Глава 11
ПАНАЦЕЯ (ПРОДОЛЖЕНИЕ РАССКАЗА АГЕЕВА)
Не дожидаясь возвращения бабы Тани (как я решил называть сожительницу Афанасия Степановича), он откупорил очередную бутылку, налил себе в мутный граненый стакан чуть более его половины и, сказав предварительно:
— Тебе сейчас нельзя, иначе эффект не тот будет. Сиди, служивый, и слушай, — опрокинул содержимое в рот, крякнул, утерся рукавом и стал рассказывать: — Аккурат мне тогда девятнадцать было. Если ты заметил, я и сейчас при теле, а в то время вообще был хлопцем видным и статным, девки сами на шею вешались, да и любил я это дело! Одних целок штук двадцать сломал, пока не понял, что не в том геройство, чтоб девку спортить, а в том, чтоб с самой ядреной бабой управиться — с той, кому за тридцать или за сорок. Эти точно знали, что им от меня нужно, зря не ломались, а иной раз такие попадались, что по трое суток гонять приходилось, глаз при этом ни на миг не сомкнувши! Была у нас в деревне одна такая — мужняя, правда, баба, — было ей о ту пору 33 года. Ну, и схлестнулся я с ней как-то. По грибы она ходила, а я на охоту тогда любил шастать. Бабенка с виду неказистая, в деревне-то я в ее сторону навряд посмотрел бы. Ну да в лесу все по-другому смотрится. Слово за слово с ней перемолвились, вот тебе и пожалуйста.
А горячая была, да на всякие выдумки горазда — удивление сплошное! До этого мне бабы попадались обыкновенные: раз-два и уже пощады просит, ан не тут-то было. Я и так, я и этак, уж чуть жива, кажется, ну, говорю, что, сдаешься? Так говорить не может, а головой мотает: нет, мол, еще… К концу дня чуть меня не заездила. Да еще ночью ни секунды вздремнуть не позволила. Я говорю:
— Что мужу-то хоть скажешь?
— Заблудилась, — говорит, — скажу. Проплутала всю ночь, устала, как собака… Да пошел он, козел, сам если не может… Ну его!
С тех пор и зачалась меж нами тайная любовь.
Да разве в деревне соблюдешь тайну? Особливо такую. Дознался все ж таки муженек ее, по какие грибы она таскается, и решил меня да ее кончить. А я к тому времени обнаглел настолько, что даже патроны охотничьи с собой не брал, закину ружьишко за спину — и на условленное место в лес, а уж она еще с опушки раздеваться начинает и ко мне совсем готовенькая приходит.
В тот раз ейный муж аккурат за ней следом крался и бердану свою самой крупной дробью зарядил. Вот. Подошла она ко мне и сразу в свою любимую позу встала — на колени то есть. Я, значит, только пристроился, слышу: бах! — и в левом боку боль. Оборачиваюсь — он, падла, ружье перезаряжает. Переволновался, видно, потому и левей взял. Я за свое ружье схватился, да вспомнил, что оно не заряжено, а потому упал только и думаю: «Вот она, смертушка моя, и подкралась…» Лежу тихо, не дышу. Он подходит, направляет ружье на нее и кричит:
— Доблядовалась, сука! Получай! — и бах ей в голову. Пол головы как не бывало.
Тут я его прикладом и стал охаживать, приподнялся только чуть. Да, видать, крепко он меня зацепил, не те, слышь, силы-то. Стал он уворачиваться, отскочил. Ну все, думаю, сейчас добьет точно. Собрал все, какие были, силешки — и бечь. Бегу, за бок держусь, боль дикая, а он вслед орет:
— Не уйдешь, сука! Все одно добью! — Ружьишко свое перезарядил и за мной. У нас, слышь, все охотники, а за мной след кровавый, пацан пятилетний по такому следу найдет, не то что здоровый мужик в сорок лет. Да на счастье свое вспомнил я, что пещерка недалеко есть. Не то чтобы большая, но схорониться можно, а уж из пещерки я его стращать ответным выстрелом буду…
Как добежал, не знаю — врать не буду, нонче говорят «на автопилоте»; ничего не помню. Втиснулся кое-как, и тут дошло: вряд ли озверевший рогоносец будет меня опасаться, ему ведь все одно, если не виселица, то каторга пожизненная светит. Остается только выставить наружу ствол, а самому забиться в пещерку как можно дальше, хотя, если честно сказать, все это мертвому припарка. Вряд ли его остановит вид высунутого ружья, но вот если сам он пальнет в пещерку — добьет непременно. Я еще подумал, что могила у меня хоть и без гроба, зато уютная и для покойника просторная, а главное, никто меня здесь до скончания времен не отыщет. С этими мыслями я ногами вперед все глубже и глубже втискиваюсь. Чувствую, все: уперлись ноги. Но чу! Вроде пещерка с поворотом — это я правой ногой определил. Упираюсь из последних сил, кое-как завернул за поворот, а дальше вниз дыра, вроде — так чую — пройду весь.
