Карнавал начался в январе, вскоре после отъезда Хобхауса из Венеции. В прошлом году Байрон был слишком увлечен Марианной Сегати, чтобы принимать участие в маскарадах или вечерах музыки и танцев. Но теперь, хотя он по-прежнему жил в комнатах торговца мануфактурными изделиями на Фреццерии, капризы его темноволосой возлюбленной, ее вспышки ревности и ярости и желание заставить его ревновать начали надоедать Байрону. По словам Мура, больше всего Байрона разочаровало то, что Марианна продала некоторые драгоценности, подаренные им ей.
Байрон начал искать утешения в карнавальных приключениях. Хотя он скучал без Хобхауса, но зато исчезла скованность, имевшаяся в обществе его благоразумного друга. Уже захваченный весельем карнавала, Байрон 8 января послал Меррею остроумное и смелое стихотворение, смысл которого можно передать так:
Мой дорогой Меррей,
Вы слишком уверены,
Что издадите последнюю песню…
Но если нас не ограбят,
Вы увидите, что мистер Хобхаус
Доставит ее благополучно в своем портмоне.
А далее Байрон насмешливо писал:
Сейчас я задую свечу…
Рядом со мной красавица,
Потому что мне ночью писать нравится,
Когда поблизости чернильницы кровать.
Магомет учил, что веселие
Усиливает к молитве рвение.
Если пророку удавалось это,
То так же удастся и поэту.
Однако в разгар маскарада и веселья Байрон нашел время, чтобы закончить переписывать поэму «Беппо», и 19 января отправил ее Меррею. Но на следующей неделе он написал, что карнавал по-прежнему продолжается, «и я опять под властью очередной интриги, не знаю точно, с кем или с чем, кроме того, что она страстна и не хочет брать денег, у нее светлые волосы и голубые глаза, что здесь встретишь нечасто, и что я увидел ее на маскараде. Когда она снимет маску, я опять вернусь к нормальной жизни. Хочу наслаждаться своей молодостью до конца и, подобно Августу, умереть стоя».
Неудивительно, что к середине февраля, как только закончился карнавал, Байрон, к своей досаде, обнаружил у себя древнюю болезнь служителей Венеры, которая не беспокоила его со времени пребывания в Греции в 1811 году, когда она перемежалась кровотечениями и лихорадкой, делая переход через Гибралтар мучительным. Байрон писал Хобхаусу, что «Елена да Моста, светская дама, тоже заразилась, но, к счастью для меня, это была первая гонорея, за которую не пришлось платить».
Из-за болезни Байрону пришлось прервать конные поездки, но не светские развлечения. В Сан-Бенедетто звучали оратории Гайдна и Генделя, и время от времени в начале года Байрон регулярно посещал литературный салон графини Марины Бенцони, стареющей красавицы, которая не желала распрощаться с развлечениями юности и иллюзией того, что даже в шестьдесят лет она обладала очарованием, которому не могла противиться вся Венеция и которое делало ее всеобщей любимицей. Когда-то она танцевала с Уго Фосколо вокруг дерева свободы на празднике в честь Французской революции. Она было одета в афинскую юбку с разрезами по бокам и накидку, которая оставляла обнаженной левую грудь. Ламберти сделал ее героиней известной баллады «Биондина из Гондолетты». Кавалер Джузеппе Рангоне отказался от дипломатической карьеры, чтобы служить своей даме, был ее поклонником тридцать лет и наконец женился на ней, когда ей было почти семьдесят.
Когда как-то утром Байрон спросил кавалера о его супруге, тот ответил одним великолепным словом «Rugiadosa» («Свежая»).
Салон Марины был более свободным, чем салон графини Альбрицци, которая тщательно отбирала только служителей литературы. Возможно, поэтому Байрон постепенно перестал посещать графиню. Он разочаровался в Пиндемонте и многих других поэтах, встреченных им.
Вскоре Байрон с новой силой возобновил свои связи с венецианками. Больше всего его восхищали представительницы среднего и низшего классов – их блестящие глаза, бурные страсти, крестьянский юмор. Предаваясь с этими женщинами плотским утехам, он хотел отомстить холодной и расчетливой Аннабелле. Байрон находил удовольствие в естественных утехах, которые некоторым его друзьям и даже Хобхаусу казались слишком примитивными и грубыми. Его любовь к боксу и дружба с «Джентльменом» Джексоном, учителем фехтования Генри Анжело и его приятелями по кабаку, вероятно, проистекала из того же источника, что и пристрастие Байрона к «красивым животным», которых он искал среди итальянок. Но что бы он потом ни рассказывал своим английским друзьям, большинство его связей и даже мимолетные знакомства окрашены в романтические тона. Женщиной, которая больше других поразила его воображение в то время из-за своей жизнерадостности, страстности и красоты, была Маргарита Коньи, жена булочника. Байрон описывал ее как высокую женщину ростом около пяти футов десяти дюймов, с прекрасным телом, «достойным произвести на свет гладиаторов».
Возможно, разрыв с Марианной побудил Байрона искать другое место жительства. Он любил просторные дома, и только привязанность к Сегати могла так долго удерживать его в узких кварталах Фреццерии. По сравнению с Англией дворцы в Венеции были относительно дешевы. Байрон начал переговоры с графом Гритти, но не пришел к соглашению и согласился на палаццо семьи Мосениго, куда и переехал в начале июня.
