Книга: Ночь огня
Назад: XVII
Дальше: XIX

XVIII

Рыфкы-бей уехал так же неожиданно, как и появился. В один прекрасный день до нас дошли вести о его бесшумном исчезновении.
Неизвестно, что происходило в доме Склаваки, а приставать к кому-то с расспросами не представлялось возможным. Точно так же во дворцах не принято спрашивать, куда делся некий видный сановник.
Однако, по мнению каймакама, на этот раз разрыв был окончательным. С трудом выждав два дня, на третий я под каким-то предлогом заявился к Селим-бею.
В атмосфере дома не было и намека на исключительность. Но однажды, в ночь приезда Афифе из Измира, я уже видел, какое спокойствие может царить здесь после скандала. И теперь не обманулся.
Более того, хозяйственная деловитость старшей сестры, повязавшей голову черным платком, и служанки, а также более упорное, чем обычно, молчание Селим-бея и Афифе пробудили во мне подозрение, что потрясение оказалось даже сильнее, чем все думали.
Исчезли наряды для измирского малыша, которые шила старшая сестра, со стены пропал портрет Рыфкы-бея, который в первый раз остался на своем месте.
При Склаваки я не осмеливался произносить его имя, но с каймакамом говорил о нем постоянно.
На этот раз каймакам придерживался мнения, что Селим-бею следует проявить стойкость и любой ценой вырвать Афифе из рук этого бродяги.
От счастья я кипел, как самовар, но возражал каймакаму и сыпал не по возрасту внушительными словами: «Не говорите так... Нелегко разрушить семейный очаг. К тому же у них ребенок!»
Порой я лицемерил, делая вид, что симпатизирую Рыфкы-бею: «Не знаю, почему мне так понравился этот человек. Приятный, умный, воспитанный. Мне будет его не хватать!» — причитал я. Естественно, цель у меня была одна: услышать негативную оценку каймакама и его уверения, что он и Афифе больше никогда не воссоединятся.
* * *
Однако гость, который посетил Склаваки в тот же месяц, развеял мою преждевременную радость и на самом деле заставил вспомнить о Рыфкы-бее.
Это был тридцатидвухлетний капитан-медик, дальний родственник Селим-бея, называющий его «старшим братом». Во время службы в Эрзуруме он заболел ангиной и получил перевод в теплые края, в Родос.
Селим-бей с большой симпатией относился к капитану и даже отказался отпустить его на Родос, пока не пройдут два последних месяца пятимесячного отпуска по болезни.
Его звали Кемаль, как и меня. На его лице виднелись следы оспин, но фигурой обладал статной и красивой.
В первый раз я увидел Кемаля в главной аптеке города, вместе с Селим-беем, и сразу же по непонятной причине почувствовал неприятный холодок внутри. Его шея под воротником униформы была перехвачена черной повязкой. Немного хриплым, но приятным голосом он рассказывал об Эрзуруме, сохраняя беззаботно-радостную манеру, даже когда речь заходила о грустных вещах.
Все, кто находился в аптеке, с удовольствием слушали. Стоило Селим-бею нас познакомить, как я осмотрел его с головы до ног и приготовился критиковать.
И все это несмотря на приятные слова, которые капитан адресовал мне. Я находил причину, чтобы не попасть под влияние его превосходства, довлеющее не только надо мной, но и над всеми окружающими. Я сидел и сердился на каждого, кто находил смысл в его словах.
Когда я уходил, капитан вновь любезно обратился ко мне:
— Селим-бей представил мне вас как члена своей семьи. Раз так, приходите вечером, поговорим.
Несмотря на его очевидную тактичность, приглашение, сделанное будто от лица хозяина дома, оскорбило меня, и я немедленно решил, что это невозможно. Впрочем, моя гордость оказалась недостаточно стойкой, чтобы выдержать до конца, и я добавил с печальным и хмурым видом:
— Может быть, в другой раз...
В те времена другой раз в моем понимании не мог случиться позднее чем через два дня. И то одному мне известно, как я мучился и терзался в нерешительности, ожидая его.
