Книга: Я исповедуюсь (большой роман)
Назад: V. Vita condita [316]
Дальше: VII. …usque ad calcem [412]

VI. Stabat mater

Все, что у нас есть, нам отпущено свыше.

Элен Сиксу

50

Два года спустя телефон внезапно зазвонил, и Адриа подпрыгнул, как и каждый раз, когда слышал звонок. Он долго смотрел на аппарат. В квартире было темно, если не считать настольной лампы, горевшей в кабинете. В квартире было тихо, если не считать звонка телефона. В квартире не было тебя. Он положил закладку в книгу Эдварда Карра, закрыл ее и еще несколько секунд смотрел на звонивший телефон, как будто это могло все решить. Он подождал довольно долго, и, поскольку звонивший все проявлял упрямство, Адриа Ардевол провел руками по лицу, снял трубку и произнес: слушаю.

 

У него были грустные слезящиеся глаза. Ему было под восемьдесят, и выглядел он дряхлым и совершенно подавленным. Он остановился на лестничной площадке, часто дыша и изо всех сил сжимая небольшую дорожную сумку, как будто именно она давала ему силы жить. Услышав шаги Адриа, который медленно поднимался по ступеням, он обернулся. Оба молча смотрели друг на друга несколько секунд.

– Mijnheer Адриан Ардефóл?

Адриа открыл входную дверь и пригласил мужчину войти, а тот на плохом английском принялся объяснять, что это он звонил сегодня утром. Я не сомневался, что вместе с этим незнакомцем впускал в свой дом очень грустную историю, но выбора у меня не было. Я закрыл дверь, чтобы наши секреты не стали известны соседям по площадке и всему подъезду. Я с ходу предложил гостю говорить по-голландски и заметил, что влажные глаза незнакомца заблестели, когда он кивнул в знак благодарности. Адриа пришлось стряхнуть пыль со своего основательно подзабытого голландского, чтобы спросить старика, зачем он пришел.

– Это долгая история. Потому-то я и спрашивал вас, располагаем ли мы временем.

Адриа пригласил старика в кабинет и заметил, что тот, войдя, не смог скрыть свое восхищение, словно посетитель Лувра, который вдруг оказался в зале, полном сюрпризов. Незнакомец робко прошелся по кабинету, рассматривая полки с книгами, картины, инкунабулы, шкаф с музыкальными инструментами, оба стола, твой автопортрет, книгу Карра, которую я еще не дочитал, рукопись под лупой – мое последнее приобретение: шестьдесят три страницы автографа The Dead с любопытными замечаниями на полях, не исключено, что и самого Джойса. Осмотрев все, старик в молчании взглянул на Адриа.

Адриа усадил его за стол так, что они оказались друг против друга, и подумал: какое горе растянуло рот этого человека в страдальческий оскал? Старик с трудом расстегнул молнию на сумке и извлек оттуда нечто, тщательно завернутое в бумагу. Он аккуратно развернул сверток. Адриа увидел потемневшую от грязи тряпицу, на которой еще угадывались темные и светлые клетки. Незнакомец снял бумагу и положил тряпицу на стол так, будто совершал ритуал, и осторожно разложил ее, как если бы внутри хранилось драгоценнейшее сокровище. Адриа показалось, что это священник, раскладывающий антиминс в алтаре. Когда тряпка была разложена, я с некоторым разочарованием увидел, что внутри ничего нет. Шов посредине тряпицы, как граница, разделял ее на две равные части. Я не увидел в ней ничего примечательного. Незнакомец снял очки и бумажным платочком вытер правый глаз. Оценив почтительное молчание Адриа, гость, глядя ему в глаза, сказал, что не плачет, но вот уже несколько месяцев, как у него появилась неприятная аллергия, из-за которой… и т. д., и старик улыбнулся, словно извиняясь. Посмотрев вокруг, он выбросил платок в корзину. А потом торжественным жестом указал на старую заскорузлую тряпицу, протянув к ней обе руки и словно приглашая задать вопрос.

– Что это? – спросил я.

Незнакомец положил обе ладони на тряпицу и сидел так несколько минут, будто читая про себя молитву, а затем сказал изменившимся голосом: теперь представьте себе, что вы дома сидите и обедаете с женой, тещей и тремя дочками, теща уже неважно себя чувствует, и вдруг…

Старик поднял голову – теперь его глаза были полны слез, не от аллергии и т. д., а настоящих. Но он не стал вытирать слезы боли, посмотрел прямо перед собой и повторил: представьте себе, что вы дома обедаете с женой, больной тещей и тремя дочками, на столе новые нарядные салфетки в бело-голубую клетку, потому что у маленькой Амельете, самой старшей из трех, день рождения. И вдруг кто-то выбивает входную дверь, даже не позвонив, и входит вооруженный до зубов немец в сопровождении еще пяти солдат, стуча сапогами, и все хором кричат: schnell, schnell и raus, raus, и, не дав дообедать, тебя вышвыривают из собственного дома навсегда, на всю жизнь, не позволив даже обернуться, чтобы посмотреть на праздничные салфетки, на новые салфетки, которые моя Берта купила за два года до этого; не позволив взять с собой ничего, выгоняют в том, что на тебе. Что такое raus, папа? – спросила Амельете, и я не смог уберечь ее от подзатыльника прикладом, потому что нечего спрашивать, что такое raus, ведь немецкий понятен всем и сразу, а тот, кто не понимает, дурной веры и за это поплатится! Raus!

Через две минуты они спускались вниз по улице. Теща задыхалась, она держала в руках футляр со скрипкой, который ее дочь, вернувшись с репетиции, оставила в прихожей. У девочек от страха глаза стали огромными, моя Берта, бледная, крепко прижимала к груди маленькую Жульет. По улице мы почти бежали, потому что солдаты, очевидно, очень торопились. В окна на нас молча бросали взгляды соседи. Я взял за ручку Амелию, которой в тот день исполнилось семь лет, она плакала, потому что затылок болел от удара, а немецкие солдаты были страшные. Бедненькая пятилетняя Труде умоляла, чтобы я взял ее на руки, и я посадил ее на плечи, а Амелии приходилось бежать, чтобы не отстать от нас. И пока мы не оказались на Стеклянной площади, где стоял грузовик, я не замечал, что все еще сжимаю в руке клетчатую бело-голубую салфетку.

Как мне потом рассказывали, бывали и более гуманные солдаты. Которые говорили: можете взять с собой двадцать пять килограммов вещей, у вас полчаса на сборы, только schnell! И тут начинаешь вспоминать, что у тебя есть в доме. Что взять с собой? Книгу? Обувную коробку с фотографиями? Посуду? Лампочки? Матрас? Мама, а что значит schnell? И сколько это – двадцать пять килограммов? В конце концов берешь ненужный брелок для ключей, который одиноко висит в прихожей и который потом, если выживешь и не обменяешь его на плесневелую корку хлеба, превратится в священный символ обыкновенной счастливой жизни, той, что ты жил до того, как пришла беда. Мама, зачем вы взяли это с собой? Замолчи, ответила мне теща.

Я покинул дом навсегда под грохот солдатских сапог. Я покинул эту жизнь вместе с бледной от ужаса женой, перепуганными дочками и едва не теряющей сознание тещей и ничего не мог поделать. А ведь мы жили в христианском квартале. Кто донес на нас? За что? Как они узнали? Как вынюхивали евреев? Сидя в кузове грузовика и стараясь не смотреть на полных отчаяния детей, я спрашивал себя кто, как и за что. Когда нас заставляли лезть в набитый испуганными людьми грузовик, отважная Берта с малышкой и я с Труде оказались в одном углу. Кашляющая теща была чуть поодаль. Берта стала кричать: где Амелия? Амельете, где ты? Не потеряйся, Амелия! И тогда маленькая ручка просунулась, схватила меня за брючину, и Амелия, еще сильнее напуганная оттого, что на какое-то время осталась одна, посмотрела на меня снизу, моля о помощи. Она тоже хотела забраться ко мне на руки, но не смела просить об этом, потому что Труде – младшая. Этот взгляд я запомнил на всю жизнь, на всю свою жизнь, – взгляд, умоляющий о помощи, которую ты не можешь, не в силах оказать. И с ним я отправлюсь в ад, потому что не смог помочь своей дочурке в беде. Мне лишь пришло в голову отдать ей клетчатую бело-голубую салфетку, а она вцепилась в нее обеими руками и посмотрела на меня с благодарностью, как будто я подарил ей великое сокровище, талисман, который будет ее охранять, где бы она ни оказалась.

Но талисман не помог, потому что после того, как мы тряслись в кузове грузовика, а потом ехали в запечатанном, удушающе вонючем товарном вагоне, у меня вырвали из рук Труде, несмотря на мое отчаянное сопротивление. А когда меня ударили по голове с такой силой, что я почти потерял сознание, малышка Амелия исчезла, – мне кажется, ее загнали собаки, они лаяли не переставая. Куда делась Берта с крохотной Жульет на руках, я не знаю. Мы не смогли с ней взглянуть друг на друга в последний раз – хотя бы для того, чтобы поделиться немым отчаянием, которым завершилось наше добытое в трудах счастье. А где все время кашляющая, вцепившаяся в скрипку мать Берты? Где Труде, где Тру, которую я выпустил из рук? Я никогда больше их не видел. Едва нас ссадили с поезда, как я потерял навсегда всех своих женщин. Дзыыыыыыынь. И хотя меня пинали и кричали приказы прямо в ухо, я в отчаянии вытягивал шею, высматривая их, и успел увидеть, как двое солдат с сигаретой во рту выхватывали таких же младенцев, как моя Жульет, из рук матерей и ударяли малышей о деревянные вагоны, чтобы сразу приструнить этих баб, ссучье отродье. Именно тогда я принял решение никогда больше не говорить ни с Богом Авраама, ни с Богом Иисуса.

Дзыыыыыыыынь! Дзыыыыыыыынь!

– Простите, – вынужден был сказать Адриа.

Старик посмотрел на меня непонимающим, отсутствующим взглядом. Быть может, он даже не помнил, что сидит передо мной, как будто историю, которую он рассказывал мне, он уже тысячу раз рассказывал себе самому, чтобы притупить боль.

– Звонят в дверь, – сказал Адриа, поднимаясь и глядя на часы. – Это мой друг, он… – И вышел из кабинета, прежде чем гость ответил.

– Дорогу, дорогу, а то тяжело… – произнес Бернат, бодро входя в квартиру с огромной коробкой в руках. – Куда поставить?

Он уже стоял в кабинете и удивился, обнаружив там незнакомца:

– Ой, простите.

– Ставь на стол, – сказал Адриа, входя вслед за ним.

Бернат опустил громоздкую ношу на стол и робко улыбнулся незнакомцу.

– Здравствуйте, – сказал он.

Незнакомец наклонил голову в знак приветствия, но не произнес ни слова.

– Слушай, помоги мне, – попросил Бернат, пытаясь достать компьютер из коробки. Адриа потянул коробку вниз, и компьютер оказался в руках у Берната.

– Я тут…

– Вижу. Зайти попозже?

Так как мы говорили по-каталански, я позволил себе кое-что пояснить и сказал, что визит – неожиданный и что, судя по всему, это еще надолго. Давай завтра, если тебе удобно.

– Нет проблем. – И Бернат скромно обратился к незнакомцу: – Нет проблем?

– Нет, нет.

– Отлично. Значит, до завтра. – И, кивнув на компьютер: – Не трогай его без меня.

– Боже сохрани.

– Здесь клавиатура и мышка. Коробку я забираю. А завтра принесу принтер.

– Спасибо тебе.

– Благодари Льуренса. Я всего лишь посредник.

