ГЛАВА 11
Позвонила Лена, на даче уже дозревают яблоки. Когда-то стараниями отца был неплохой сад, но болезни взяли свое, они с матерью стали редко покидать городскую квартиру, а при таком дачнике, как я, одни деревья засохли, другие замерзли, только две яблоньки выстояли, хоть и одичали: плоды измельчились, но Лена все равно радуется и гордится «своим» садом.
Я ушел в раздумья, а Лене ответил разумоноситель, я не особенно вслушивался, они говорили по довольно простому сценарию, когда все фразы и знаки препинания известны и выверены, а конец разговора приближается издалека, заметный, как Останкинская телебашня.
Потом были «пока» и «целую», гудки, щелчок опускаемой трубки. Я побрел на кухню, у меня это тоже даже не сценарий, а рефлекс: чуть что стопорится – надо смолоть кофе, заварить покрепче, в мозгу начинает проясняться уже от запаха… Иногда еще раньше, едва только представлю, как подношу к губам полную чашку.
Ветер ворвался через открытое окно, глянцевые листки календаря слегка шевельнулись. По комнате побежали солнечные блики. Это не тот календарь, который у меня был в детстве: крохотный, отрывной, толстенький такой, напечатанный на скверной бумаге. Теперь почти на том же месте висит огромный, блестящий, с яркими цветными картинками. Тоже отрывной, но уже по-другому: надо отрывать по месяцу. А можно не отрывать, а просто загибать листки, предусмотрено…
Эти календари покупаю уже лет пять. Или больше. Нет, все-таки пять… Первый купил в киоске на Кузнецком. Даже помню, это было осенью. Еще колебался, не рано ли, до Нового года три месяца с гаком. Я тогда был в коричневой куртке… Верно, в коричневой, как сейчас помню и тот киоск, и хмурую продавщицу, и мужика, что купил газету и авторучку с двумя запасными стержнями. У него была желтая кожа, родинка возле носа, а на подбородке красный прыщ с желтой головкой…
Все ярко, четко, словно на цветном фоте. Нет, в хорошем цветном кино, ведь помню каждое движение. А вот как покупал второй такой календарь, уже на год следующий, не помню. В магазине? Нет, не помню. Тоже в киоске?.. В голове как на поле стадиона после матча.
Неспешный холодок начал заползать в меня с неумолимостью наступления ночи. Или старости. Я еще не понял, что меня встревожило, но сердце уже тревожно сжалось. Я не помню, как я покупал календарь! Я не помню… Ничего не помню за тот год, когда купил тот, второй, календарь!…
Сердце уже колотилось бешено. Я рухнул на стул, обхватил голову. Ладони сдавили виски так, что череп затрещал подобно спелому арбузу. Я помню, как меня, годовалого карапуза, вывели на улицу. Я шатался при каждом шаге, меня поддерживали огромные теплые руки. Еще помню, как пошел в первый класс, как садился за парту, хорошо помню свою классную руководительницу, помню грозного директора… Но совершенно не помню себя во втором классе, третьем, четвертом!
Да что со мной? Был ли я? Существовал ли вообще в те периоды… календарные периоды, когда себя не могу вспомнить? Может быть, меня как-то изымали?.. Нет, календарно я как раз был, меня кто-то может вспомнить из других существ, которые не «я», но все равно жутко: если у меня нет воспоминаний с периода, скажем, десяти лет и до четырнадцати или же, к примеру, с совсем близких мне двадцати до двадцати четырех… то существовал ли я? Или же меня не было?
Если не могу вспомнить, то меня… фактически не было!.. Ведь я уже договорился с собой, что как только перестану что-либо помнить, то я как «я» исчезну. Значит, меня не было? Не существовало?
