Книга: Кукла
Назад: Глава двадцать первая Дневник старого приказчика
Дальше: Глава вторая Привидение

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая
Серые дни и мучительные часы

Четверть часа спустя после отъезда из Варшавы Вокульский отдал себе отчет в двух несомненных, хотя и весьма различных обстоятельствах: в вагоне стало свежо, а сам он впал в какую-то странную летаргию.
Он свободно двигался, голова была ясна, мысль работала четко и быстро, но его ничто не интересовало: ни с кем он едет, ни куда едет, ни зачем едет. Эта апатия усиливалась, по мере того как он удалялся от Варшавы. В Прушкове он обрадовался каплям дождя, брызгавшим в открытое окно, а когда за Гродзиском разразилась гроза, он даже несколько оживился; ему захотелось, чтобы в него ударила молния. Но когда гроза пронеслась, его опять охватило прежнее равнодушие, и опять стало все безразлично — даже то, что сосед справа задремал у него на плече, а пассажир, сидевший напротив, снял штиблеты и положил ему на колени ноги, впрочем в чистых носках. Около полуночи он впал в странное состояние; им овладел не то сон, не то еще более глубокое безразличие. Он задернул занавеской фонарь и закрыл глаза, решив, что эта странная апатия с восходом солнца пройдет. Но она не прошла: напротив, с утра она усилилась и росла с каждым часом. Эта апатия не усугубляла горя, но и не приносила облегчения.
Потом у него попросили паспорт, потом он позавтракал, купил новый билет, велел перенести вещи в другой поезд и поехал дальше. Снова станция, снова пересадка, снова дорога… Вагон подрагивал и стучал, паровоз время от времени свистел, потом останавливался… В купе появились люди, говорящие по-немецки: двое, трое… Потом польский говор совсем умолк, и вагон наполнился немцами…
Изменился и пейзаж за окном. Потянулись огороженные леса, где деревья стояли ровными рядами, словно солдаты в строю. Исчезли деревянные, крытые соломой избы, и все чаще мелькали одноэтажные домики с черепичными крышами и палисадниками. Вот опять остановка, опять надо есть, пить. Какой-то огромный город… Ах, это как будто Берлин!.. Опять поехали… В вагон все еще садятся люди, говорящие по-немецки, но произношение у них другое. Потом ночь и сон… Нет, не сон, а все та же апатия.
В купе входят два француза. Пейзаж за окном снова изменился: широкие просторы, холмы, виноградники. Там и сям из-за деревьев выглядывает высокий одноэтажный дом, старый, но крепкий, весь обвитый плющом. Опять осмотр чемодана. Пересадка. В вагон садятся два француза и одна француженка и сразу поднимают шум за десятерых. Это, по-видимому, люди воспитанные; тем не менее они хохочут, то и дело пересаживаются с места на место и извиняются перед Вокульским, — он, впрочем, так и не знает за что.
На какой-то станции Вокульский пишет несколько слов Сузину по адресу: «Париж, „Гранд-отель“ — и дает записку вместе с деньгами проводнику, не заботясь ни о том, сколько дал, ни о том, дойдет ли телеграмма. На следующей станции кто-то сует ему в руку целую пачку денег, и поезд трогается. Вокульский замечает, что уже снова ночь, и снова он впадает в состояние не то сна, не то какого-то странного оцепенения.
Глаза у него закрыты, но мысль работает и твердит, ему, что сейчас он спит и что это странное состояние безразличия пройдет у него в Париже.
«Париж! Париж! — повторяет он во сне. — Ведь я столько лет мечтал о нем! Это пройдет. Все пройдет!..»
Десять часов утра. Новая станция. Поезд стоит под сводом; шум, крик, беготня. На Вокульского набрасываются сразу три француза, предлагая свои услуги. Вдруг кто-то хватает его за плечо.
— Ну, Станислав Петрович, счастье твое, что ты приехал!
Вокульский минутку всматривается в какого-то великана с красным лицом и русой бородой и наконец говорит:
— Ах, Сузин!
Они обнимаются.
Сузина сопровождают двое французов, один из них берет у Вокульского квитанцию на вещи.
— Счастье твое, что ты приехал, — повторяет Сузин, еще раз целуя его. — Я уж думал, что пропаду тут в Париже без тебя…
«Париж…» — думает Вокульский.
— Да не обо мне речь, — продолжает Сузин. — Ты так загордился, якшаясь с вашей паршивой шляхтой, что до меня тебе уж и дела нет. Но ради тебя же жаль упускать такие деньги… Ты потерял бы тысяч пятьдесят…
Два француза, сопровождавшие Сузина, появляются снова и сообщают, что можно ехать. Сузин берет Вокульского под руку и ведет его на площадь, где стоит множество омнибусов, а также одноконных и пароконных экипажей, в которых кучера помещаются спереди или сзади. Они проходят несколько шагов и останавливаются у коляски, запряженной парой лошадей, с лакеем у дверцы. Садятся и едут.
— Смотри, — говорит Сузин, — вот улица Лафайета, а вот бульвар Маджента. Мы поедем по Лафайету до самого отеля, возле Оперы. Говорю тебе: чудо, а не город! Ну, а как увидишь Елисейские поля и сад между Сеной и Риволи… Эх, говорю я тебе: чудо — не город! Только у женщин уж больно турнюры велики… Ну, да тут вкусы иные… Просто не нарадуюсь, что ты приехал; пятьдесят, а то и шестьдесят тысяч рублей — это тебе не фунт изюма… Видишь, вон Опера, а вон бульвар Капуцинов, а вот и наша избенка…
Вокульский видит огромное шестиэтажное здание клинообразной формы, опоясанное железной балюстрадой вдоль третьего этажа. Дом стоит на широкой улице, обсаженной еще молодыми деревьями, а по ней взад и вперед снуют пешеходы, проносятся омнибусы, коляски, всадники. Движение такое оживленное, будто по крайней мере половина Варшавы сбежалась поглазеть на какое-нибудь происшествие. Мостовая и тротуары гладкие, как паркет. Вокульский понимает, что он в самом сердце Парижа, но не испытывает ни волнения, ни любопытства. Ему все безразлично.
Экипаж въезжает в великолепные ворота, лакеи распахивают дверцы. Они выходят. Сузин берет Вокульского под руку и ведет в маленькую комнатку, которая неожиданно начинает подниматься.
— Это лифт, — говорит Сузин. — У меня тут два номера. Один — во втором этаже за сто франков в день, а другой — в четвертом за десять франков. Для тебя я тоже снял за десять… Ничего не поделаешь… выставка.
Они выходят из лифта в коридор и минуту спустя оказываются в роскошно обставленной комнате. Мебель красного дерева; у одной стены стоит широкая кровать под балдахином, у другой — шкаф с огромным зеркалом вместо дверцы.
— Присаживайся, Станислав Петрович. Хочешь выпить или закусить, тут или в зале? Ну, пятьдесят тысяч твои… Я страшно доволен.
— Скажи мне, — в первый раз откликнулся Вокульский, — за что же, собственно, я получу пятьдесят тысяч?
— Может, и того больше.
— Хорошо, но за что?
Сузин бросается в кресло, складывает руки на животе и принимается хохотать.
— Вот за то и получишь, что спрашиваешь!.. Другие берут, не спрашивая, только давай… Один ты хочешь знать — за что да почему столько. Ах, голубчик ты мой!
— Это не ответ.
— Сейчас я тебе отвечу. Во-первых, за то, что ты меня еще в Иркутске четыре года уму-разуму учил. Кабы не ты, не быть бы мне теперешним Сузиным. Ну, а я не вашего склада человек: за добро плачу добром.
— И это не ответ, — повторил Вокульский.
Сузин пожал плечами.
— Вот что: здесь ты у меня объяснений не спрашивай, а внизу и сам все поймешь. Может, я куплю немного парижской галантереи, а может, и торговых судов десяточек-другой. Я по-французски — ни в зуб ногой, то же самое и по-немецки, вот мне и нужен такой человек, как ты.
— Я не разбираюсь в судах.
— Не беспокойся. Сыщем тут инженеров — и железнодорожных, и морских, и военных… Не в этом суть, а в человеке, который бы ворочал языком за меня — и для меня. Да чего там, говорю тебе: спустимся вниз — смотри да слушай в оба, а уйдем оттуда — забудь обо всем, будто у тебя память отшибло. Это ты, Станислав Петрович, сумеешь, а про остальное не спрашивай. Я заработаю десять процентов, тебе дам десять процентов со своего заработка — и дело в шляпе. А на что это, для кого да против кого — не спрашивай.