Бернат посмотрел на незнакомца и сказал ему всего хорошего. Тот вновь кивнул в ответ. И Бернат ушел, говоря: провожать меня не надо, продолжай, продолжай.

Он вышел из коридора, и мы услышали, как хлопнула входная дверь. Я снова сел напротив своего гостя, извинившись, что прервал его. И жестом пригласил его продолжить, как будто нас не прерывал Бернат, принесший старый компьютер Льуренса в надежде отвадить меня от нездоровой привычки писать от руки перьевой ручкой. Подарку сопутствовал уговор об энном количестве уроков интенсивного курса компьютерной грамоты, где число N зависело от терпения как ученика, так и преподавателя. Но на самом деле я согласился только для того, чтобы на собственной шкуре проверить, что такое этот самый компьютер, который всех приводит в восторг, а мне вовсе не нужен.

Увидев мой жест, старик, явно не сбитый с толку визитом Берната, продолжил, как будто знал текст наизусть, сказав: много лет я спрашивал себя, я задавал себе множество вопросов, которые все в конце концов слились в один. Почему выжил именно я? Почему, если я – никчемный человек, без всякого сопротивления позволивший солдатам увести трех дочерей, жену и больную тещу? Я ведь даже пальцем не пошевелил, чтобы их защитить. Почему же выжил именно я? Почему, если и до тех пор я был совершенно никчемен, служил бухгалтером в Hauser en Broers, вел скучную жизнь и единственное полезное, что сделал, – зачал трех дочерей: одну с волосами черными, как эбеновое дерево, другую – с темно-русыми, как благородная древесина дуба, и самую младшую – с золотисто-рыжими, как мед? Почему? За что это страшное наказание – мучительная тревога оттого, что ничего не известно наверняка, оттого, что я не видел их мертвыми и до конца не уверен, что они мертвы, три дочери, жена и теща, которая все время кашляла? После двух лет поисков, предпринятых мной после войны, мне пришлось принять вывод судьи, который заключил следующее: на основании имеющихся доказательств, как прямых, так и косвенных – последние он называл неоспоримыми, – можно почти с полной уверенностью утверждать, что все они умерли в день прибытия в Освенцим, поскольку в те месяцы, согласно найденным в концлагере документам, всех женщин, детей и стариков сразу отправляли в газовые камеры и оставляли только работоспособных мужчин. Почему выжил я, именно я? Когда меня отогнали от дочерей и Берты, я решил, что меня ведут на смерть, потому что по наивности подумал, будто немцам опасен я, а не женщины. Но все было наоборот: для них опасность представляли женщины и дети, особенно девочки, через которых проклятая еврейская раса может размножиться и в будущем отомстить. Они не отступали от этой идеи – вот почему я все еще жив, странным образом жив сейчас, когда Освенцим превратился в музей, где один только я ощущаю жуткий запах смерти. Быть может, я дожил до этого дня и рассказываю вам все это потому, что струсил в день рождения Амельете. Или потому, что в дождливую субботу в бараке украл плесневелый сухарь у старого Мойши из Вильнюса. Или потому, что отступил на шаг, когда блокфюрер решил нас проучить и стал бить прикладом всех подряд, и удар, который предназначался мне, убил паренька, чьего имени я уже никогда не узнаю, – он был из украинской деревушки на границе с Венгрией, и волосы у него были черные как уголь, еще чернее, чем у моей бедняжки Амельете. Или потому, что… Откуда мне знать… Простите меня, братья, простите меня, доченьки, Жульет, Тру и Амелия, и ты, Берта, и ты, мама, простите меня за то, что я выжил.

Он замолк, но по-прежнему смотрел в одну точку, ничего не видя вокруг, потому что о такой боли невозможно рассказывать, глядя кому-то в глаза. Он сглотнул слюну, а я, будто приросший к креслу, и не подумал о том, что старику, так долго говорившему, хорошо было бы выпить воды. А он, словно и не хотел пить, продолжил свой рассказ и сказал: вот так я жил – повесив голову, оплакивая свою трусость и пытаясь найти хоть какой-то способ исправить свою подлость, пока мне не пришло в голову найти место, куда никогда не проникают воспоминания. Я стал искать укрытия. Безусловно, я ошибался, но мне необходимо было хоть какое-то прибежище, и я попробовал приблизиться к Богу, в котором разуверился, ибо Он и пальцем не пошевельнул, чтобы спасти безвинных. Не знаю, сможете ли вы меня понять, но полное отчаяние толкает человека на странные поступки: я решил поступить в картезианский монастырь, где мне объяснили, что это была не самая удачная идея. Я никогда не был верующим. Я христианин по крещению, но у нас дома религия сводилась к следованию традициям, и от родителей мне передалось равнодушие к вере. Я женился на моей любимой Берте, на моей храброй супруге, которая была еврейкой, но тоже не из религиозной семьи, и из любви ко мне не раздумывая вышла замуж за гоя. Благодаря ей я стал евреем в душе. После отказа картезианцев я стал говорить неправду и в двух других местах, куда обращался, никогда не объяснял причин моего страдания, даже не показывал его. Я понял, чтó нужно говорить, а о чем следует молчать, и когда постучался в ворота четвертой обители – аббатства Святого Бенета Акельского, то был уверен, что никто не станет препятствовать моему запоздалому воцерковлению. Я попросил, коли послушание не потребует иного, жить в монастыре постоянно, исполняя самую тяжелую работу. С тех самых пор я снова начал понемногу говорить с Богом и научил коров слушать меня.

Тут я услышал, что звонит телефон, но у меня не хватило духу подойти. К тому же впервые за два года я не боялся звонившего телефона. Незнакомец, который постепенно переставал быть таким уж незнакомым, которого звали Маттиас, а с некоторого времени – брат Роберт, посмотрел на телефон, а потом на Адриа, ожидая, что тот будет делать. Поскольку хозяин не проявил никакого интереса к звонку, старик снова продолжил.

– Вот так, значит, – произнес он, чтобы заставить себя говорить дальше. Но возможно, он уже все сказал, потому что начал складывать грязную тряпицу, будто собирая лоток на рынке после долгого трудового дня. Он делал это аккуратно, вкладывая в это действие всю душу. Потом положил сложенную салфетку перед собой. И повторил: dat is alles, как будто никаких объяснений больше не требовалось. Тогда Адриа нарушил свое долгое молчание и спросил: зачем вы мне все это рассказали? и добавил: при чем тут я?

Никто из них не заметил, что охрипший телефон перестал звонить. Теперь до них долетал только приглушенный шум машин, ехавших по улице Валенсия. Оба молчали, словно прислушиваясь к звукам барселонского Эшампле. Пока наконец я не посмотрел старику в глаза, а он, не отвечая на мой взгляд, не сказал: я признаюсь вам, что не знаю, куда делся Господь Бог.

– Да, но…

– Долгие годы в монастыре Он был частью моей жизни.

– Этот опыт оказался для вас полезным?

– Не думаю. Но мне пытались доказать, что страдание создал не Бог, что оно – следствие свободы человека.

На сей раз он посмотрел на меня и продолжил, слегка повысив голос, словно на собрании: а землетрясения? А наводнения? И почему, когда кто-то совершает зло, Господь не препятствует ему? А?

Он положил ладони на сложенную тряпицу.

– Я много раз говорил об этом с коровами, когда был пастухом в монастыре. И всегда приходил к неутешительному выводу, что виноват Бог. Потому что не может быть, чтобы зло было заключено только в воле злодея. Это слишком просто. Это, в конце концов, дает нам право убить его: изведи червя, изведешь и гниль, сказано Господом. А это не так. Хоть и без червя, а гниль живет в душе нашей долгие века.

Он огляделся, не замечая книг, которые его так впечатлили, когда он вошел в кабинет. И продолжал:

– Я пришел к заключению, что раз Всемогущий Бог позволяет зло, то Бог – это измышление дурного вкуса. И я сломался в душе.

– Я понимаю вас. Я тоже не верю в Бога. Виновный всегда имеет фамилию и имя. Его зовут Франко, Гитлер, Торквемада, Амальрик, Иди Амин, Пол Пот, Адриа Ардевол или как-нибудь еще. Но у него есть имя и фамилия.

– Нет. Инструмент зла всегда имеет имя и фамилию. Но вот само зло, сущность зла… этого я еще окончательно не понял.

– Только не говорите мне, что вы верите в дьявола.

Он несколько секунд молча смотрел на меня, как будто взвешивая мои слова, отчего я в конце концов даже почувствовал гордость. Но нет, его голова была устроена иначе. Ему явно не хотелось философствовать:

– Тру, та, что с темно-русыми волосами, Амелия, та, что с черными, как эбен, Жульет, солнечно-рыжая малышка. И больная теща. И мой щит, моя жена Берта, которая, как приходится думать, умерла пятьдесят четыре года и десять месяцев назад. А я по-прежнему чувствую вину за то, что до сих пор живу. Каждое утро я просыпаюсь, думая о том, что им меня не хватает, и так день за днем… И теперь, когда мне исполнилось восемьдесят пять, а я все никак не умру, я испытываю ту же боль все с той же силой, как в тот день. А поскольку я, несмотря ни на что, никогда не верил в прощение, я решил отомстить…

– Что, простите?

– …и обнаружил, что месть не может быть окончательной. Ты можешь лишь восторжествовать над тем дураком, который тебе попался. Но ты всегда испытываешь неудовлетворение при мысли о том, сколько их осталось безнаказанными.

– Понимаю вас.

– Нет, вы меня не понимаете, – сухо перебил он меня. – Потому что месть вызывает еще больше страдания и не приносит никакого удовлетворения. Я спрашиваю себя: если я не могу простить, почему же месть не приносит мне удовлетворения? А?

Он замолчал, и я из уважения не нарушал его молчания. Мстил ли я кому-нибудь? Наверняка, совершая множество мелких подлостей по ходу жизни, – наверняка. Я посмотрел ему в глаза и настойчиво спросил:

– А в какой части вашей истории появляюсь я?

Я спросил это слегка растерянно – может быть, рассчитывая сыграть важную роль в этой исполненной таких страданий жизни, а может быть, желая ускорить события, которых боялся.

– А вот теперь-то на сцену и выходите вы, – произнес он, не до конца скрывая улыбку.

– Что вам угодно?

– Я пришел забрать скрипку Берты.

Снова зазвонил телефон – так, словно раздались бурные аплодисменты в адрес исполнителей незабываемого спектакля.

 

Бернат подключил к розетке компьютер, включил его, и, пока он ждал, чтобы экран засветился, я объяснил ему, что произошло накануне. Чем дальше он слушал, тем шире у него открывался рот.

– Что-что? – произнес наконец он вне себя.

– Ты прекрасно понял.

– Да ты… да ты… ты просто спятил!

Он подключил мышку и клавиатуру. В ярости ударил по столу рукой и зашагал по комнате. Он подошел к шкафу с инструментами и резко открыл его, словно желая убедиться в том, что я рассказал правду. После чего со злостью захлопнул дверцу.

– Смотри не разбей мне стекло, – предупредил я.

– К черту твое стекло! И сам ты катись к черту!!! Почему ты меня не предупредил?

– Потому что ты бы не помог.

– Конечно. Но как же ты мог…

– Очень просто.

Старик встал, подошел к шкафу, открыл его и вынул Сториони. Он погладил скрипку, в то время как Адриа наблюдал за ним молча, с недоверием. Обняв скрипку, мужчина заплакал; Адриа не мешал ему. Потом он достал из шкафа смычок, натянул его, посмотрел на меня, спрашивая, можно ли… и заиграл. У него получалось не очень хорошо. Скорее – довольно плохо.

– Я не скрипач, в отличие от жены. Просто любитель.

– А Берта?

– Она была большим музыкантом.

– Да, но…

– Концертмейстером Антверпенской филармонии.

