Глава двадцать первая
Дневник старого приказчика
«Политическое положение настолько шатко, что меня отнюдь не удивило бы, если бы к декабрю разразилась война.
Всем почему-то кажется, что война может вспыхнуть только весной; видно, они уже забыли, что австро-прусская и франко-прусская войны начались летом. Не понимаю, откуда это предубеждение против зимних кампаний? Зимой закрома полны и дороги убиты, словно камень, между тем как весной и у мужика с хлебом туго, и дороги раскисают; где пройдет батарея — впору хоть купаться.
А посмотришь с другой стороны — долгие зимние ночи, отсутствие теплой одежды и жилья для солдат, тиф… Право же, я не раз благодарил бога за то, что он не создал меня полководцем Мольтке: вот, бедняга, должно быть, ломает себе голову!
Австрийцы, вернее венгерцы, уже далеко забрались в глубь Боснии и Герцеговины, где их встречают весьма негостеприимно. Объявился даже некий Гази Лоя, как говорят, прославленный партизан; он доставляет им много хлопот. Жаль мне венгерской пехоты, но и то сказать, теперешние венгерцы ни к черту не годятся! Когда их в 1849 году душили черно-желтые, они кричали: «Каждый народ вправе защищать свою независимость!» А теперь что? Сами лезут в Боснию, куда их никто не приглашал, а боснийцев, которые оказывают им сопротивление, называют мошенниками и разбойниками.
Ей-богу, я все меньше понимаю теперешнюю политику! И кто знает, может, Стах Вокульский прав, что перестал ею интересоваться (если только это правда).
Да что это я все разглагольствую о политике, когда в собственной моей жизни произошла такая важная перемена! Кто бы поверил, что уже неделя, как я перестал заниматься магазином — разумеется, на время, иначе, верно, я одурел бы со скуки.
Дело вот в чем. Стах пишет мне из Парижа (он и перед отъездом просил о том же), чтобы я занялся домом, который он купил у Ленцких. «Не было печали!» — подумал я, да что поделаешь! Сдам магазин Лисецкому и Шлангбауму, а сам — айда в разведку, на Иерусалимские Аллеи. Перед тем спросил я Клейна, который живет в доме Стаха, что там слышно? Он вместо ответа за голову схватился.
— Есть там какой-нибудь управляющий?
— Есть, — поморщившись, отвечает Клейн. — Живет на четвертом этаже, вход с улицы.
— Хватит, — говорю я, — хватит, пан Клейн!
(Не люблю я выслушивать чужие мнения, прежде чем не составлю собственного. К тому же Клейн, парень еще молодой, легко мог бы зазнаться, заметив, что старшие обращаются к нему за сведениями.)
Что ж! Делать нечего. Посылаю отутюжить мою шляпу, плачу два злотых, на всякий случай кладу в карман пистолет — и шагом марш в сторону костела Александра.
Смотрю — да, вот дом, желтый, четырехэтажный, номер сходится… стой! Вот и дощечка с именем и фамилией владельца: «Станислав Вокульский»… (Это, должно быть, старик Шлангбаум распорядился.)
Вхожу во двор… Э, плохо дело!.. Несет, черт возьми, как в аптеке. Мусор громоздится кучей чуть не до второго этажа, по канавам течет мыльная вода. Только тут я заметил, что во флигеле на первом этаже помещается «Парижская прачечная», а в ней, вижу, — девки, здоровенные, как двугорбые верблюды. Это ободрило меня.
— Дворник! — крикнул я.
Еще с минуту во дворе было пусто, потом показалась толстая баба, до такой степени замызганная, что я не мог понять, каким образом подобное количество грязи уживается по соседству с прачечной, вдобавок еще парижской.
— Где дворник? — спрашиваю, притронувшись рукой к шляпе.
— А вам чего? — огрызнулась баба.
— Я пришел от имени владельца дома.
— Дворник в каталажке сидит, — отвечает баба.
— За что же?
— Ишь ты, какой любопытный! — орет она. — За то, что ему хозяин жалованья не платит.
Хорошенькие новости узнаю я с самого начала!
Ясное дело, после дворника пошел я к управляющему, на четвертый этаж. Уже в третьем я услышал детский визг, шлепки и истошный женский крик:
— Ах негодники! Ах паршивцы! Вот тебе! Вот тебе!
Подхожу — двери настежь, на пороге некая дама в сомнительной белизны кофте хлещет ремнем троих ребятишек, да так, что свист стоит.
— Простите, — говорю, — не помешал ли я?
При виде меня дети бросились врассыпную, а дама в кофте, спрятав ремень за спину, сконфуженно спросила:
— Вы не хозяин ли?
— Не хозяин, но… пришел от его имени к вашему уважаемому супругу… Я Жецкий.
Дама с минуту недоверчиво разглядывала меня и наконец крикнула:
— Вицек, сбегай на склад за отцом… А вы, может быть, подождете в гостиной…
Между мною и дверьми прошмыгнул оборванный мальчуган и, пулей выскочив на лестницу, съехал вниз верхом на перилах. Я же, чувствуя себя весьма неловко, прошел в гостиную, главным украшением которой служил диван с торчавшими из сиденья клочьями конского волоса.
— Вот как тут живется управляющему! — заметила хозяйка, указывая мне на столь же ободранный стул. — Как будто и у богатых господ служит мой муж, а если бы он не ходил на угольный склад да не брал переписывать бумаги у адвокатов, так нам и есть было бы нечего. Вот она, наша квартира, вы только поглядите: за три этих чулана мы еще платим сто восемьдесят рублей в год…
Тут из кухни до нас донеслось зловещее шипение. Дама в кофте выбежала вон, громко прошептав за дверью:
— Казя, ступай в гостиную и присмотри за господином!
В комнату вошла девочка, очень худенькая, в коричневом платьице и грязных чулочках. Она присела на стул у двери и уставилась на меня взглядом, столь же опасливым, сколь и грустным. Вот уж, право, не думал, что на старости лет меня станут принимать за вора.
Так мы просидели минут пять, наблюдая друг за другом и упорно храня молчание; вдруг на лестнице раздался шум и грохот, и в ту же минуту в переднюю вбежал тот самый оборванный мальчуган, которого звали Вицеком, а вслед ему кто-то сердито крикнул:
— Ах ты пострел! Уж я тебе…
Я догадался, что Вицек, должно быть, отличался довольно живым нравом и что тот, кто бранился, был его отцом. И правда, вскоре появился сам управляющий, в испачканном сюртуке и обтрепанных внизу брюках. Лицо его обросло густой седоватой щетиной, глаза были красны. Войдя, он вежливо поклонился и спросил:
— Кажется, я имею честь говорить с паном Вокульским?
— Нет, сударь, я только друг и уполномоченный пана Вокульского…
— Ах, верно! — прервал он, протягивая мне руку. — Я имел удовольствие видеть вас, сударь, в магазине… Прекрасный магазин! — вздохнул он. — От таких магазинов берутся доходные дома, а… а от дворянских поместий такие вот квартиры…
— У вас, сударь, было поместье?