Дворец Мосениго, который Байрон взял в трехгодичную аренду за 4800 франков (200 луидоров, или около 190 фунтов) в год, представлял собой мощное серое здание, реликт времен богатых купцов, расположенное за первым поворотом Большого канала в форме буквы «S», если смотреть со стороны Академии, поблизости от моста Риальто и в нескольких сотнях ярдов от площади Сан-Марко. Третий дворец (все три здания выходили на Большой канал) был построен после 1600 года. У него было три этажа. Первый, сырой и холодный, этаж выходил на пристань для гондол. На втором этаже располагалась огромная гостиная с высоким потолком. Балконы каждого этажа также выходили на канал. Дюжина больших и маленьких комнат давала возможность Байрону принимать гостей и размещать большое количество слуг.
Дополнительной причиной для выбора такого большого дворца было то, что Шелли должны были привезти из Англии незаконнорожденную дочь Байрона. Хотя он и пытался скрыть свои отцовские чувства под циничной бравадой, но сам с нетерпением ожидал прибытия ребенка. До приезда Шелли он весело написал Хобхаусу: «Чиновник может доставить бумаги, которые надо подписать в связи с продажей Ньюстеда, и одновременно может прибыть мой ребенок от Клер. Молю тебя, накажи Шелли хорошенько его упаковать и снабдить зубным порошком, обязательно красным, магнезией, содой, зубными щетками, свинцовым пластырем и какими-нибудь новыми романами».
11 марта Шелли отправились в Италию вместе с Клер и дочерью Байрона, английской служанкой и Элизой, няней-швейцаркой. За два дня до отъезда Клер отнесла ребенка в приходскую церковь Сент Гайлсин де Филдс и окрестила «Кларой Аллегрой Байрон, рожденной от благородного Джорджа Гордона лорда Байрона, ее законного отца, Кларой Мэри Джейн Клермонт». Таким образом она прибавила свое имя к имени, выбранному Байроном, и оставила потомкам запись о своих отношениях с ним.
4 апреля Шелли прибыли в Милан в надежде, что Байрон присоединится к ним, но он не хотел уезжать из Венеции. Шелли, возможно по подсказке Клер, написал Байрону письмо, приглашая его присоединиться к ним на озере Комо, где они искали дом на лето. Однако у Байрона не было желания на берегах озера возобновлять связь, которая омрачала его воспоминания о Женеве. Он попросил прислать ребенка в Венецию вместе с няней. Шелли вновь написал ему с повторным приглашением, чтобы «уменьшить горе Клер, когда она увидит своего ребенка, отданного вам… Вы не настолько слабовольны, чтобы доброе отношение и несколько ласковых слов могли бы окончательно смягчить вас».
Из этой просьбы видно, как мало Шелли знал Байрона и Клер. Шелли всегда ошибочно полагал, что человеческая натура более подвержена разуму и что чувства можно легко контролировать. Другое письмо Байрона с обещанием, что Клер вновь увидит ребенка, настолько ее успокоило, что 28 апреля она отправила к нему Аллегру вместе с Элизой и гонцом, привезшим письмо. Клер воспользовалась возможностью, чтобы послать Байрону письмо: «Молю тебя лишь об одном. Пришли мне маленькую прядь твоих драгоценных волос, чтобы вместе с волосами Аллегры я могла положить ее в медальон… Мой дорогой лорд Байрон, ты самый лучший на свете и отец моего ребенка, и я не могу забыть тебя».
Бедная Клер опять призналась в своей любви к Байрону и была слишком ослеплена чувствами, чтобы понять, какое впечатление произведет униженная мольба хотя бы о крупице доброты. Если бы она написала, что заинтересована лишь в благополучии девочки и равнодушна к Байрону, он бы смог обходиться с ней со всей добротой и справедливостью. Мысль о том, что Клер использует Аллегру как оружие в борьбе за него, мешала Байрону относиться к ней по-дружески.
Когда 2 мая в город прибыли няня с Аллегрой, Байрон еще не успел переехать во дворец, и, возможно, девочка в это время жила у Хоппнеров. Обосновавшись во дворце Мосениго, Байрон перевез туда ребенка. Он очень любил дочь. После того как она побыла с ним три месяца, он написал Августе: «…она очень красива, очень умна и всеобщая любимица. Но что удивительно, она больше напоминает леди Байрон, чем свою собственную мать, да настолько, что изумляет ученого Флетчера и меня. У нее очень голубые глаза, высокий лоб, светлые вьющиеся волосы и несносный характер – это от отца».
28 февраля Меррей анонимно издал поэму «Беппо», и вскоре она стала предметом всеобщего обсуждения. Добродушный юмор завоевал расположение критиков. Байрон был доволен и разрешил Меррею издать поэму с указанием имени автора. «В любом случае она покажет им, что я могу писать весело и ненавижу уныние и манерность». Что касается четвертой песни «Чайльд Гарольда», то Меррей был «заворожен», по словам Хобхауса, но издатель оказался не столь доволен комментариями Хобхауса к поэме. Тем не менее Байрон остался верен другу и настаивал на том, чтобы комментарии были сохранены.