Он принялся наигрывать еврейскую мелодию, которую я много раз слышал, но что это, точно не помнил. Так как на скрипке она у него выходила плохо, он допел ее. У меня мурашки пробежали по коже.

– Ты со своими мурашками просто наплевал на меня, подарив ему скрипку!

– Я поступил по справедливости.

– Он наглый обманщик! Ты что, не видишь? Господи боже ты мой! Послать к чертовой матери наш Виал! После стольких лет… Что бы сказал твой отец, а?

– Не смеши меня. Ты ведь ни разу на ней не играл.

– Но я до смерти этого хотел, твою мать! Как будто ты не знаешь, что́ иногда может значить отказ! Ты что, не знаешь, что, когда ты говорил мне: играй на ней, возьми ее с собой на гастроли, Бернат застенчиво улыбался и убирал инструмент в шкаф, качая головой и повторяя: нет, нельзя, никак нельзя, это слишком ответственно? А?

– Но ведь ты говорил «нет».

– Нет может означать «да»! Может означать «я до смерти этого хочу»! – Бернат, выпучив глаза, готов был меня растерзать. – Неужели это так трудно понять?!

Адриа помолчал некоторое время, как будто ему трудно было осмыслить такую жизненную позицию.

– Слушай, парень, ты просто предатель, – продолжал Бернат. – И к тому же дал себя облапошить старику, рассказавшему жалостливую историю. – Он кивнул на компьютер. – А я-то еще пришел тебе помочь.

– Может, займемся этим в другой раз? Сегодня мы… что-то…

– Черт побери, да ты полный идиот, если отдаешь скрипку первому плаксе, постучавшему в твою дверь. Поверить не могу!

Допев мелодию, старик убрал скрипку и смычок в шкаф и снова сел, застенчиво бормоча: в моем возрасте играть можно уже только себе самому. Все забываешь, пальцы не те, и руке не хватает сил, чтобы как следует держать инструмент.

– Понимаю.

– Быть старым неприлично. Старость непристойна.

– Понимаю.

– Нет, не понимаете. Как бы я хотел умереть прежде жены и дочерей, а я превращаюсь в дряхлого старика, как будто хватаюсь за жизнь.

– Вы хорошо сохранились.

– Не выдумывайте. Мое тело разваливается на части. Мне надо было умереть больше полувека назад.

– Так какого хрена этому кретину нужна скрипка, если он хочет умереть? Разве ты не видишь, что одно не вяжется с другим?

– Это было мое решение, Бернат. И дело уже сделано.

– Подлец! Скажи мне, где этот псих несчастный, я смогу его убедить, что…

– Это не обсуждается. Сториони у меня больше нет. Я чувствую в глубине души… что помог восстановить справедливость. Мне теперь хорошо. С опозданием в два года.

– А мне отвратительно. Теперь-то я вижу: псих несчастный – это ты.

Бернат сел. Потом встал. Он все никак не мог поверить. Встал перед Адриа:

– Что значит «с опозданием на два года»?

Старик сел. Руки у него немного дрожали. Он положил их на тряпицу, которая по-прежнему лежала аккуратно сложенная на столе.

– А вы не думали о самоубийстве? – Я вдруг спросил это тем тоном, каким врач интересуется у больного, помогает ли ему ромашка.

– Знаете, как Берта смогла купить ее? – спросил в ответ старик.

– Нет.

– Да я вполне могу обойтись без нее, Маттиас, дорогой… Я могу жить как…

– Ну конечно. Ничего не случится, если ты будешь играть на твоей обычной скрипке. Но я тебе говорю, стоит попробовать. Моя семья может дать мне половину необходимой суммы.

– Я не хочу быть должной твоей семье.

– Это и твоя семья, Берта! Почему ты не хочешь согласиться?..

Тогда в дело вмешалась теща. Она еще не была больна. Это был период между двумя войнами, когда жизнь стремительно восстанавливалась и музыканты могли посвятить себя музыке, а не гнить в окопах. Это было время, когда Берта Альпаэртс бесконечное количество часов проводила репетируя на недосягаемой Сториони, которая звучала так прекрасно, чисто и глубоко и которую Жюль Аркан предлагал ей купить по заоблачной цене. Это случилось, когда Труде, нашей средней, исполнилось полгода. Жульет тогда еще не родилась. Настало время ужина, и впервые с тех пор, как мы жили вместе, тещи не было дома, так что, когда мы пришли с работы, никто ничего не приготовил поесть. Пока мы с Бертой что-то наспех стряпали, появилась теща с какой-то ношей и положила на стол великолепный темный футляр. Повисла глубокая тишина. Помню, как Берта смотрела на меня вопрошающим взглядом, а я не знал, что ей ответить.

– Открой футляр, дочка, – сказала теща.

Берта не решалась, и теща пояснила:

– Я от Жюля Аркана.

Тогда Берта бросилась к футляру и открыла его. Мы втроем склонились над ним, и Виал нам подмигнул. Теща решила, что раз скрипка прижилась в нашем доме, то может потратить свои сбережения, чтобы осуществить мечту дочери. Бедная Берта часа два молчала от потрясения, не имея сил прикоснуться к инструменту, как будто считая себя недостойной его, пока наконец Амельете, наша старшая, с волосами черными, как эбен, которая тогда была совсем крошкой, не сказала: мамочка, сыграй, я хочу послушать, как она звучит. Как чудесно она играла на ней, моя Берта… Как чудесно… Эта скрипка стоила моей теще всех ее сбережений. Всех. И еще каких-то неизвестно откуда взявшихся денег, о чем она никогда никому не говорила. Мне кажется, она продала свою квартиру в Шотене.

Старик замолчал, смотря куда-то сквозь стену кабинета, закрытую книгами. А потом, словно это был вывод из всей рассказанной им истории, произнес: я потратил много лет на то, чтобы добраться до вас и до скрипки моей Берты, господин Ардефол.

– Адриа, какого черта, разве это довод? Он может придумать какую угодно историю, ты что, не понимаешь?

– А как вы меня разыскали? – спросил Адриа с любопытством.

– Благодаря терпению и помощи людей… Детективы меня уверили, что ваш отец оставил за собой много следов. Он наделал много шума.

– С тех пор прошло много лет.

– А я много лет проплакал. Но до недавнего времени не был готов совершить определенные вещи, например забрать скрипку Берты. Я на пару лет задержался с визитом к вам.

– Пару лет назад двое расторопных господ мне говорили о вас.

– Я не давал им таких инструкций. Единственное, чего я хотел, – это узнать, где скрипка.

– А они явно хотели быть посредниками в сделке, – настойчиво продолжал Адриа.

– Боже меня спаси от посредников. У меня уже был с ними неудачный опыт. – Он пристально взглянул в глаза Адриа. – Ни при каких условиях мне не пришло бы в голову вести речь о сделке.

Адриа смотрел на него не шевелясь. Старик придвинулся к нему, словно желая избавиться от невидимых посредников:

– Я пришел не покупать – я пришел забрать то, что мне причитается.

– Тебя обвели вокруг пальца, Адриа! Ты дал обвести себя вокруг пальца ловкому мошеннику! Такой умный мужик, как ты…

Так как Адриа не сказал в ответ ни слова, старик заговорил опять:

– Когда я узнал, что скрипка у вас, я захотел сначала познакомиться с вами поближе. Мне, в моем преклонном возрасте, спешить уже некуда.

– Почему вам этого захотелось?

– Чтобы знать, должен ли я с вас спрашивать за ваши поступки.

– Говорю вам заранее, что я чувствую себя виновным за все.

– Потому-то я и изучал вас, прежде чем с вами встретиться.

– Что вы имеете в виду?

– Я прочитал «Эстетическую волю» и другую книгу, ну, которая толстая… «История… История…

– …европейской мысли», – подсказал Адриа, тщательно скрывая чувство гордости.

– Точно. И сборник статей, не помню сейчас, как он называется… Я их как одержимый перечитал в последние месяцы. Только не просите меня говорить про них…

Он притронулся рукой к голове, желая показать, что не мастер рассуждать.

– Но почему?

– Я и сам не знаю. Полагаю, потому, что я в конце концов вас зауважал. И потому, что, судя по наведенным мною справкам, вы не имеете ничего общего с…

Я не стал его разубеждать. Я, конечно, не имел ничего общего с… но имел много общего со своим отцом. Наверно, для разговора об этом момент был не совсем подходящий. Поэтому я промолчал. Я лишь снова спросил: почему вы захотели изучить меня, господин Альпаэртс?

– У меня много свободного времени. Стараясь исправить зло, я совершил множество ошибок. Прежде всего я решил, что если спрячусь, то ужас исчезнет. А что гораздо хуже, стал причиной новых ужасных поступков по неосмотрительности.

Он говорил со мной уже несколько часов подряд, а мне и в голову не приходило дать ему стакан воды. Я понял, что глубокие страдания коренились в его смутных и беспорядочных воспоминаниях, отчего он страдал еще сильнее и невыносимее.

Маттиас Альпаэртс пришел ко мне после обеда, в два или в начале третьего. Мы просидели в кабинете до девяти вечера, не считая двух-трех посещений туалета. Уже несколько часов, как окна были темны и пропускали лишь мелькающий отблеск фар с улицы. Мы посмотрели друг на друга, и я понял, что сейчас упаду в обморок.

Учитывая поздний час, мы договорились быстро: зеленая фасоль, картофель и лук, отварные. Когда я стал их готовить, он снова попросил у меня позволения отлучиться в туалет, и я извинился за то, что был таким невнимательным хозяином. Пока еда готовилась в пароварке, я вернулся в кабинет и положил скрипку на стол. Долго смотрел на нее. Сделал дюжину фотографий твоим историческим аппаратом, который лежал там, где ты его оставила. Фотографировал, пока не закончилась пленка. Спереди, сзади, сбоку, завиток и подгрифок, гриф и кое-какие детали украшений. Посреди съемки Маттиас Альпаэртс вернулся из туалета и стал молча наблюдать за мной.

– С вами все в порядке? – спросил я, не оборачиваясь и пытаясь сфотографировать надпись Laurentius Storioni me fecit сквозь резонаторное отверстие.

– В моем возрасте надо быть бдительным. Все в порядке.

Я убрал скрипку в шкаф и посмотрел старику в глаза:

– А откуда мне знать, что вы сказали мне правду? Откуда мне знать, что вы действительно Маттиас Альпаэртс?

Он достал потертое удостоверение личности со своей фотографией и передал его мне.

– Я это, я, как вы можете убедиться. – Он забрал удостоверение. – В отношении того, говорю ли я правду, боюсь, не смогу предоставить вам никаких доказательств.

– Я надеюсь, вы понимаете, что я должен в этом удостовериться, – сказал Адриа, прежде всего думая о Саре, о том, как она будет довольна, что я оказался порядочным человеком и вернул скрипку.

– Я не знаю, что еще могу вам предъявить, – сказал Альпаэртс с легким замешательством, убирая удостоверение. – Меня зовут Маттиас Альпаэртс, и я, на свою беду, являюсь единственным владельцем этой скрипки.

– Я вам не верю.

– Не знаю, что еще вам сказать. Как вы понимаете, дома не сохранилось никаких документов. Когда я смог наконец вернуться, то не обнаружил даже семейных фотографий. Они не оставили ничего, уничтожили все мои воспоминания.

– Позвольте мне не доверять вам, – произнес я, сам того не желая.

– Вы имеете на то полное право, – заметил старик, – но я пойду на все, чтобы вернуть скрипку: она соединяет меня с моей историей и моими женщинами.

– Я правда вас понимаю. И тем не менее…

Он взглянул на меня, словно поднявшись на поверхность из бездны воспоминаний. Лицо его исказилось от боли.