— Э! Да что там… Вы, наверное, хотите познакомиться с балансом дома? Расскажу вам вкратце. У нас тут два рода жильцов: одни уже полгода вообще ничего не платят, а другие вносят в магистрат штрафы или платят за хозяина задолженность по налогам. Причем дворник жалованья не получает, крыша протекает, из участка нас теребят, чтобы мы вывезли мусор, один жилец подал на нас в суд по поводу погреба, а двое других судятся из-за чердака… Что же касается тех девяноста рублей, — прибавил он смущенно, — которые я задолжал уважаемому пану Вокульскому…
— Полноте, сударь, — прервал я. — Стах… то есть пан Вокульский, наверное, спишет со счета ваш долг до октября, а затем заключит с вами новый контракт.
Обедневший экс-помещик горячо пожал мне обе руки.
Управляющий, некогда владевший усадьбой, представлялся мне весьма любопытной личностью; но еще более любопытным показался мне доходный дом, не приносящий никаких доходов. Я по природе робок, стесняюсь говорить с незнакомыми людьми и почти страшусь переступить порог чужой квартиры… (Боже мой! Как давно я уже не был в чужой квартире…) Однако на этот раз в меня словно бес вселился, и мне захотелось непременно познакомиться с жильцами этого странного дома.
В 1849 году бывало и жарче, а ведь шли же мы вперед!
— Сударь, — обратился я к управляющему, — может, вы будете добры… представить меня кое-кому из жильцов? Стах… то есть пан Вокульский… просил меня заняться его делами, пока он не вернется из Парижа…
— Париж! — вздохнул управляющий. — Я знаю Париж тысяча восемьсот пятьдесят девятого года… Помню, как встречали императора, возвращавшегося после итальянской кампании…
— Как! — вскричал я. — Вы видели триумфальный въезд Наполеона в Париж?
Он простер ко мне руки и воскликнул:
— Я видел нечто получше, сударь… Во время кампании я был в Италии и видел, как итальянцы принимали французов накануне битвы под Маджентой…
— Под Маджентой? В тысяча восемьсот пятьдесят девятом году?
— Под Маджентой, сударь…
Посмотрели мы друг другу в глаза — я и этот экс-помещик, который, видимо, не мог отважиться вывести пятна со своего сюртука. Посмотрели мы, говорю я, друг другу в глаза… Маджента! тысяча восемьсот пятьдесят девятый год! Эх, боже ты мой…
— Скажите, — обратился я к нему, — как же вас принимали итальянцы накануне битвы под Маджентой?
Экс-помещик уселся в ободранное кресло и заговорил:
— В тысяча восемьсот пятьдесят девятом году, пан Жецкий… Кажется, я имею честь…
— Да, сударь, я Жецкий, поручик венгерской пехоты, сударь.
Опять мы посмотрели друг другу в глаза. Эх! Боже ты мой…
— Рассказывайте дальше, милостивый государь, — сказал я, пожимая ему руку.
— В тысяча восемьсот пятьдесят девятом году, — продолжал экс-помещик, — я был моложе на девятнадцать лет и имел десять тысяч рублей годового дохода. В те-то времена, пан Жецкий!.. Правда, сюда входили не только проценты, но и кое-что из капитала. Поэтому, когда отменили крепостное право…
— Ну, — не вытерпел я, — мужики тоже люди, пан…
— Вирский, — подсказал управляющий.
— Пан Вирский, мужики…
— Меня мужики не интересуют, — прервал он. — Главное, что в тысяча восемьсот пятьдесят девятом году я имел десять тысяч рублей ежегодно (считая и ссуды) и находился в Италии. Мне интересно было посмотреть, как выглядит страна, из которой выгоняют пруссаков… Жены и детей у меня тогда не было, беречь себя было не для кого, а потому я, интереса ради, ехал с французским авангардом… Направлялись мы, сударь мой, под Мадженту, хотя и не знали еще, ни куда мы идем, ни кто из нас завтра увидит закат солнца. Знакомо ли вам это чувство, когда человек, неуверенный в завтрашнем дне, оказывается в обществе людей, также неуверенных в завтрашнем дне?
— Знакомо ли мне! Дальше, дальше, пан Вирский!
— Не сойти мне с этого места, — говорил экс-помещик, — если это не самые прекрасные минуты в жизни! Ты молод, весел, здоров, на шее у тебя не сидят жена и дети, пьешь да песни поешь, а перед глазами у тебя — темная стена, за которой прячется завтрашний день… Эй! — кричишь. — Налейте вина, а то я не знаю, что там, за этой темной стеной… Эй, вина! И поцелуев!.. И такое бывало, пан Жецкий, — шепнул управляющий, наклоняясь ко мне.
— Но как же вы шли с французским авангардом под Мадженту?.. — прервал я.
— Шел я с кирасирами, — продолжал управляющий. — Вы знаете кирасир, пан Жецкий? На небе сияет одно солнце, а в эскадроне — сто солнц…
— Тяжеленькие у них доспехи, — заметив я. — Пехота крошит их, как стальной щелкунчик орешки…
— Так вот, приближаемся мы, пан Жецкий, к какому-то итальянскому городку, а тамошние крестьяне дают знать, что неподалеку стоит австрийский корпус. Посылаем мы их в этот городок с приказом, а вернее — с просьбой, чтобы жители, когда завидят полк, воздержались от приветственных возгласов…
— Само собой, — сказал я. — Раз неприятель поблизости…
— Через полчаса мы уже были там. Уличка узкая, по обеим сторонам толпится народ, еле-еле проедешь по четверо в ряд, а в окнах и на балконах — женщины. Что за женщины, пан Жецкий! У каждой в руках букет роз! Те, что внизу, на улице, не то чтобы крикнуть, вздохнуть боятся — австрийцы-то близко… Зато женщины на балконах обрывают, сударь мой, свои букеты и осыпают лепестками роз, словно снегом, потных, покрытых пылью кирасир… Ах, пан Жецкий, если бы вы видели этот снег — пунцовый, розовый, белый и эти ручки, и этих итальянок… Наш полковник только подносил пальцы к губам и посылал воздушные поцелуи направо и налево. А снег лепестков все сыпал и сыпал на золотые кирасы, шлемы и фыркающих лошадей…
В довершение всего какой-то старик итальянец с белыми до плеч волосами, опираясь на суковатую палку, выскочил на середину улицы, обхватил за шею лошадь полковника, поцеловал ее и, крикнув: — «Evviva Italia!"<Да здравствует Италия! (итал.)> — тут же свалился мертвый… Вот каков был канун Мадженты!
Так повествовал экс-помещик, и слезы катились из его глаз на испачканный сюртук.
— Черт меня побери, пан Вирский, — вскричал я, — если Стах не отдаст вам квартиру бесплатно!
— А я плачу сто восемьдесят рублей! — всхлипывал управляющий.
Мы оба утерли глаза.
— Ну, сударь, — сказал я, помолчав, — Маджента Маджентой, а дело делом. Вы, может, представите меня кое-кому из жильцов?