– Я мыслю, – сказал я вслух дрожащим голосом, – значит, существую… Может быть, квантообразно. Дискретно. Может быть, одновременно с этой вселенной существует еще одна… которая возникает в какие-то промежутки времени вместо этой. Наша исчезает, а та появляется. Затем та исчезает, а наша возникает. А мы ничего не замечаем!.. Две вселенные в одном потоке времени… Нет, чушь, но страшная чушь…
Нерешительно звякнуло, затем звонок задребезжал так робко и пугливо, что я уже знал, кто на том конце провода. В трубке слышалось тяжелое дыхание, наконец неуверенный голос:
– Здравствуй, Егор…
– Здравствуй, отец, – ответил я. – Как здоровье? Как там мама?
– Вчера было обследование, – сообщил он торопливо. – Томография, компьютерный анализ мозга… Еще что-то, не запомнил. Говорят, начинает восстанавливаться. Я как раз сегодня собираюсь навестить…
– Я с тобой, – ответил я непроизвольно.
– Правда? – спросил он с недоверием.
– Точно, – пообещал я. – Жди, я за тобой заеду.
Положил трубку, сам не понимая, почему у меня вырвалось такое. С родителями я ссорился с детства. Но ссорятся многие, однако при нынешней рождаемости потомственные москвичи в лучшем положении: со стороны дедушек и бабушек остаются квартиры. Мне досталась неплохая квартира, сам бы на такую ни в жисть не заработал, переехал сразу же по достижении паспортного возраста, с родителями почти не общался, обиды еще свежи, раны кровоточат, себя воспитывайте, без вас проживу…
И жил, почти не общаясь, разве что холодновато-отчужденно. За все время лишь однажды посетил мать в больнице: на службе заели упреками, да вот побывал с отцом на кладбище.
Отец уже ждал меня у подъезда своего дома. Еще больше сгорбившийся, с унылым вытянутым лицом. В руке старая авоська, полузабытое в век пластиковых пакетов приспособление для переноски продуктов. Из крупных ячеек выглядывают румяные бока сочных яблок.
Я вскинул брови, он сказал виновато:
– Все забываю… Ей пока нельзя. С другой стороны, а вдруг?
– Все может случиться, – утешил я.
Его плечи опустились, я запоздало понял, что мои слова можно истолковать и по-другому.
Еще на входе в больницу я ощутил недобрый запах, от которого зашевелились волосы на затылке. Отец съежился, так и пошли через просторный вестибюль. Навстречу провели под руки старушку, с одной стороны поддерживала дюжая медсестра, с другой – хрупкая девчушка. У девушки глаза заплаканные, красные, нос распух.
В большом зале дежурная встретила отца кивком, его узнают, он отметился, что-то подписал, нам выдали белые халаты, старые и с желтыми пятнами.
Отец сказал с надеждой:
– Она все еще в палате для общих.
– Да-да, – сказал я поспешно, ибо это он ожидал услышать, – хороший признак. Хороший.
Лестница на второй этаж вела широкая, ступеньки странно укороченные, и когда мы поднимались, ступая сразу через две, запах все усиливался, тяжелый и тошнотворный, угнетал, обволакивал чувством страха и безнадежности.
На этаже по широкому коридору прошла только одна женщина в белом халате, оглянулась. Затем она неуловимо быстро исчезла, словно растворилась, еще не дойдя до угла.
– Вот ее палата, – сказал отец. Поймав мой взгляд, пояснил торопливо: – Ее перевели сюда. Я доплатил… Здесь одиночная палата. Без удобств, но одиночная.
Голова моя кружилась от этого тяжелого запаха. Отец толкнул дверь, не постучав, я шагнул, и тут зловещий запах обрушился с такой силой, что я почувствовал, как кровь отхлынула от лица, а желудок начал подниматься к горлу.
В крохотной комнате кровать с простой железной спинкой. На ней под шлангами, проводами и прозрачными трубками утопает в подушках старая женщина. Подушки не очень чистые, с такими же пятнами, как и на наших халатах, ветхое одеяло натянуто до подбородка, дряблого и темного, как старая печеная картофелина. Все лицо настолько желтое, ссохшееся, в глубоких морщинах, что я принял бы за мертвую, но аппаратура тихо шелестит, на крохотном мониторе бегут извилистые линии, что, как я понимаю, означает жизнь.