Байрон по-прежнему наслаждался обществом Хоппнеров и избранных гостей англичан и иностранцев, которые посещали этот гостеприимный кров. У Хоппнера Байрон встретил Александра Скотта, молодого англичанина независимых взглядов, который позднее сопровождал его в поездках в Лидо. Там же он познакомился с заслуживающим внимания участником наполеоновских войн, кавалером Анжело Менгальдо. Преданность кавалера былой славе падшего Наполеона, республиканские взгляды, интерес к поэзии и собственные попытки писать привлекли английского поэта. Однако его несдержанное самолюбие, напоминавшее самолюбие Байрона, было причиной постоянных ссор между ними. В июне Менгальдо и Байрон устроили соревнование по плаванию. Они оба хвастались своими способностями: Байрон переплыл реку Тахо и Геллеспонт, Менгальдо – Дунай и Березину под огнем. Байрон часто практиковался в плавании в Адриатическом море и на Большом канале. Графиня Альбрицци вспоминала, что однажды видели, «как он, выйдя из дворца на Большом канале, вместо того чтобы сесть в гондолу, бросился в воду в одежде и поплыл к дому». Чтобы не столкнуться с веслами гребцов, он держал в левой руке фонарь, плавая в канале по ночам.
Состязание состоялось 25 июня. Байрон с легкостью выиграл, оставив Менгальдо в пятистах ярдах позади и успев из Лидо переплыть в Большой канал. «Я находился в море с половины пятого до четверти девятого без отдыха, – рассказывал он Хобхаусу и прибавлял: – Я не чувствовал усталости, потому что позавтракал после полудня, а потом поужинал вечером в десять часов».
Весной и летом Байрон продолжал развлекаться с венецианками. Особенно он увлекся оперной певицей. Он с восторгом писал Хобхаусу: «Она самая прелестная вакханка в мире, и за нее можно умереть. С Сегати мы расстались месяца два или три назад. У меня полно других девиц. Благодаря Арпалис Тару счел ли, вышеупомянутой сумасбродке, между нами нет прочных отношений, только обмен любезностями и всякие несерьезные шутки». Как бы легко Байрон ни отзывался об этой связи, он не мог плохо обращаться с девушкой, потому что и в последующие годы она сохраняла к нему теплое благодарное чувство.
Стимулируя себя беседами или любовными играми, Байрон обычно завершал ночь стихосложением. 1 июня он закончил длинное письмо к Муру следующими словами: «Доброй ночи или, скорее, доброе утро. Уже четыре утра, над Большим каналом встает солнце и освещает Риальто. Я должен идти спать: не спал всю ночь, но, как говорит Джордж Филпот: «Это жизнь, черт побери, это жизнь!»
Во дворце Мосениго тишина воцарялась только поздней ночью. В большом дворце Байрон мог позволить себе содержать животных и слуг, которых теперь было четырнадцать, все итальянцы, кроме Флетчера. Байрон писал Дугласу Киннэрду: «У меня две обезьянки, лисица и два мастифа… Обезьянки просто очаровательны». Животных держали на первом этаже, где Байрон мог любоваться или играть с ними по пути в свою гондолу. Кроме мелких краж и ссор, Байрон не мог пожаловаться на слуг, которые были преданны ему. Среди самых верных был Джованни Баггиста Фалчери, или просто Тита, который служил у Байрона гондольером. Он был добрым и мягким и, как собака, повсюду следовал за своим хозяином, но огромная черная борода придавала ему свирепый вид.
Весной и летом Байрон испытывал раздражение, считая, что друзья в Англии позабыли его. Меррей не отвечал на его письма, хотя Байрон писал много и интересно и знал, что издатель с удовольствием будет показывать или зачитывать описания Венеции гостям на Элбемарл-стрит, 50. Байрон жаловался на то, что Меррей не написал удовлетворительного ответа насчет того, как приняли поэму. Ньюстед уже продали, но Хэнсон, как обычно, тянул с бумагами для подписания. Когда Байрон написал Хобхаусу и Киннэрду, которые теперь занимались политикой, то не получил ответа.
Раздражение Байрона видно и в его письмах. 1 июня в письме к Муру он зло и язвительно отзывался о своих английских современниках. Что-то, рассказанное Муром о Ханте, вызвало негодование Байрона, которое он пытался скрыть. «Он хороший человек, в его хаотических произведениях есть элементы поэзии. Но его испортили госпиталь Крайст-Черч и воскресные газеты, не говоря уже о суррейской тюрьме, которая сделала его мучеником. И все же он хороший человек. Когда я увидел рукопись «Римини», то сказал ему, что считаю это хорошей поэзией, испорченной только странным стилем. Он ответил, что его стиль – это система, или нечто выше системы, или что-то в этом духе, а когда человек говорит о системе, то он безнадежен…»
Наконец Байрон пригрозил далее иметь дела с Лонгманом, но умиротворяющее письмо Меррея смягчило его гнев, а тысяча гиней, приложенных к письму, развеяла его опасения. Байрон объявил о завершении «Оды Венеции» и добавил, что у него есть два сюжета, «один серьезный и один смешной (а-ля «Беппо»), еще незаконченные, и которые он не спешит закончить». Это первый намек на то, что Байрон уже работал над «Дон Жуаном», первую песнь которого поэт завершит в сентябре. Он также объявил о своем намерении написать мемуары в прозе, «без всякого желания разоблачить или сделать какие-то замечания о ныне живущих людей, которые могли бы быть им неприятны…».