— Идемте, — отвечал управляющий, срываясь с обтрепанного кресла. — Идемте, я покажу вам самых интересных…
Он выбежал из гостиной и, сунув голову в дверь, которая вела, кажется, в кухню, закричал:
— Маня! Мы уходим… А с тобой, Вицек, я вечером посчитаюсь…
— Я не хозяин, чего со мною считаться, — отвечал детский голосок.
— Простите его, — попросил я управляющего.
— Как бы не так! Да он без трепки и не уснет… Хороший мальчишка, — продолжал он, — смышленый, но уж очень отчаянный!..
Мы вышли из квартиры и остановились у других дверей на той же площадке. Управляющий осторожно постучал, а у меня вся кровь отхлынула от головы к сердцу, а от сердца к ногам. Может быть, она потекла бы и в башмаки и дальше по лестнице, до самых ворот, если бы изнутри не ответили:
— Войдите!
Мы вошли.
Три койки. На одной, держа в руках книжку и закинув ноги на спинку кровати, растянулся обросший черной щетиной молодой человек в студенческой тужурке; две другие постели выглядели так, словно по комнате пронесся ураган и все перевернул вверх дном. Увидел я также сундук, пустой чемодан и великое множество книг, валявшихся на полках, на сундуке и на полу. В комнате было несколько стульев, гнутых и обыкновенных, и некрашеный стол; присмотревшись, я заметил на нем намалеванные квадратики шахматной доски и разбросанные шахматы.
И в ту же минуту мне чуть не сделалось дурно: рядом с шахматами стояло два черепа — один с табаком, а другой с сахаром.
— Чего надо? — спросил черноволосый молодой человек, не поднимаясь с постели.
— Это пан Жецкий, уполномоченный хозяина… — объяснил управляющий, указывая на меня.
Молодой человек приподнялся, опираясь на локоть, пронзительно глянул на меня и сказал:
— Хозяина?.. В настоящую минуту я тут хозяин и отнюдь не припоминаю, чтобы я назначал этого господина своим уполномоченным…
Ответ был так поразительно прост, что мы с Вирским оба остолбенели.
Между тем молодой человек лениво поднялся с постели и без излишней поспешности принялся застегивать на себе брюки и жилетку. Как ни методически предавался он этому занятию, я уверен, что по меньшей мере половина пуговиц на его костюме осталась незастегнутой.
— А-а-а-а! Садитесь, господа, — проговорил он, зевая и делая такой жест, что для меня осталось неясным, где именно предлагает он нам расположиться на чемодане или на полу.
— Жарко, пан Вирский, не правда ли? — прибавил он. — А-а-а-а!
— Кстати, сосед из квартиры напротив жалуется на вас, господа! — усмехнулся управляющий.
— За что же?
— За то, что изволите ходить нагишом… по комнате…
Молодой человек возмутился:
— Рехнулся старик, что ли? Он, может быть, хочет, чтобы мы в такую жарищу напяливали шубы? Наглость, честное слово!..
— Ну, — урезонивал его управляющий, — вы, господа, должны принять во внимание, что у него взрослая дочка.
— А мне какое дело? Я ей не отец! Вот старый остолоп, честное слово! Да еще врет, потому что мы нагишом не ходим.
— Я сам видел… — не утерпел управляющий.
— Честное слово, вранье! — воскликнул молодой человек, краснея от гнева. — Правда, Малесский ходит без рубашки, зато в кальсонах, а Паткевич — без кальсон, зато в рубашке. Таким образом, панна Леокадия видит полный комплект…
— Да, и вынуждена завешивать все окна.
— Это старик завешивает, а не она, — возразил студент, махнув рукой. — А она подсматривает в щелку. Впрочем, простите, пожалуйста: если панне Леокадии можно горланить на весь двор, то Малесский и Паткевич имеют право ходить у себя в комнате в чем им угодно.
Говоря это, молодой человек ходил большими шагами из угла в угол. Каждый раз, когда он оборачивался к нам спиной, управляющий подмигивал мне и строил гримасы, выражавшие полную безнадежность.
С минуту все молчали; наконец управляющий заговорил:
— Вы, милостивые государи, задолжали нам за четыре месяца…
— Опять вы за свое! — закричал молодой человек, глубоко засовывая руки в карманы. — Сколько же раз еще я буду вам повторять, чтобы вы с этими глупостями обращались не ко мне, а к Паткевичу или Малесскому? Ведь это так просто запомнить: Малесский платит за четные месяцы — февраль, апрель, июнь, а Паткевич — за нечетные: март, май, июль…
— Да ведь никто из вас вообще никогда не платит! — воскликнул управляющий, выходя из себя.
— А кто же виноват, если вы не являетесь вовремя? — заорал молодой человек, размахивая руками. — Сто раз вам говорили, что Малесский платит за четные месяцы, а Паткевич — за нечетные!
— А вы, уважаемый, за какие?
— А я, почтеннейший, ни за какие, — выкрикнул молодой человек, угрожающе помахав кулаком перед самыми нашими носами, — ибо я принципиально не плачу за квартиру! Кому я обязан платить? За что? Ха-ха! Ловкачи, нечего сказать!
Он еще быстрее зашагал по комнате, не переставая саркастически фыркать. Наконец фырканье перешло в свист, и молодой человек уставился в окно, вызывающе повернувшись к нам спиною.
Тут у меня иссякло терпение.
— Позвольте, сударь, заметить, — сказал я, — что подобное неуважение к договору весьма оригинально… Кто-то предоставляет вам квартиру, а вы считаете возможным ему не платить…
— Кто предоставляет мне квартиру? — взревел молодой человек, усевшись на подоконнике раскрытого окна и с силой раскачиваясь взад и вперед, словно собираясь выброситься с четвертого этажа. — Я сам занял это помещение и останусь в нем до тех пор, пока меня не выкинут вон. Договоры!.. Да подите вы со своими договорами… Если общество хочет, чтобы я платил за квартиру, так пусть платит мне за уроки столько, чтобы хватило и на квартирную плату… Хороши тоже!.. За три урока ежедневно я получаю пятнадцать рублей в месяц; за еду берут у меня девять рублей, за стирку и услуги — три… А форма, а взносы в университет? А тут еще плати им за квартиру! Выгоняйте меня на улицу, — в раздражении говорил он, — пусть меня подцепит живодер и прикончит, стукнув палкой по башке… Пожалуйста, пользуйтесь вашим правом, но замечаний и выговоров я не потерплю.
— Не понимаю, зачем так горячиться, — спокойно сказал я.
— Как же не горячиться! — возразил молодой человек, раскачиваясь все сильнее. — Раз уж общество не убило меня при моем рождении, раз оно велит мне учиться и сдавать десятки экзаменов, оно тем самым берет на себя обязательство предоставить мне работу, обеспечивающую мое существование… Между тем оно либо вовсе не дает мне работы, либо обжуливает при оплате… Так если общество не выполняет договора в отношении меня, с какой стати я буду выполнять обязательства по отношению к нему? Впрочем, не о чем говорить: я принципиально не плачу за квартиру, и баста. Тем более что теперешний домовладелец не строил этого дома: он не обжигал кирпичей, не замешивал известки, не возводил стен, не рисковал сломать себе шею. Он явился с деньгами, может даже и крадеными, заплатил другому господину, который тоже, может быть, кого-нибудь обокрал, и на этом основании хочет превратить меня в своего раба! Курам на смех!
