Книга: Ночь огня
Назад: XVIII
Дальше: XX

XIX

В ту зиму кроме «Рафаэля» я страстно и нервно зачитывался иллюстрированным переводом «Вертера». Вероятно, шутовская идея совершить самоубийство появилась благодаря ему.
Направляясь к Селим-бею жарким августовским днем, я то и дело повторял фразу из «Вертера» (или из «Рафаэля», так как их содержания смешались в моей голове): «Завтра для нас отныне не существует».
В саду не было ни души, кроме Флоры, которая, завидев меня, начала лаять.
Я шел по дорожке, обсаженной деревьями. Дорога от калитки до дома представлялась мне путем храброго воина, который идет на верную смерть. Впрочем, я не смог сдержаться и несколько секунд простоял у начала узкой тропинки, ведущей к колодцу, повторяя снова и снова: «Завтра для нас отныне не существует».
Хотя дверь и окна оставались открытыми, сегодня казалось, что дом совершенно пуст. Но, поднявшись по каменной лестнице в прихожую первого этажа, я застал престранную картину.
Афифе сидела на низенькой кухонной табуретке, наклонившись вперед, а старшая сестра, устроившаяся на более высоком стуле позади, завивала ей волосы.
Стоило мне войти в дверь, как я сразу же захотел выбежать обратно. Они посчитали мое движение проявлением вежливости, ведь сцена была достаточно интимной, и позвали меня.
— Пустяки... Разве вы нам чужой? — сказала старшая сестра.
Афифе лишь прикрыла подолом платья обнажившуюся ногу и, не поднимая головы, сострила:
— Мурат-бей совсем пропал, так что у нас есть право считать его чужим.
Не знаю, какого цвета стало бы мое лицо, но, к счастью, за последние дни солнце превратило меня в эфиопа, поэтому они не могли ничего заметить.
Я присел на скамью у окна, довольно далеко от сестер.
Старшая спросила, как я себя чувствую и нет ли вестей из Стамбула, а затем добавила:
— Сегодня мы придадим Фофо немного элегантности.
Стараясь держаться холодно и степенно, я сказал:
— Да, госпожа, — и замолчал. Затем, чтобы придать себе нужный вид, я зажег сигарету.
Она расстроилась, что я курю свои, а не беру сигареты со стола, и в шутку пригрозила:
— Если глава семьи увидит, вам не поздоровится... Рассердится, будет кричать.
Как и большинство ограниченных людей, старшая сестра выражалась примитивно. Всякий раз, увидев меня с сигаретой в руке, она напоминала мне, как я получил нагоняй от отца, и даже не задумывалась о том, что ее слова могут меня раздражать.
Мне хотелось сказать: «Завтра для меня отныне не существует... Я не боюсь главы семьи», но я не смог этого сделать. Вместо слов я принял красноречивую позу. Но они, естественно, ничего не заметили.
Старшая медленно продолжала свое дело, изредка обращаясь с парой слов то ко мне, то к Афифе.
«Мурат-бей совсем пропал, так что у нас есть право считать его чужим...»
Фраза Афифе вертелась у меня в голове. Я непрерывно повторял ее про себя и наделял каждое слово нелепым смыслом: «Она позабыла меня настолько, что не узнает. Впрочем, для нее я всегда был только ребенком. Ей стоило хотя бы сказать об этом вслух, самой. Значит, новая любовь заставила ее забыть обо всем. И потом, отчего она всегда зовет меня Мурат, хотя остальные называют Кемалем? Следовательно, она любит этого Кемаль-бея уже давно и у нее язык не поворачивается назвать другого человека его именем...»
Безмолвие августовского полудня так гармонично сочеталось с их природной склонностью молчать, что через некоторое время я почувствовал, как страсти теряют накал, несмотря на все мои муки и страдания.