Меррей переслал полную копию последней песни «Чайльд Гарольда» леди Байрон, и, несмотря на всю ее решимость казаться равнодушной, она была тронута. Она прочитала строчки:
Но нечто есть во мне, что не умрет,
Чего ни смерть, ни времени полет,
Ни клевета врагов не уничтожит…
Леди Байрон написала: «Вероятно, это было написано, чтобы произвести впечатление на меня». На самом деле так и было, несколько дней спустя она «почувствовала себя лучше, хотя и была очень слаба… Новая песнь и правда очень красивая». Аннабеллу расстроили письма от семьи Монтгомери, которые видели Байрона в Венеции и со злобой сообщили, что «он чрезвычайно толстый, раздутый и тяжелый». В отчаянии Аннабелла отправилась в аббатство, откуда Байрон написал ей письмо с предложением в те дни, когда вся ее жизнь была наполнена романтическими мечтами о нем.
Оторванный от родины и друзей, Байрон старался получать простые удовольствия от жизни, которые преподносили ему во множестве темноглазые красавицы, искавшие встречи с ним: некоторые ради выгоды, поскольку он слыл щедрым, другие же ради обаяния его личности, потому что, несмотря на полноту Байрона, женщины по-прежнему находили его привлекательным. Более того, он выказывал удивительное преклонение перед слабым полом: в нем была утонченная, почти женственная нежность, о которой никак нельзя догадаться из его циничных писем английским друзьям. Дж. Корди Джеффресон метко заметил: «Было бы меньше неприятностей от постоянно меняющегося гарема во дворце Мосениго, обладай Байрон циничной жесткостью и грубостью, думай он обо всех этих женщинах как о животных, отличающихся от последних только видом и речью… Несмотря на всю ее распущенность, женщина, которой он страстно увлекался, становилась на миг объектом любви, хотя и преходящей, но нежной».
Но Байрон не обращал внимания на обиды своих возлюбленных, и шумные крики эхом раздавались над водой каналов, приводя к тому, что даже гондольеры начинали говорить о «странностях» английского лорда. Англичан одолевало нездоровое любопытство увидеть его, и они даже подкупали слуг, чтобы проникнуть в дом. Неудивительно, что в литературных салонах Байрон избегал встреч с соотечественниками. Несмотря на это, он был доволен жизнью в Венеции. Продажа Ньюстеда принесла ему материальную независимость, даже большую, чем если бы он остался в Англии. «За два года, проведенные мною в Венеции, – писал Байрон Уэддерберну Уэбстеру, – я потратил около пяти тысяч фунтов. Я не потратил бы и третьей части этих денег, если бы не страсть к женщинам, которая всегда дорого обходится, а в Венеции особенно… Более половины было потрачено на любовные утехи. Будь уверен, я получил много за эти деньги, потратив по меньшей мере на каждую по две сотни, а возможно, и больше, потому что не вел учета». Однако расточительность Байрона распространялась не только на женщин. Хоппнер вспоминал, что Байрон «послал пятьдесят луидоров бедному издателю, чей дом сгорел и который лишился всей собственности».
Как бы ни было хорошо Байрону во дворце, он понимал, что это неподходящее место для его дочери. Элиза, няня-швейцарка маленькой Аллегры, писала встревоженные письма матери девочки относительно ссор слуг и любовниц во дворце Мосениго. В начале августа Хоппнеры взяли к себе Аллегру с няней. Узнав, что ее дочь живет у незнакомых людей, Клер так расстроилась, что упросила Шелли отправиться с ней в Венецию 17 августа. Они приехали 22-го и пошли прямо к Хоппнерам, которые согласились держать приезд Клер в тайне.
На следующий день Шелли зашел во дворец Мосениго, где его сердечно принял Байрон, согласившийся на просьбу Клер повидаться с дочерью. Поверив, что Клер в Падуе, Байрон настаивал, чтобы Шелли сопровождал его во время верховой прогулки в Лидо. Он был в превосходном расположении духа, потому что Шелли всегда поднимал ему настроение. Хотя Байрон любил подшутить над его атеистическими взглядами, Шелли тоже был рад беседе с ним и прогулке, о которых позднее упомянул в поэме «Юлиан и Маддало». В предисловии он говорил о графе Маддало (Байроне) как о «человеке поразительного таланта, способного, если он сумеет направить свои силы в нужное русло, поднять низко павший дух страны. Однако его слабость заключается в гордости… В жизни нет более мягкого, терпеливого и неприхотливого человека, чем Маддало. Он весел, открыт и остроумен. Серьезная же его беседа подобна приворотному зелью: люди слушают, точно очарованные».
Когда Байрон и Шелли вернулись во дворец, то продолжили беседу до утра. Байрон великодушно предложил Шелли и его семье воспользоваться виллой, снятой им у Хоппнера в Эсте, где Аллегра могла бы видеться с матерью. Вновь разговор, как и на песках Лидо, зашел о свободе воли и предназначении, и Юлиан (Шелли) отважно заявил:
Со злом мы слиты собственною волей,
Согласье мы же дали на него.