– Я вынужден был рассказать вам все это и вновь побывал в аду. Мне бы не хотелось, чтобы мои старания оказались бесплодными.

– Я все понимаю. Но в том документе, который хранится у меня, в качестве владельца скрипки значится не ваше имя.

– Не мое? – Он удивился и растерялся до такой степени, что мне стало не по себе.

Мы оба замолчали. Из кухни донесся запах вареных овощей.

– Ох, ну конечно! – подпрыгнул он. – Она должна быть записана на имя моей жены! Чем я думал!!!

– А как зовут вашу жену?

– Ее звали, – поправил он меня, безжалостный к самому себе, – ее звали Берта Альпаэртс.

– Нет, уважаемый. В купчей записано другое имя.

Мы замолчали. Я уже пожалел было, что затеял эту бесполезную торговлю. Но Адриа по-прежнему молчал. Тут Маттиас Альпаэртс присвистнул и сказал: ну конечно! Ее купила теща!

– А как звали тещу?

Он ответил не сразу, как будто ему трудно было вспомнить такую простую вещь. А потом посмотрел на меня блестящими от слез глазами и сказал: Нетье де Бук.

Нетье де Бук. Нетье де Бук… Имя, которое написал мне отец и которое я никогда не забывал, потому что совесть была нечиста. И выходит, что эта Нетье де Бук и была той самой больной тещей.

– Тебя обманули!

– Бернат, замолчи. Для меня это было решающим.

Нетье де Бук, повторил старик. Я знаю только, что скрипка прибыла в Освенцим как еще один член семьи: в поезде, который нас туда вез, я заметил, что простуженная теща прижимает ее к груди, как ребенка. От холода мысли застывали. Я с трудом пробрался в угол вагона, где она сидела рядом еще с одной пожилой женщиной. Я почувствовал, как Амельете цепляется ручонками за мои брючины и протискивается вслед за мной по вагону, набитому печальными людьми.

– Мама, зачем вы ее взяли?

– Я не хочу, чтобы у нас ее украли. Она – Бертина. – Нетье де Бук была женщина с характером.

– Мама, но ведь…

Тогда она посмотрела на меня своими черными глазами и сказала: Маттиас, ты разве не видишь, что настали плохие времена? Мне не дали времени собрать драгоценности, но скрипку у меня никто не украдет! Кто знает…

И она отвела взгляд. Кто знает, может быть, однажды она спасет нас от голодной смерти – это, видимо, хотела сказать теща. Я так и не решился отнять у нее скрипку, бросить ее на грязный пол вагона и сказать: лучше возьмите на руки Амелию. Она по-прежнему цеплялась за меня, чтобы не потеряться. Я держал на руках Тру, а Берту и Жульет не видел, потому что они ехали в другом вагоне. И вы думаете, что я вас обманываю, господин Ардефол? В другом вагоне, в страхе приближаясь к неминуемой смерти. Потому что мы знали, что нас ждет смерть.

– Папа, мне очень больно вот тут, сзади.

Амельете трогала рукой затылок. Найдя место на полу, я спустил с рук Тру и осмотрел затылок Амелии. Большая шишка с ранкой, которая уже начала нарывать. Я только и смог, что горячо поцеловать ее. Бедняжка больше не жаловалась. Я снова взял на руки малышку. Через несколько минут Тру прикоснулась ручкой к моему лицу, чтобы я посмотрел на нее, и сказала: папа, я хочу есть! Папа, когда мы приедем? Тогда я сказал маленькой Амельете: ты ведь уже большая и должна мне помочь, а она ответила: конечно, папа. Я снова с трудом опустил Тру на пол и попросил у ее сестры салфетку, потом ножом, который мне дал какой-то молчаливый бородатый мужчина, тщательно разрезал салфетку на две равные части и отдал двум моим дочуркам. И бедненькая Труде больше не жаловалась, что хочет есть, и обе они стояли вместе, прижавшись к моим ногам и крепко держа в руках по куску волшебной салфетки.

Самым ужасным было то, что мы знали: мы везем наших девочек на смерть. Мы сами вели их за руку, я был сообщником убийц моих дочерей, обнимавших меня за шею и жавшихся к моим ногам в холодном вагоне, где становилось невозможно дышать от стужи и где никто не смотрел друг другу в глаза, потому что всех мучили одни и те же мысли. И только у Амелии и Тру было по куску клетчатой салфетки. И Маттиас Альпаэртс подошел к столу и положил ладонь на грязную тряпицу, которая уже была им тщательно сложена. Вот что осталось мне со дня рождения Амелии, моей старшей дочери, которой только исполнилось семь лет, когда ее убили. Тру было пять, Жульет – два, Берте – тридцать два, а моей больной теще – за шестьдесят…

Он взял тряпицу, исступленно посмотрел на нее и произнес: еще удивительно, каким чудом ко мне попали обе половины. И он снова развернул салфетку жестом священника, раскладывающего антиминс в алтаре.

– Господин Альпаэртс, – позвал я довольно громко.

Старик взглянул на меня, удивившись, что я здесь. Казалось, сам он временами не помнит, где находится.

– Нам надо бы перекусить.

Мы сели на кухне, как будто это был обычный визит. Несмотря на горечь, Альпаэртс поел с аппетитом. Он с любопытством разглядывал сетриль. Я показал ему, как им пользоваться, и полил маслом овощи. Для пущего успеха я достал твой пурро, которым так давно не пользовался, с тех самых пор, как ты умерла: убрал его подальше, боясь разбить. Кажется, я до сих пор никогда не говорил тебе об этом. Я налил в пурро немного вина, продемонстрировал, как надо пить, и Маттиас Альпаэртс в первый и единственный раз от души рассмеялся. Он выпил из пурро, облился и, все еще смеясь, сказал мне – непонятно за что: bedankt, herr Ardefol. Возможно, он хотел поблагодарить меня за то, что я его рассмешил. Я не стал этого выяснять.

Я так и не узнаю наверняка, действительно ли Маттиас Альпаэртс пережил все то, о чем рассказал мне. В глубине души я это знаю. Но никогда не буду уверен до конца. Однако в результате я дрогнул перед историей, которая меня победила, думая о тебе и о том, как бы ты хотела, чтобы я поступил.

– Ты разбазарил свое наследство, друг мой. Если я все еще могу называть тебя другом.

– Но если скрипка – моя, почему тебя это так беспокоит?

Потому что я всегда надеялся, что скрипка перейдет мне, если ты умрешь раньше.

– Потому что совершенно не факт, что история этого типа подлинная. И хотя мы уже больше никогда не будем друзьями, я научу тебя пользоваться компьютером.

– Он сказал мне: если вы посмотрите в резонаторное отверстие, mijnheer Ardefol, то увидите, что там написано Laurentius Storioni Cremonensis me fecit 1764, а рядом с надписью – два значка, похожие на звездочки. А под словом Cremonensis есть неровная черта, то толще, то тоньше, от буквы «m» до второй «n». Если я не ошибаюсь, ведь прошло уже больше пятидесяти лет.

Адриа взял скрипку, чтобы получше рассмотреть. Он никогда не замечал этой черты, но она действительно там была. Он посмотрел на Маттиаса, открыл рот, потом закрыл и положил скрипку на стол.

– Да, она там была, – подтвердил Бернат, – и я тоже это знал, но скрипка, к сожалению, не моя.

Адриа не прикасался к скрипке. Ему теперь надо было принять решение. В глубине души я знаю, что мне это было не так уж и тяжело. Но мы провели еще пару часов вместе, прежде чем расстаться. Я отдал ему подлинный футляр, с темным пятном, которое невозможно было вывести никакими средствами.

– Ты круглый идиот.

– От нестерпимого горя Маттиас Альпаэртс продолжал жить, как будто ему все время было столько же лет, сколько в тот день, когда он потерял все на свете. И меня убедило именно его нестерпимое горе.

– Тебя убедила его история. Нет, не так: тебя убедил его рассказ.

– Может быть, и так. Ну и что?

Альпаэртс осторожно погладил кончиками пальцев футляр. Рука у него задрожала. Устыдившись этого, он отнял ее и обернулся ко мне:

– Боль скапливается и становится сильнее, когда страдает человек беззащитный. И уверенность в том, что ты мог бы предотвратить это, совершив героический поступок, мучает тебя всю жизнь до самой смерти. Почему я не закричал? Почему не придушил солдата, который ударил прикладом малышку Амельете? Почему я не закричал? Почему не остановил поезд? Почему не убил эсэсовцев, говоривших: ты направо, а ты налево. Эй ты, слышишь?

– Где мои дочери?

– Что?

– Где мои дочери? У меня их вырвали из рук!

Маттиас стоял, разведя руки и выпучив глаза, перед солдатом, крикнувшим офицера.

– Что ты мне тут плетешь? Давай! Пошел!

– Нет! Амелия, с волосами черными, как эбен, и Тру, с темно-русыми волосами цвета дуба, были со мной.

– Я сказал – пошел! Вставай справа и не мешай!

– Мои дочери! Жульет с золотыми кудрями! Такая маленькая смышленая девочка! Он ехала в другом вагоне, слышите!

Солдат, которому надоела настырность Альпаэртса, ударил его прикладом в лоб. Падая почти без сознания, он заметил на земле одну из двух половинок салфетки, схватил ее и сжал так сильно, как будто это была одна из двух его дочерей.

– Видите? – Старик наклонился к Адриа, убирая со лба поредевшие волосы: на голове виднелось что-то странное, нечто вроде рубца от давнишней раны, которая болела и теперь.

– Вставай в ряд, или я размозжу тебе череп, – отчеканил голос доктора Буддена – офицера, положившего руку на кобуру. Поезд пришел позднее, чем обычно, и он немного нервничал. Особенно после разговора с доктором Фойгтом, который требовал от него то одних достижений, то других: придумайте же, черт возьми, неужели это трудно? Короче, я хочу отчет о достижениях.

Маттиас Альпаэртс не мог видеть глаз этого чудовища, поскольку козырек закрывал его лицо почти целиком. Он послушно встал в правый ряд и пошел, сам того не зная, не в газовую камеру, а в помещения дезинсекции, дабы превратиться в даровую рабочую силу и трудиться аd maiorem Reich gloriam. А Будден, как Гаммельнский крысолов, забирал девочек и мальчиков. А Фойгт несколькими метрами дальше размозжил пулей голову Нетье де Бук, больной теще Маттиаса. И он все говорил Адриа: от угрозы этого офицера я опустил голову и с тех пор все думаю, что именно из-за того, что я не взбунтовался, погибли мои дочери, Берта и больная теща. Ни Берту, ни Жульет я не видел ни разу, с тех пор как мы сели в поезд. Бедная Берта, мы не успели даже посмотреть друг на друга в последний раз. Посмотреть друг на друга, хотя бы посмотреть… Господи боже мой, хотя бы издалека… Посмотреть друг на друга… Любимые мои, я вас бросил в беде. Не смог отомстить за тот страх, в который повергли эти людоеды Тру, Амелию и Жульет. Простите меня, если только такую подлость можно простить.

– Не мучьте себя.

– Мне был тридцать один год. И я мог бороться.

– Вам бы пустили пулю в лоб, и ваши близкие все равно бы умерли. А так они живут в ваших воспоминаниях.

– Глупости. Это моя мука. Тот нелепый протест был единственным проявлением бунтарства, которое я себе позволил.

– Я понимаю, почему он так говорит: человек просто не может не думать об этом. Меня только одно заставило поверить Маттиасу Альпаэртсу – его страдание. Которое его и приведет к смерти сегодня, завтра или послезавтра. Он мучился оттого, что удар прикладом, который предназначался ему, убил молодого парня. Оттого, что не поделился коркой хлеба с товарищем. Его великие грехи подтачивали его душу.