Поначалу я негодовал и не смотрел на Афифе, но постепенно взгляд медленно начал скользить в ее сторону, и через какое-то время я уже не мог отвести глаз. Старшая сестра подставила ей под ноги желтый банный таз. Периодически она нагибалась, чтобы смочить гребенку, а потом захватывала в ладонь прядь расчесанных волос и оборачивала их вокруг бумажки длиной в спичку.
Я вспомнил утро бурной ночи, ночи возвращения Афифе из Измира. Тогда она долго пробыла в хамаме, чтобы смыть с себя слезы и усталость, а потом уложила мокрые волосы вокруг головы, скрутив их в мелкие и тугие кудряшки.
Хотя никто мне ничего не рассказывал, я представил, как сестра усаживает ее, словно ребенка, между своими коленями и расчесывает ей волосы, то ласково, то грубо. Как странно, сегодня картина на удивление точно повторяла мое старое предположение, при этом старшая сестра, словно угадав мои мысли, пустилась в объяснения:
— Вот видите, взрослая женщина, а не может расчесать волосы. Но это я виновата... Я с малолетства сама ее причесывала, ведь она росла без матери... Впрочем, если она не будет сидеть спокойно и начнет меня мучить...
Афифе, устав сидеть без движения или желая вновь сыграть в игру, знакомую с детства, начала дергаться и крутиться, чтобы помешать сестре.
Старшая в душе радовалась, не забывая при этом угрожающе хмурить брови, щурить глаза, жаловаться и порицать младшую. Говорили они по-гречески. Разыгрывая этот старый сюжет, из уважения ко мне они порой переходили на турецкий.
— Да сядь же ты спокойно, дитя великовозрастное. А то я тебя за волосы оттаскаю... укушу за ухо...
Возня сестер затянулась надолго.
В ответ на фальшивые угрозы и повторяющиеся реплики старшей Афифе то закусывала губу и вопила, как будто от сильной боли, то потешалась, прищурив один глаз и высунув язык.
Свет заходящего солнца струился из окна позади, проходил между руками старшей сестры и играл на лице Афифе.
Гримасы шаловливого ребенка, подчеркнутые игрой света, придавали чертам Афифе совершенно новое выражение. А я опять почувствовал, что с трудом держу себя в руках от волнения, и начал сердиться.
Что бы сегодня ни делала Афифе, я решил, что меня это не интересует. Уткнувшись лицом в колени сестры, сидя молча и без движения, я решил, будто она думает о докторе и о грядущей ночи с ним. Искры в ее глазах, блики света на зубах, когда она поднимала голову, чтобы посмеяться и пошутить, сменяющие друг друга цвета на губах и щеках, все это веселье представлялось мне — в его честь.
Туалет Афифе был завершен, а вместе с ним закончились и пререкания. Старшая сестра разглядывала скрученные локоны, поворачивая голову младшей в своих руках:
— Не обращайте пока внимания... Скоро я вытащу бумажки, вот увидишь, как будет красиво.
Будь я на месте этого подлого доктора, я бы предпочел, чтобы бумажки остались на своих местах.
Старшая сестра принялась рассказывать мне о различных способах завивки волос, как будто для меня это было дело понятное. Она говорила, что раскаленные щипцы жгут волосы и портят цвет, а если придать локонам форму при помощи мокрой расчески и бумажки, то опасности удается избежать. Оставив Афифе в покое, старшая сестра занялась мной и с глупой улыбкой сказала:
— Слава Аллаху, вы совсем выздоровели... Цвет лица стал прежним, да и поправились немного...
Проклятая судьба! Я бился в агонии, словно уличная собака, которую отравили, и никто этого не замечал.
Ждать было бессмысленно. Для чего? Чтобы увидеть, как доктор входит в дом, держа под руку тупого и бесчувственного Селим-бея, а Афифе с кудряшками на голове, с красными как коралл губами, рдея от удовольствия, выбегает к нему навстречу?
Заметив, что я беру с табуретки свою феску, старшая сестра подняла крик и с упреками набросилась на меня. В ответ на мои оправдания, которые становились все невразумительней, она кричала:
— Неправда... неправда... Вы стали лгуном... Не убегут от вас девушки церковного квартала! — и требовала, чтобы я не смел никуда уходить, не пополдничав с ними.