Как и всегда, когда мне бывало тоскливо, я отправился к каймакаму.
— У Селим-бея снова гость, — сказал я, — меня пригласили. Если хотите, сегодня вечером я заеду за вами... Поедем вместе.
Каймакам только что вернулся из инспекционной поездки по деревням, которая длилась неделю.
— Я устал. Нельзя ли отложить до завтрашнего вечера? — спросил он. — И потом, боюсь, что жена устроит скандал из-за того, что я отправляюсь в гости сразу же после приезда.
Предлог для визита был выдуман неплохой, но теперь приходилось хитрить. Я сказал, что отложил поездку на два дня, чтобы дождаться каймакама, однако откладывать встречу еще на какое-то время было бы уже некрасиво.
— Хорошо, тогда езжай один, — ответил он.
Ни на что не надеясь, я принялся льстить:
— Вы нас покинули на целую неделю. И вот мы вновь видим вас. К тому же гость неприятный человек. Если вас не будет рядом, терпеть его станет сложно... А если вы поедете — все изменится.
Каймакам покатился от смеха, словно его щекотали.
— Ладно, я поеду... Только ты подойди к самой двери моего дома, шуми и кричи: «Скорее, они ждут, все уже в сборе». Так мы обведем жену вокруг пальца... Я буду говорить, что устал, но ты не поддавайся, настаивай на своем...
После этого каймакам потребовал разъяснений по поводу гостя.
Я скривил губы:
— Капитан — самодовольный, холодный и болтливый. Вы знаете, Селим-бей симпатизирует самым немыслимым людям, пускает их в свой дом.
Вечером, сидя в экипаже рядом с каймакамом, я перемывал косточки гостю Селим-бея.
— Его лицо все покрыто оспинами, ни лоскутка чистого нет, — говорил я. — К тому же у него такой хриплый голос... Вероятно, туберкулез гортани... Иначе как можно отправить человека из Эрзурума в Родос?
Каймакам кивал, соглашаясь, хоть еще не познакомился с Кемаль-беем, и вместе со мной критиковал Селим-бея за привычку открывать объятия и двери первому встречному, словно брату.
Но, увидев гостя, он сразу же переменился и по привычке принялся рассыпать бесчисленные комплименты и отпускать политические шуточки.
— Если меня увидят в обществе двух Кемалей, то привяжут к пушечному дулу, — шутил он. Гостя каймакам называл «свет моих очей, доктор» и смотрел ему в рот, словно состоял с ним в давней дружбе.
Капитан в самом деле чувствовал себя как дома: свободно и непринужденно. Вместо униформы он надел красивый серый костюм, но отказался от воротничка и галстука, сохранив все ту же черную повязку на шее.
Афифе он называл Фофо, как и старшая сестра, и постоянно гонял ее с поручениями, ничуть не церемонясь. Я находил, что панибратские манеры доктора неуместны даже для дальнего родственника, и тихонько приходил в ярость. Хуже того, Афифе была довольна таким обращением. Она внимательно выслушивала все, что бы он ни сказал, и заливисто смеялась над каждой его шуткой, даже самой примитивной.
Внезапно доктор пристал к старшей сестре и начал над ней насмехаться. Афифе смеялась вместе с остальными, я же посчитал, что ее поведение оскорбительно по отношению к сестре и выглядит непростительной наглостью.
Похоже, мое упорное молчание и безразличие достигли такой степени, что привлекли внимание Кемаль-бея.
— Вы совсем не участвуете в разговоре, — сказал он, — должно быть, вы, как и братец Селим, слишком любите тишину...
В его словах, разумеется, не было злого умысла, но я воспринял их как насмешку над моей персоной и Селим-беем. Однако выпад был слишком неожиданным, поэтому я не смог сразу отреагировать.
Немного погодя на ум пришли варианты ответа, которые мне, еще ребенку, тогда казались внушительными: «Потому что нет никакой возможности говорить», «Разве молчать не лучше, чем говорить ерунду?» и тому подобное. К счастью, время было упущено, разговор зашел о другом, и для меня не нашлось возможности вставить реплику.