«А, мать твою так, все одно пропадать! — думаю. А у нас на Урале пещеры есть бездонные — я сам две таких знал. — Была не была!»;— и ухнул вниз. Метра четыре, наверное, летел, но упал на землю, не на камень. Темно кругом, как у негра в желудке. На всякий случай отполз, а то пальнет сверху. Левый бок жжет, сил нет. Тогда сообразил, что выбраться отсюда сам все одно не смогу, и только так польза вышла, что удовольствия лишил гада. А тот дополз, слышу, сверху орет: «Афоня!» Помолчал, потом бересты клок подпалил и вниз бросил. Береста почти рядом упала, но погасла. Он еще бросил, но, пока поджигал, я подальше отполз. «Ну, на тебе, сволочь!» — И стал он палить, наугад, конечно. После четвертого выстрела земля осела, меня наполовину засыпало, а его, слышь, видать, совсем придавило. Орал он орал, на помощь звал, да кто придет-то? Я разве что. А мне он на хрен не нужен, такую бабу жизни лишил за то, что сам не справлялся, ублюдок! Затем подумалось: а ведь новый патрон ему сейчас не достать, придавленному.
— Петро! Ей-Богу, не зря тебя придавило, а то, что орешь, — так кроме Бога да меня тебя никто не слышит. За что ты жену убил?
— Знаешь за что.
— Я-то знаю: за то, что сам не мог с ней сладить, вот и порешил. От злобы на самого себя, верно?
— Ишь, грамотей выискался! А ты на моем месте что стал делать бы?
— А мне, Петро, на твоем месте никогда не быть. Меня все подряд бабы любили, потому что я их потребности нехитрые выполнял, не уклоняясь. Я б такую женку, как у тебя была, на руках носил бы да еще пылинки сдувал. Она ведь у тебя везде поспевала, все в ее руках горело. Ты вон какой обихоженный. Она от тебя только одного и хотела. Да ты, Петро, зажрался, лень было пару раз елдой махнуть, предпочел ей голову снести. Сволочь ты, и никто больше.
— Молчи, Афоня, вот такие, как ты, баб всех и перепортили!
— Во-во! Свою-то вину легче всего на других перекладывать. И сам не гам, и другому не дам. Свято место пусто никогда не будет, не можешь сам обеспечить, отойди в сторону либо совсем уйди. Окромя тебя, Петро, винить тут некого. Бог каждому мужику одинаковый набор отмерил, как и бабе, конечно. Пользоваться надо, а не искать виноватых. Так что правильно тебя придавило. Видать, ее душенька невиновная справедливости успела у Бога выпросить. Подохнешь живым в готовой могиле.
— А тебе Бог ту же самую смертушку припас, Афоня. Бог блядства не любит.
— Ну-ну, — только и ответил я. Боль в боку вроде как утихать стала, видно, крови многовато вылилось, шевелиться не хотелось, сил не было.
* * *
Мало-помалу голос Афанасия Степановича стал от меня отдаляться, а боль в колене уже напоминала по остроте ту, когда мужик стукнул по нему рюкзаком. Вскоре мое состояние стало заметно и деду.