— Простите, — сказал я, приподнимаясь, — пан Вокульский никого не обкрадывал… Его богатство — плод долгих трудов и бережливости…
— Да бросьте вы, — прервал молодой человек. — Мой отец был талантливый врач, он работал дни и ночи, как будто недурно зарабатывал и имел возможность откладывать… целых триста рублей в год! А ваш дом стоит девяносто тысяч, значит, чтобы приобрести его честным трудом, моему отцу понадобилось бы жить и выписывать рецепты триста лет. Не поверю я, чтобы новый владелец работал триста лет…
У меня голова шла кругом от этих рассуждений, а молодой человек все не унимался:
— Можете выгнать нас, пожалуйста! Тогда-то вы убедитесь, как много потеряли. Все прачки и кухарки в этом доме иссохнут с тоски, а Кшешовской ничто не помешает выслеживать своих соседей, подсчитывать, сколько гостей к кому приходит и кто сколько крупинок кладет в суп… Пожалуйста, выгоняйте нас! То-то панна Леокадия примется за свои гаммы — с утра сопрано, а после обеда — контральто… И ко всем чертям полетит этот дом, где лишь мы одни еще кое-как поддерживаем порядок!
Мы собрались уходить.
— Так вы решительно не будете платить? — спросил я.
— И не подумаю.
— Может быть, начнете хотя бы с октября?
— Нет, сударь мой. Мне жить осталось недолго, так я хочу хоть один принцип провести до конца: если общество требует, чтобы отдельные личности уважали свои обязательства по отношению к нему, то пусть же и оно соблюдает свои обязательства перед отдельными личностями. Если я должен кому-то платить за квартиру, пусть и другие платят мне за уроки так, чтобы мне хватало на квартирную плату. Понятно вам?
— Не совсем, сударь, — отвечал я.
— Не удивительно, — сказал молодой человек. — К старости мозг увядает и теряет способность воспринимать новые истины.
Мы раскланялись с ним и вышли. Молодой человек запер за нами дверь, но тут же выскочил на площадку и крикнул:
— И пусть судебный пристав приведет с собою двух городовых, потому что меня придется выносить из квартиры!..
— Всенепременно, сударь! — ответил я ему с любезным поклоном, в душе, однако, решив, что не следует выбрасывать подобного оригинала.
Когда этот удивительный юноша удалился наконец в свою комнату и запер дверь на ключ, несомненно давая нам понять, что считает переговоры законченными, я остановился на ступеньках и сказал управляющему:
— Я вижу, у вас тут разноцветные стекла в окнах, а?
— О да, очень разноцветные…
— Но грязные…
— О да, очень грязные.
— И, по-моему, этот молодой человек сдержит свое слово и за квартиру платить не станет, а?
— Сударь! — воскликнул управляющий. — Он еще ничего! Он хоть говорит, что не будет платить, ну и не платит, а те двое ничего не говорят — и тоже не платят. Это, пан Жецкий, исключительные жильцы! Только они одни никогда не обманывают моих ожиданий.
Невольно, сам не знаю почему, я покачал головой и тут же почуствовал, что, будь я хозяином подобного дома, я не переставал бы качать головой по целым дням.
— Итак, тут никто не платит, во всяком случае не платит регулярно? — спросил я экс-помещика.
— И нечему удивляться, — ответил Вирский. — В доме, где столько лет квартирную плату получают кредиторы, самый честный жилец отобьется от рук. И все же есть у нас несколько очень аккуратных плательщиков, к примеру хоть баронесса Кшешовская…
— Что? — вскричал я. — Ах, правда, баронесса живет тут… Она даже хотела купить этот дом…
— И купит еще… — понизил голос управляющий. — Только смотрите в оба, господа… Она купит его, хоть бы ей пришлось отдать все свое состояние… А состояние у нее немалое, хотя барон его сильно общипал…
Я все еще стоял на лестнице, под окном с желтыми, красными и голубыми стеклами. Я все стоял, вызывая в памяти образ баронессы, которую видел всего несколько раз в жизни, причем она всегда производила на меня впечатление весьма эксцентричной особы. Она умеет быть набожной и злобной, смиренной и грубой…
— Что это за женщина, пан Вирский? — спросил я. — Ведь это, сударь мой, женщина не из обыкновенных…
— Как все истерички, — проворчал экс-помещик. — Дочку она потеряла, муж ее бросил… Кругом злоключения!
— Пойдемте к ней, сударь, — сказал я, спускаясь в третий этаж.
Я ощущал в себе такую отвагу, что баронесса не только не страшила, но чуть ли не влекла меня к себе.
Но когда мы остановились возле ее дверей и управляющий позвонил, у меня свело икры судорогой. Я не в силах был двинуться с места и только по этой причине не сбежал. В одно мгновение храбрость моя испарилась, я вспомнил торги…
Ключ в замке повернулся, щелкнула задвижка, и в приоткрытых дверях показалось лицо еще молодой служанки в белой наколке.
— Кто это? — спросила девушка.
— Я, управляющий.
— А чего вам нужно?
— Я пришел с уполномоченным нашего хозяина.
— А этому господину чего нужно?
— Это и есть уполномоченный.
— Как же мне доложить?
— Доложите, — сказал управляющий уже с раздражением, — что мы пришли поговорить насчет квартиры…
— Ага!
Она заперла дверь и удалилась. Прошло минуты две или три, пока она вернулась и, отомкнув великое множество замков, ввела нас в пустую гостиную.
Странный вид был у этой гостиной. Мебель покрыта темно-серыми чехлами, равно как и рояль и люстра; даже расставленные по углам тумбочки со статуэтками были облачены в темно-серые рубашки. Создавалось впечатление, что хозяин этой комнаты уехал, оставив дома лишь прислугу, тщательно поддерживавшую чистоту и порядок.
Из-за дверей слышался разговор, который вели два голоса: женский и мужской. Женский принадлежал баронессе; мужской тоже был мне хорошо знаком, только я не мог вспомнить, где его слышал.
— Я готова поклясться, что между ними весьма близкие отношения. Позавчера он прислал ей с рассыльным букет.
— Гм… гм… — отозвался мужской голос.
— А эта мерзкая кокетка, чтобы обмануть меня, велела вышвырнуть букет за окно.
— Да ведь барон сейчас в деревне… так далеко от Варшавы, — возразил мужчина.
— Но у него тут остались приятели! — воскликнула баронесса. — И если бы я не знала вас так хорошо, то могла бы предположить, что именно вы помогаете ему устраивать эти постыдные делишки.
— Помилуйте! — запротестовал мужской голос, и в ту же минуту прозвучало два поцелуя, полагаю, что в руку.
— Ну, ну, пан Марушевич, только без нежностей! Знаю я вашего брата. Сначала вы осыпаете женщину ласками, а когда она вам доверится, проматываете ее состояние и требуете развода.
«Значит, это Марушевич! — подумал я. — Славная парочка!..»
— Я совсем не такой, — несколько тише возразил мужской голос, и за дверью вновь прозвучало два поцелуя, без сомнения в руку.