Нижняя часть лица спрятана под раструбом. Тот широким шлангом уходит наверх, там на металлических кронштейнах прозрачные бутыли с жидкостями цвета мочи и желчи, от них трубки уходят к ней под одеяло.
Подле постели тумбочка и один стул. Отец присел осторожно, глаза его с любовью и надеждой обшаривали ее сморщенное лицо.
– Здравствуй, дорогая, – сказал он тихо. – На этот раз мы пришли с сыном. Я уверен, ты начинаешь выздоравливать. Я встретил твоего врача в коридоре, он сказал, что ты идешь на поправку… И выглядишь лучше. Просто помолодела, а складки со лба ушли вовсе… Молодец. Ни о чем не думай, просто отдыхай, набирайся сил. Я люблю тебя, дорогая.
Ее лицо было неподвижно. Вряд ли она слыхала его негромкий убеждающий голос, но отец, переводя дыхание, продолжал говорить, снова соврал про врача, на самом же деле мы добрались сюда без всяких расспросов, рассказал про погоду, какие смешные передачи идут по телевизору, какого забавного щенка купили соседи.
Голос его вздрагивал, глаза заблестели. Я видел, как из его правого глаза выкатилась слеза, побежала по дряблой щеке, оставляя блестящую дорожку. Он смахнул украдкой, хотя ее толстые веки с красными старческими прожилками опущены, она могла только слышать… если могла, и он мужественно продолжал:
– Ты и сама должна постараться!.. Врачам надо помогать, а ты должна… Ты ж моложе меня на целых три года, а женщины живут дольше мужчин на десять лет! Это ж тебе после меня предстоит еще десять и еще три года топтать землю, внуков и правнуков обихаживать!.. Целых тринадцать лет, подумать только! Так что давай выкарабкивайся, я ж без тебя совсем измучился, мне без тебя тяжко…
Голос его прервался, он беззвучно хватал ртом воздух, сам уже такой же желтый, как и она. По горлу под старчески сморщенной кожей судорожно ходил кадык. Из глаз слезы побежали крупными блестящими каплями, рот начал кривиться, плечи затряслись.
Я положил ладонь на отцовское плечо, раньше такое широкое и твердое, а теперь исхудавшее, костлявое, жалобное. Он склонил голову набок, прижав щетинистой щекой мою руку, задерживая ее, продляя сыновью ласку, на которую я, как теперь помню, был не просто скуп, а вообще считал это слюнтяйством и никогда до нее не опускался.
В моей груди защипало сильнее, а в глазах начало расплываться. С изумлением и страхом ощутил, что вот-вот заплачу, хотя что мне эти люди, эти старики, одна особь умирает сейчас, а другая через несколько лет, что для галактики меньше чем мгновение.
– Она поправится, – выдавил я с трудом. Горло сжимали хищные пальцы, слова протискивались с трудом, мне стало трудно дышать. – Отец, она поправится… ей в самом деле еще рано.
– Да-да, – ответил он с такой торопливостью, что сердце мое защемило еще больнее. – Женщины живут дольше… В любой стране дольше!
– А вы даже не ровесники, – сказал я тихо. – Она моложе… У нее еще не иссякли силы.
Я смотрел на ее лицо и видел свое. Мальчики обычно в маму, а девочки – в отца, так что таким вот я стану всего через тридцать-сорок лет. Это кажется много, но я уже прожил столько же, половину отпущенной мне жизни. Если повезет, конечно. Если не заболею неизлечимой болезнью, если меня не собьет машина…
Словом, если мне очень-очень повезет, то лет через сорок я буду лежать вот так и медленно умирать, терзаясь болями изношенного тела.
Я стиснул зубы так, что стегнуло в виски. Чернота на миг отхлынула, я держал глаза широко раскрытыми, вбирая в себя этот мир, вживаясь в него заново, и жуткий страх небытия отодвинулся, замер, затаился.
Я подсел к постели, всматриваясь в лицо матери с жадной любовью. Отец тихонько сопел в уголке, там приборы, он рассматривал их так придирчиво, словно понимал назначение. А может, и понимал. За годы медленного угасания матери прочел горы книг по медицине, сам не хуже опытного врача мог определять все признаки тех болячек, что терзают ее.