— Куда эта стерва запропастилась? — сказал он. — А тебе, служивый, уже, вижу, не до рассказов. Терпи, эта боль лечебная, утром как новый гривенник будешь, даже лучше. Пойдем, я тебя в Танькину постель устрою: у нее перина пуховая. Пошли, пошли, не стесняйся, я знал, зачем тебя веду. А Танька жратву приготовит и со мной ляжет, не барыня. Ты небось думаешь, как я с этой образиной живу? А она, между прочим, если непьяная, о-го-го в постели какая! Пойдем, служивый…
Да ладно, решил я, в Афгане на чем только спать не приходилось. Лишь бы вшей не было. В конце концов дед знал, на что идет, а мое дело — солдатское.
Я позволил деду отвести меня и помочь раздеться. В постели у бабы Тани было действительно уютно, мягко и тепло, даже боль как будто стихла, вернее, отдалилась. Улегшись, я спросил:
— Ну, а вы сами-то как из той ямы выбрались?
— Я-то? Так тут самое приключение и началось. Лежу я на земле и размышляю, мол, странная какая-то яма: эта стена, у которой я находился, — земляная, а противоположная — вроде как каменная. Нашарил я бересту погасшую, поджег ее снова и, превозмогая боль в боку, подошел к противоположной стене. И тут рассмотрел, что стена-то бетонная! То есть это я сейчас знаю, что бетонная, а в то время только и понял, что рукотворная. И аккурат супротив меня — прямоугольник в стене, ну, чисто дверь. Только непонятно, как открывается. Береста уже догорала, но увидел я отпечаток ладони. Поднес бересту с огнем поближе, чтобы разглядеть. Стоял, слышь, подсвечивал, пока огонь не погас. А как стало темно, смотрю, отпечаток-то ладони светится, словно гнилой пень в лесу. Что мне вдруг в голову пришло — не знаю, только я свою ладонь к светящемуся отпечатку приложил. И вдруг дверь сама вправо пошла. Со скрипом, но пошла. Я и шагнул внутрь.
Оказался я в комнате — понял это потому, что сразу свет вспыхнул. Сначала неяркий, голубой такой, но со временем свет нормальным стал. Но не это главное… Ты у Пушкина Александра Сергеевича про спящую царевну читал? Самого Александра Сергеевича года за три до моего рождения на дуэли убили. Так вот. Гляжу я, а посреди комнаты лежит в хрустальном гробу царевна красоты неописуемой. А гроб тот к шести столбикам на пружинах подвешен и крышкой хрустальной закрыт… Хочешь верь, хочешь не верь.
«Ну, — думаю, — это не то, что в компании с Петром помирать, здесь гораздо приятнее это делать». А у самого уже в глазах мутится. По сказке, помню, положено крышку у гроба разбить, а царевну поцеловать. Только сил уже стоять нет. А покойница шибко девка красивая, даже жаль, что не голая. Рыжая только, но рыжие тоже красивыми бывают.
В общем, полюбовался я на нее сколько мог, потом рядом на пол опустился побережнее и отключился.
Очнулся я от того, что кто-то у меня в раненом боку копается без всяких церемоний. Открыл глаза — оказалось, это давешняя покойница. От боли я, конечно, заорал. Тут она посмотрела мне в глаза, и я сразу же отключился. Когда опять пришел в себя, бок уже не болел, однако рыжая покойница сказала мне по-русски, но с каким-то непонятным акцентом, что дела у меня совсем плохие и она вынуждена прибегнуть к крайнему средству, за тем, собственно, и разбудила. Дала какой-то прозрачный пакетик с высушенной травой и велела эту траву высыпать в рот, как следует разжевать, прямо в кашицу перетереть, и проглотить.
Я, конечно, не дурак, — спросил, что за трава. Она ответила:
— Панацея, если это тебе о чем-нибудь говорит.
Название мне было знакомо: доктор, который иногда нас пользовал, постоянно жаловался на отсутствие у него панацеи, то есть лекарства от всех болезней, а потому я здраво рассудил, что всю панацею сразу съедать не имеет никакого смысла, хватит и половины, так что примерно половину сжевал, как она и велела, а вторую половину сохранил и по сию пору. С тобой вот, служивый, поделился, и дай Бог тебе здоровья. Она по комнате между делом ходила, всякие приборчики крутила, так что догладывать за мной ей было некогда.
Э-э, служивый, вижу, тебе уже не до рассказа. Ну, мучайся, мучайся, главное — до утра дотерпи, а там, глядишь, и как кузнечик прыгать будешь. Отдыхай, вон Танька пришла, я ей помогу, а ты уснуть если сможешь — постарайся. Ну, до утра.