Иною жизнь нам улыбнется долей,
Раз захотим добиться своего.
Мы можем быть всем тем, что сердцу снится
О счастье, о величье, высоте.
Где, как не в наших помыслах, таится
Все, что нам говорит о красоте,
Что к правде нас влечет, к любви, к мечте?
Мы можем быть иными. И когда бы
Столь слабыми мы не были, дела
Мечта бы никогда не превзошла…
О да, беда лишь в том, что так мы слабы, —
Промолвил Маддало: «Замкнутый круг.
Из пут своих бессильный тщетно рвется.
Как сильным стать? Утопия, мой друг…»
В первой половине сентября Байрон был погружен в работу над первой песней поэмы, начатой в июле. 19 сентября он написал Муру: «Я закончил первую песнь, очень длинную, около ста восьмидесяти октав. Это поэма в стиле «Беппо», которую я написал, окрыленный успехом. Она называется «Дон Жуан» и будет высмеивать почти все. Но сомневаюсь, не слишком ли она откровенна для нашего пуританского общества». Байрон строил грандиозные планы в отношении своей поэмы и писал о своем намерении более серьезно, чем хотел, вначале желая узнать, как примет его произведение читатель. Был какой-то вызов в выборе Дон Жуана, легендарного ученика дьявола и беззаботного повесы, героем ироническо-героической эпопеи, и Байрон находил особенное удовольствие в изменении характера традиционного героя, делая его невинным существом, наивным, подобно Кандиду, и ставшим жертвой обстоятельств.
Наблюдения Байрона над откровенными, свободными нравами итальянского общества и его собственные связи с венецианками снабдили его достаточным материалом для веселого альковного фарса, являющегося кульминацией первой песни; однако с большим наслаждением Байрон описывал мать Дон Жуана, донну Инессу, очевидный намек на леди Байрон. Хотя она изображена как забавная пародия, можно уловить и нотку горечи:
Она имела ум математический,
Держалась величаво до жеманности…
Ее ученость и чопорное совершенство стали темой нескольких строк. Но поскольку «она была, бесспорно, совершенна, но к совершенству свет и глух и нем», ее супруг, дон Хосе, «прямой потомок Евы, любил срывать плоды с любого древа». Сатира достигла высшей точки в куплете:
Мне очень, очень жаль, что за повес
Выходят замуж умные девицы.
Ну что же делать, если бедный бес
Ученым разговором тяготится?
Описание ранних опытов Жуана подготовило читателя к забавной и правдивой сцене невинного обольщения шестнадцатилетнего юноши донной Юлией, двадцатитрехлетней замужней дамой. Однако здесь заключалось полушутливое-полусерьезное пуританское сожаление, любопытное и нечастое исключение из свободолюбивого цинизма автора. Это восклицание о том, что Платон своими идеями вымостил дорогу к аморальному поведению и поэтому сам не лучше сводника. А что касается Юлии, то она:
Она вздохнула, вспыхнула, смутилась,
Шепнула: «Ни за что!» – и… согласилась!
Посвящение современным поэтам родилось после того, как Байрон от своего соотечественника узнал, что лауреат (то есть придворный поэт. – Л.М.) Роберт Саути распространяет о нем слухи. Чувствительный и подозрительный ко всему, что говорилось о нем в Англии, Байрон с негодованием написал Хобхаусу:
«Два года назад, вернувшись из Швейцарии, этот сукин сын заявил, что мы с Шелли создали Общество инцеста и всячески проповедовали свои принципы. Этот негодяй лгал, потому что они не были сестрами… И он солгал еще в одном: между нами не было никакой связи, я всего лишь был едва знаком с мисс К.».
Оттого что посвящение было написано остроумно и весело, оно не становилось менее горьким. Байрон фамильярно отзывался о «Бобе Саути» как об «эпическом отступнике» и клеймил всех представителей «озерной школы» за их верность идеалам тори. Байрон насмехался над «Литературной биографией» Кольриджа, который «объяснял народу метафизику, но лучше бы объяснил свою теорию».
Саути был для Байрона еретиком, защитником королей и тиранов, достойным стать наравне с «интеллектуальным евнухом Каслреем». Звание Саути «лауреат» Байрон зарифмовал с «продажным и презренным Искариотом». Поэт добавил: «Сомневаюсь, что «лауреат» и «Искариот» – хорошая рифма…»
Тем временем Маргарита Коньи, «La Fornarina» или жена булочника, поселилась в качестве домоправительницы во дворце Мосениго, где железной рукой управляла слугами и уменьшила расходы вдвое. Хвастаясь Муру своей свирепой венецианской возлюбленной, с «лицом как у Фаустины и фигурой Юноны, высокой и деятельной, как пифия, со сверкающими глазами и рассыпавшимися по плечам в лунном свете волосами, одной из тех женщин, которые способны на все», Байрон писал: «Уверен, если я вложу ей в руку кинжал, она вонзит его туда, куда я ей скажу, и даже в меня, если я нанесу ей оскорбление. Мне нравятся такие животные, и могу с уверенностью сказать, что всем другим женщинам предпочитаю Медею».