– Как Примо Леви?

Впервые за весь вечер Бернат меня не обругал. Я посмотрел на него, открыв рот от удивления, и он продолжил: я имею в виду, что он покончил с собой, когда состарился. Он мог бы сделать это раньше, как только вышел из ада. Или как Пауль Целан, который тоже долго собирался.

– Они покончили с собой не потому, что пережили ад, а потому, что про него написали.

– Теперь я не улавливаю твоей мысли.

– Они про него написали, после чего уже могли умереть. Так я себе это представляю. А еще они, видимо, поняли, что писать об этом – значит переживать все снова, а переживать годами ад невозможно. И они умерли оттого, что описали тот ужас, который уже однажды испытали. В результате – столько боли и отчаяния, сведенных в тысячу страниц или в пару тысяч стихов. Вместить в небольшую стопку печатных страниц столько страдания кажется почти саркастической насмешкой.

– Или вот в такую дискету, – сказал Бернат, вынимая одну из дискет, стоявших на подставке. – Вся исполненная ужаса жизнь – на ней.

Только тут я заметил, что, уходя, Маттиас Альпаэртс забыл грязную тряпицу на столе в моем кабинете. Или нарочно оставил ее. Или подарил мне. Я заметил ее, но не решался прикоснуться. Вся исполненная ужаса жизнь была заключена в этой грязной тряпице, как на дискете. Или как в книге стихов, написанной после выхода из Освенцима.

– Слушай, Бернат… Вот что…

– Да?

– Мне сейчас что-то не до компьютеров.

– Как и всегда. При одном виде экрана ты идешь на попятную.

Бернат сел, подавленный, и потер лицо руками – я полагал, что это моя привычка. Зазвонил телефон, и Адриа вздрогнул.

51

– Это слова Горация: Tu ne quaesieris (scire nefas) quem mihi, quem tibi / finem di dederint, Leuconoe, nec Babylonios / temptaris numeros.

Молчание. Кто-то смотрит в окно. Кто-то – в пол.

– А что это значит? – спросила смелая девушка с длинной косой.

– А вы что, не учили латынь? – удивился Адриа.

– Ну…

– А ты? – Вопрос был парню у окна.

– Я… в общем…

Снова молчание. Адриа Ардевол в испуге обратился ко всей аудитории:

– Кто-нибудь изучал латынь? Хоть у кого-то из студентов отделения эстетических идей и истории эстетики когда-нибудь был курс латыни?

После долгих выяснений стало понятно, что латынь изучала всего одна девушка, с зеленой повязкой на голове. Адриа несколько раз глубоко вдохнул, чтобы успокоиться.

– Простите, а что здесь хотел сказать Гораций?

– То же, что сказано в Деяниях, во Втором послании Петра и в Апокалипсисе.

Молчание стало еще более напряженным. Наконец кто-то находчивый спросил: а что сказано в Деяниях и прочем?

– В Деяниях и прочем сказано: «придет же день Господень, как тать ночью».

– А про какого господина тут речь?

– Кто-нибудь читал Библию хотя бы один раз?

Чтобы избежать нового постыдного молчания, Адриа сказал: знаете что? Оставим эту тему. Или нет, в пятницу принесите мне какую-нибудь фразу из любого произведения литературы, имеющую отношение к этому топосу.

– Простите, а что такое топос?

– А еще до пятницы вы должны прочитать какое-нибудь стихотворение. И сходить в театр. Я спрошу.

Тут, увидев обескураженные лица студентов, он проснулся в испуге. Осознав, что это не сон, а воспоминание о последней лекции, он готов был расплакаться. И в это мгновение понял, что очнулся от кошмара, потому что звонил телефон. Вечно этот проклятый телефон.

 

На столе в его кабинете – работающий компьютер. Он никогда не поверил бы, что такое возможно. Лица Адриа и Льуренса казались бледными из-за света от экрана, в который оба внимательно глядели.

– Видишь? – Льуренс двигал мышкой, и курсор бегал по экрану. – Теперь давай ты.

Адриа, высунув кончик языка, передвигал курсор.

– Ты что, левша?

– Да.

– Подожди, я переложу мышь на твою сторону.

– Слушай, мне не хватает коврика, он слишком маленький.

Льуренс засмеялся про себя, но Адриа уловил его смех:

– Не хихикай: это правда, он мне мал.

Когда Адриа натренировался немного в работе с мышкой, он был посвящен в тайны создания текстового файла, который, как оказалось, напоминал какой-то бесконечный необыкновенный, волшебный свиток.

– Нет, понятно, что…

– Что «что»?

– Что это очень удобно… Но мне лень.

– А потом тебе надо будет освоить электронную почту.

– Ой нет. Нет-нет… У меня много работы.

– Это очень просто. А электронная почта – основа основ.

– Я умею писать письма. А внизу есть почтовый ящик. В конце концов, существует телефон.

– Отец сказал, что ты не хочешь мобильник. – Льуренс помолчал вопросительно. – Это так?

Телефон, уставший звонить безрезультатно, замолк.

– Мне он не нужен. У меня дома есть чудесный телефон.

– К которому ты не подходишь!

– Нет! – отрезал Адриа. – Напрасно теряешь время. Покажешь мне, как писать на этой штуковине и… Сколько тебе лет?

– Двадцать. – Показывая на одну из иконок: – Сюда ты должен нажимать, чтобы не потерялся текст, который ты написал.

– Это меня ужасно пугает… Вот видишь? Бумага не может потеряться.

– Еще как может! А еще может сгореть.

– Знаешь, а я помню тебя, когда тебе было всего два дня. В роддоме.

– Да?

– Твой отец с ума сходил от счастья! Он был невыносим.

– И теперь тоже.

– Ну, я хотел сказать…

– Вот, видишь? Так ты сохраняешь документ.

– Я не видел, как ты это делал.

– Вот так, видишь?

– Ты слишком быстро это делаешь.

– Смотри: берешь мышь…

Адриа взял мышь со страхом, как будто она могла его укусить.

– Возьми как следует. Вот так. Подведи курсор туда, где написано «сохранить».

– Почему ты говоришь, что он невыносим?

– Кто?

– Твой отец?

– Уф… Ну… – Льуренс остановил руку Адриа. – Нет-нет, левее.

– Она не хочет туда двигаться.

– Повози ее по коврику.

– Черт, это не так легко, как кажется.

– Ерунда. Пара минут тренировки. Теперь кликай.

– Что значит «кликай»?

– Нажми на кнопку мыши. Вот так!

– Фу ты! Как я это сделал? Ой, все исчезло!!!

– Так… Давай сначала.

– Почему твой отец невыносим? – Адриа замолчал, с трудом двигая курсор. – Слышишь, Льуренс?

– Ну… потому что…

– Заставляет тебя заниматься скрипкой против твоего желания?

– Нет, не поэтому.

– Не поэтому?

– Ну, немного поэтому.

– Тебе не нравится играть на скрипке?

– Да нет, нравится.

– Ты в каком классе по скрипке?

– По старой программе был бы в седьмом.

– Ничего себе.

– По мнению папы, я бы уже должен стать виртуозом.

– У каждого свой ритм.

– По мнению папы, я не слишком стараюсь.

– Он прав?

– Почему?.. Нет, конечно. Он хотел бы… Давай займемся компьютером.

– Чего бы он хотел, Бернат?

– Чтобы я стал вторым Перлманом.

– А ты кто?

– Льуренс Пленса. А отец, судя по всему, никак не может этого понять.

– А мама?

– Она-то понимает.

– Твой отец очень хороший человек.

– Да, я знаю. Вы друзья.

– И, несмотря на это, он хороший человек.

– Но он жуткий зануда.

– Чем ты занимаешься? Только скрипкой?

– Да нет! Я поступил в архитектурный.

– Интересно?

– Нет.

– А зачем тогда ты изучаешь архитектуру?

– Я же не говорю, что ее изучаю. Я сказал, что поступил.

– А почему ты ее не изучаешь?

– Это было папино условие. – И он добавил, подражая Бернату: – Чтобы завтра я мог заработать себе на хлеб.

– А тебе что хотелось бы изучать вместо архитектуры?

– Я бы хотел быть школьным учителем.

– Здорово, слушай!

– Да? Вот и скажи это отцу.

– А он против?

– Это недостойно его сына. Он хотел бы, чтобы я был лучшим скрипачом в мире, лучшим архитектором, кем-нибудь еще лучшим в мире. А это невыносимо!

Они замолчали. Адриа сильно сжимал мышь, благо та не могла пищать. Заметив это, он отпустил ее. И глубоко вдохнул, чтобы успокоиться.

– А почему ты ему не скажешь, что хочешь быть учителем?

– Я уже ему говорил.

– И что?

– Учителем? Школьным учителем – ты?! Мой сын – учитель?!

– А что тут такого? Что ты имеешь против учителей?

– Ничего. Почему я должен иметь что-то против? Но почему тебе не стать инженером? Или еще кем-нибудь…

– Я хочу учить детей читать и писать. И считать. Это здорово.

– Я одобряю, – сказала Текла, чтобы подразнить мужа.

– А я – нет, – заявил Бернат, прикладывая салфетку к губам. Потом он положил салфетку на стол и, глядя в пустую тарелку, сказал: – Жизнь учителя тяжела и полна неприятностей. И зарабатывает он мало. – И покачал головой. – Нет, это неудачная идея.

– Но мне это нравится.

– А мне – нет.

– Слушай, учиться Льуренсу, а не тебе. Ведь так?

– Ладно-ладно. Делайте что хотите. Вы всегда в конце концов делаете по-своему…

– Что значит – делаете по-своему? А? – вспыхнула Текла.

– Да ничего…

– Нет уж! Говори! Что же это мы всегда делаем не по-твоему?

В этот момент Льуренс вставал из-за стола, относил пустую тарелку в кухню и отправлялся в свою комнату, где сидел закрывшись, покуда Бернат и Текла выясняли, почему ты сказал, что я всегда делаю по-своему, – это неправда! Сущая неправда! Я – никогда!

– Но ты все-таки пошел на архитектурный? – заметил Адриа.

– Давай сменим тему.

– Ты прав. Ну, что еще я могу сделать на этом компьютере?

– Хочешь попробовать написать текст?

– Нет. Мне кажется, что на сегодня…

– Напиши какую-нибудь фразу, и мы ее сохраним как ценный документ.

– Ладно. Знаешь, из тебя бы вышел хороший учитель.

– Скажи это моему отцу.

Бернат написал: Льуренс Пленса учит меня, как со всем этим обращаться. У кого раньше кончится терпение? У него или у меня? А может быть, у компьютера?

– Ой, слушай, ну прямо роман! Сейчас увидишь, как мы это сохраним, чтобы ты мог снова открыть, когда захочешь.

Адриа, ведомый своим терпеливым Вергилием, шаг за шагом осваивал, как сохранять документы и закрывать папки, чтобы все привести в порядок и выключить компьютер, и тут Льуренс сказал: мне кажется, я уйду из дома.

– Да… Но это такая вещь…

– Ты только не говори отцу, ладно?

– Нет, конечно. Но сначала надо найти куда.

– Будем снимать квартиру.

– Это не так просто, наверно. А как быть со скрипкой, если будешь жить с кем-то?

– А что тут такого?

– Ты ведь будешь им мешать.

– Оставлю ее дома.

– Правда, если ты будешь жить с девушкой…

– У меня нет девушки.

– Ну, это я так…

Льуренс встал, слегка раздраженный. Адриа постарался сгладить свою неловкость:

– Прости. Не мое это дело, есть у тебя девушка или нет.

– Я сказал, что у меня нет девушки.

– Да, да, я понял.

– У меня есть парень.