Странная мне выпала доля: вместо горьких, незабываемых речей, с которыми я планировал, уходя, обратиться к Афифе, я брал из ее рук хлеб с вареньем и виноградную мусталивру. Но что уж тут поделаешь!
За полдником я попытался придать своему загоревшему лицу еще более мрачный вид и намекнуть на скорую смерть. Но сестры начали нелепый разговор о каких-то курицах, которых Селим-бей привез неизвестно откуда и теперь планировал разводить. Препираясь то по-гречески, то по-турецки, они совершенно не обращали на меня внимания.
В качестве финального угощения старшая сестра предложила мне пойти вместе с младшей и посмотреть на этих кур. Пока она убирала со стола, Афифе потащила меня на птичник, расположенный позади дома.
Она шла впереди, ломая сухие ветки и выдергивая сорняки, которые попадались на пути, а иногда обращалась ко мне с вопросами.
Должно быть, пытаясь разыграть трагедию, я принял излишне угрюмый вид, поскольку через некоторое время она остановилась и спросила:
— Что с вами опять такое?
Глядя вдаль, я лишь пробормотал:
— Не знаю.
— Наверное, вам порядком надоел Милас?
После небольшого колебания я склонил голову
и произнес, сильно понизив голос:
— Может быть, Милас... а может быть, что-то еще...
— Понятно...
Должно быть, Афифе посчитала, что под «чем-то еще» я подразумеваю чувства к матери или же к какой-то из девушек церковного квартала. Возможность такой трактовки разволновала меня. Я быстро переменил позу и, осмеливаясь глядеть ей в глаза, произнес:
— Вы не поймете. А если и поймете, то будет слишком поздно.
Это было самое настоящее признание. Но Афифе ни о чем не догадывалась. Она глядела на меня, не зная, чем объяснить мой раздраженный тон и ненавидящий взгляд.
С почти формальной нежностью в голосе она завела известную песенку о семье:
— Вы член нашей семьи. Если у вас стряслась какая-то беда, вы должны сказать нам.
По правде говоря, мой выпад напугал меня самого. С трудом переводя дыхание, я что-то промямлил, и мы пошли дальше.
Любовь Склаваки к земле и животным была свойственна и Афифе. Казалось, она посмеивается над новым увлечением брата, но при этом курицы со странными именами интересовали ее. Доставая из птичника цыплят, она показывала характерные пятна на их ножках и головках. У стены, в загоне, огороженном проволокой, прогуливались две гусыни с выводками гусят. Афифе потащила меня и туда. Гуси насторожились. Одна гусыня вместе с гусятами пролезла через дыру в стене и сбежала. Другая не проявляла беспокойства, но краем круглого глаза поглядывала на меня так же недовольно, как я в свое время смотрел на гостя-доктора.
Стоило нам приблизиться, гусыня тревожно зашевелилась. Прижавшись животом к земле и вытянув змеиную шею, она, точно базарная баба, испустила громкий крик и бросилась на нас. Нападение было столь устрашающим, что Афифе резко отступила назад и практически упала в мои объятия, прижавшись лицом к моему лицу и прислонившись ко мне грудью.
Я не понял, как нам удалось спастись от гусыни, не покалечившись. Но когда мы оказались за оградой, у меня был такой растрепанный вид, словно я сбежал с поля боя.
Посмотрев на меня, Афифе спросила:
— Вы испугались? Или я вас ударила?
Она не могла удержаться от смеха.
Немного погодя она объяснила, что смеется не только над моим внешним видом.
— Эта гусыня просто ужасная, вчера она до крови прокусила руку Кемаль-бею. Старшая сестра плохо говорит по-турецки. Знаете, что она кричала? «Гусыня ужалила Кемаль-бея в палец».
Рассказывая об этом, Афифе покатывалась от смеха. Ее щеки словно мяли пальцами: на них попеременно проступали то красные, то белые пятна. Лицо было в полном беспорядке.