Но через некоторое время Маргарита стала неуправляемой. Байрон писал Меррею: «…если я начинаю сердиться, она всегда рассмешит меня какой-нибудь деревенской шуткой. Цыганка знает об этом и осознает свою способность убеждать, причем все ей удается успешно, как и всем женщинам…» Байрон говорил, что Маргарита была красива «в своем фацциоло, платье, которое носят представительницы низших классов, но, увы, мечтала о шляпке и перьях… Я бросил шляпку в огонь, однако мне надоело сжигать ее наряды, с такой быстротой она их покупала, поэтому она вскоре добилась своего». Однажды когда Байрон направился в Лидо и попал в шторм, то по возвращении обнаружил Маргариту «на ступенях дворца Мосениго на Большом канале. В ее больших черных глазах сверкали слезы, а черные мокрые волосы разметались по плечам… Ее радость при виде меня была смешана с яростью и напомнила мне о тигрице над своими детенышами».
Когда наконец Байрон сказал Маргарите, что она должна вернуться домой, она угрожала ему кинжалом и страшной местью и, вернувшись на следующий день, слегка порезала ему руку. Он приказал своим гребцам доставить ее домой, но она бросилась в воду, так что пришлось спасать ее и нести в дом. Наконец она поняла, что Байрон хочет избавиться от нее, и ушла сама.
Байрон надолго сохранил воспоминания о Маргарите и думал о ней больше, чем о других своих венецианских возлюбленных. «Забыл сказать, – писал он Меррею на следующий год, – что она была очень набожна и всегда крестилась, заслышав колокольный звон. Порой это совсем не вязалось с тем, чем она была занята в данный миг… Однажды, когда она побила кого-то из слуг и очень рассердила меня, я назвал ее коровой (в Италии это страшное оскорбление). Итак, я назвал ее «vacca». Она обернулась, сделала реверанс и ответила: «Vacca tua, Celenza (Eccelenza)», то есть «Ваша корова, если так будет угодно вашей светлости». Она была, как я уже упоминал, очень хорошим существом со многими прекрасными и забавными качествами, но свирепая и дикая, словно демон. Она часто хвасталась своим воздействием на меня и приписывала это своим физическим и нравственным качествам, которые отдавали должное ее личности, но никак не скромности».
В октябре Мэри и Шелли вернулись в Венецию и с тяжелым сердцем оставили Аллегру у Хоппнеров, которые удостоили их отборными сплетнями о поведении Байрона и подробностями его скандальных любовных похождений. Шелли написал своему другу Пикоку, что Байрон знается с самыми презренными женщинами, «которых гондольеры подбирают на улицах. Он позволяет отцам и матерям предлагать ему своих дочерей… Говорит, что не одобряет этого, но мирится».
Раздражение Байрона медлительностью Хэнсона достигло апогея, когда адвокат, его сын Ньютон и агент майора Уайлдмана 11 ноября наконец-то прибыли в Венецию с бумагами на Ньюстед. Байрон сердечно встретил Хэнсона, и его глаза наполнились слезами, потому что на него нахлынули воспоминания о юношеских днях, проведенных с Хэнсонами, несмотря на то что они привезли всего один ящик из трех, отправленных Мерреем, и ни одной книги. Хэнсоны же были несколько разочарованы. Ньютон заметил: «Лорду Байрону было не более тридцати, но выглядел он на сорок. Лицо у него было бледное, обрюзгшее и какое-то землистое. Он очень растолстел, плечи у него были широкие и округлые, а костяшек пальцев не было видно из-за жира».
17 ноября Байрон подписал дополнение к завещанию, в котором оставлял своей дочери Аллегре 5000 фунтов. Хэнсон отвез в Англию запечатанное письмо Хобхаусу и Киннэрду, в котором Байрон просил их уплатить его долги и вложить долю, предусмотренную брачным соглашением, в недвижимость или другую сделку. Дуглас Киннэрд немедленно занялся делом и написал письмо, разъясняющее финансовое положение Байрона. «Вы получите 94 с половиной тысячи фунтов, из которых 66 200 будут выплачены мистеру Блэнду и мне, чтобы приобрести на них государственные ценные бумаги, а проценты от этой сделки вместе с 200 фунтами в год от сэра Р. Ноэля будут выплачиваться вам ежегодно. Оставшиеся 28 300 фунтов мы с Хобхаусом пустим на оплату ваших долгов, которые, согласно предъявленному мне счету, составляют около 34 162 фунтов, следовательно, не хватает около 5860 фунтов». Хэнсон предложил Байрону оплатить прежде небольшие долги, но сам не хотел сокращать сумму своего долга, доходившую до двенадцати тысяч фунтов. Агенты Байрона, Хобхаус и Киннэрд, отклонили предложение и решили, что Хэнсон может подождать уплаты долга, по крайней мере пока он не составит подробный счет. Байрон будет получать пожизненные проценты (3300 фунтов) из доверительной собственности, а кроме того, начиная с апреля еще три тысячи, когда будет подписано соглашение о продаже Ньюстеда.
Байрон отправил в Англию рукопись первой песни «Дон Жуана» и с нетерпением ожидал приговора своих друзей. У него были опасения, потому что поэма «свободна, словно струи фонтана, и содержит горькие политические речи. Описание проклятых тори может остановить Меррея… Когда я говорю «свободна», то имею в виду не ту свободу, которую позволяли себе Ариосто, Боярдо, Вольтер, Пульчи, Берии и лучшие итальянские и французские мыслители, а среди англичан Поуп и Прайор. Я имею в виду отсутствие ненужных слов и фраз и просто ситуации, взятые из жизни».