Болван Селим-бей не только не сердился на этого человека за его манеру общаться, но, напротив, был в высшей степени внимателен к нему, а когда доктор заговаривал об отъезде, возражал: «Пока не закончится твой отпуск и ты не пройдешь весь курс лечения, никуда не поедешь».
Наконец я совершенно вышел из себя, когда Афифе покинула комнату вслед за Кемаль-беем, чтобы побеседовать с ним в прихожей.
Болезнь сделала меня крайне мнительным и недоверчивым. Стоило этим двоим уединиться для разговора, как я заподозрил, что они говорят обо мне, и сквозь шум в ушах почти что слышал, о чем они шепчутся.
Разумеется, этот человек насмехался надо мной в открытую. Я считал, что теперь он, несомненно, пародирует меня. А Афифе смеется, как совсем недавно над оскорблениями в адрес сестры.
На обратном пути я прислонился к стенке в углу экипажа и закрыл глаза. В висках у меня стучало, скулы сводило судорогой. Наконец каймакам заметил, что я не отвечаю на его болтовню, и спросил:
— Что такое? Ты какой-то странный.
В ту ночь я видел врага в каждом. Но на него я злился больше всех, наверное, потому, что он сидел рядом. Мне вдруг показались смешными и карикатурно-позорными все ранее любимые мной черты характера бедняги. Его голос и слова теряли значение. Когда от тряски экипажа его круглое, маленькое тело касалось меня, я с ненавистью отскакивал и хотел лишь выбросить его наружу, словно узел с тряпьем.
Я оставлял его вопросы без ответа, опасаясь сказать что-то из ряда вон выходящее. Когда он обратился ко мне повторно, я ответил безжизненным голосом:
— Ничего, просто у меня болит голова.
— Почему?..
— Я устал от этого неприятного рябого типа.
Каймакам выпрямился и попытался разглядеть
в темноте мое лицо.
— Невероятно. Вот и новая сторона твоей натуры.
Я нервно пожал плечами и крепко зажмурился,
а он продолжил:
— Мне Кемаль-бей показался совсем не таким, как ты о нем говорил. Прекрасный молодой человек: симпатичный, вежливый, воспитанный, приятный собеседник...
Больше я не мог сдерживаться и раздраженно произнес:
— Стоит вам столкнуться с кем-то лицом к лицу, и для вас не существует плохих людей... Все такие распрекрасные, милые и приятные собеседники...
Я хихикал и посвистывал с видом невоспитанного наглеца, показывая, что изначально решил не придавать значения ответам каймакама.
Узрев мое новое лицо, каймакам растерялся. Он велел кричащему вознице медленнее двигаться по разбитой мостовой:
— То есть ты хочешь сказать, что я подхалим?
Я довольно быстро опомнился и понял, что нужно ответить.
— Да Аллах с вами.
Он горько усмехнулся и продолжил:
— Если ты и вправду так считаешь, не стесняйся... Не стоит держать это в себе. В былые годы считалось, что храбрец, который начнет опровергать такие обвинения, ничего не стоит. В определенное время мы все не брезгуем действовать по велению века, пусть же нам это зачтется. Но дело в другом... По какой причине ты сегодня набросился на меня... Я хочу это понять. Это на самом деле важно...
Каймакам повернулся, чтобы лучше видеть мое лицо, а когда повозка особенно сильно подпрыгнула, был вынужден схватиться за крепежи навеса, чтобы не вылететь из нее.
С недавних пор в его поведении возникла перемена. Порой я вспылял по мелочам и говорил, что мне надоело жить. В такие минуты его взгляд менялся, и я видел, как его зрачки расширяются, как будто стремясь увидеть что-то, скрытое в глубине моей души. Продолжая держать глаза закрытыми, я почувствовал, что в этот вечер тоже нахожусь под наблюдением, и сразу же сменил позиции:
— Наверное, я вас обидел, господин... Вы знаете, я болен... У меня семь пятниц на неделе.