Это была одна из самых длинных ночей в моей жизни. Несмотря на милостивое разрешение не только стонать, но и кричать, если что, я до этого не опустился, хотя боль порой становилась совершенно нестерпимой. Я иной раз готов был встать и задушить деда, ибо сколько ни отгонял я от себя мысль об отраве, с новым приступом она возвращалась. Дед это, видимо, понимал, потому что подошел ко мне среди ночи с предложением поглядеть на колено, указал мне на отсутствие видимых признаков свища, потрепал по голове и постарался ободрить: мол, все идет так, как и должно идти, терпи, служивый… И я терпел. Кусал подушку, но не издал ни стона. Потом я заснул, но, убей меня Бог, как это случилось — не помню. Утром проснулся от того, что хотелось не просто есть, а жрать. Такого голода я не испытывал даже в армии. Старики, обнявшись, мирно посапывали в соседней комнате, я же, потихонечку встав, прошлепал на кухню и только там заметил, что не испытываю с ногой больше никаких неудобств, попрыгал на бывшей покалеченной ноге, попытался на ней же присесть, но не удержал равновесия — растянулся на неметенном полу, причем со страшным грохотом. На шум вышла баба Таня, лениво поинтересовавшись:
— Ну, вылечился, соколик? Мы тут с дедом вчера засиделись, за твое здоровье болели, так ты ешь что найдешь. Борщ вон, в кастрюле на плите, консервы в холодильнике, водка под столом… О! И дед встал! Так мы, значит, сейчас присоединимся. В туалет схожу только. — И она юркнула в боковую дверь.
Следом за ней появился Афанасий Степанович в трусах и майке. Он остановился в проходе и сказал:
— Ну что, служивый, здоров?
— Здоров! — радостно подтвердил я. — Даже не знаю, как теперь вас благодарить, Афанасий Степаныч! Вы для меня такое сделали!
— Оставь, — махнул он рукой. — Обмыть бы теперь необходимо. Там еще что-то остаться должно.
— Я ж тут не хозяин, — развел я руками.
— Ничего, сейчас себя в порядок приведем, и чертям тошно станет. Танька! Долго тебя ждать?
Завтрак очень логично перерос в обыкновенную пьянку. Сначала было сказано, что грех не обмыть чудом исцелившиеся раны, второй тост (по моему предложению) выпили за драгоценное здоровье хозяина этого дома и его «очаровательной» супруги… После третьего… Эх, да что там говорить, в борьбе с зеленым змием я явно уступал пожилым, но хорошо тренированным сожителям. Чувствуя себя на грани отключения, я достал все деньги (Юрка мне все же смог всучить 800 рублей), отсчитал сотню на обратный билет плюс непредвиденные расходы, забрал эту часть себе, а оставшиеся с бычьим упорством, пока не убедил, стал совать то хозяину, то хозяйке. Наконец Афанасий Степанович согласился принять их у меня, небрежно бросил на кухонный подоконник и предложил выпить за щедрость южного гостя. Я этот тост пытался отклонить, мотивируя тем, что вряд ли у кого еще можно было бы купить здоровье, которое вообще не продается, и, как говорится, рад бы дать больше, но — увы! — нету…
Мои слова на деда возымели совершенно не то действие, какое можно было ожидать. Он встал и сказал, что желает немедленно разобраться с «этой рыжей стервой», и попытался нас с бабой Таней покинуть. Но тут с нашей стороны Афанасий Степанович столкнулся со столь яростным сопротивлением, что вынужден был отступить, опрокинув в себя с горя едва ли не до краев налитый граненый стакан. Крепкий был старик, чего уж там… Но это его наконец сломало, и он как-то незаметно соскользнул под стол. Я предпринял попытку его оттуда достать, но баба Таня очень строго посоветовала мне этого не делать, затем попыталась выпить со мной на брудершафт, чего я испугался до полусмерти, а потому отключился сам.