За завтраком Скроуп Дэвис и Хобхаус читали и обсуждали поэму Байрона. В письме другу Хобхаус со всей тактичностью, на которую только был способен, сообщил, что они оба время от времени восклицали: «Это невозможно издать!» – но потом добавлял: «Не стоит и упоминать, что эти восклицания перемежались восторженными возгласами и восхищением талантом автора, остроумием, поэзией, сатирой и тому подобным…» Хобхаус боялся, что все слухи о жизни Байрона в Венеции будут подтверждены, а то и преувеличены. А что касается сатиры, то «мы со Скроупом пришли к выводу, что более удались нападки на Каслрея, чем на Саути. Здесь, кстати, присутствует оскорбительная фраза, поэтому мы решили, что лучше не издавать эту вещь, пока ты сам не приедешь в Англию и не будешь готов к открытой борьбе с Саути». Хобхаус признал, что не знает, насколько поможет сокращение отдельных частей, потому что «двусмысленные отрывки превосходят все остальное в остроумии, иронии и поэтичности». Даже Дуглас Киннэрд, такой же несдержанный в речи, как и Байрон, согласился, что поэму публиковать нельзя.
Друзья Байрона полагали, что из-за его долгого отсутствия на родине он не знает о растущем негодовании читателей, обязанном своим появлением распутству двора в правление принца-регента и представителей высших классов, с которыми Байрон нередко сталкивался, живя в Лондоне. Но Байрон не мог с этим согласиться и не желал сокращать поэму, хотя и понимал, что лучше бы убрать строки вызывающего характера, посвященные Каслрею и Саути. «Я обращаюсь к Меррею и читателю: «Дон Жуан» выйдет полностью или никак. Если есть возражения насчет излишней распущенности, то люди, приветствующие поэзию Томаса Мура и читающие Филдинга и Смоллетта, могут с этим мириться. Если же дело в поэзии, то я все-таки рискну. Ни за что не уступлю дорогу ханжеству». На возражение Хобхауса о том, что поэма слишком автобиографична, Байрон ответил: «Приключение с Юлией (альковный фарс с донной Юлией) не имеет ко мне никакого отношения, а скорее, связано с одним моим знакомым по имени Паролини. Это случилось, когда он был мальчиком, в Бассано, с женой префекта…»
Наконец Байрон обратился к Меррею, надеясь заинтересовать его скандальным успехом и убедить не обращать внимания на мнение «пуританского комитета». «…Я возражаю. Если в поэме есть поэзия, она выдержит суд публики, а если нет, то провалится. Остальное же чепуха и не может помешать изданию…» Байрон попросил Меррея напечатать пятьдесят экземпляров для распространения в кругу друзей. Но вскоре стал настаивать на настоящей публикации. «Если бы мне сказали, что стихи плохие, я бы согласился; но мне говорят обратное, а потом начинают рассуждать о нравственности: впервые я слышу это слово не от негодяя, употребленное по назначению. Я заявляю, что это самая нравственная из всех поэм, но если читатели так не решат, то это их вина, а не моя».
Байрона раздражало, что лорд Лодердейл, который отвез рукопись в Лондон, начал распространять слухи о его венецианских увлечениях. Байрон хвастливо писал Хобхаусу и Киннэрду:
«Что именно он имеет в виду? С прошлого года у меня их было полно: Тарручелли, да Мости, Спинеда, Лотти, Риццато, Элеонора, Карлотта, Джульетта, Альвизи, Замбьери, Элеонора де Бецци, любовница по крайней мере одного короля Неаполя, Терезина Маццурати, Глеттенхайм и ее сестра, Луиджия и ее мать, Форнаретта, Сайта, Калигара, Портьера Бедова, артистка кордебалета из Болоньи, Тентора и ее сестра и так далее. Некоторые из них графини, некоторые жены сапожников; некоторые благородные, другие из среднего класса, третьи – из низшего, и все распутницы. Кого из них имеет в виду проклятый старик? С 1817 года я был с ними со всеми и еще со многими другими». В приписке Байрон сообщал, что не собирается менять своего образа жизни: «Какие бы деньги ни заплатил Меррей, пожалуйста, перешлите мне. Ни за что не соглашусь тратить свои, а то, что зарабатываю с помощью своих мозгов, буду тратить на девок, пока у меня еще есть порох в пороховницах. Я не проживу долго и поэтому должен брать от жизни все…»
Несмотря на свои возражения, Байрон постепенно признал, что необходимо воздержаться от издания «Дон Жуана», и написал Киннэрду: «Это обойдется мне в несколько тысяч фунтов, и на глаза наворачиваются слезы. Я так полюбил деньги, что храню в ящике цехины и раз в неделю пересчитываю их и плачу…»
До конца карнавала, решил Байрон, осторожные друзья его не отступятся. И все же он верил, что Меррей хочет издать поэму, хотя и надеется убедить Байрона исключить некоторые «пикантные подробности», как он отозвался о слишком откровенных эпизодах в льстивом письме. Ответ Байрона был красноречивым и колким. Он обнаружил свой дар в едких сатирических строчках «Дон Жуана» и не хотел поддаваться на льстивые увещевания издателя или проповеди друзей. «Из моей песни вам не удастся сделать песенок, – возражал он. – Веселая поэма понравится, а глупая провалится, но мне не нужны эти чертовы редакции и цензура».