Я посмотрел на экс-помещика. Он сидел, подняв глаза к потолку, а плечи — чуть не до ушей.
— Вот проныра! — шепнул он, кивнув на дверь.
— Вы его знаете?
— Еще бы!
— Итак, — говорила баронесса в соседней комнате, — отнесите в костел Святого креста эти вот девять рублей и закажите три молебна за то, чтобы господь бог вразумил его… Нет, — помолчав, продолжала она дрогнувшим голосом, — закажите один молебен за него, а две панихиды — за упокой души несчастной моей девочки…
Послышался тихий плач.
— Ну успокойтесь, сударыня! — нежно уговаривал ее Марушевич.
— Ладно, ладно, идите уж! — отвечала она.
Двери гостиной вдруг распахнулись, и на пороге как вкопанный остановился Марушевич, а за его спиной я увидел желтое лицо и покрасневшие глаза баронессы. Мы с управляющим оба встали, Марушевич попятился в соседнюю комнату и, по-видимому, вышел через другие двери, а баронесса сердито крикнула:
— Марыся!.. Марыся!..
Вбежала уже знакомая молодая девушка в белой наколке, темном платье и белом передничке. В этом уборе она могла бы сойти за сиделку, если б глаза ее не искрились так плутовато.
— Как ты смела привести сюда этих господ? — спросила ее баронесса.
— Да вы, барыня, сами велели просить…
— Дура, ступай вон! — прошипела баронесса. Затем обратилась к нам: — Что вам угодно, пан Вирский?
— Это пан Жецкий, уполномоченный домовладельца, — отвечал управляющий.
— А-а!.. Хорошо, — сказала баронесса, медленно входя в гостиную и не предлагая нам садиться.
Вот описание этой дамы: черное платье, изжелта-бледное лицо, синеватые губы, красные от слез глаза и прилизанные волосы. Она скрестила руки на груди, как Наполеон I, и, глядя на меня, произнесла:
— А-а-а!.. Так вы уполномоченный, если не ошибаюсь, пана Вокульского? Не так ли? Передайте же ему — либо я съеду с этой квартиры, за которую аккуратнейшим образом плачу семьсот рублей в год, — ведь правда, пан Вирский? — Управляющий поклонился. — …либо пан Вокульский искоренит в своем доме грязь и безнравственность.
— Безнравственность? — переспросил я.
— Да, сударь, — кивнула головой баронесса. — Прачек, которые по целым дням распевают внизу какие-то мерзкие песенки, а по вечерам хохочут у меня над головой у… у… студентов… И этих злодеев, которые осыпают меня сверху окурками и окатывают водой… И, наконец, эту пани Ставскую, о которой не знаешь, что и сказать: вдова ли она или разведенная, и на какие, в сущности, средства живет. Эта дамочка отбивает мужей у добродетельных и безумно несчастных жен…
Она заморгала глазами и расплакалась.
— Ужасно! — говорила она, всхлипывая. — Быть прикованной к этому мерзкому дому из-за незабвенного дитяти, которого уже ничем не вырвешь из сердца… Ведь она бегала по этим вот комнатам… И играла вон там, во дворе… И смотрела в окно, в которое нынче мне, осиротелой, уже и выглянуть не дают… Меня хотят выгнать отсюда!.. Все хотят выгнать… всем я мешаю… А ведь я не могу уехать отсюда, где каждая половица хранит следы ее ножек… и в каждом уголке звучит ее смех или плач…
Она упала на диван и зарыдала.
— Ах! — говорила она сквозь слезы, — звери и те не так жестоки… Эти люди хотят выгнать меня из дома, где мое дитя испустило последний вздох… Ее кроватка и все ее игрушки стоят на своих местах… Я сама стираю пыль в ее комнате, чтобы не сдвинуть с места ни одной вещицы… Каждая пядь пола истерта моими коленями — я исцеловала все следы моей девочки… А они хотят меня выгнать! Так изгоните сперва мое горе, мою тоску, мое отчаяние…
Она закрыла лицо руками и зарыдала раздирающим душу голосом. Я заметил, что у управляющего вдруг покраснел нос, да и сам почувствовал на глазах слезы.
Отчаяние баронессы, убивающейся по умершей девочке, так обезоружило меня, что я не решился заговорить с нею о повышении квартирной платы. В то же время плач ее так действовал мне на нервы, что, если б не третий этаж, я, наверно, выскочил бы в окно.
В конце концов, желая утешить плачущую женщину, я обратился к ней со всей теплотой, на какую только способен:
— Прошу вас, сударыня, успокойтесь. Требуйте от нас, что вам угодно! Чем мы могли бы вам помочь?
В голосе моем было столько сочувствия, что нос управляющего еще более покраснел, у баронессы же сразу высох один глаз, однако другим она еще продолжала плакать, в знак того что не считает свои военные действия законченными, а меня — побежденным.
— Я требую… требую… — всхлипывала она, — я требую, чтобы меня не гнали из дома, где скончалась моя девочка… и где все мне напоминает о ней… Не могу я… поймите, не могу лишиться ее комнаты… Не могу сдвинуть с места ее мебель, ее игрушки… Это подлость — наживаться на чужом горе…
— Кто же наживается на вашем горе? — спросил я.
— Все, начиная с хозяина, который заставляет меня платить семьсот рублей…
— Ну, уж извините, баронесса! — воскликнул управляющий. — Семь великолепных комнат, две кухни, как залы, два чулана… Уступите, сударыня, кому-нибудь три комнаты, ведь у вас две парадные двери…
— Никому я ничего не уступлю, — решительно заявила она. — Я уверена, что мой заблудший супруг со дня на день опомнится и вернется…
— В таком случае, придется платить семьсот рублей…
— Если не больше, — робко прибавил я.
Баронесса посмотрела так, словно собиралась испепелить меня взглядом и утопить в слезах. Ох! Ну и баба!.. Как подумаю о ней, прямо мороз подирает по коже.
— Однако не в плате дело, — сказала баронесса.
— Весьма рассудительные слова! — похвалил ее Вирский и поклонился.
— И не о притязаниях хозяина речь… Но не могу же я платить семьсот рублей за квартиру в таком доме…
— Чем же вам не нравится дом? — спросил я.
— Дом этот — позорище для порядочных людей! — воскликнула баронесса, усиленно жестикулируя. — Поэтому я прошу — не для себя, а во имя нравственности…
— О чем?
— О выселении студентов, которые живут надо мной, не дают мне выглянуть в окно и развращают всех…
Она вдруг сорвалась с дивана.
— Вот! Слышите? — сказала она, указывая на соседнюю комнату, выходившую окнами во двор.
Действительно, я услышал голос эксцентричного брюнета, который звал с четвертого этажа:
— Марыся! Марыся, иди к нам!
— Марыся! — крикнула баронесса.
— Да я тут, барыня… чего вам? — откликнулась, входя, несколько покрасневшая служанка.