Адриа помолчал, обескураженный. Его замешательство длилось чуть дольше, чем надо.

– Очень хорошо. А отец знает?

– Еще бы! В этом тоже проблема. Если ты скажешь отцу, что мы с тобой об этом говорили… Он тебя просто убьет.

– Не переживай. И живи так, как ты хочешь. Поверь мне.

Когда Льуренс завершил первый урок компьютерной грамоты с непослушным и малоспособным учеником и стал спускаться по лестнице, Адриа подумал: как легко давать советы чужим детям. И мне безумно захотелось, чтобы у нас был сын, с которым я бы говорил о жизни, как только что с Льуренсом. Что же это мы с Бернатом так мало разговариваем, что я до сих пор ничего не знал о Льуренсе?

 

Они сидели в столовой, и телефон звонил не переставая. Адриа не сжал от этого надоевшего трезвона голову руками, потому что сидевший перед ним Бернат излагал свои идеи. Чтобы не слышать звонка, Адриа открыл балкон, и в комнату ворвались шум машин, крики детей и бормотание грязных голубей, распускавших перья на балконе этажом выше. Адриа вышел на балкон, Бернат – следом за ним. В столовой, почти в полумраке, на колокольню Санта-Мария де Жерри падали лучи солнца, садившегося за Треспуй.

– Не стоит тебе это устраивать! Ты уже больше десяти лет как состоявшийся музыкант.

– Мне пятьдесят три года. Так что невелика заслуга.

– Но ты играешь в БСО.

– Что?

– Ты играешь в БСО, – произнес громче Адриа.

– И что?

– И играешь в квартете Кома, черт возьми!

– Вторую скрипку.

– Вечно ты себя с кем-то сравниваешь.

– Что?

– Вечно ты…

– Давай пойдем в комнату.

Адриа вернулся в столовую, Бернат – следом за ним. Телефон все еще звонил. Они закрыли балконную дверь, и уличная какофония стала едва различима.

– Что ты сказал? – спросил Бернат, несколько обеспокоенный, потому что слышал телефонный звонок.

Адриа подумал: сейчас ты скажешь ему, чтобы он по-другому общался с Льуренсом. Страдает он, страдаете вы все, ведь так?

– Ничего, просто ты всегда себя с кем-то сравниваешь.

– Я так не думаю. Но даже если и сравниваю, что такого?

Твоему сыну плохо. Ты общаешься с ним в том же духе, что и мой отец со мной, а это сущий ад.

– Такое впечатление, что ты не хочешь себе позволить ни крупицы счастья.

– К чему ты клонишь?

– Ну, например, если ты устроишь эту лекцию, то будешь на грани провала. Испортишь настроение себе. Испортишь настроение своим близким. Не нужно делать этого.

– Что мне нужно, а что нет – это мое дело.

– Как хочешь.

– А почему ты считаешь, что это плохая идея?

– Ты рискуешь, что никто не придет.

– Ты – негодяй. – Он посмотрел на поток машин за стеклом. – Слушай, почему ты не подходишь к телефону?

– Потому что говорю с тобой, – соврал Адриа.

Он посмотрел на пейзаж с Санта-Марией де Жерри, но не увидел его. Сел на стул и повернулся к другу. Сейчас я поговорю с ним о Льуренсе, дал он себе слово.

– Ты ведь придешь, если я устрою лекцию? – спросил Бернат, не отступаясь от своих мыслей.

– Да.

– И Текла придет. И Льуренс. Будет уже трое слушателей. Критик – четверо. И ты. Пять. Отлично.

– Не будь ты таким желчным!

– Как у вас с Теклой?

– Не супер, но в общем – ничего.

– Я рад. Как Льуренс?

– Все в порядке. – Он задумался, прежде чем продолжить: – У нас с Теклой этакая нестабильная стабильность.

– Что это значит?

– Уже несколько месяцев она намекает на развод.

– Господи!

– А Льуренс находит тысячу причин, чтобы поменьше быть дома.

– Очень жаль. А у Льуренса-то как дела?

– Я уж почти не дышу, чтобы не поссориться, а Текла упражняется в терпеливости, пропуская мимо ушей то, что ей кажется неприятным. Вот это и называется нестабильная стабильность.

– Как дела у Льуренса?

– Хорошо.

Оба замолчали. Звонок телефона явно раздражал одного лишь Берната.

Сейчас я ему расскажу, что в те дни, когда я встречался с Льуренсом, мне показалось, что он ходит как в воду опущенный. Бернат скажет: это его обычная поза. А я возражу: нет, в этом виноват ты, потому что навязываешь ему жизнь, которой он не хочет. А Бернат сухо ответит: не лезь, куда тебя не просят. А я: не могу не лезть, меня это огорчает. И Бернат, четко выговаривая слова: э-то-не-тво-е-де‑ло. Понятно? А я: но он расстроен, он хочет стать учителем. Почему ты не даешь твоему сыну стать, кем он хочет? И Бернат вскочит в бешенстве, как будто собираясь снова отчитать меня за нашу Сториони, и уйдет, ругаясь, и не будет больше никогда со мной разговаривать.

– О чем ты думаешь? – заинтересовался Бернат.

– О том… о том, что тебе нужно как следует все подготовить. Обеспечить человек двадцать, которые придут тебя слушать. А зал подобрать на двадцать пять человек. Успех обеспечивается аудиторией.

– Ловко.

Мы опять замолчали. У меня хватает духу сказать ему, что мне не нравится то, что он пишет, но не получается поговорить с ним о Льуренсе. Опять зазвонил докучливый телефон. Адриа встал, снял трубку и снова ее положил. Бернат не осмелился отпускать какие-либо комментарии. Адриа снова сел и как ни в чем не бывало продолжил разговор:

– Не жди толп слушателей. В Барселоне ежедневно проводится по меньшей мере от восьмидесяти до ста культурных мероприятий. К тому же ты известен как музыкант, а не как писатель.

– Как музыкант – отнюдь нет. Я один из многих скрипачей, которые пиликают на сцене. А вот как писатель – да: я оригинальный автор, написавший пять сборников рассказов.

– Которых не купили и тысячи экземпляров.

– Одной только «Плазмы» разошлось около тысячи.

– Ты понимаешь, о чем я.

– Ты прямо как мой издатель – всегда подбодришь!

– Кто тебя будет представлять?

– Карлота Гаррига.

– Она неплоха.

– Неплоха? Да она гениальна! Она одна способна заменить целую аудиторию!

Он ушел, а Адриа так и не сказал ему ни единого слова про Льуренса. А Бернат так и не отступился от своей идеи устроить равносильную самоубийству лекцию о собственном литературном творчестве: «Бернат Пленса. Путь рассказчика». Так будет написано на приглашениях. Тут телефон зазвонил снова, и Адриа, как обычно, вздрогнул.

 

Адриа решил превратить занятие по истории эстетических идей в нечто иное и пригласил студентов в другое место и в другое время, как в тот раз, когда они пошли в вестибюль станции «Университет». Или как тогда, когда они занимались всякими забавными вещами, которые придумал этот чокнутый Ардевол. Однажды, по его словам, он проводил занятие в парке на улице Депутасьо, кругом ходили люди, а ему – хоть бы что.

– Кому-то неудобно это время?

Поднялось три руки.

– Надеюсь, все остальные будут. И – вовремя.

– А что мы будем там делать?

– Слушать. И высказываться, если кому-то захочется.

– А что слушать?

– Узнаете на самом занятии.

– А во сколько мы закончим? – это спросил парень-блондин, сидящий в окружении двух поклонниц, которые смотрели на него в восхищении от его своевременного вопроса.

– А это будет зачитываться на экзамене? – подал голос парень с квакерской бородкой, всегда сидящий у окна, поодаль от остальных.

– А нужно будет записывать лекцию?

Разрешив все вопросы студентов, Адриа закончил занятие как обычно – призывом читать стихи и ходить в театр.

Дома он обнаружил телеграмму Йоханнеса Каменека, который приглашал его к себе в университет прочитать лекцию завтра. Что? Завтра? Да он с ума сошел!

– Йоханнес?

– Ну наконец-то!

– Что происходит?

– Я прошу об одолжении.

– А почему такая спешка?

– У тебя, наверно, телефон не работает или трубка плохо лежит.

– Да нет… Просто… Но если звонить утром, то подходит женщина, которая…

– У тебя все в порядке?

– Ну да. По крайней мере, до твоей телеграммы было в порядке. Ты пишешь, чтобы я приехал прочесть лекцию завтра. Тут, наверно, ошибка.

– Да нет! Выручай! Меня подвела Ульрика Хёрштруп. Прошу тебя!

– Ну ладно. А о чем?

– О чем хочешь! Аудитория гарантирована – участники конференции. Все шло отлично. И в последний момент…

– А что случилось с Ульрикой Хёрштруп?

– Температура тридцать девять. Она не смогла выехать. К вечеру тебе доставят билеты.

– И я должен читать завтра?

– В два часа дня. Только не отказывайся!

Я отказался. Слушай, Йоханнес, я не представляю, о чем говорить, не вынуждай меня. А он сказал: говори о чем хочешь, только приезжай, пожалуйста. И тогда я должен был согласиться, и мне загадочным образом принесли прямо домой билеты, а на следующий день я вылетел в Штутгарт, в мой любимый Тюбингенский университет. В самолете я подумал, о чем мне хотелось бы рассказать, и наметил план лекции. В Штутгарте меня уже ждало заказанное такси с шофером-пакистанцем, который, домчавшись до места назначения с головокружительной скоростью и многократными нарушениями правил, высадил меня у входа в университет.

– Я просто не знаю, как отплатить тебе за эту любезность! – сказал Йоханнес, встречая меня.

– Вот именно что любезность. А за любезность не платят. Я буду говорить о Косериу.

– Только не о Косериу! О нем как раз сегодня уже говорили…

– Черт!

– Нужно было тебя… Вот черт! Извини. Можешь… не знаю…

Йоханнес, хотя и растерянный, схватил меня за руку и потащил к актовому залу.

– Ну, я что-нибудь сымпровизирую… Дай мне пять минут, чтобы…

– У нас нет пяти минут, – перебил Каменек, продолжая вести меня под руку.

– Ну хорошо, у меня есть минута, чтобы в туалет сходить?

– Нет.

– И после этого еще что-то говорят о спонтанности жителей Средиземноморья и методичной основательности немцев…

– Ты прав. Но Ульрика уже должна была заменять другого лектора.

– Ничего себе! Я уже третья жертва. А нельзя перенести?

– Невозможно. Такого никогда не было. Никогда. К тому же тут есть люди, приехавшие из-за границы…

Мы остановились у дверей актового зала. Он меня обнял, смущаясь, сказал: спасибо, друг, и ввел в зал, где треть из пары сотен участников конференции по лингвистике и философской мысли с удивлением воззрились на странного вида Ульрику Хёрштруп, лысоватую, с обозначившимся животиком и совсем не женского обличья. Пока Адриа пытался привести в порядок отсутствующие мысли, Йоханнес Каменек сообщил аудитории о проблемах со здоровьем доктора Хёрштруп и о том, что появилась счастливая возможность послушать доктора Адриа Ардевола, который расскажет о… он сейчас сам скажет о чем.