– Мама, – проговорил я тихо, – мы здесь с отцом. Мы любим тебя.
В горле был комок, ибо что вроде бы еще нужно для завершения счастливой жизни? Отец и мать прожили сорок лет вместе, прожили в любви и согласии. Возможно, как в старой доброй сказке, и умрут в один день, ибо у отца плохо с сердцем, не засыпает без сильнейших лекарств.
Что вроде бы еще… А то, что я не хочу, чтобы они умирали! Они прожили тихо и честно. Они жили достойно, но не знали в жизни богатства. Они не побывали в дальних странах, еще не открыли удивительный мир Интернета… Они многого не успели узнать, увидеть, ощутить, но жизнь их вот-вот оборвется!
Мощным раструбом, гофрированный шланг, от висков идут провода, из-за мать походила бы на персонаж из фильма ужасов или на монстра из глубокого космоса, если бы не ее высокий лоб и закрытые глаза. Даже под старчески набрякшими веками, сплошь усеянными склеротическими бляшками, глазные яблоки выпучивались как бы в готовности взглянуть на мир пытливо и строго.
– Мама, – прошептал я, беря ее высохшие пальцы, похожие на куриную лапку, пролежавшую месяц на солнцепеке, – мама…
Отец бросил на меня робкий взгляд.
– Она слышит тебя, слышит!.. Я и без медиков знаю, что слышит.
– Да, – согласился я, – наверняка… Мама, мы здесь, рядом. Где ты сейчас, мама? Что ты видишь?
Сердце дрогнуло, я не хотел такое спрашивать, само вырвалось, теперь внутри все замерло в ожидании страшного ответа. Пахнуло холодом, словно из свежевырытой могилы.
Ее лицо было неподвижным, бугры под толстыми воспаленными веками не шелохнулись.
Когда мы вышли, тяжелый запах ослабел, но я чувствовал, что теперь это гнетущее чувство останется со мной на всю жизнь.
На всю, что пробуду здесь, на этой планете.
Дома я задернул шторы, лег на диван и попытался представить себе то, что видит мать существа, в теле которого я возник. Что она чувствует, лежа в темноте, не ощущая тела, простыни, не слыша, не видя…
Когда расслабился, мой организм некоторое время воспринимался огромной тяжелой массой, бесформенной и отвратительной. Я начал чувствовать, как непрерывно сокращается огромная мышца, усиленно засасывая и толкая дальше литры теплой крови, как подвигалась и легла поудобнее какая-то из кишок, как пыхтит и устраивается нечто толсто-скользкое, покрытое слизью, но важное, затем теплота наконец растеклась изнутри к конечностям, они потяжелели еще больше, раздвинулись в размерах настолько, что я перестал воспринимать их вовсе, как и тело…
Затем ощущение размылось, я лежал… а затем уже просто висел в темноте, невесомости, вокруг меня черный бескрайний космос… ни звезд, ни туманностей, только пустота, пустота, пустота.
Но мозг все еще работал, и я начал представлять, что я один в этой пустоте. Что ничего больше нет. Только я, а я – это ощущение. Без тела, глаз, слуха, обоняния. Только сам я.
Я завис в полной тьме, уже без тела, уже без верха, низа, в любую сторону тянулась пугающая бесконечность, а я один, всего лишь один. Так, наверное, чувствовал себя первобог, когда нет ни времени, ни пространства, нет ничего…
Но есть я, мелькнула мысль. Не мысль, скорее – ощущение. Так, наверное, чувствует себя мать. Она висит во тьме, не имея возможности поднять веки. Возможно, даже не чувствует их. Но огонек осознания трепещет, готовый погаснуть…
В страшной тьме я постарался расслабиться еще больше, попробовал пригасить огонек, еще и еще, и наконец вот я исчезаю, вот меня нет…
Острая судорога свела тело. Боль была острой и неожиданной. Сердце застучало часто, словно я уже пробежал пару верст, а оно только об этом вспомнило. В черепе застучали молотки. Грудь несколько раз сама по себе поднялась и схлопнулась, выталкивая застоявшийся воздух и нагнетая чистый, наполняя кислородом все насмерть перепуганное тело.