Давно я не видел ее так близко и при таком хорошем освещении: тонко очерченные губы, подрагивающие крылья носа, легкие морщинки и тени в уголках глаз. Нервное потрясение заставляло меня замечать на ее лице следы страстной ночи, проведенной с другим. Пятнышко на щеке — след укуса. Царапина от булавки на шее появилась, когда он разрывал рубашку на ее груди.
В ту минуту мое тело было охвачено огнем, который вполне мог толкнуть меня на новое безумие.
Она же, немного успокоившись, сказала своим обычным голосом:
— Вчера мы проводили нашего гостя. Так умоляли, но удерживать его дальше оказалось просто невозможно.
Полагая, что ослышался, я изумленно смотрел ей в глаза.
Она продолжила:
— Впрочем, у него было на то право. У Кемаль-бея гак много дел.
— ???!!!
— Хотите, я вам скажу? Только обещайте, что пока никому не расскажете... Даете слово?
Соглашаясь, я несколько раз кивнул.
— Кемаль-бей женится...
— ???!!!
— Одна из наших родственниц — Перихан... Дочь нашего старшего дяди из Мерсина. Разумеется, она и с Кемаль-беем в родстве состоит... Кемаль-бей уже давно хочет на ней жениться... Но дядя все не соглашался. Не хотел отдавать дочь за военного, разлучаться с ней. Но на этот раз он смягчился, узнав, что Кемаль-бея перевели на Родос... Селим-бей уже три недели пишет письмо за письмом... Наконец вчера пришел ответ. Видели бы вы, как Кемаль-бей обрадовался! Может быть, мы поедем на свадьбу...
— ???!!!
— Они оба такие славные ребята... Перихан такая красавица, как куколка... И шутница, даже веселее, чем Кемаль-бей... Вот посмеемся на свадьбе... Вы ведь тоже рады, не правда ли?
«Рад» было не то слово. Но этого я Афифе не сказал. Я понимал, что не только слова, но и малейшее движение нарушит равновесие, и я зарыдаю. От страха я словно окаменел.
— Но не забудьте о своем обещании... Пока они не обручатся, вы даже старшей сестре ни слова не говорите... Иначе она начнет бранить меня за болтовню...
Ах, эта привычка Склаваки хранить секреты... Кто в Миласе знает Кемаль-бея? И кому какое дело, что он в Мерсине женится на уроженке Крита?
В те времена для женщины Востока свадьба была самым тяжелым испытанием в жизни. Афифе упомянула, что бабушка семейства может обидеться, и теперь, прогуливаясь со мной по саду, без умолку говорила об этом.
Медленно приходя в себя, я тоже начал вставлять реплики и участвовать в разговоре. Моя ненависть к доктору внезапно превратилась в горячую любовь. Я представлял его лицо, изрытое оспинами (оно казалось мне самым прекрасным в мире), и восхвалял его со слезами на глазах.
Когда Афифе завела речь о свадьбе в Мерсине, я не смог сдержаться:
— А можно я тоже поеду?
Она отнеслась к вопросу серьезно и, довольно улыбаясь, произнесла:
— Вот замечательно, вы ведь тоже член нашей семьи. Поедем все вместе... Только разрешат ли вам покинуть уезд?
— Да, вы правы... Я ведь ссыльный. Не разрешат.
Я тихонько вздохнул и погрустнел. Она посчитала,
что я вспомнил о своем статусе, и принялась меня утешать.
Пользуясь положением человека, гораздо лучше знающего жизнь, она, подобно брату и каймакаму, повторяла, что я еще ребенок и что все изменится. Наконец, рассуждая с наивностью восточной женщины, которая считает свадьбу самым важным событием в жизни и утешением в любой беде, Афифе добавила:
— Не расстраивайтесь, Мурат-бей. Придет день, и вы, подобно Кемаль-бею, получите хорошую профессию, женитесь на любимой девушке и будете очень счастливы.