Вокульский молчал.
— В четыре придут ко мне американские и французские фабриканты. Сможешь спуститься? — спросил Сузин.
— Ладно.
— А теперь прогуляешься по городу?
— Нет. Теперь я хочу спать.
— Ну и ладно. Идем в твой номер.
В нескольких шагах по коридору оказалась другая комната, совершенно такая же, как у Сузина. Вокульский бросился на кровать, Сузин на цыпочках вышел и притворил дверь.
После его ухода Вокульский закрыл глаза и попытался уснуть — вернее, даже не уснуть, а отогнать призрак докучной мысли, от которого он бежал из Варшавы… Одно время ему казалось, что его уже нет, что он остался там и теперь беспокойно ищет его, бродя между Краковским Предместьем и Уяздовскими Аллеями.
«Где он?.. Где он?..» — шептал призрак.
«А что, если он полетит за мной? — спросил себя Вокульский. — Ну, теперь уж ему меня, наверное, не сыскать — в таком огромном городе, в таком большом отеле…»
«А если он уже здесь?» — мелькнуло у него в голове.
Он еще крепче сомкнул глаза и начал покачиваться на матраце, который ему показался необыкновенно широким и необыкновенно упругим. Два потока звуков овладели его вниманием: за дверью, по коридору отеля, бегали и переговаривались люди, словно там в эту минуту что-то случилось; из-за окна несся сплошной уличный гул, приглушенно, как бы издалека доносился грохот многочисленных экипажей, дребезжание звонков, человеческие голоса, гудки, выстрелы и бог весть что еще.
Потом ему померещилось, будто некая тень заглядывает к нему в окно, и вскоре за тем — будто кто-то ходит по длинному коридору, от двери к двери, стучит и спрашивает:
«Он тут? Он тут?»
Действительно, кто-то ходил, стучал и даже постучался к нему, но, не получив ответа, прошел дальше.
«Не найти ему меня! Не найти…» — думал Вокульский.
Вдруг он открыл глаза, и у него волосы на голове стали дыбом. Напротив себя он увидел точно такую же комнату, точно такую же кровать с балдахином, а на ней… самого себя! Никогда в жизни не испытывал он подобного потрясения; собственными глазами убедиться, что в комнате, где ты почитаешь себя совершенно одиноким, находится неотступный свидетель… ты сам!
— Что за оригинальное шпионство, — проворчал он. — Дурацкая мода эти зеркальные шкафы…
Он сорвался с кровати — двойник его сорвался так же стремительно; подбежал к окну — тот тоже. Лихорадочно раскрыл чемодан, чтобы переодеться — и тот тоже начал переодеваться, по-видимому, собираясь идти в город.
Вокульский почуствовал, что надо бежать из этой комнаты. Призрак, от которого он уехал из Варшавы, был уже здесь и стоял у порога.
Он умылся, надел чистое белье, переменил костюм. Было всего половина первого.
«Еще три с половиной часа! — подумал он. — Надо их как-то использовать…»
Едва он открыл дверь, как появился слуга: — Monsieur?..
Вокульский велел проводить себя к лестнице, дал ему франк на чай и сбежал с четвертого этажа вниз, словно спасаясь от погони.
Выйдя за ворота, он остановился на тротуаре. Широкая, обсаженная деревьями улица. Пронеслись пять-шесть экипажей и желтый омнибус, полный пассажиров внутри и на крыше. Направо, где-то очень далеко, виднеется площадь, налево — у отеля — парусиновый навес, и под ним сидят за круглыми столиками, у самого тротуара, мужчины и женщины и пьют кофе. Мужчины в низко вырезанных сюртуках, с цветами или розетками в петличках, сидят, высоко закинув ногу на ногу, как, впрочем, того и требует соседство шестиэтажных домов; женщины хрупкие, маленькие, смуглые, с огневыми глазами, одетые с изящной простотой.
Вокульский пошел налево и за углом увидел другой навес и под ним людей, которые тоже что-то пили, расположившись чуть ли не на тротуаре. Тут было человек сто, если не больше; у мужчин вид развязный, дамы оживлены, фамильярны и держатся непринужденно. Одна за другой проносятся мимо одноконные и пароконные коляски, по тротуарам торопливо снуют толпы пешеходов, а вон катят по мостовой желтый и зеленый омнибусы, им пересекают дорогу коричневые омнибусы, и все переполнены внутри, и все везут множество пассажиров на крыше.
Вокульский стоит в центре площади, от которой расходятся семь улиц. Он пересчитывает их раз, другой — семь улиц… Куда пойти?.. Пожалуй, туда, где зелень… Вот две улицы, скрещивающиеся под прямым углом, обсаженные деревьями…
«Пойду-ка я вдоль отеля», — решает Вокульский.
Он делает полуоборот влево и останавливается пораженный. Перед ним какое-то громадное здание.
Внизу — аркады и статуи, на втором этаже — огромные каменные колонны и мраморные, поменьше, с золотыми капителями, на уровне крыши по углам орлы и позолоченные фигуры, несущиеся на вздыбленных золоченых конях. Крыша спереди пологая, выше вздымается купол, увенчанный короной, а еще выше — трехгранная верхушка, тоже украшенная группой скульптур. Всюду мрамор, бронза, золото, всюду колонны, статуи и барельефы…
«Опера? — думает Вокульский. — Да ведь тут мрамора и бронзы больше, чем во всей Варшаве!..»
Вокульский вспоминает свой магазин, красу города, вспыхивает от стыда и идет дальше. Он чувствует, что с первой же минуты Париж его подавил, — и был доволен этим.
Число экипажей, омнибусов и людей увеличивается до невероятия. На каждом шагу — веранды, круглые столики у самого тротуара, вокруг них сидят люди. За каретой с лакеем на запятках катится тележка, запряженная собакой; ее обгоняет омнибус; потом проходят два носильщика с грузом, потом едет высокий двухколесный шарабан, потом дама и господин, оба верхом, потом опять бесконечная вереница экипажей. Возле тротуара стоят две тележки с цветами и фруктами, на противоположной стороне точат ножи, торгуют пирожками, газетами, подержанными вещами, книжками…
— Marchand, d'habits!..
— «Figaro»!..
— «Exposition»!..
— Guide Parisien! Trois francs!., trois francs!..<Продается одежда!..>
— «Фигаро»!.. — «Выставка»!..
— Путеводитель по Парижу! Три франка!.. три франка!.. (франц.)
Кто-то сует в руку Вокульскому книжку, он платит три франка и переходит на другую сторону. Идет он быстро и все же замечает, что все обгоняют его. Экипажи и пешеходы… Да это какие-то всеобщие гонки; он ускоряет шаг и хотя никого еще не обогнал, но уже обращает на себя всеобщее внимание. На него набрасываются газетчики и разносчики книг, на него оглядываются женщины, насмешливо косятся мужчины. Он, Вокульский, варшавская знаменитость, робеет здесь, словно маленький мальчик, и… и это доставляет ему радость. Ах, как бы он хотел вернуть те давно прошедшие времена, когда он был мальчиком и отец его советовался с друзьями, куда его определить: в школу или к купцу.
В этом месте улица сворачивает вправо. Вокульский впервые видит здесь четырехэтажный дом и чуствует, что тронут. Четырехэтажный дом среди шестиэтажных!.. Какая приятная неожиданность…
Вдруг мимо проезжает карета с грумом на козлах, в ней две женщины. Одна ему совсем незнакома, вторая… — Она? — шепчет Вокульский. — Немыслимо! Но силы уже оставляют его. К счастью, рядом оказалось кафе. Он бросается на стул, у самого тротуара; появляется гарсон, что-то спрашивает, затем приносит мазагран. Одновременно цветочница прикалывает к его сюртуку розу, а газетчик кладет перед ним «Фигаро». Вокульский бросает десять франков девушке, франк газетчику, пьет мазагран и разворачивает газету: «Ее величество королева Изабелла…» Он комкает газету и сует ее в карман, расплачивается за мазагран и, не допив стакана, встает. Гарсон поглядывает на него исподлобья, двое соседей, помахивающих тоненькими тросточками, закидывают ноги еще выше на колено, а один из них бесцеремонно разглядывает его в монокль.