Каймакам ограничился словами:
— Ладно, сынок, ладно... Это все тоска по дому, — и, усевшись в своем углу, оперся головой о заднюю стенку.
Когда повозка подскакивала на камнях, поднимаясь в гору, он лишь вопил: «Ой, ой», но больше ничего. Несомненно, я заронил подозрение в душу каймакама. Нужно было обязательно что-то сделать, чтобы рассеять его.
Посетовав на состояние дорог, я сказал:
— Странная болезнь, господин. Смотрите, а сейчас я хорошо себя чувствую... Я даже изменил свое мнение по поводу Кемаль-бея. В самом деле, он милый и воспитанный человек. Вы все прекрасно понимаете...
Он улыбнулся:
— Мы уже помирились, не беспокойся...
— Нет, правда, я не поэтому. Я серьезно говорю, господин.
Каймакам вновь стал заверять меня:
— Ну хорошо... хорошо... Что за причина для серьезных речей? Все болезнь... Полагаясь на твое описание, я посчитал, что этот Кемаль-бей в самом деле безобразный болтун и проныра... А мне навстречу вышел яркий, энергичный человек, проворный, как вода в реке. Ну есть у него на лице пять-десять оспин, ну и что? Важно другое: умное лицо разве можно испортить парой оспин?.. К тому же веселый человек. Дом Склаваки до этого напоминал протестантскую церковь, а он привнес туда вкус и яркость... Ты заметил? Даже Афифе веселая. В конце концов, молодая женщина... Сразу переменилась, стоило ей увидеть рядом мужчину, который хоть на мужчину похож... Малютка тараторит не умолкая, у нее даже глаза смеются... Знаешь, что бы я сделал на месте Селим-бея? Силой отнял бы ее у бродяги Рыфкы-бея и с помощью Аллаха выдал бы ее за этого человека. Они так подходят друг другу...
Эти замечания были просто-напросто ловушкой. То ли из чистого любопытства, то ли проникнув в самую суть проблемы и пытаясь облегчить мои страдания, каймакам ради благой цели попытался застать меня врасплох. Я понял это лишь годы спустя, но хорошо помню, что в ту ночь инстинкт самосохранения приказал мне отнестись к его провокации как можно спокойнее. Темнота частично скрывала мою реакцию на страшные слова, а другая часть пряталась под налетом детской наивности, которая порой более обманчива, чем напускная наивность взрослого человека. Спокойным и почти что веселым голосом я произнес:
— Как бы было прекрасно, господин. Я тоже хочу, чтобы младшая сестра обрела счастье.
* * *
Я видел, как Афифе опирается руками на плечи мужа, как она льнет щекой к его щеке. Благодаря силе внушения, таившейся в необычайно красочных, вульгарных и циничных словах каймакама, я практически собственными глазами наблюдал запретные сцены их супружеской жизни. Но, как ни странно, во мне не пробудилось ничего, кроме жалости и грусти по отношению к младшей сестре. В то же время несколько фраз каймакама об Афифе и докторе, приехавшем в гости, теперь заставляли меня сходить с ума от ревности.
Я не сомневался, что они любят друг друга. Более того! По ночам я практически видел, как женщина со смеющимися глазами тянется к энергичному молодому человеку, проворному, будто речная вода. Причем любовная сцена всегда разворачивалась в моей комнате.
По всей вероятности, отсутствие устоявшихся взглядов на моральные ценности мешало мне признать, что Афифе так быстро пала.
В тот момент я судил об отношениях мужчины и женщины, опираясь на выводы окружающей молодежи, слуг и подобных им простолюдинов. Из этих выводов следовало, что у мужчины и женщины нет причин противиться друг другу. Если же между ними имеется хоть малейшая симпатия, мужчина имеет право в любое время протянуть руку и поймать женщину за запястье, как я Рину, а потом отдаться течению любви, чего бы она ни требовала. Для этого достаточно безлюдного места, пустой комнаты или даже пространства за дверью.