К обеду старики ожили, разбудили меня и предложили продолжить пиршество, но оказалось, что с горючим теперь напряженка, и баба Таня сама вызвалась сбегать «по водку». Стойкость хозяев, а особенно упоминание о новой пьянке уже приводили меня в трепет, можно сказать, священный. Я уже жалел о приобретенном здоровье и вообще о том, что когда-то родился, и не знал, как быть. Однако едва за бабой Таней закрылась дверь, как Афанасий Степанович, заговорщически подмигнув, скрылся в туалете и тотчас же вышел, держа в руках мокрую бутылку. Судя по всему, он прятал ее в смывном бачке, куда баба Таня ввиду ее низкорослости заглянуть не могла, даже если бы подставила табурет. Я мысленно застонал, а вслух поинтересовался:
— Афанасий Степанович, куда вы спешите?
Можно подумать, что последний день живете. Сейчас баба Таня принесет, да и закуска уже на исходе…
— Молод ты еще, служивый. — Он, видимо, давно и начисто забыл мое имя. — А я тебе вот что скажу: всегда живи так, как будто последний день доживаешь. Под Богом ходим. Глядишь, и не ошибешься. Так-то…
— Все-таки давайте бабу Таню дождемся. А вы мне пока расскажете, за что чекисты вас тогда с Марией расстреливали.
— Тем более налить надо! Ты вот что, неужели и вправду выпить откажешься?
— Ну, если требуется… Только я ведь опять пьяный буду!
— А для чего ж еще пить? Пей! Пока нас бомбой нейтронной не шандарахнули. Слышишь, чего радио каждый день рассказывает?
— А-а! Волка бояться… Пусть треплется. — Это я у Юрки перенял.
— Так-то оно так, служивый, да только слишком много этих бомб изготовлено, а предводитель наш уже старенький — ему, поди, все равно. Большевики — они всегда крутые были. Вот и тогда тоже…
— Когда?
— А когда царя-батюшку вместе с семьей расстреляли… Ладно, не об том речь. — Дед налил два стакана. — Ну что? Будем?
— Будем, — храбро отозвался я.
Мы выпили. Как ни странно, водка совершенно спокойно улеглась в желудке. Я даже не опьянел, а как-то чуть отупел, что ли.
— Ну, не томи, Афанасий Степаныч! Что дальше-то было?
— Всего-то не расскажешь… Одним словом, поступил я к рыжей в услужение, словно крепостной какой. Оказалось, что я ее лет на сто раньше намеченного разбудил, скоротать она время хотела, а потом, все ее на Кавказ тянуло, прямо бредила, как ей в какой-то городок, Ставрополь, что ли, хотелось. Еле-еле ее отговорил, там с горцами тогда война шла. Ну, таскались мы по России туда-сюда, акцент у нее вскоре исчез. А я — ты сам понимаешь, — сил нет, как ее попробовать хотел. Ну, и достиг как-то своего. Тугая была баба, иной раз ночь всю напролет гоняешь, к утру только и кончит. Ну а если сама за тебя примется, кричи караул: словно в сладком омуте тонешь.
Так проваландались с ней до самой революции. По России мужики на красных и белых поделились, и ну друг другу скулы сворачивать — чья возьмет. Вот в это время мы в Ставрополь и подались. Край казачий, сам городишко больше на село похож — на станицу то есть. Купили с ней домик на окраине, которую местные Форштадтом звали, что-то типа предместья, ну а поскольку мечта ее наконец сбылась и она в Ставрополе оказалась, зажили мы тихо и спокойно. Платила мне Мария золотом. Где она его брала — не знаю, хотя при себе не таскала. Тут еще пара рыжих объявилась, друзья ее, что ли. Году примерно в девятнадцатом или двадцатом — точно не помню — в Ставрополь пришли красные. Все честь по чести, губчека быстренько образовали, облавы стали по городку делать. Ну и решил я на всякий случай золотишко свое припрятать. Купил на барахолке табакерку золотую — монет у меня не так уж чтобы много было, но не в газету же их заворачивать. А Мария крестик носила красоты — да и цены — невиданной, с четырьмя такими синими камнями, на цепочке золотой. Я ей и говорю:
— Машенька, может, и крестик твой сюда присовокупим? Не ровен час — облава, тебя чекисты из-за одного крестика к стенке поставят.