«Что, если я ударю этого пшюта по лицу? — думает Вокульский. — Завтра же дуэль, и, может быть, он убьет меня… Но если я убью его?..»
Он прошел мимо щеголя и так глянул ему в глаза, что у того моментально слетел монокль на жилетку и исчезла насмешливая улыбка.
Вокульский идет дальше и с величайшим вниманием разглядывает дома. Какие магазины! Самый скромный куда импозантнее его варшавского, который слывет красивейшим во всем городе. Дома из тесаного камня, почти на каждом этаже — балконы или чугунные балюстрады, опоясывающие здание.
«Право же, глядя на Париж, можно подумать, что все парижане ощущают потребность непрерывно общаться между собою если не в кафе, то хоть с балконов», — думает Вокульский.
И крыши какие-то диковинные: крутые, сплошь усаженные шпилями и кирпичными дымоходами, из которых торчат жестяные трубы. И на улицах, что ни шаг, вдруг вырастает то дерево или фонарь, то киоск или столбик, увенчанный шаром. Жизнь здесь бьет с такой силой, что мало ей гнать экипажи и людей, мало ей возводить шестиэтажные каменные дома, — куда ни поглядишь, она так и брызжет из стен в виде статуй и барельефов, в виде стрельчатых украшений — с крыш, в виде бесчисленных киосков на каждом перекрестке.
Вокульскому кажется, будто из стоячей воды он попал в кипяток, который »…и свищет, и бьет, и шипит»… Он, человек зрелый и в привычных условиях энергичный, здесь почувствовал себя как робкий ребенок, которому все и вся внове.
Между тем жизнь вокруг него продолжает «свистать, и бить, и шипеть»… Конца не видно толпе, экипажам, деревьям, ослепительным витринам и даже самой улице. Постепенно чуства Вокульского странным образом притупляются. Он перестает слышать громкие возгласы прохожих, потом словно заглохли крики уличных торговцев, наконец нет уже и грохота колес. Потом ему начинает казаться, что где-то он уже видел и такие дома, и такое движение, и такие кафе; затем приходит к выводу, что не так уж это все величественно; наконец, в нем просыпается дух противоречия, и он говорит себе, что хотя в Париже французская речь слышится чаще, чем в Варшаве, однако акцент здесь хуже и произношение менее внятное.
Размышляя так, он идет все медленнее и уже перестает уступать встречным дорогу. И в тот момент, когда ему кажется, что теперь-то французы начнут тыкать в него пальцами, он с удивлением замечает, что меньше привлекает к себе внимание. Пробыв один час на улице, он превратился в незаметную капельку парижского океана.
— Оно и лучше! — шепчет он.
До сих пор дома по правую и левую руку то и дело расступались, открывая просветы поперечных улиц. Теперь просветов не стало, бесконечно тянется сплошная стена домов. Вокульский встревожен, он ускоряет шаг и, наконец, к большому своему удовольствию, доходит до угла и читает: «Rue St. Fiacre" <Улица св. Фиакра (франц.)>. В памяти у него мелькает какой-то роман Поль де Кока, и он улыбается. Опять поперечная улица, и опять он читает: «Rue de Sentien" <Улица Сантьен (франц.)>.
«Не знаю», — говорит себе Вокульский.
На следующем перекрестке он читает: «Rue Poissonniere"<Улица Пуассоньер (франц.)>, — и это напоминает ему какое-то уголовное дело; потом идут одна за другой короткие улички, ведущие к театру «Жимназ».
«А это что?» — думает он, заметив налево огромное здание, не похожее ни на одно виденное им до сих пор. Это гигантский каменный прямоугольник, а в нем ворота с полукруглым сводом. Да, по-видимому, это ворота, расположенные на скрещении двух улиц. Рядом будка, возле которой останавливаются омнибусы; напротив — кафе и тротуар, отгороженный от мостовой чугунной балюстрадой.
Шагах в трехстах — снова такие же ворота, а между ними вправо и влево пролегает широкая улица. Движение здесь еще оживленнее, ездят омнибусы трех видов и трамвай.
Вокульский смотрит направо и опять видит два ряда уличных фонарей, два ряда киосков, два ряда деревьев и два ряда шестиэтажных домов, которые уходят вдаль на расстояние, равное улицам Краковское Предместье и Новы Свят вместе взятым. Улице не видно конца, только где-то там, вдалеке, она поднимается к небу, крыши сливаются с землей, и все исчезает.
«Ну, хоть бы мне пришлось заблудиться и опоздать на совещание, я непременно пойду в эту сторону!» — думает он.
На повороте Вокульского обгоняет молодая женщина; ее фигура и походка приводят его в сильное волнение.
«Она?.. Нет… Во-первых, она в Варшаве, а потом — я уже второй раз встречаю такое сходство… Обман зрения…»
Но он сразу теряет силы и даже память. Он стоит на перекрестке двух улиц, обсаженных деревьями, и решительно не помнит, откуда он пришел. Его охватывает панический страх, знакомый людям, которые заблудились в лесу. К счастью, подъезжает пролетка, и извозчик дружелюбно улыбается ему.
— «Гранд-отель», — говорит Вокульский, садясь.
Кучер приподнимает шляпу и кричит:
— Вперед, Лизетка!.. Этот благородный иностранец поставит нам за труды кружку пива. — Затем, полуобернувшись к Вокульскому, говорит: — Одно из двух, гражданин: либо вы только сегодня приехали, либо основательно позавтракали?
— Я сегодня приехал, — отвечает Вокульский, успокаиваясь при виде его круглого, румяного, безбородого лица.
— И немножко выпили, сразу видно, — замечает извозчик. — А вы знаете таксу?
— Все равно.
— Вперед, Лизетка! Мне по вкусу этот иностранец, и я думаю, что только таким и надо приезжать на нашу выставку. А вы уверены, гражданин, что вам надо в «Гранд-отель»? — обращается он к Вокульскому.
— Вполне.
— Вперед, Лизетка! Этот иностранец внушает мне уважение. Вы случайно не из Берлина?
— Нет.
Извозчик с минуту присматривается к нему, потом говорит:
— Тем лучше для вас. Правда, я не в претензии на пруссаков, хотя они и забрали у нас Эльзас и отхватили порядочный кусок Лотарингии, но, как бы то ни было, не люблю я, когда у меня за спиной сидит немец. Откуда же вы, гражданин?
— Из Варшавы.
— Ah, ca!<Ах, вот как! (франц.)> Прекрасная страна… богатая… Вперед, Лизетка! Значит, вы поляк? О, я знаю поляков!.. Вот и площадь Оперы, а вот «Гранд-отель»…
Вокульский сунул извозчику три франка, стремглав бросился в ворота и вбежал на четвертый этаж. У дверей номера его встретил улыбающийся слуга и подал записку от Сузина и пачку писем.
— К вам много посетителей… и много посетительниц! — сказал слуга, игриво поглядывая на Вокульского.
— Где же они?
— В приемной, в библиотеке, в столовой… Мсье Жюмар уже в нетерпении…
— Кто это мсье Жюмар?
— Дворецкий ваш и мсье Сюзэна… Весьма способный человек и мог бы оказать вам важные услуги, если б мог рассчитывать… примерно на тысячу франков… — так же игриво продолжал слуга.
— Где же он?
— На втором этаже, в вашей приемной. Мсье Жюмар человек весьма способный, но и я могу пригодиться вашему превосходительству, хоть и ношу фамилию Миллер. На самом же деле я эльзасец и, клянусь честью, не взял бы у вас ни одного су, а еще доплачивал бы десять франков в день, только бы нам разделаться с пруссаками.
Вокульский вошел к себе в номер.
— Главное, сударь, остерегайтесь баронессы, которая уже дожидается в библиотеке, хотя условилась, что приедет только в три часа… Готов присягнуть, что она немка… Недаром я эльзасец!
Последние слова Миллер произнес вполголоса, уже выходя в коридор.
Вокульский распечатал записку Сузина и прочел:
«Заседание начнется только в восемь. У тебя остается свободное время, так управься с посетителями, а главное — с бабами. Я, ей-богу, уже слишком стар, чтобы их всех ублажать».
Вокульский просмотрел письма. Большей частью это были рекламы торговцев, парикмахеров, зубных врачей, просьбы о вспомоществовании, предложения о раскрытии каких-то тайн; было даже воззвание Армии Спасения.