— Не говорите так... В моем случае это невозможно...
Афифе не обратила внимания на мое раздражение
и с улыбкой возразила:
— Так уж заведено, все так говорят, но когда приходит время... Возможно, мы приедем в Стамбул на вашу свадьбу...
Я ничего не ответил, отвернулся и пошел следом за ней, стараясь скрыть слезы.
* * *
Считается, что отчаяние делает людей смелыми и безрассудными. В моем случае правило действовало в точности до наоборот. Стоило мне потерять надежду, я всякий раз замыкался в себе, терзаясь необоснованными страхами, и полностью отказывался от любого действия. Наоборот, любым, самым маленьким успехом своей общественной жизни я всегда был обязан большой радости. В такие мгновения я нахально летел вперед, не зная меры и преград, и, как ни странно, чаще всего это помогало.
Когда мы, гуляя по саду, наконец дошли до знаменитого колодца, мой восторг достиг таких высот, что я был не в силах сдерживаться. Я так много говорил, смеялся и суетился, что Афифе спросила:
— Что с вами, Мурат-бей?
Я повторил то, что сказал полчаса назад у курятника:
— Вы не поймете... Вы не сможете этого понять...
На этот раз я не боялся и смело, с улыбкой смотрел
ей в глаза.
Почему Афифе проявила настойчивость? Должно быть, мой ответ, повторенный дважды, заставил ее насторожиться. -
— Сегодня с вами что-то не так. Я хочу знать, чего же мне не понять.
— Это невозможно...
Я мотал головой, прикусывал язык зубами, смеялся и вел себя как ребенок. Видимо, поэтому она посчитала, что и ответ будет детской шуткой.
— Ну же, хватит кокетничать, я жду. Иначе я обижусь.
— Если я скажу, вы, наверное, обидитесь еще сильнее. Даже не наверное, а точно...
Общая атмосфера покоя и оптимизма помешала Афифе заподозрить что-то дурное.
— Обещаю, я не обижусь, — ответила она.
Я окунул пальцы в желоб и принялся разглядывать стекающую с них воду.
— Вы клянетесь?
Она начинала сердиться.
— Что за упрямство? Да...
И я допустил ошибку, которой никогда не совершил бы в минуту отчаяния и сомнений. Я начал рассказывать Афифе о своих подозрениях в адрес Кемаль-бея. Поначалу я чувствовал себя легко. Не понимая, к чему могут привести мои слова, я смело смотрел на нее, когда она изумленно поднимала взгляд. Но, почувствовав всю серьезность своего поступка, поняв, что повернуть назад теперь нельзя, я опустил голову. Я заикался и путался.
Судя по моим словам, я переживал только за Рыфкы-бея и маленького измирского Склаваки. Даже слезы, которые лились из моих глаз, я пытался объяснить состраданием к ее мужу и ребенку. Возможно, так я хотел ее немного разжалобить.
Заканчивая свою речь, я применил последнюю уловку и произнес что-то вроде: «Я был несправедлив к вам, Афифе-ханым... Я признаюсь вам в этом, и если вы меня не простите, то мне не жить». Фраза казалась безжизненной, взятой из романа. Со страхом я поднял голову.
Афифе закрыла лицо руками. Я ждал ярости или глубокой печали, я готовился защищаться, как только она уберет руки от лица.
Но все пошло не так. Медленно, не глядя на меня, она произнесла:
— Как вам не стыдно, такого я от вас не ожидала. Не желаю больше с вами разговаривать.
Афифе направилась к дому, оставив меня одного. Догнав ее, я спросил:
— Вы не хотите, чтобы я приходил в ваш дом?
Неосознанно я задел самую больную для Афифе тему. Полагаю, в ту минуту ничто не могло бы расстроить ее сильнее.
— Я этого не говорила, — ответила она. — Наш дом открыт для любого гостя... Вы можете приходить к моей сестре и брату, когда захотите. Я говорила только от своего лица.
Назад: XVIII
Дальше: XX