Я жив! Я еще жив – стучало в голове, в мозгу, билось во всем теле, судорожно и взахлеб уверяло меня, а внизу оставался страшный ужас небытия, которого я почти коснулся, который увидел, хоть издали, но увидел!
Я вынырнул в мир, как выныривает ныряльщик, что забрался в темные глубины чересчур, а потом на последних каплях воздуха, уже с замутненным сознанием, с шумом и плеском, почти не веря в спасение, выскочил в живой мир.
Но разве это – небытие? Я пытаюсь всего лишь вообразить себя. Просто себя. Без разумоносителя!
Лена привезла с дачи два огромных пакета с яблоками из нашего сада. Мелкие, гадкие, твердые, на полках любого магазина такие за рупь кучка. Даже мой разумоноситель никогда не мог понять этого стремления иметь «свои», но Лена верещала от счастья, радовалась, и замороженные губы разумоносителя наконец раздвинулись в ответной улыбке.
Даже я невольно залюбовался, а она все хохотала, запрокидывая хорошенькую кудрявую голову. Ее кожа была чистой, тронутой легким загаром, и белые ровные зубы блестели особенно ярко. Она знала, что очень хорошенькая, знала и то, что выглядит особенно хорошо, когда весело смеется, хохочет во весь хорошенький ротик, и смеялась задорно и жизнерадостно…
Но в уголках ее глаз уже наметились морщинки, которых не было в прошлом году. В уголке правого глаза их две, слева пока одна. Они начали появляться с полгода тому, но только в часы сильной усталости, недосыпа, потом исчезали, ее личико снова было по-девичьи юным и чистым. Вся она, как свежее молодое яблочко, тугое и налитое жизнью, но недавно я стал замечать, что эти крохотные морщинки уже закрепились, а в часы усталости становились только глубже, резче, длиннее…
Она внезапно оборвала смех, спросила с удивлением:
– Ты чего так смотришь?.. Что-то случилось?
– Дорогая, – сказал я внезапно перехваченным горлом, – я люблю тебя.
Ее глаза распахнулись во всю ширь, она даже попыталась отодвинуться, когда я притянул ее к себе, обнял. Она замерла, как пугливая птичка, в моих руках. Я чувствовал, как часто-часто бьется ее сердечко. Потом она подняла голову, я увидел тревогу в ее чистых глазах.
– Скажи, что случилось?
– Просто я люблю тебя…
– Но ты никогда таким не был!
– Все мы меняемся, – прошептал я. – Нет, не все, конечно… Ты мое сокровище. Ты мое чудо. Ты мое лучшее на свете…
Она уперлась кулачками мне в грудь, чуть отодвинулась. В ее глазах недоумение быстро сменялось страхом. Щеки слегка побледнели.
– Говори, – потребовала она настойчиво. – Я готова услышать самое ужасное. Говори.
Ломая слабое сопротивление, я нежно и трепетно поцеловал в пока еще чистый лобик. Как могу сказать ей такую ужасную вещь, что однажды она умрет? А до этого побудет дряхлой больной старухой, что ходит под себя, не может заснуть без болеутоляющего, забывает, как ее зовут, беззубая, с настолько дурным запахом изо рта, что его не отобьет ни один дезодорант?
– Просто я люблю тебя…
– Нет, – повторила она упрямо, – ты мне зубы не заговаривай. Скажи!
– Что, дорогая?
– У тебя с той женщиной что-то серьезное?
Я невольно усмехнулся, вопрос самый что ни на есть женский, а она, пытливо всматриваясь в мое лицо, несмело улыбнулась. На ее щеки начал возвращаться румянец.
– Дорогая, – повторил я, – я люблю тебя.
В горле встал горький ком, я поперхнулся. Эти слова последний раз слышал от отца, когда он повторял их в больнице у постели моей матери.