Среди множества писем Вокульского поразило следующее:
«Молодая, изящная и привлекательная особа хочет осмотреть вместе с вами Париж; расходы пополам. Просьба оставить ответ швейцару отеля».
— Оригинальный город! — проворчал Вокульский.
Второе, еще более любопытное письмо было от баронессы — той самой, что должна была в три часа прийти на свидание в библиотеку.
— Значит, через полчаса…
Он позвонил и велел подать в номер завтрак. Через несколько минут ему принесли ветчину и яйца, затем бифштекс, какую-то неизвестную рыбу, несколько бутылок с различными напитками и кофейник с черным кофе. Он съел все с волчьим аппетитом, не оставил без внимания и напитки, затем велел Миллеру проводить его в приемную.
Слуга вышел за ним в коридор, нажал кнопку звонка, что-то сказал в рупор и ввел Вокульского в лифт. Вмиг Вокульский оказался на втором этаже, и, едва открылась дверца лифта, как перед ним предстал некий изящный господин с маленькими усиками, во фраке и белом галстуке.
— Жюмар… — отрекомендовался господин, поклонившись.
Они прошли несколько шагов по коридору, и Жюмар распахнул дверь роскошного салона. Вокульский чуть было не попятился, увидев золоченую мебель, огромные зеркала и барельефы на стенах. Посредине салона стоял большой стол, покрытый дорогой скатертью и заваленный бумагами.
— Разрешите ввести посетителей? — спросил Жюмар. — Эти, кажется, не из опасных. Осмелюсь только обратить ваше внимание… на баронессу… Она ждет в библиотеке.
Поклонившись, он с важностью вышел в соседнюю залу — по-видимому, служившую приемной.
«Не впутался ли я, черт возьми, в какое-то темное дело?» — подумал Вокульский.
Он уселся в кресло и только было принялся просматривать бумаги, как явился лакей в голубом фраке, расшитом золотым галуном, и подал ему на подносе визитную карточку. Вокульский прочел: «Полковник» — и рядом какая-то ничего не говорящая ему фамилия.
— Проси.
Через мгновение вошел статный мужчина с седой эспаньолкой, такими же усами и красной ленточкой в петлице сюртука.
— Я знаю, сударь, что у вас мало времени, и буду краток, — сказал вошедший с легким поклоном. — Париж — во всех отношениях замечательный город: здесь есть где поразвлечься и чему поучиться; но в Париже необходим опытный гид. Я хорошо знаю все музеи, театры, клубы, памятники, картинные галереи, учреждения, официальные и частные, — словом, все… поэтому, если вам будет угодно…
— Будьте любезны оставить свой адрес, — ответил Вокульский.
— Я владею четырьмя языками, имею связи в кругах художников, литераторов, в мире научном и промышленном…
— Сейчас я не могу дать вам ответ, — перебил Вокульский.
— Прикажете прийти или ждать вашего уведомления?
— Да, я отвечу вам письменно.
— Прошу не забывать меня, — ответил гость, встал и, поклонившись, вышел.
Лакей принес вторую визитную карточку, и вскоре появился второй посетитель. Это был пухленький и румяный человечек, по виду владелец магазина шелковых тканей. На всем пути от двери к столу он непрерывно отвешивал поклоны.
— Что вам угодно, сударь? — спросил Вокульский.
— Как, вы не догадались, прочитав фамилию Эскабо? Ганнибала Эскабо? — удивился человек. — Винтовка Эскабо производит семнадцать выстрелов в минуту, а образец, который я буду иметь честь показать вам, выбрасывает тридцать пуль…
У Вокульского было такое недоумевающее лицо, что Ганнибал Эскабо тоже пришел в недоумение.
— Полагаю, я не ошибся? — спросил он.
— Вы ошиблись, сударь, — возразил Вокульский. — Я галантерейный купец и винтовками не интересуюсь.
— Однако же мне говорили… по секрету… — с ударением сказал Эскабо,
— что вы, господа…
— Вас неправильно осведомили.
— Ах, в таком случае простите… Тогда, может быть, в другом номере…
— говорил посетитель, пятясь к дверям и кланяясь на ходу.
Снова на сцену выступил голубой фрак с белыми панталонами, а вслед за ним новый посетитель — на этот раз маленький, щупленький, черный, с беспокойными глазками. Он чуть не бегом подбежал к столу, упал на стул, оглянулся по сторонам и, придвинувшись к Вокульскому, заговорил понизив голос:
— Вы, сударь, наверное, удивлены, но… дело весьма важное… чрезвычайно важное… На днях я сделал важнейшее открытие насчет рулетки… Надо только шесть-семь раз подряд удваивать ставку.
— Извините, пожалуйста, я этим не занимаюсь, — перебил Вокульский.
— Вы мне не доверяете?.. Это вполне естественно… Но у меня как раз при себе маленькая рулетка… Мы можем попробовать.
— К сожалению, мне сейчас некогда.
— Всего три минутки… минутку…
— Ни полминутки.
— Когда же мне прийти? — спросил гость с обескураженным видом.
— Во всяком случае, не скоро.
— Так по крайней мере ссудите мне сто франков на публичные испытания…
— Могу предложить пять, — ответил Вокульский, доставая кошелек.
— О нет, сударь, благодарствую… Я не авантюрист… А впрочем, давайте… завтра я их верну… А вы, может быть, к тому времени надумаете.
Следующий посетитель, человек внушительных объемов, с целой коллекцией миниатюрных орденов на лацкане сюртука, предлагал Вокульскому на выбор: диплом доктора философских наук, орден или титул — и казался весьма озадаченным, когда предложения его были отвергнуты. Он ушел, даже не попрощавшись.
После него на несколько минут наступил перерыв. Вокульскому послышался шелест женского платья в приемной. Он напряг слух… В этот момент лакей доложил о баронессе.
Опять долгая пауза — и в салоне появилась женщина столь изысканная и красивая, что Вокульский невольно привстал с кресла. Ей было, вероятно, лет под сорок: статная, очень правильные черты лица, аристократическая осанка.
Вокульский молча указал ей на кресло. Дама села; она была заметно взволнована и теребила в руках вышитый платочек. Вдруг, надменно поглядев ему в глаза, она спросила:
— Вы меня знаете, сударь?
— Нет, сударыня.
— Вы даже не видели моих портретов?
— Нет.
— Значит, вы не бывали в Берлине и Вене?
— Не бывал.
Дама с облегчением перевела дух.
— Тем лучше, — сказала она, — я буду смелее. Я вовсе не баронесса… Кто именно — это неважно. Временно я оказалась в затруднительном положении… мне нужно достать двадцать тысяч франков… А здесь закладывать в ломбард мои драгоценности я не хочу… Вы меня понимаете?
— Нет, сударыня.
— Поэтому… я могу продать вам важную тайну…
— Я не имею права покупать тайны, — ответил Вокульский, немало смущенный.
— Не имеете права?.. Зачем же вы сюда прибыли?.. — спросила она с усмешкой.
— И все же не имею права.
Дама встала.
— Вот, — с живостью сказала она, — адрес, по которому можно меня найти не позже чем через двадцать четыре часа, а вот… записка, которая заставит вас, быть может, призадуматься… Прощайте.
Она вышла, шелестя платьем. Вокульский развернул записку и прочел сведения о себе и Сузине, которые обычно вписываются в паспорт.
«Ну, ясное дело, — подумал он, — Миллер заглянул в мой паспорт и сделал из него выписку, даже с ошибками… „Вокклюски“!.. Черт побери, за младенца, что ли, они меня принимают?..»
Посетители больше не появлялись, и он вызвал Жюмара.
— Что прикажете, сударь? — спросил изящный дворецкий.
— Я хотел бы с вами поговорить.
— Частным образом? В таком случае, разрешите присесть. Спектакль окончен, костюмы отправляются на склад, актеры получают равные права.
Он произнес это несколько ироническим тоном, с непринужденностью очень хорошо воспитанного человека. Вокульский все более удивлялся.
— Скажите, — спросил он, — что это за люди?
— Те, что были сейчас у вас? Обыкновенные люди: гиды, изобретатели, посредники… Каждый работает, как умеет, и старается продать свой труд подороже. А если они норовят получить больше, чем заслуживают, — это уж чисто французская черта.
— Вы не француз?