Она головой покачала:
— Меня до стенки еще довести надо, — говорит, — но вообще-то ты прав. — И крестик свой отдала. Монет еще горсть сыпанула. — Прячь, — говорит, — авось со временем найдем…
А я уже в погребочке и место подготовил, как чувствовал. Замуровал в кладку табакерку, и стали мы спать укладываться.
Под утро стучат в дверь. Попрепирался я для виду, открыл. Заходят человек шесть, все в кожаных тужурках, при «маузерах». А главным у них молодой такой, бравый и рыжий, аж светится. Я было воспрял, принял его за дружка Марии, ну, думаю, пронесет нынче… Ан нет. Хотя Мария его, кажется, знала. Во всяком случае, он с ней приветливо поздоровался, правда, звал он ее странно… сейчас припомню… леди Раут. Да! Точно. Так и сказал: «Леди Раут? Какая приятная неожиданность! Давненько мы с вами не виделись!» Затем скомандовал своим, чтобы начинали, и понеслось! Все вверх тормашками в доме перевернули. Что искали — непонятно. А Мария между тем с рыжим беседу вела. Я, слышь, служивый, грузин рыжих видел, но армян — ни разу.
— А с чего вы взяли, что это был армянин?
— Ну, ежели смотреть на рожу, так чистый хохол он, рыжий. Но ты хоть одного хохла с армянским именем видел? То-то же. Мария его называла Арфиком, а иной раз и господином Кнором, но больше по имени. Когда чекисты с обыском закончили, Арфик их всех из дому во двор выгнал. Я, само собой, не пошел. Он у Марии интересуется, кто, мол, я такой? И тут Мария обозвала меня словом, каким дикарей зовут: абориген, мол. Только я хотел обидеться, как Арфик тянет из кобуры «маузер», приговаривая: «Именем советской власти мне даны большие полномочия, поэтому, друзья, давайте попрощаемся, уж не обижайтесь, работа такая». И направляет ствол Марии в лоб: «Извините, леди Раут, для вас так будет лучше». Затем нацелил пистолет на меня: «Хотя, пожалуй, начнем с мужчины…» — и бах! — мне прямо в сердце. Во, смотри, шрам так и не сошел…
Афанасий Степанович задрал рубаху и показал мне маленький круглый шрам. Зажившие пулевые ранения видеть мне приходилось, поэтому я ни на секунду не усомнился в его словах. Шрам действительно был в области сердца.
— За что про что — непонятно. Почти и не больно было, свет в глазах только померк — и все, темнота. — Тут дед налил себе целый стакан и опрокинул его в рот, словно воду. — Так-то, служивый. Очнулся я днем, уж не знаю, в какое время. Пуля, оказывается, внутри застряла, шевельнуться больно, крови, однако, вытекло не так много — то ли потому, что я ладонью рану зажал, то ли еще почему. С трудом голову поворачиваю, смотрю, где Мария. Нет ее! С тех пор я в недоумении: или Арфик пристрелил ее, или передо мной комедию ломал… Только я таких подлюк много на своем веку навидался, считал, что армянин тот рыжий для Марии нечто более пакостное придумал, и убежден был в этом, пока не увидел Марию здесь, в Белом Яре. Я уже подходил к ней, поговорить хотел по-хорошему. Так сделала вид, что совсем меня не знает, что я ее с кем-то спутал. Это я-то, который с ней почти шестьдесят лет бок о бок жил! Да я все изгибы тела ее помню, походку, жесты! Врет, сволочь. Ну, ей же хуже будет! Долго там Таньку п… носить будет?
— Афанасий Степаныч, может, не стоит вам к ней больше подходить? Если она такая старая, у нее же мужиков небось тыща была. Бог с ней, не вы первый, не вы последний, разойдитесь миром.
— Главное, рыло-то от меня чего воротит? Чай, не чужие, могла бы и поздороваться, поговорить о том о сем! А то прям чуть не на три веселых буквы посылает. Прынцесса!
— Ну, а может, это и правда не она? Бывают же на свете двойники?
— Двойники бывают, но не абсолютно похожие, скорее она просто растерялась, не думала меня в живых увидеть, но я ее в чувство привести сумею, будь спок. Она у меня еще попляшет! Да вон она! — Он указал в окно на остановившийся автобус марки «ПАЗ», из которого вышла… Бог ты мой! Галка Звягинцева…