— Смотри у меня, ни шагу из дому! Вот вам… — продолжала баронесса. — И так целыми днями. А по вечерам к ним приходят прачки… Сударь! — воскликнула она, молитвенно складывая руки. — Выгоните этих нигилистов, это очаг всяческого порока и опасностей для всего дома… Они в черепах держат табак и сахар… Они человеческими костями мешают угли в самоваре… Они собираются притащить сюда целый скелет!
И она снова так расплакалась, что я испугался, как бы с нею не сделалась истерика.
— Эти господа не платят за квартиру, так что весьма возможно… — начал было я.
У баронессы мигом высохли глаза.
— Ну конечно же, — прервала она, — вы должны выбросить их вон… Однако, сударь, — воскликнула она, — как бы ни были они испорчены и гадки, но эта… эта Ставская еще хуже их!
Я удивился, заметив, какой ненавистью загорелись глаза баронессы, когда она произнесла фамилию Ставской.
— Пани Ставская живет здесь? — невольно вырвалось у меня. — Эта красавица?
— О! Новая жертва! — указывая на меня, вскрикнула баронесса и, сверкая глазами, заговорила низким грудным голосом: — Одумайтесь, вспомните о своих сединах, что вы делаете? Знаете ли вы, что муж этой женщины был обвинен в убийстве и бежал за границу… А на какие средства она живет?.. На какие средства она так наряжается?
— Бедняжка работает как вол, — пробормотал управляющий.
— О!.. И этот туда же! — воскликнула баронесса. — Мой супруг (я уверена, это он!) присылает ей из деревни цветы… Управляющий влюблен в нее и берет плату не вперед, а за истекшие месяцы…
— Помилуйте, сударыня, — запротестовал экс-помешик, и вся физиономия его стала такой же красной, как нос.
— Даже этот честнейший простофиля Марушевич, даже он по целым дням смотрит на нее в окно…
Трагический голос баронессы опять перешел в рыдания.
— И подумать только, — стонала она, — что у подобной женщины есть дочка… дочка, которую она растит для геенны огненной, а я… О, я верю в справедливость… Верю в милосердие господне, но не могу… нет, не могу понять воли божьей, которая меня лишила ребенка, а оставила в живых ребенка этой… этой…
Сударь! — воскликнула она. — Можете не трогать этих нигилистов, но ее… выгоните непременно! Пусть квартира ее пустует, я буду ее оплачивать, лишь бы эта женщина осталась без крова!
Последнее восклицание уже вовсе мне не понравилось. Я подал знак управляющему, что пора уходить, и, поклонившись, холодно сказал:
— Позвольте, баронесса, вопрос этот разрешить самому хозяину, пану Вокульскому.
Баронесса раскинула руки, словно пуля пронзила ей грудь.
— Ах! Вот как? — прошептала она. — Значит, уже и вы и этот… этот… Вокульский успели связаться с нею? Что ж! В таком случае, я буду ждать праведного суда божия…
Она долее не удерживала нас, и мы вышли; на лестнице я покачнулся, как пьяный.
— Что вам известно о пани Ставской? — спросил я Вирского.
— Милейшая женщина, — отвечал он. — Молода, хороша собой и одна содержит семью… Пенсии ее матушки еле-еле хватает на квартирную плату…
— Она живет с матерью?
— Да. Тоже хорошая женщина.
— Сколько же они платят?
— Триста рублей. Знаете, брать с них — все равно что обирать алтарь…
— Идемте к этим дамам, — сказал я.
— С величайшим удовольствием! — воскликнул он. — И не слушайте, что плетет о них эта полоумная. Баронесса ненавидит Ставскую, даже не знаю толком за что. Пожалуй, за то, что она красавица, что дочка у нее как ангелочек…
— Где они живут?
— В правом флигеле, на втором этаже.
Не помню даже, как спустились мы по главной лестнице, как пересекли двор и поднялись на второй этаж флигеля, ибо перед глазами моими неотступно стояли Ставская и Вокульский…
Боже мой! Какая бы это была прекрасная пара! Да что поделаешь, если она замужем! Впрочем, у меня нет ни малейшей охоты вмешиваться в подобного рода дела. Я предполагаю так, другой — этак, а судьба располагает по-своему…
Судьба! Судьба! Странными путями сводит она людей! Не приди я много лет назад в подвал Гопфера, к Махальскому, не познакомился бы я с Вокульским. И опять-таки, не уговори я его пойти в театр, он, может быть, никогда бы не встретился с панной Ленцкой. Один раз я ненароком втянул его в беду, так уж хватит, не хочу повторять в другой раз! Пусть господь бог сам печется о рабах своих…
Когда мы остановились перед дверью пани Ставской, управляющий плутовато усмехнулся:
— Погодите-ка… сначала узнаем, дома ли молодая хозяйка. Есть на что посмотреть, сударь мой!
— Знаю, знаю…
Управляющий не позвонил, а постучал два раза. Дверь сразу распахнулась настежь, и показалась коренастая, толстая служанка с засученными рукавами. Мыльная пена стекала по ее рукам, которым мог бы позавидовать атлет.
— Ах, это вы, господин управляющий! — протянула она. — Я думала, опять какой-то…
— Неужели кто-нибудь смел приставать?.. — с негодованием спросил Вирский.
— Да никто не приставал, — отвечала служанка, по-мужицки выговаривая слова, — а только нынче кто-то цветы прислал. Люди говорят на Марушевича, что напротив живет…
— Подлец! — прошипел управляющий.
— Все мужчины этакие. Приглянется им кто — и лезут, чисто тебе комары на огонь.
— Обе барыни дома? — спросил Вирский. Толстая прислуга подозрительно посмотрела на меня.
— А он, что ли, с вами, этот господин?
— Со мной. Это уполномоченный хозяина.
— А молодой он или старый? — продолжала она допрос, разглядывая меня, как следователь.
— Сама видишь, что старый! — ответил управляющий.
— Средних лет… — поспешил я его поправить. (Ей-богу, они скоро будут называть стариками пятнадцатилетних юнцов!)
— Обе барыни дома, — сказала прислуга. — Только к молодой пришла девочка на урок. А старая барыня у себя в комнате.
— Фу ты! — пробормотал управляющий. — Ну что ж… Доложи старой барыне…
Мы прошли в кухню, где стояла лохань с детским бельем, мокнущим в мыльной пене. На веревке, протянутой возле печки, сохли детские юбочки, рубашечки и чулочки. (Так сразу и видно, что в доме ребенок!)
Из приоткрытой двери донесся немолодой женский голос.
— С управляющим? Какой-то господин? — говорила невидимая нам дама. — Может быть, это Людвичек, он мне как раз сегодня приснился…
— Войдите, — сказала прислуга, открывая дверь в гостиную.
Гостиная была маленькая, в жемчужных тонах, мебель мягкая, васильковая, в углу пианино, на обоих окнах множество белых и розовых цветов, на стенах — репродукции, выпускаемые Обществом изящных искусств, на столе — лампа со стеклянным абажуром в форме тюльпана. После мрачной, как склеп, гостиной пани Кшешовской с мебелью в темных чехлах эта комната казалась на редкость приветливой, словно со дня на день здесь ждали какого-то гостя. Однако кресла, слишком симметрично расставленные вокруг стола, свидетельствовали о том, что гость еще не явился.