— Я? Я родился в Вене, воспитывался в Швейцарии и Германии, долгое время жил в Италии, в Англии, Норвегии, Соединенных Штатах… Фамилия, которую я ношу<Жюмар (Jurnart) — помесь (франц.)>, превосходно определяет мою национальную принадлежность: я сродни всякому, в чьем стойле живу, — с волами я вол, с конями — конь. Я знаю, откуда у меня деньги, знаю, на что их трачу, людям это тоже известно, до остального мне дела нет.
Вокульский пристально разглядывал его.
— Я вас не понимаю, — сказал он.
— Видите ли, — продолжал Жюмар, барабаня пальцами по столу, — я слишком много ездил по свету, чтобы придавать значение национальности. Для меня существуют только четыре национальности, независимо от языка. Номер первый — те, о которых я знаю, откуда у них деньги и на что они их тратят. Номер второй — те, о которых я знаю, откуда они берут деньги, но не знаю, на что они их тратят. Номер третий — расходы известны, а доходы нет. И, наконец, номер четвертый, где мне неизвестно ни то, ни другое. О мсье Эскабо я знаю, что он получает доходы с трикотажной фабрики, а тратит их на производство какого-то адского оружия; следовательно, это человек положительный. Что касается баронессы… я не знаю — ни откуда у нее деньги, ни на что она их тратит; поэтому я ей не доверяю.
— Я купец, мсье Жюмар, — заметил Вокульский, неприятно задетый этой теорией.
— Знаю. И, кроме того, вы приятель мсье Сюзэна, что тоже приносит известный процент. Впрочем, мои замечания относились не к вам; я их высказал в виде наставления, которое, как я надеюсь, окупится.
— Да вы философ, — проворчал Вокульский.
— И даже доктор философии двух университетов, — прибавил Жюмар.
— И исполняете роль…
— Лакея, хотите вы сказать?.. — смеясь, перебил Жюмар. — Я работаю, чтобы жить и обеспечить себе под старость ренту. А о почетных званиях я не забочусь; сколько их уж было у меня! Мир подобен любительскому театру, поэтому неприлично хвататься за первые роли и отказываться от второстепенных. В конце концов всякая роль хороша, нужно только искусно сыграть ее и не принимать слишком всерьез.
Вокульский пошевелился. Жюмар встал со стула и, изящно поклонившись, сказал:
— К вашим услугам, сударь. — И вышел из салона.
— Жар у меня, что ли? — шепнул Вокульский, сжимая голову руками. — Я знал, что Париж удивительный город, но это…
Он взглянул на часы: было всего половина четвертого.
— Еще четыре с лишним часа до заседания, — проворчал Вокульский, чуствуя, как им овладевает тревога при мысли о том, куда девать время? Он видел уже столько нового, разговаривал со столькими новыми людьми — и все еще было только половина четвертого.
Его терзало какое-то смутное беспокойство, чего-то ему не хватало. «Поесть, что ли, опять? Нет. Почитать? Нет. Поговорить с кем-нибудь? Нет, нет, я уже сыт по горло разговорами…» Люди ему опротивели: наименее отвратительны были те, что страдали манией изобретательства, да чудак Жюмар со своей классификацией человеческого рода.
У него не хватало духа вернуться в свой номер с огромным зеркалом; что же еще оставалось, кроме осмотра парижских достопримечательностей? Он велел слуге проводить себя в ресторан «Гранд-отеля». Все тут было роскошно и грандиозно, начиная со стен, потолка и окон, кончая размерами и количеством столов. Но Вокульский не смотрел по сторонам; уставившись на одну из огромных позолоченных люстр, он думал:
«Когда она будет в возрасте баронессы… она, привыкшая тратить десятки тысяч в год… кто знает? Не пойдет ли она по стопам баронессы? Ведь эта женщина тоже когда-то была молода, может быть, по ней сходил с ума такой же безумец, как я, и она тоже не спрашивала, откуда берутся деньги… Теперь ей уже известны некоторые источники дохода: например торговля тайнами!.. Будь проклята среда, которая взрастила такую красоту и таких женщин!»
В зале ему было душно, он выбежал из отеля и окунулся в сумятицу улиц.
«Налево я уже ходил; теперь пойду направо», — решил он.
Идти куда глаза глядят по огромному городу — только в этом занятии он находил еще какое-то горькое очарование.
«Если б можно было затеряться в этой толпе…» — подумал он.
Вокульский свернул вправо, обогнул одну небольшую площадь и вышел на другую, очень просторную, обсаженную деревьями. Посредине ее стояло прямоугольное здание с колоннами, похожее на греческий храм; огромные бронзовые двери были покрыты барельефами, на верхушке фронтона красовался барельеф, изображающий, по всей вероятности, день Страшного суда.
Он обошел здание кругом; его мысли устремились к Варшаве. С каким трудом там воздвигаются постройки, небольшие, непрочные, едва возвышающиеся над землей, тогда как здесь творческий дух человека, словно шутя, возводит дома-гиганты и, ничуть не утомившись от усилий, еще осыпает их украшениями.
Увидев напротив короткую улицу и за нею огромную площадь, на которой возвышалась стройная колонна, Вокульский пошел к ней. Чем ближе он подходил, тем выше вздымалась колонна и шире расступалась площадь. Впереди и позади колонны били высокие фонтаны; направо и налево тянулись, словно сады, купы желтеющих деревьев; в глубине виднелась река, над которой стлался дым быстро несущегося парохода.
По площади проезжало сравнительно немного экипажей, зато гуляло много детей с матерями и няньками. Часто навстречу попадались военные разных родов оружия, и где-то неподалеку играл оркестр.
Вокульский в изумлении остановился перед обелиском. Обелиск стоял в центре огромной площади, длиною версты в две и в полверсты шириною. Позади него простирался парк, впереди — длиннейшая аллея; по обе стороны аллеи тянулись скверы и особняки, а вдали, на холме, высилась грандиозная арка. Вокульский чуствовал, что самые восторженные эпитеты и сравнения бледнеют перед красотой этих мест.
— Это площадь Согласия, а это обелиск из Луксора (самый подлинный, сударь!), за нами Тюильрийский сад, перед нами Елисейские поля, а там, в конце… арка Звезды…
Вокульский оглянулся: около него вертелся какой-то господин в темных очках и изрядно рваных перчатках.
— Мы можем пройтись туда… Божественная прогулка!.. Вы видите, какое движение… — говорил незнакомец.
Но вдруг он умолк, поспешно отскочил в сторону и шмыгнул меж двух проезжавших экипажей. К Вокульскому подошел военный в короткой пелерине с откинутым капюшоном. Военный с минуту разглядывал Вокульского и, усмехнувшись, сказал:
— Вы иностранец?.. Будьте осторожны в выборе знакомых в Париже…
Вокульский машинально поднес руку к боковому карману и не обнаружил там серебряного портсигара. Он покраснел, любезно поблагодарил военного в пелерине, однако не признался в пропаже. Он вспомнил определения Жюмара и подумал, что уже знает источник дохода господина в рваных перчатках, хотя еще не знает его расходов.
«Жюмар прав, — подумал он. — Воры менее опасны, чем люди, неизвестно откуда черпающие свои доходы…» И ему пришло на ум, что в Варшаве очень много именно таких людей.
«Может быть, потому-то там нет подобных зданий и триумфальных арок…»
Он шел по Елисейским полям, до головокружения вглядываясь в нескончаемое движение карет и экипажей, между которыми мелькали всадники и амазонки. Шел, отгоняя от себя мрачные мысли, которые парили над ним, как стая летучих мышей. Шел и боялся оглянуться: ему чудилось, что на этой улице, брызжущей весельем и роскошью, сам он — растоптанный червь, волочащий за собой свои внутренности.
Дойдя до арки Звезды, Вокульский медленно повернул обратно. Когда опять подходил к площади Согласия, за Тюильрийским садом поднялся огромный черный шар, быстро взлетел вверх, ненадолго застыл в вышине и плавно опустился вниз.
«Ах, это воздушный шар Жифарда! — подумал Вокульский. — Жаль, что сегодня у меня нет времени!»
С площади он свернул на какую-то улицу; по правую сторону ее тянулся сад, огороженный чугунной решеткой со столбиками, на которых стояли вазы; по левую — ряд каменных домов с полукруглыми крышами, с лесом дымоходов и жестяных труб и нескончаемыми балюстрадами… Он медленно шел и с тревогой думал о том, что не прошло еще и восьми часов с его приезда, а Париж уже начинает ему надоедать…
«Это уж слишком, — убеждал он себя. — А выставка, а музеи, а воздушный шар?..»
