможное, чтобы не скомпрометировать своих друзей-карбонариев.
В конце года Байрон продолжал навещать Терезу, но почти столько же времени проводил в беседах с Пьетро и графом Гамбой. Время от времени он мечтал о побеге: о возвращении в Англию или совершении какого-нибудь геройского поступка. Но Байрон знал, что не может вернуться, потому что сам слишком переменился. 28 декабря он отправил Киннэрду пятую песнь «Дон Жуана». Интуиция подсказывала ему, что только в этой поэме он мог наиболее полно выразить себя.