И он сел рядом со мной – думаю, в знак поддержки. Я почувствовал, как бедный Йоханнес в прямом смысле слова сдулся и обмяк. Чтобы собраться с мыслями и начать лекцию, я стал медленно читать по-каталански то стихотворение Фоща, которое начинается словами «Природа мирозданья через Разум / открыта мне. И им бессмертен я. / И в темной путанице бытия / подвластно время моему приказу». Я перевел его дословно. И от Фоща, и от необходимости философской мысли и настоящего перешел к объяснению того, что означает красота и почему человечество уже столько веков к ней стремится. Профессор Ардевол поставил множество вопросов, но не сумел или не захотел дать на них ответ. И неизбежно зашла речь о зле. И о море, о мрачном море. Он говорил о любви к познанию, не очень заботясь о том, чтобы увязать это с темами конференции по лингвистике и философской мысли. Он мало рассуждал о лингвистике и много о «я часто размышляю о природе жизни, но передо мной встает смерть». И тут в его сознании вспыхнула картина похорон Сары и ничего не понимающий молчаливый Каменек. Наконец Адриа произнес: вот почему Фощ заканчивает свой сонет словами: «…И плещутся о грудь мою века, / как плещутся о дамбу волны моря». Пятьдесят минут лекции прошли. Он встал и тут же вышел в туалет, до которого едва успел добежать.

До дружеского ужина, на который его пригласил оргкомитет конференции, Адриа хотел успеть сделать в Тюбингене две вещи, учитывая, что он улетал на следующий день. Спасибо, я сам. В самом деле, Йоханнес. Я хочу это сделать сам.

Бебенхаузен. Его сильно отреставрировали. Туда еще водили туристов, но никто уже не спрашивал, что такое «секуляризирован». И я подумал вдруг о Бернате и о его книгах. Прошло двадцать лет, и ничего не изменилось – ни в Бебенхаузене, ни в Бернате. А когда начало темнеть, он пошел на тюбингенское кладбище и стал гулять по нему, как делал это уже много раз – и один, и с Бернатом, и с Сарой… Он слышал глухой звук их шагов по утрамбованной земле. Ноги сами привели его к пустой могиле Франца Грюббе на самом краю кладбища. У памятника Лотар Грюббе и его племянница Герта Ландау, из Бебенхаузена, – та самая, которая когда-то так любезно согласилась сфотографировать их с Бернатом, – расставляли розы, белые, как душа их героического сына и брата. Услышав шаги, Герта обернулась и при виде его с трудом подавила страх.

– Лотар, – сказала она едва слышно, в полном ужасе.

Лотар Грюббе тоже обернулся. Эсэсовский офицер стоял перед ним и пока что молча ждал объяснений.

– Я привожу в порядок эти могилы, – наконец произнес Лотар Грюббе.

– Документы, – потребовал оберштурмбаннфюрер СС Адриан Хартбольд-Боск, застыв перед стариком и женщиной помоложе.

Герта от страха никак не могла открыть сумку. Лотара охватила такая паника, что он стал вести себя так, будто ему на все наплевать, будто он уже лежал мертвый рядом с тобой, Анна, и рядом с отважным Францем.

– Вот черт! – воскликнул он. – Я их дома забыл!

– Я их дома забыл, господин оберштурмбаннфюрер! – поправил его оберштурмбаннфюрер СС Адриан Хартбольд-Боск.

– Я их дома забыл, господин оберштурмбаннфюрер! – выкрикнул Лотар, глядя в глаза воинственному офицеру.

– Что вы делаете тут, на могиле предателя, а?

– Это мой сын, господин оберштурмбаннфюрер, – ответил Лотар и указал на застывшую от ужаса Герту. – А с этой девушкой я незнаком.

– Следуйте за мной.

Допросом руководил сам оберштурмбаннфюрер СС Адриан Хартбольд-Боск. Нельзя исключать возможность, что, несмотря на преклонный возраст, Лотар имел контакты с группой гнусного Герберта Баума. Но ведь он старик! (фра Микел) Дети и старики одинаково опасны для рейха. Так точно! (фра Микел) Вытрясите из него всю информацию. Любыми средствами? Любыми средствами. Бейте его по пяткам для начала. Как долго? Пока трижды читается Ave Maria. А потом подержите на дыбе, пока единожды читается Credo in unum Deum. Слушаюсь, ваше преосвященство.

Герта Ландау, чудесным образом избежавшая ареста, в течение получаса отчаянно пыталась связаться по телефону с Берлином, где ее проинформировали, каким образом она может поговорить с Аушвицем, и, опять же чудом, только час спустя, она смогла услышать голос Конрада:

– Хайль Гитлер! Алло! – И нетерпеливо: – Говорите, пожалуйста!

– Конрад, это Герта.

– Кто?

– Герта Ландау, твоя двоюродная сестра. Если ты еще не забыл свою семью.

– Ну, что случилось?

– Арестовали Лотара.

– Какого Лотара?

– Лотара Грюббе, твоего дядю. Какого же еще?

– А, отца этого мерзавца Франца.

– Да, отца Франца.

– И чего ты от меня хочешь?

– Чтобы ты вмешался и помог. Его будут пытать и в конце концов убьют.

– Кто его арестовал?

– Эсэсовцы.

– А за что?

– За то, что он положил цветы на могилу Франца. Сделай же что-нибудь!

– Послушай… Я ведь здесь…

– Конрад, ради бога!

– У меня сейчас очень много работы. Ты хочешь, чтобы я нас всех засветил?

– Но ведь это твой дядя!

– Наверно, его арестовали не просто так.

– Не говори этого, Конрад!

– Слушай, Герта, спасение утопающих – дело рук самих утопающих.

– Holländisch? – услышала Герта, как говорит кому-то Конрад, а потом в трубку: – Не знаю, как ты, Герта, но я работаю. И у меня слишком много дел, чтобы заниматься подобными глупостями. Хайль Гитлер!

Герта услышала, как этот сукин сын Конрад вешает трубку, обрекая на смерть Лотара, и горько заплакала.

Шестидесятидвухлетний Лотар Грюббе не был опасен для рейха, но его смерть могла стать показательной: отец гнусного предателя, возлагающий цветы на могилу, как будто это памятник внутреннему сопротивлению. Могилу, которая…

Оберштурмбаннфюрер СС Адриан Хартбольд-Боск приоткрыл рот и задумался. Ну конечно! И он обратился к двум близнецам, подпиравшим стену:

– Раскопайте могилу предателя!

Могила гнусного предателя и труса Франца Грюббе была пуста. Старый Лотар посмеялся над властями, положив украдкой цветы на то место, где ничего не было. Пустая могила опаснее, чем могила с костями внутри: пустота делает ее всеобщей и превращает в памятник.

– А с заключенным что будем делать, ваше преосвященство?

Адриан Хартбольд-Боск набрал побольше воздуха в легкие. И, закрыв глаза, сказал тихим дрожащим голосом: повесьте его на крюке мясника как предателя рейха.

– Вы хотите сказать… А это не слишком жестоко? Он ведь совсем старый.

– Фра Микел… – В голосе оберштурмбаннфюрера послышалась угроза. Заметив, что кругом все молчат, он посмотрел на своих подчиненных, опустивших голову. И закричал, брызжа слюной: – Уберите эту падаль!

Лотара Грюббе, полуживого от ужаса перед казнью, которая его ожидала, отвели в камеру смерти. Так как не каждый день казнят предателей, то пришлось сначала устанавливать специальное приспособление, к которому подвешивается хорошо наточенный крюк. Когда Лотара начали поднимать на веревке, он от страха обливался потом и задыхался в собственной рвоте. Он успел сказать: не волнуйся, Анна, все в порядке. И умер за полсекунды до того, как его насадили на крюк с той яростью, с которой подобает сажать на кол предателей.

– Кто эта Анна? – спросил сам себя вслух один из близнецов.

– Уже не важно, – ответил второй.

52

Зал Сагарры в Атенеу в половине восьмого вечера того хмурого четверга вмещал стульев пятьдесят, занятых молодыми людьми, которые, казалось, рассеянно слушали игравшую в зале слащавую музыку. Пожилой мужчина, несколько растерянный, выбрал стул в задних рядах, словно боясь, что у него спросят домашнее задание. Две старушки в первом ряду были явно разочарованы, поскольку не заметили никаких признаков предполагаемого фуршета, и делились сплетнями, подначивая друг друга. На столе у стены лежало по экземпляру всех пяти книг полного собрания сочинений Берната Пленсы. Текла пришла и сидела в первом ряду – Адриа каждый раз не переставал ей удивляться. Текла все время оглядывалась, как будто наблюдала, кто пришел. Адриа подошел к ней и поцеловал в щеку. Она улыбнулась ему, в первый раз с тех пор, как он приходил к ним домой, безуспешно пытаясь помирить их. Как давно, оказывается, они не виделись!

– Неплохо, да? – спросил Адриа, приподнимая брови, чтобы показать на зал.

– Я не ожидала такого. К тому же – много молодежи.

– Ага.

– Ну как твои уроки с Льуренсом?

– Отлично! Я уже могу создать документ и сохранить его на дискете. – Адриа на секунду задумался. – Но я пока еще не способен писать прямо на компьютере. Я – бумажный человек.

– Подожди, справишься.

– Да, если мне нужно будет справляться.

Тут зазвонил телефон, но никто не обратил на него внимания. Адриа обернулся и поднял брови. Никто не реагировал, как будто звонка вообще не было!

На столе в президиуме тоже лежали все пять опубликованных книг Берната, они были разложены так, чтобы все могли видеть их обложки. Слащавую музыку выключили, но телефон, хотя и тише, все продолжал звонить, когда появился Бернат в сопровождении Карлоты Гарриги. В первый момент Адриа удивился, не увидев у него в руках скрипки, но потом улыбнулся своей реакции. Автор и докладчик заняли свои места. Бернат подмигнул мне и довольно оглядел сидящих в зале. Карлота Гаррига начала доклад, сказав, что ей всегда очень нравилось то, что пишет Бернат Пленса, и он опять подмигнул мне, так что мне даже вдруг показалось, что он затеял весь этот дурдом ради меня. Поэтому я решил сосредоточиться и внимательно слушать выступление профессора Гарриги.

Истории из обычной жизни с не очень-то счастливыми персонажами, которые никак не могут решить, любить или промолчать, – все это изложено хорошим стилем. Еще одной стороны произведений я коснусь позже.

Через полчаса, когда Гаррига уже коснулась всех тем, в том числе и темы влияний на писателя, Адриа поднял руку и поинтересовался, может ли он спросить автора, по какой причине действующие лица первых четырех книг так похожи друг на друга и внешне, и психологически, но тут же пожалел об этом. Бернат, подумав пару секунд, сказал: да, да, вы правы. Я это сделал намеренно. Я таким образом хотел дать понять, что эти персонажи – лишь наброски тех, что появятся в романе, который я сейчас пишу.

– А вы пишете роман? – спросил я, удивленный.

– Да, я его только что начал.

В глубине зала поднялась чья-то рука. Девушка с длинной косой спросила Берната, может ли он объяснить, каким образом он придумывает рассказы, и тот вздохнул с облегчением, но сказал: уф, ну и вопрос! Не знаю, смогу ли я на него ответить. Но потом пять минут распространялся о том, как он их выдумывает. Потом воодушевился парень с квакерской бородкой и спросил, какие произведения его вдохновляют. Я с удовлетворением оглянулся, чтобы взглянуть на слушателей, и остолбенел, потому что ровно в этот момент в зал вошла Лаура. Я не видел ее уже несколько месяцев, поскольку она опять уехала куда-то там в Швецию. Я даже не знал, что она вернулась. Красивая. Хотя нет. Зачем она сюда пришла? Светловолосый парень с двумя поклонницами встал и сказал: вы или сеньора…

– Профессор Гаррига, – напомнил Бернат.

– Да-да, – согласился парень. – Так вот, вы упомянули, что вы музыкант. Я не понимаю, как это вы пишете, если вы музыкант? То есть как можно заниматься сразу несколькими видами искусства? Может быть, вы еще тайно пишете картины или ваяете скульптуры?