Продолжая идти по улице Риволи, он к семи часам добрался до площади, на которой стояла одинокая как перст готическая башня, окруженная деревьями и низкой чугунной оградой. Отсюда снова в разные стороны расходилось несколько улиц, но Вокульский уже устал; он кликнул фиакр и через полчаса оказался в отеле, миновав по пути уже знакомые ворота Сен-Дени.
Заседание с судовладельцами и морскими инженерами затянулось до полуночи, причем было выпито изрядное количество шампанского. Вокульский, которому одновременно приходилось выручать Сузина в разговоре и делать множество заметок, только за работой совсем успокоился. Он бодро поднялся к себе в номер и, не обращая внимания на докучное зеркало, лег в постель, взял «Путеводитель» и развернул план Парижа.
— Шутка ли! — пробормотал он. — Около ста квадратных верст площади, два миллиона жителей, несколько тысяч улиц и тысяч пятнадцать экипажей общего пользования…
Потом он пробежал глазами длинный список парижских достопримечательностей и со стыдом подумал, что, наверное, никогда не сможет ориентироваться в этом городе…
«Выставка… Собор Парижской богоматери… Центральный рынок… Площадь Бастилии… Церковь святой Магдалины… Канализационные коллекторы… Просто голова идет кругом!..»
Он погасил свечу. На улице было тихо, в окно струился свет фонарей, серый, как будто он пробивался сквозь облака. У Вокульского шумело и звенело в ушах; перед глазами мелькали то улицы, гладкие, как паркет, то деревья, окруженные чугунными решетками, то дома из тесаного камня, то сплошной поток людей и экипажей, неведомо откуда появлявшихся и неведомо куда спешивших. Всматриваясь в образы, мелькавшие, как в калейдоскопе, он стал засыпать и подумал, что все-таки первый день в Париже запомнится ему на всю жизнь. И приснилось ему, будто это море домов, лес статуй и бесконечные вереницы деревьев валятся на него, а сам он спит в огромной гробнице — одинокий, спокойный и даже счастливый. Спит и ни о чем не думает, ни о ком не помнит; он проспал бы так целую вечность, если бы — увы! — не эта капелька горечи, которая затаилась не то в нем самом, не то где-то вне его, такая крохотная, что ее не разглядишь человеческим глазом, и такая ядовитая, что ею одной можно отравить весь мир.
С того дня, когда Вокульский впервые окунулся в парижскую жизнь, для него началось необычное существование. Если не считать нескольких часов, которые занимали совещания Сузина с судостроителями, он был совершенно свободен и проводил время в самых безалаберных прогулках по городу. Он по алфавиту выбирал в «Путеводителе» какой-нибудь квартал и, даже не взглянув на план, ехал туда в открытом экипаже. Взбирался по лестницам, обходил вокруг здания, торопливо осматривал залы, останавливался перед самыми интересными экспонатами и в том же фиакре, нанятом на весь день, ехал в другой квартал, опять-таки намеченный по указателю. А так как больше всего его страшила бездеятельность, он по вечерам изучал план города, вычеркивал уже осмотренные кварталы и делал заметки.
Иногда в этих экскурсиях ему сопутствовал Жюмар и водил его в места, не упомянутые в путеводителях: в торговые склады, на фабрики, в квартиры ремесленников, в комнаты студентов, в кафе и рестораны на третьеразрядных улицах. И только там Вокульский знакомился с подлинной жизнью Парижа.
Во время своих скитаний он взбирался на башни Сен-Жак, Собора Парижской богоматери и Пантеона, поднимался на лифте на Трокадеро, спускался в канализационные коллекторы и в украшенные черепами катакомбы, посетил выставку, Лувр, музей Клюни, Булонский лес и парижские кладбища, кафе «Ротонду», «Гран-балькон» и фонтаны, школы и больницы, Сорбонну, фехтовальные залы, торговые ряды, консерваторию, бойни и театры, биржу, Июльскую колонну и храмы. Все эти зрелища хаотически мелькали перед ним, как бы вторя хаосу в его душе.
Не раз, мысленно перебирая все виденное — от выставочного дворца, имевшего две версты в окружности, до жемчужины в бурбонской короне не крупнее горошины, — он спрашивал себя: «Чего я, собственно, хочу?» И оказывалось, что он ничего не хотел. Ничто не приковывало его внимания, не заставляло быстрее биться сердце, не побуждало к деятельности. Если бы ему предложили пройтись пешком от кладбища Монмартр до кладбища Монпарнас, посулив в награду весь Париж, при одном, однако, условии, чтобы это его увлекло и взволновало, — он отказался бы пройти эти пять верст. А ведь он исхаживал десятки верст ежедневно только затем, чтобы заглушить в себе воспоминания.
Иногда он казался себе существом, которое, по странной игре случая, родилось всего несколько дней назад вот здесь, на парижской мостовой, а все, что тревожило его память, было лишь обманом, неким сном, никогда не существовавшим в действительности. Тогда он говорил себе, что вполне счастлив, ездил из одного конца Парижа в другой и, как безумный, пригоршнями разбрасывал луидоры.
— Не все ли равно! — бормотал он. Ах, если б только не эта капелька горечи, такая маленькая, и такая ядовитая!
Порой в однообразие серых дней, обрушивавших на него весь этот мир дворцов, фонтанов, статуй, механизмов и картин, врывался случай, который напоминал, что он — не призрак, а живой человек, страдающий раком души.
Однажды он был в театре «Варьете» на улице Монмартр, неподалеку от своего отеля. Давали три веселые пьески, в том числе оперетку. Он пошел туда, чтобы забыться. Поднялся занавес, и на сцене плаксивым голосом произнесли:
— «Любовник все стерпит от своей возлюбленной, только не другого любовника…»
— Нередко приходится терпеть и трех, а то и четырех! — заметил француз, сидевший рядом с Вокульским, и засмеялся.
У Вокульского перехватило дыхание, ему почудилось, что под ним расступается земля и потолок валится на голову. Дольше он не мог выдержать; встал с места, на беду находившегося в середине зала, и, наступая на ноги соседям, весь в холодном поту, выбрался из театра.
По дороге в отель он свернул в первое попавшееся угловое кафе. О чем его там спрашивали и что он отвечал, он так и не мог вспомнить. Помнил только, что ему подали кофе и графинчик коньяку с нанесенными на стекло делениями, соответствующими объему рюмки.
Вокульский пил и думал:
«Старский — это второй любовник, Охоцкий — третий… А Росси? Росси, которому я устраивал овации и носил в театр подарки… Кем он был? О, я глупец, да ведь эта женщина Мессалина если не телом, то духом… И я, я стану по ней сходить с ума? Я?..»
Он почуствовал, что гнев принес ему успокоение; когда подошел гарсон со счетом, оказалось, что графинчик пуст.
«Однако же, — подумал он, — коньяк действует успокоительно!»
С тех пор всякий раз, когда ему вспоминалась Варшава или встречалась женщина с чем-то неуловимо знакомым в движениях, в костюме или в лице, Вокульский заходил в кафе и выпивал графинчик коньяку. И только тогда он смело думал о панне Изабелле и удивлялся, что такой человек, как он, мог полюбить такую женщину.
«Право же, я заслуживаю того, чтобы быть первым и последним…» — думал он.
Графинчик опорожнялся, а он облокачивался на столик и дремал, к большому удовольствию гарсонов и посетителей.
Он по-прежнему целыми днями осматривал выставку, музеи, артезианские колодцы, школы и театры — не для того чтобы узнать что-то новое, а чтобы заглушить воспоминания.
Мало-помалу, оттесняя ощущение неуловимой боли, его стал занимать вопрос: есть ли в структуре Парижа какая-нибудь последовательная система; с чем на земле можно сравнить этот город? С Пантеона или с Трокадеро, откуда ни взгляни, Париж казался одинаковым: море домов, пересеченное тысячью улиц; неровные крыши — как волны, трубы — как брызги пены, а башни и колонны — как большие валы.
— Хаос! — говорил Вокульский. — Впрочем, там, где сливаются миллионы усилий, иначе и быть не может. Большой город — как облако пыли: очертания его случайны, и в структуре не может быть логики. Имейся эта логика, сей факт давно бы открыли путеводители, — на то они и существуют.
И он всматривался в план города, смеясь над собственными попытками открыть несуществующее.