Через минуту в гостиную вошла пожилая дама в сером платье. Меня поразила белизна ее волос, обрамляющих худенькое, но еще не старое лицо с весьма правильными чертами. В лице этом угадывались чьи-то уже знакомые мне черты.
Между тем управляющий застегнул свой испачканный сюртук на две пуговицы, поклонился с истинно дворянским изяществом и сказал:
— Разрешите, сударыня, представить: пан Жецкий, уполномоченный нашего хозяина и мой приятель.
Я поглядел ему в глаза. Признаться, меня несколько удивила наша скоропалительная дружба. Управляющий заметил это и, улыбнувшись, прибавил:
— Я говорю «приятель», поскольку оба мы видели немало любопытных вещей за границей.
— Вы, милостивый государь, были за границей? Подумать только! — взволновалась старушка.
— В тысяча восемьсот сорок девятом году и несколько позже, — заметил я.
— А не встречали ли вы там случайно Людвика Ставского?
— Помилуйте, сударыня! — вскричал Вирский, рассмеявшись, и снова поклонился. — Пан Жецкий был за границей тридцать лет назад, а ваш зять уехал всего четыре года назад.
Старушка махнула рукой, словно отгоняя муху.
— И верно! Что же это я болтаю, прости господи!.. Но я все думаю о Людвичке… Прошу вас садиться, господа…
Мы уселись, причем экс-помещик снова поклонился почтенной даме, а она ему.
Только тогда я заметил, что серое платье старушки во многих местах заштопано, и грустное чуство охватило меня при виде этих двух людей с княжескими манерами — в испачканном сюртуке и заштопанном платье. По ним уже прошелся все сглаживающий плуг времени.
— Вы, сударь, должно быть, не знаете о наших горестях, — обратилась ко мне почтенная дама. — Зять мой четыре года назад пострадал в одном весьма неприятном деле, и совершенно незаслуженно… В Варшаве убили некую ужасную ростовщицу!.. Ах, боже! Не стоит и говорить… К счастью, кто-то из друзей предупредил зятя, что подозрение пало на него… Совершенно несправедливо, пан…
— Жецкий, — подсказал экс-помещик.
— …совершенно незаслуженно, пан Жецкий… Ну, и он, бедняга, бежал за границу. В прошлом году поймали настоящего убийцу, установили невиновность Людвика — да что из того, когда он уже два года нам не пишет…
Тут она наклонилась ко мне и зашептала:
— Эленка, дочь моя, пан…
— Жецкий, — вставил управляющий.
— …дочь моя, пан Жецкий, просто разоряется… откровенно говорю вам, разоряется на объявления в заграничных газетах — и никакого ответа… Женщина она молодая, пан…
— Жецкий, — напомнил Вирский.
— …женщина она молодая, пан Жецкий, недурна собой…
— Восхитительна! — с жаром подтвердил управляющий.
— Я была немного похожа на нее, — продолжала пожилая дама, со вздохом кивнув экс-помещику. — И вот, дочь моя недурна собой, молода, у нее уже есть один ребенок и… может быть, ей хотелось бы иметь еще. Впрочем, клянусь вам, пан Вирский, я никогда от нее не слыхала об этом… Она страдает молча, но я догадываюсь, что она страдает. И мне когда-то было тридцать лет…
— Кому из нас не было тридцати лет, — тяжко вздохнул управляющий.
Дверь скрипнула, и в гостиную вбежала маленькая девочка со спицами в руках.
— Бабуся, — воскликнула она, — ну когда же я сделаю кофту для моей куклы…
— Элюня! — строго остановила ее старушка. — Ты не поздоровалась…
Девочка сделала два реверанса, на которые я ответил весьма неуклюже, а пан Вирский — с великосветской грацией, и продолжала говорить, показывая бабушке спицы, с которых свисал черный вязаный квадратик.
— Бабуся, придет зима, а моей кукле не в чем будет выйти на улицу! Посмотрите, бабуся, опять у меня спустилась петля.
(Прелестное дитя! Боже мой! Почему Стах не ее отец! Может, он так не безумствовал бы…)
Бабушка извинилась перед нами, взяла в руки спицы с вязанием, и в этот момент вошла Ставская.
Могу с гордостью сказать, что при ее появлении я продолжал держаться с достоинством, Вирский же совершенно потерял голову. Он вскочил с места, словно студент, застегнул сюртук на третью пуговицу, даже покраснел и невнятно забормотал:
— Сударыня, разрешите представить вам: пан Жецкий, уполномоченный нашего хозяина…
— Очень приятно, — ответила Ставская и, опустив глаза, кивнула головой. Однако яркий румянец и тень тревоги на ее лице свидетельствовали о том, что я не был приятным гостем.
«Погоди-ка! — подумал я и представил себе, что на моем месте в этой комнате находится Вокульский. — Погоди-ка, сейчас я тебе покажу, что нас нечего бояться».
Между тем Ставская опустилась на стул и, желая скрыть свое замешательство, принялась оправлять платьице на дочке. У матери тоже настроение испортилось, а управляющий совсем одурел. «Погодите-ка!» — подумал я и, придав своему лицу весьма строгое выражение, спросил:
— Давно ли вы, сударыня, проживаете в этом доме?
— Пять лет, — сказала Ставская и еще сильнее зарумянилась.
Мать ее так и встрепенулась в своем кресле.
— Сколько вы платите, сударыня?
— Двадцать пять рублей в месяц, — еле слышно ответила молодая женщина.
Она побледнела и, одергивая на девочке платьице, несомненно без всякого умысла, бросила на Вирского такой умоляющий взгляд, что… будь я Вокульский, я тут же предложил бы ей руку и сердце!
— Мы, — продолжала она еще тише, — мы задолжали вам за июль.
Я насупился, как Люцифер, и, вобрав в грудь весь воздух, какой был в комнате, произнес:
— Вы, сударыня, ничего нам не должны до… до октября. Как раз Стах, извините, пан Вокульский, пишет мне, что это просто разбой — брать триста рублей за три комнаты в таком районе. Пан Вокульский не может допустить подобного живодерства и велел мне уведомить вас, сударыни, что с октября эта квартира будет сдаваться за двести рублей в год. А если вам, сударыни, не угодно…
Тут управляющий даже отъехал назад вместе с креслом. Старушка сложила ладони, а Ставская молча взглянула на меня широко раскрытыми глазами. Ну и глаза! И как она смотрит! Клянусь, будь я Вокульский, я бы посватался, не сходя с места. От мужа, наверное, уже и косточек не осталось, если он два года не шлет писем. Да, наконец, на что существуют разводы? И на что у Стаха такое состояние?
Дверь опять скрипнула, и показалась девочка лет двенадцати, в соломенной шляпке и с тетрадками в руках. У девочки было румяное личико, не выражавшее, впрочем, особенного ума. Она поклонилась нам, поклонилась Ставской и ее матери, расцеловала в обе щечки маленькую Элюню и ушла, по-видимому домой. Потом опять вернулась из кухни и, покраснев до ушей, спросила пани Ставскую:
— Когда мне можно прийти послезавтра?