Я полностью потерял уважение к Афифе. Дом Селим-бея казался мне очагом разврата, а Афифе — самой бесстыдной из продажных женщин. Я не замечал, насколько к ней несправедлив.
Еще удивительней — во мне проснулось беспокойство за Рыфкы-бея. Поскольку я не имел права претендовать на что бы то ни было, я мучился, думая о безнравственности Афифе по отношению к этому человеку и даже малышу Склаваки из Измира. Зная, что я никогда не осмелюсь так поступить, несколько раз я обдумывал текст телеграммы к Рыфкы-бею: «Если хотите увидеть позорное поведение своей жены, немедленно приезжайте сюда!»
Мои подозрения в адрес Афифе имели негативные последствия: я лишил себя наслаждения глядеть на ее украденный портрет и пытаться увидеть любимое лицо, прокручивать в голове картины нашей прогулки в саду. Хотя между нами ничего не было, мое самолюбие получило тяжелый удар. Я поклялся, что никогда больше не ступлю на порог ее дома. Попытки убедить себя, что любить настолько безнравственную женщину я не могу, утомляли.
Меня вновь посетила-мысль о самоубийстве, в свое время зародившаяся в связи с отъездом Афифе из Миласа. Но причина теперь была иной. Ведь никто не станет приносить себя в жертву ради женщины, изменяющей мужу и творящей всевозможные непотребства с посторонним мужчиной в доме брата.
Я должен был умереть как ссыльный, у которого нет надежды и будущего. Чтобы сбить со следа каймакама, я пел ему песенку про то, что «устал жить». Теперь же я пел ее самому себе, добавляя мотив тоски по отцу и матери.
На аукционе за пару золотых я приобрел маленький револьвер. Он был покрыт перламутром и напоминал игрушку. Собственно, он и являлся игрушкой не только внешне, но и по своим качествам.
Чтобы увериться в серьезности решения, я время от времени вынимал его из кобуры и, проверив исправность предохранителя, разыгрывал перед зеркалом комичные сцены самоубийства.
Эпизоды этого маскарада все еще стоят у меня перед глазами. Я то расстегивал пуговицы рубашки и приставлял револьвер к груди, то подносил дуло к виску и глядел на себя, а затем, взмахнув руками, словно актер театра Манукяна, опускался на стул.
Хотя моя смерть никак не была связана с Афифе, я почему-то надеялся, что она обязательно придет увидеть меня на смертном одре.
Естественно, для нее у меня не было никаких слов, кроме слов презрения. Но все же я не мог уйти, не написав ей пронзительное, длинное письмо, строки которого способны исцелить раненого. Я еще не решил, что напишу. Вероятно, я раскрыл бы ей суть того зла, которое она причинила мужу и сыну.
Решение совершить самоубийство не вызывало у меня сомнений, точно так же, как вина Афифе. Поэтому не было смысла ждать. Я дал себе трехдневную отсрочку. Причиной тому стала непонятная надежда, но я объяснял это необходимостью исполнить кое-какие обязательства. Например, как я мог уйти, не написав писем матери, отцу, братьям и, обливаясь слезами, не попросив у них прощения? Разве долг чести не требовал закончить карту, которую поручил мне главный инженер? Да и расчеты с дорожными рабочими, которые в конце недели придут за деньгами, — тоже не шутка.
Но из-за бесцельных прогулок по улицам и репетиций самоубийства с револьвером у виска перед зеркалом я не мог закончить все свои дела, а поэтому три дня оказались бесконечными.
Наконец как-то ночью я сказал себе: «Будь что будет, но я должен еще раз навестить это логово разврата, хотя и поклялся, что больше не переступлю порог их дома. Как бы то ни было, Селим-бей и старшая сестра заслужили мое внимание. А потом я должен при расставании сказать Афифе такие слова, которые она никогда не забудет».
Одиночество превратило меня в человека, который играет сам с собой в карты, пытаясь поверить, что его партнеры не знают, какие козыри у него на руках.
Назад: XVII
Дальше: XIX