«Только один человек, и к тому же человек гениальный, может создать стиль, план, — думал он. — Но чтобы миллионы людей, работающих на протяжении столетий и ничего не знающих друг о друге, создали какое-то логическое целое, — это попросту немыслимо».
Но постепенно, к великому своему изумлению, он убеждался, что Париж, строившийся более десятка столетий миллионами людей, которые ничего друг о друге не знали и не заботились ни о каком плане, тем не менее заключает в себе систему, образует некое целое, и даже весьма логическое.
— Прежде всего его поразило сходство Парижа с огромным блюдом, девяти верст шириною — с севера на юг и одиннадцати длиною — с востока на запад. В южной части блюдо было надтреснуто — это пересекала его излучина Сены, текущая от юго-восточной части города через его середину и сворачивающая на юго-запад. Восьмилетний ребенок мог бы начертить такой план.
«Ну хорошо, — не сдавался Вокульский, — но где порядок в размещении достопримечательных зданий? Собор богоматери в одной стороне, Трокадеро в другой, а Лувр, а биржа, а Сорбонна! Хаос, и больше ничего!»
Однако, всмотревшись пристальней в план Парижа, Вокульский заметил то, что проглядели не только парижские старожилы (факт еще не столь удивительный), но даже путеводители К.Бедекера, претендующие на блестящее знание Европы.
В Париже, несмотря на кажущуюся хаотичность, есть определенный план и логика, хотя строили его в течение многих столетий миллионы людей, незнакомых друг другу и отнюдь не помышлявших о логике и стиле.
В Париже есть то, что можно назвать хребтом, центральной осью города.
Венсенский лес находится на юго-восточной границе Парижа, а опушка Булонского леса — на северо-западной его границе. Пролегающая между ними ось города напоминает гигантскую гусеницу (длиною почти в шесть верст), которая, соскучившись в Венсенском лесу, отправилась на прогулку в Булонский лес.
Кончиком хвоста она упирается в площадь Бастилии, головой — в арку Звезды, а туловищем почти прилегает к Сене, причем шею ее образуют Елисейские поля, торс — Тюильри и Лувр, хвост — Ратуша, Собор богоматери и, наконец, Июльская колонна на площади Бастилии.
У этой гусеницы много ножек — покороче и подлиннее. Начиная от головы, первая пара ножек тянется: слева — до Марсова поля, Трокадеро и выставки, справа — до Монмартрского кладбища. Вторая пара ножек (покороче) слева упирается в Военную академию, Дворец инвалидов и Палату депутатов, справа — в церковь святой Магдалины и Оперу. Далее (по направлению к хвосту) идут: слева — Академия изящных искусств, направо — Пале-Рояль, банк и биржа; слева — Французский институт и Монетный двор, справа — Центральный рынок; слева — Люксембургский дворец, музей Клюни и Медицинская академия, справа — площадь Республики с казармами принца Евгения.
Кроме этой центральной оси и систематичности общего контура города, Вокульский подметил, — об этом, впрочем, говорилось и в путеводителях, — что в Париже размещены в стройном порядке различные виды человеческого труда. Между площадью Бастилии и площадью Республики сосредоточены промышленность и ремесла; напротив, на другом берегу Сены, находится Латинский квартал, прибежище учащихся и ученых. Между Оперой, площадью Республики и Сеной царят экспортная торговля и финансы; между Собором богоматери, Французским институтом и Монпарнасским кладбищем гнездятся остатки аристократических родов; от Оперы к арке Звезды тянется квартал богатых выскочек, а напротив, на левом берегу Сены, возле Дворца инвалидов и Военной академии, находится резиденция военщины и международных выставок.
Эти наблюдения пробудили в Вокульском новые мысли, которые раньше не приходили ему в голову или были очень неопределенны. Значит, у большого города, как у растения или животного, есть своя анатомия и физиология. Значит, работа миллионов людей, которые без устали кричат о своей свободной воле, дает те же результаты, что и работа пчел, строящих правильной формы соты, муравьев, возводящих конусообразные холмики, или химических соединений, образующих правильной формы кристаллы.
Итак, обществом движет не случай, а непреложный закон, который, словно в насмешку над человеческой гордыней, столь наглядно проявляется в жизни самого ветреного народа, французов! Ими правили Меровинги и Каролинги, Бурбоны и Бонапарты, были у них три республики и периоды безвластья, были инквизиции и атеизм; их правители и министры сменялись, как дамские моды или облака на небе… И вот, несмотря на множество перемен, по виду столь глубоких, Париж все явственнее принимал форму блюда, рассеченного Сеной; все отчетливей вырисовывался основной стержень города, идущий от площади Бастилии к арке Звезды, и все резче разграничивались кварталы — ученый и промышленный, аристократический и торговый, военный и буржуазный.
Ту же роковую закономерность Вокульский проследил в истории пятнадцати — двадцати наиболее знаменитых парижских семейств. Какой-нибудь прадед, скромный ремесленник, работал на улице Темпль по шестнадцати часов в сутки; его сын, отведав плодов науки в Латинском квартале, открыл большую мастерскую на улице Сент-Антуан; внук, углубившись в дебри науки, перебрался в качестве крупного торговца на бульвар Пуассоньер, а правнук вышел в миллионеры и поселился неподалеку от Елисейских полей, чтобы… дочери его могли лелеять свои расстроенные нервы на бульваре Сен-Жермен. И, таким образом, род, чей основатель трудился не покладая рук и нажил богатство рядом с Бастилией, истощив свои силы возле Тюильри, угасал около Собора богоматери. Топография города соответствовала истории его жителей.
Размышляя над этой удивительной закономерностью фактов, которые принято считать случайными, Вокульский чувствовал, что, пожалуй, единственное, что может вывести его из апатии, были подобного рода исследования.
— Я дикарь, — говорил он себе, — потому и впал в безумие, но меня вылечит от него цивилизация.
Каждый день, проведенный в Париже, будил новые мысли, раскрывал тайны его собственной души.
Однажды, когда он сидел, потягивая мазагран, под навесом кафе, к веранде подошел какой-то уличный певец и, аккомпанируя себе на арфе, затянул песню:
Au printeraps la feuille repousse
Et la fleur embellit les pres;
Mignonette, en foulant la mousse,
Suivons les papillons diapres.
Vois, les se poser sur les roses;
Comme eux aussi je veux poser
Ma levre sur tes levres closes
Et te ravir un doux baiser!

<Весной распускаются листья,
и цветы украшают луга;
милая, побежим по мху,
подражая пестрым мотылькам.
Погляди, как они прижимаются к розам;
я хочу, подобно им,
прижаться к твоим губам
и похитить с них сладкий поцелуй! (франц.)>

Тотчас же несколько посетителей кафе подхватили последнюю строфу:
Vois, leg se poser sur les roses;
Corame eux aussi je veux poser
Ma levre sur tes levres closes
Et te ravir un doux baiser!

— Глупцы! — проворчал Вокульский. — Не могут найти ничего получше дурацких песен.
И мрачный, с болью в сердце, он смешался с толпой. Люди вокруг него суетились, кричали, разговаривали и распевали, словно дети, высыпавшие гурьбой из школы.
— Глупцы, глупцы! — повторял он.
Неожиданно ему подумалось: а не он ли глупец? «Будь все эти люди похожи на меня, Париж выглядел бы как огромный сумасшедший дом для страдающих тихим помешательством, каждый отравлял бы себе существование каким-нибудь призраком, улицы превратились бы в месиво грязи, а дома в развалины. Между тем они принимают жизнь такой, какая она есть, стремятся к достижимым целям, счастливы и создают шедевры.
А к чему я стремился? Сначала мечтал изобрести перпетуум-мобиле и управляемые воздушные шары, потом хотел занять положение, чему препятствовали собственные мои единомышленники, и, наконец, добивался женщины, к которой мне чуть ли не запрещено приближаться. И всегда я либо жертвовал собою, либо вдохновлялся идеями, созданными теми классами, которые хотели сделать из меня слугу и раба».
И он старался представить себе, что было бы, появись он на свет не в Варшаве, а в Париже. Во-первых, при наличии множества учебных заведений он мог бы больше учиться в детстве. Во-вторых, даже находясь в услужении у купца, он встретил бы поддержку, если бы проявил склонность к науке. В-третьих, он бы не тратил попусту сил на изобретение перпетуум-мобиле, увидев в здешних музеях множество подобных машин, которые никогда не действовали. А принявшись за упрямые воздушные шары, нашел бы здесь готовые модели, целую толпу таких же мечтателей, как он, и даже помощь, если бы мысль его была практически осуществима.