— Послезавтра, милочка, приходи в четыре, — ответила Ставская, тоже смутившись.
Когда девочка удалилась, мать пани Ставской недовольно сказала:
— И это называется урок, прости господи! Эля занимается с нею не менее чем по полтора часа и за такой урок берет сорок грошей…
— Маменька! — прервала Ставская, умоляюще глядя на нее.
(Нет, будь я Вокульским, я бы обязательно с ней обвенчался. Что за женщина!.. Что за черты… Какое выражение лица… В жизни я не видал ничего подобного!.. А ручки, а фигурка, а рост, а движения, а глаза, глаза!..)
После минутного замешательства молодая женщина снова заговорила:
— Мы весьма благодарны пану Вокульскому за условия, на которых он предоставляет нам квартиру… Это, пожалуй, единственный случай, когда домовладелец нам снижает плату. Только не знаю, удобно ли нам… воспользоваться его любезностью?
— Это не любезность, сударыня, а честность благородного человека! — вмешался управляющий. — Мне пан Вокульский тоже снизил квартирную плату, и я согласился… Посудите сами, сударыня: третьеразрядная улица, движения почти никакого…
— Но жильцов найти нетрудно, — заметила Ставская.
— Мы предпочитаем иметь дело со старыми жильцами, зарекомендовавшими себя тихим поведением и порядком, — ответил я.
— Вы правы, сударь, — похвалила меня седовласая дама. — Порядок в квартире — это первое, о чем мы заботимся. Если даже иной раз Элюня нарежет бумажек и насорит на полу, Франуся сейчас же подметет…
— Ведь я, бабушка, вырезаю только конверты, когда пишу папочке письмо, чтоб он скорее возвращался, — отозвалась девочка.
По лицу Ставской пробежала тень не то горечи, не то усталости.
— И ничего, никаких вестей? — спросил управляющий.
Ставская медленно покачала головой; не уверен, не вздохнула ли она при этом, но так тихо…
— Вот судьба молодой хорошенькой женщины! — воскликнула старая дама. — Ни барышня, ни… замужняя…
— Маменька!
— Ни вдова, ни разведенная, словом, невесть что и невесть за что. Говори что хочешь, Эленка, а я тебя уверяю, что Людвика нет в живых…
— Маменька! Маменька!..
— Да, да, — продолжала мать, разволновавшись. — Мы тут его ждем каждый день, каждый час, а все ни к чему… Он либо погиб, либо бросил тебя, значит ты не обязана дожидаться…
У обеих женщин глаза наполнились слезами: у матери — от гнева, а у дочери… кто знает? Может быть, от обиды за исковерканную жизнь.
Вдруг в голове моей мелькнула мысль, которую (если бы дело не касалось меня) я почел бы гениальной. Впрочем, неважно, как ее назвать. Довольно того, что, когда я удобнее уселся в кресле, заложил ногу на ногу и откашлялся, все уставились на меня, не исключая и маленькой Эленки.
— Наше знакомство слишком непродолжительно, — начал я, — чтобы я осмелился предложить…
— Все равно, — перебил меня Вирский. — Благородные услуги принимаются даже от незнакомых.
— Знакомство наше, — повторил я, осадив его взглядом, — действительно недавнее, однако вы, сударыня, может быть, разрешите не столько мне, сколько пану Вокульскому использовать свои связи для розысков вашего супруга…
— А-а-а!.. — тихо вскрикнула старая дама тоном, вряд ли выражавшим сильную радость.
— Маменька! — опять остановила ее Ставская.
— Элюня, — решительно обратилась старушка к внучке, — ступай к своей кукле и вяжи ей жакетку. Петлю я тебе подняла. Ступай!
Девочка немного удивилась, может быть даже насторожилась, однако поцеловала руку бабушке и матери и ушла, захватив с собою спицы.
— Послушайте, сударь, — продолжала старая дама, откровенно говоря, мне важно не столько… то есть я не верю, что Людвик жив. Если человек два года не пишет…
— Довольно, мама!..
— Нет! — перебила ее мать. — Если ты сама не чувствуешь своего положения, то уж я поняла его вполне. Нельзя жить вечной надеждой или вечным опасением…
— Мама, милая, и о моем счастье и о моем долге одна я вправе…
— Не говори ты мне о счастье, — вспылила мать. — Оно кончилось в тот день, когда муж твой сбежал от суда, которому стали известны какие-то его темные дела с ростовщицей. Я знаю, что он невиновен, готова присягнуть в этом. Но ни я, ни ты не понимаем, зачем он к ней ходил!
— Мама! Ведь эти господа нам чужие!.. — в отчаянии воскликнула Ставская.
— Это я-то чужой? — спросил управляющий с упреком, однако привстал и поклонился…
— И вы не чужой, и этот господин тоже, — сказала старушка, указывая на меня. — Я вижу, что это честный человек…
На этот раз поклонился я.
— Так вот послушайте, — продолжала она, проницательно глядя мне в глаза, — мы живем в постоянной неуверенности насчет моего зятя, и неуверенность эта отравляет нам существование. Но я, признаюсь откровенно, больше опасаюсь его возвращения…
Ставская закрыла лицо платком и выбежала из гостиной.
— Плачь, душенька, плачь… — грозя вслед пальцем, говорила раздраженная старушка. — Такие слезы хоть горьки, да все лучше тех, которые ты каждый день проливаешь…
— Сударь, — обратилась она ко мне, — я приму все, что господь нам пошлет, однако чуствую: если человек этот вернется, он вконец погубит счастье моей дочки. Клянусь, — прибавила она тише, — что она уже не любит его, хоть сама этого не сознает, и все же я уверена — только позови он, она немедленно к нему поедет!
Рыдания помешали ей продолжать. Мы с Вирским переглянулись и простились со старой дамой.
— Сударыня, — сказал я перед уходом, — не пройдет и года, как я принесу вам известие о вашем зяте. А может быть, — прибавил я с невольной улыбкой, — дела сложатся так, что… все мы будем довольны… Все… даже те, кого сейчас здесь нет!..
Старушка вопросительно посмотрела на меня, но я ничего не ответил. Мы еще раз простились и ушли, уже не спрашивая пани Ставскую.
— Да заглядывайте к нам, сударь, почаще! — крикнула старая дама, когда мы уже были в кухне.
«Конечно, я буду заглядывать… Удастся ли мне план насчет Стаха? Одному богу известно. Там, где в игру замешано сердце, бесполезно строить какие-либо расчеты. Но все же я попытаюсь развязать руки этой женщине, а это тоже чего-нибудь да стоит».
Выйдя из квартиры Ставской, мы с управляющим расстались, весьма довольные друг другом. Он хороший малый. Однако когда я вернулся домой и задумался над результатами моего обхода, то даже за голову схватился.
Я собирался привести в порядок финансовые дела в доме — и вот тебе, привел их в такой порядок, что доход с него уменьшился по меньшей мере на триста рублей в год. Ну, что ж! Может быть, тем скорее Стах одумается и продаст свое приобретение, которое ему совсем не нужно.
Ир все прихварывает.
Политика все в том же положении: полная неопределенность».