Меррей сообщил о том, что Фосколо «заявил, что человеку вашего таланта потребуется не больше шести – восьми лет, чтобы найти достойную тему». «Не сделаю ничего подобного, – отрезал Байрон. – Ненавижу задания. «Семь-восемь лет»! Бог посылает нам только один день или месяц, а вы говорите о годах… «Произведения»! А разве «Чайльд Гарольд» ничто? У нас так много божественных поэм, почему бы не написать человеческую без старых и надоевших условностей? Я мог бы растянуть четыре песни в двадцать, если бы хотел издавать книги, а страсти превратил бы в такое же количество современных трагедий. Если вам нужен объем, то вы получите «Дон Жуана», в котором будет пятьдесят песен».
Невзирая на хвастливые письма друзьям, в личной жизни Байрон оказался в тупике. Хотя он в этом и не признавался, но прелести венецианской жизни стали ему приедаться. Частые оргии подорвали его здоровье и душевное равновесие. Байрон уже не находил удовольствия в подсчитывании количества своих побед. И все же во время праздников, когда маскарад призывал к новым интригам, он, чтобы развеяться, тайно увлекся незамужней восемнадцатилетней девушкой. Любовь к невинным созданиям, которую он питал с юности, когда его идеалами были Маргарет Паркер, а позднее одиннадцатилетняя дочь леди Оксфорд, подтолкнула Байрона на поиски менее искушенной женщины, чем замужние дамы, с которыми он развлекался в последние годы. Однако привычка к раскованности и знание слабостей женщин препятствовали чистым романтическим отношениям, даже если они сопровождались строжайшей секретностью и необходимостью взбираться на балкон, чтобы встретиться с возлюбленной. Рассказывая об этом, Байрон представал скорее Дон Жуаном, нежели Ромео. Девушка Анжелина хотела выйти за него замуж, а когда узнала, что он «уже женат», настаивала, чтобы он как можно скорее избавился от жены. Ее «твердолобый» отец, предупрежденный соседом, отправил к Байрону священника и комиссара полиции и запер дочь. Позднее Байрон говорил Медвину, что ему было совершенно все равно, застрелит ли его комиссар или потащит под венец.
Творческие способности Байрона никогда еще не были так сильны, но физически и эмоционально он чувствовал себя изнуренным. Острый меч поистине источил ножны, как говорилось в стихотворении. В таком подавленном настроении он как-то вечером в начале апреля в сопровождении своего друга Александра Скотта направился в салон графини Бенцони. После окончания представления в театре здесь начали собираться гости, и в дверях салона появилась изящная девушка с густыми золотисто-каштановыми локонами, падавшими на красивые плечи. Ее грудь и руки были полные, но изящной формы, кожа лица очень светлая и свежая. У нее было чувственное и одновременно наивное лицо, красивый нос, рот и подбородок и большие нежные глаза. Если бы Байрон пригляделся, то вспомнил бы, что раньше уже встречал ее, потому что это была графиня Тереза Гвичьоли, которую он год назад сопровождал в салон графини Альбрицци посмотреть на «Елену» Кановы. Терезе было девятнадцать лет, и около года назад она вышла замуж. Ее пятидесятивосьмилетний супруг, граф Алессандро Гвичьоли, который уже был дважды женат, настаивал, чтобы она отправилась с ним в салон, несмотря на усталость.
Однако усталость Терезы исчезла, едва она заметила прекрасное классическое лицо Байрона. Когда графиня Бенцони предложила Байрону подойти к Терезе, он сначала отказался. «Вы очень хорошо знаете, что я не хочу знакомиться с безобразными женщинами, потому что они безобразны, и с красивыми – потому что они красивы». Однако потом он согласился. Графиня Бенцони представила его как «пэра Англии и величайшего поэта». Его обаятельная улыбка и «незабываемый звук голоса» обворожили Терезу. Ее глаза засияли при виде этого «небесного существа».
Когда Тереза сообщила, что только что приехала из Равенны, Байрон сказал, что хотел бы побывать в этом городе и увидеть могилы Данте и Франчески да Римини. Они заговорили о Данте, поскольку благодаря чуткому руководству аббатисы монастыря Санта Кьяра в Фаэнце, где Тереза ходила в школу, она искренне полюбила великих итальянских поэтов прошлого, чем тут же завоевала расположение Байрона. Он не привык, чтобы подобные рассуждения слетали с прелестных уст в литературном салоне. Тереза говорила о Данте и Петрарке с восторгом и знанием дела. В середине вечера к ней подошел супруг, и Тереза отправилась домой. «Она поднялась, словно отходя ото сна, и когда переступила порог, то уже не была такой бестелесной, как прежде. Внезапно возникшее чувство слишком ошеломляет и пугает».
Однако более искушенный Байрон не был так сильно взволнован. Но он верил в судьбу и мог бы позднее согласиться со словами Терезы о том, что «эта встреча стала печатью судьбы на наших сердцах».