И, наконец, если бы он, будучи состоятельным человеком, влюбился в девушку из аристократического семейства, ему бы не чинили таких препятствий. Он смог бы узнать ее короче и либо охладел бы, либо добился ее взаимности. Во всяком случае, с ним бы не обращались, как с негром в Америке.
Впрочем, разве тут, в Париже, влюбляются так, как он, до потери сознания, до безумия?
Здесь влюбленные не предаются отчаянию, а танцуют, поют и вообще проводят время самым веселым образом. Если официальный брак невозможен — они вступают в свободный союз; если не могут держать детей при себе — отдают их на воспитание. Здесь любовь, наверное, никогда не доводила до безумия людей разумных.
«Последние два года моей жизни прошли в погоне за женщиной, от которой я, быть может, сам бы отказался, если бы узнал ее ближе. Всю мою энергию, все знания, способности и огромное богатство поглощает одна страсть — и только потому, что я купец, а она, черт возьми, аристократка… Разве общество в моем лице не наносит ущерб самому себе?»
Так, предаваясь критическому самоанализу, Вокульский пришел наконец к выводу, что его положение нелепо, и решил искать выхода.
«Что делать, что делать? Ясно — то, что делают другие!»
А что они делают? Прежде всего — необычайно много работают, по шестнадцати часов в сутки, даже по воскресеньям и по праздникам. Благодаря этому здесь осуществляется закон естественного отбора, по которому только сильные имеют право на жизнь. Хилый погибает в один год, малоспособный — в несколько лет; выживают только самые сильные и одаренные. И вот эти-то люди благодаря трудам целых поколений таких, как они, борцов имеют возможность удовлетворять все свои потребности.
Огромные канализационные коллекторы предохраняют их от болезней, широкие улицы обеспечивают доступ воздуха в их квартиры, Центральный рынок доставляет им пищу, тысячи фабрик — одежду и мебель. Если парижанин хочет отдохнуть на лоне природы — он едет за город либо в Булонский лес; хочет насладиться искусством — идет в Лувр; интересуется наукой — к его услугам музеи и научные коллекции.
Работа для достижения полного счастья — вот чем полна парижская жизнь. В качестве средства от утомления здесь имеются тысячи экипажей, от скуки — сотни театров и зрелищ, от невежества — сотни музеев, библиотек, лекций. Здесь заботятся не только о человеке, но даже о лошади, прокладывая гладкие мостовые; здесь оберегают даже деревья: на специальных телегах перевозят их на новое место, ограждают от вредителей железными решетками, облегчают доступ влаге, лечат их в случае заболевания.
Благодаря такой заботливости всякий предмет в Париже служит одновременно нескольким целям. Дома, мебель, посуда не только полезны, но и красивы, не только служат для удобства, но и радуют глаз. А произведения искусства не только прекрасны, но и служат практическим целям. При триумфальных арках и башнях храмов имеются лестницы, по которым можно подняться наверх и взглянуть оттуда на город. Статуи и картины доступны не только ценителям; всякий художник и любитель может снимать копии с оригиналов, помещенных в музеях.
Француз, создавая что-либо, заботится о том, чтобы произведение его рук соответствовало своему назначению, а также чтобы оно было красиво. Не довольствуясь этим, он печется о его прочности и чистоте. Подтверждение этому Вокульский находил на каждом шагу, в каждой вещи, начиная с тележек, перевозивших мусор, и кончая барьером, огораживающим статую Венеры Милосской. Он понял, что в результате такой системы тут не пропадает человеческий труд: каждое поколение передает своим преемникам величайшие творения предшественников, дополняя их собственным вкладом.
Таким образом, Париж является как бы ковчегом, в котором сохраняются сокровища цивилизации многих столетий, если не тысячелетий… Тут есть все — от чудовищных ассирийских статуй и египетских мумий до последних достижений механики и электротехники, от кувшинов, в которых сорок веков назад египтянки носили воду, до огромных гидравлических колес из Сен-Мор.
«Те, кто творил эти чудеса, — думал Вокульский, — или собирали их, не были безумствующими бездельниками, как я…»
Говоря себе это, Вокульский краснел от стыда.
И опять, позанявшись несколько часов делами Сузина, он шатался по Парижу. Блуждал по незнакомым улицам, тонул в многолюдной толпе, погружался в кажущийся хаос вещей и событий и на дне его обнаруживал порядок и закон. А разнообразия ради пил коньяк, играл в карты и в рулетку или предавался разврату.
Он все ждал, что в этом вулканическом очаге цивилизации с ним произойдет нечто необычайное и начнется новая эра в его жизни. В то же время он замечал, что его отрывочные доселе знания и воззрения соединяются в нечто целостное, в некую философскую систему, которая объясняет ему много непонятного в мире и в его собственной жизни.
«Кто я такой?» — задавал он себе вопрос и постепенно формулировал ответ:
«Я неудачник. Были у меня огромные способности и энергия, но я ничего не совершил для цивилизации. Те выдающиеся люди, с которыми я тут встречаюсь, не располагают и половиной моих сил — и все же они оставят после себя машины, здания, произведения искусства, новые воззрения. А что оставлю я? Разве только мой магазин, который уже сейчас бы ничего не стоил, если б не Жецкий… А ведь я не бездельничал: я надрывался за троих, и все же только благодаря случаю имею я теперешнее свое состояние!..»
Он попытался ответить на вопрос: на что же ушли его силы и жизнь?
На борьбу с окружающей средой, с которой он никак не мог ужиться. Когда он хотел учиться — ему мешали, потому что стране нужны были не ученые, а мальчики на побегушках и приказчики. Когда он хотел послужить обществу, даже пожертвовать ради него жизнью — ему подсунули вместо действенной программы утопические мечты, а потом забыли о нем. Когда он искал работу — ему не дали ее, заставив пойти проторенной дорожкой и жениться на богатой вдове. Когда, наконец, он влюбился и захотел стать законным отцом семейства, жрецом домашнего очага, святость которого все вокруг восхваляли, — его буквально загнали в тупик. Так что он даже не знает — была ли любимая им женщина обыкновенной взбалмошной кокеткой или так же, как он, сбилась с пути, не найдя своего места в жизни? Судя по ее поведению, это просто барышня на выданье, выжидающая наиболее выгодной партии; а взглянешь ей в глаза — кажется, будто это ангел, которому земные условности связали крылья.
«Если б я мог удовольствоваться несколькими десятками тысяч годового дохода да игрой в вист, я был бы счастливейшим человеком в Варшаве. Но так как у меня, кроме желудка, есть душа, жаждущая знаний и любви, — мне оставалось там только погибнуть. На этой широте не вызревают ни определенного сорта растения, ли определенного сорта люди…»
Широта!.. Однажды, находясь в обсерватории, он взглянул на климатическую карту Европы и отметил в памяти, что средняя температура Парижа на пять градусов выше варшавской. Значит, в Париже в год на две тысячи градусов тепла больше, чем в Варшаве. А так как тепло — это могучая и, быть может, единственная творческая сила, то… загадка решена…
«На севере холодней, — думал он, — там растительный и животный мир беднее, значит человеку труднее прокормиться. Мало того, человек вынужден там вкладывать еще много труда в постройку теплых жилищ и изготовление теплой одежды. У француза, по сравнению с жителем севера, больше свободного времени и сил, и он направляет их на духовное творчество.
Если к неблагоприятным климатическим условиям добавить еще аристократию, которая завладела всеми накопленными богатствами народа и растратила их на бессмысленный разврат, станет ясно, почему выдающиеся люди не только не могут там развиваться, но просто обречены на гибель».
— Положим, я не погибну!.. — пробормотал он со злостью.
И впервые у него созрел план — не возвращаться на родину.
«Продам магазин, высвобожу свой капитал и поселюсь в Париже. Не стану мешать людям, для которых я не желателен… Тут я буду ходить по музеям, может быть займусь наукой, и жизнь моя пройдет если не счастливо, то по крайней мере без мучений…»
Вернуться на родину и остаться там могло его заставить только одно событие, один человек… Но это событие не наступало, зато происходили другие, все более отдалявшие его от Варшавы и все сильнее приковывавшие к Парижу.
Назад: Глава двадцать первая Дневник старого приказчика
Дальше: Глава вторая Привидение