Поклонницы засмеялись остроте своего кумира, а Бернат ответил, что все дело в глубокой неудовлетворенности человеческой души. Тут его взгляд встретился со взглядом Теклы, и я заметил в его глазах некоторую неуверенность. Вы понимаете, что я имею в виду, тут же добавил Бернат, произведение искусства рождается от неудовлетворенности. На сытый желудок не творят, а спят. Кое-кто из присутствующих улыбнулся.

Когда мероприятие закончилось, Адриа пошел поздравить Берната, и тот сказал: видишь, зал полный, а Адриа ответил: да, дружище, поздравляю. Текла поцеловала Адриа. Было видно, что она успокоилась, как будто у нее груз с души свалился, и, прежде чем к ним подошла Гаррига, она успела сказать: слушай, я не ожидала, что придет столько народу. Адриа не хватило духу спросить, почему же не пришел его друг Льуренс. Гаррига присоединилась к ним, чтобы поприветствовать профессора Ардевола, с которым не была знакома лично, и Бернат предложил пойти всем вместе поужинать.

– Прости, не могу. Мне очень жаль. Правда. Пойдите отпразднуйте, вы это заслужили.

Когда он выходил, зал был уже пуст. В вестибюле Лаура делала вид, что изучает программу ближайших мероприятий. Заслышав шаги Адриа, она обернулась:

– Привет.

– Привет.

– Я тебя приглашаю на ужин, – сказала она серьезно.

– Не могу.

– Пойдем…

– Честное слово, не могу. Я иду к врачу.

У Лауры открылся рот от удивления, как будто в нем застряли слова, которые она собиралась сказать. Она посмотрела на часы, но промолчала. Скорее слегка обидевшись, она произнесла: ну что ж, хорошо, не страшно. И выдавила из себя улыбку: у тебя все в порядке?

– Нет. А у тебя?

– Тоже нет. Я, может быть, перееду в Упсалу.

– Ну что ж. Если тебе так лучше…

– Не уверена.

– Мы не могли бы поговорить об этом в другой раз? – спросил Адриа, показывая циферблат часов вместо извинений.

– Иди, иди к врачу.

Он запечатлел на ее щеке целомудренный поцелуй и быстро, не оборачиваясь, вышел. Он успел расслышать теперь уже беззаботный смех Берната, и я по-настоящему порадовался за него, ведь Бернат заслужил все это. На улице начался дождь, и Адриа, в забрызганных очках, принялся ловить такси без всякой надежды на успех.

 

– Простите, пожалуйста. – Он вытер мокрые ботинки о коврик в прихожей.

– Все в порядке. – Хозяин провел его налево, в комнату для посетителей. – Я боялся, что вы забыли.

Слышно было, как в правой части квартиры раскладывают тарелки и вилки. Доктор Далмау пропустил вперед Адриа и закрыл дверь комнаты. Он собрался было надеть висевший на вешалке халат, но не стал. Оба сели за стол. Молча посмотрели друг на друга. За спиной доктора на стене висела репродукция какого-то портрета Модильяни в желтых тонах. В окно барабанил весенний ливень.

– Ну, что с вами происходит?

Адриа поднял руку, призывая прислушаться:

– Вы слышите?

– Что?

– Телефон.

– Да. Сейчас кто-нибудь подойдет. Это наверняка звонят моей дочери, так что мы будем лишены связи часа на два.

– А…

И в самом деле, телефон в глубине квартиры перестал звонить и раздался женский голос, сказавший: я слушаю. Да, это я, а кто же еще?

– А что еще?

– Больше ничего. Только телефон. Я все время слышу, как звонит телефон.

– Подождите-ка. Объясните подробнее.

– Я постоянно слышу телефонный звонок. Звонок, от которого я чувствую себя виноватым, который меня изводит и который я не могу выбросить из головы.

– А с каких пор?

– Да вот уже целых два года. Даже почти три. С четырнадцатого июля тысяча девятьсот девяносто шестого года.

– Quatorze juillet?

– Да, с четырнадцатого июля тысяча девятьсот девяносто шестого года, когда зазвонил телефон.

Он звонил на тумбочке у кровати, со стороны Лауры, в комнате, где в беспорядке лежали наполовину собранные чемоданы. Они молча переглянулись будто преступники, словно спрашивая друг у друга, не ждал ли кто-то из них звонка. Лаура, которая лежала положив голову на грудь Адриа, не шевелилась, и оба слушали, как настойчивый звонок все звенел, и звенел, и звенел… Адриа не сводил глаз с волос Лауры, думая, что она возьмет. Но нет. Телефон продолжал звонить. В конце концов каким-то чудом он замолчал. Адриа расслабился. Только теперь он заметил, в каком напряжении был до этого. Он снова провел рукой по волосам Лауры. Но рука его замерла, потому что телефон снова затрезвонил.

– Господи боже ты мой, да что им нужно! – сказала она и крепче прижалась к Адриа.

Телефон вновь долго не унимался.

– Возьми трубку, – сказал он.

– Меня нет дома. Я с тобой.

– Возьми трубку.

Лаура нехотя приподнялась, сняла трубку и усталым голосом сказала: слушаю. Несколько секунд молчала, потом обернулась к нему и передала трубку, с трудом скрывая удивление:

– Это тебя.

Не может быть, подумал Адриа. Но трубку взял. Он с восхищением заметил, что она без провода. Он впервые в жизни разговаривал по такому телефону. И удивился, что отметил это тогда и вспомнил сейчас, когда рассказывал все доктору Далмау, спустя почти три года.

– Я слушаю.

– Адриа?

– Да.

– Это Бернат.

– Как ты меня нашел?

– Долго объяснять. Слушай…

Я почувствовал, что Бернат мнется не к добру.

– Ну что?

– Сара…

На этом все кончилось, любимая. Все.

53

Я провел так мало дней с тобой, умывая тебя, укутывая тебя, обмахивая тебя, прося у тебя прощения. Тех дней, когда я пытался облегчить твою боль, которую я же и причинил. Дней Голгофы – конечно, прежде всего твоей, но, прости, не хочу тебя обижать, и моей тоже, – которые меня совершенно изменили. Раньше меня что-то интересовало. Теперь я перестал понимать, что к чему, и провожу весь день с тобой, а ты как будто просто лежишь и отдыхаешь. Что ты делала дома? Зачем ты вернулась – обнять меня или отругать? Ты решила вернуться или пришла забрать вещи, думая переехать в huitième arrondissement? Я тебе звонил, ты ведь помнишь, а Макс сказал, что ты не хочешь подходить к телефону. Ах да, да, прости: Лаура. Мне стало очень тяжело от всего. Не надо тебе было возвращаться: тебе не надо было уходить, потому что нам не надо было ссориться из-за этой чертовой скрипки. Я клянусь тебе, что верну ее хозяину, когда узнаю, кто он. Я сделаю это во имя тебя, любимая. Слышишь? Где-то ведь у меня лежит данная тобой бумажка с его фамилией.

– Пойдите поспите, сеньор Ардевол, – сказала медсестра по имени Дора, в очках с пластмассовой оправой.

– Врач сказал, что надо с ней разговаривать.

– Но вы целый день с ней разговаривали. У бедной Сары, наверно, уже в голове звенит.

Она проверила капельницу, молча посмотрела на монитор. Спросила, не глядя на него:

– О чем вы с ней говорите?

– Обо всем.

– Вы за два дня ей кучу историй понарассказывали.

– А вам никогда не было жаль, что вы молчали с любимым человеком?

Дора повела бровями и сказала, на сей раз глядя ему в глаза: сделайте нам одолжение, пойдите домой и поспите. Завтра вернетесь.

– Вы мне не ответили.

– У меня нет ответа.

Адриа Ардевол посмотрел на Сару:

– А если проснется – а меня нет?

– Мы вам позвоним, не волнуйтесь. Она никуда не денется.

Он не осмелился сказать: а если умрет, потому что это было немыслимо – теперь, когда в сентябре откроется выставка рисунков Сары Волтес-Эпштейн.

Дома я продолжал разговаривать с тобой, вспоминая, что я тебе рассказывал. И теперь, несколько лет спустя, я спешу тебе написать, чтобы ты не умерла окончательно, когда меня уже не будет. Все неправда, ты это знаешь. Однако все – великая глубокая правда, которую никто никогда не оспорит. Эта правда – мы с тобой. Эта правда – я вместе с тобой, озарившей мою жизнь.

– Сегодня приходил Макс, – сказал Адриа, но Сара не ответила, как будто ей было все равно.

– Привет, Адриа.

Адриа, не сводивший глаз с Сары, обернулся. В дверях стоял Макс Волтес-Эпштейн с бессмысленным букетом роз в руках.

– Привет, Макс. – Адриа посмотрел на розы. – Зачем ты…

– Она обожает цветы.

Я прожил с тобой тринадцать лет и не подозревал, что ты обожаешь цветы. Мне так стыдно. Я тринадцать лет не замечал, что ты каждую неделю ставила новый букет в прихожей. Гвоздики, гардении, лилии, розы и разные другие цветы. Я вдруг четко их увидел, и это было как обвинение.

– Положи их здесь, спасибо. – Я махнул непонятно куда рукой. – Я сейчас попрошу принести вазу.

– Я могу прийти вечером. Я договорился, чтобы… Если ты хочешь отдохнуть.

– Я не могу.

– Ты так выглядишь… ты так ужасно выглядишь… тебе нужно лечь и поспать несколько часов.

Оба они долго сидели у постели Сары и смотрели на нее, и каждый переживал по-своему. Макс думал: почему я не поехал с ней, она бы не была одна. Если б я знал, если б знал… Адриа же все говорил себе: если бы я не оказался в постели с Лаурой, я был бы дома, делая выписки из Льюля, Вико и Берлина, услышал бы дзыыыыыыынь, открыл бы дверь, ты бы поставила на пол сумку, и, когда бы с тобой случилось это ссучье кровоизлияние, этот проклятый инсульт, я бы взял тебя на руки, отнес в кровать и позвонил бы Далмау, в Красный Крест, в скорую, в Medicus Mundi, и тебя бы спасли. Все это по моей вине, соседи говорят, что ты вышла на площадку, потому что сумка была уже внутри, а ты упала и пролетела несколько ступенек, тебя подобрали, и доктор Реал сказала, что сначала надо спасти тебе жизнь, а потом уже смотреть, нет ли у тебя, бедной, каких-нибудь смещений или переломов. Но жизнь тебе, по крайней мере, спасли, потому что ты ведь проснешься когда-нибудь и скажешь мне: я бы с удовольствием выпила чашечку кофе, как тогда, когда ты вернулась в прошлый раз. Когда я провел с тобой первую ночь в больнице, еще сохраняя запах Лауры на коже, а потом вернулся домой, то в прихожей я увидел твою дорожную сумку и убедился, что ты захватила все, что прежде увезла с собой. И тогда я понял, что ты пришла, чтобы остаться. И я клянусь тебе, что услышал твой голос и твои слова «я бы с удовольствием выпила чашечку кофе». Мне говорят, что когда ты проснешься, то не будешь ничего помнить. Даже как ударилась о лестницу. Мундо, наши соседи снизу, услышали, как ты падаешь, и забили тревогу. А я в это время был в постели с Лаурой и не хотел подходить к телефону. Наконец Адриа очнулся от своих мыслей.

– Она сказала тебе, что поехала домой?

Макс какое-то время не отвечал. Не хотел говорить или не помнил?

– Не помню. Она мне ничего не сказала. Взяла вдруг сумку и ушла.

– А что она перед этим делала?

– Рисовала. Гуляла по саду, смотрела на море, смотрела на море, смотрела на море…

У Макса раньше не было привычки повторять слова. Он вел себя неестественно.

– Смотрела на море.

– Да.

– Я просто хотел знать – она решила вернуться или…

– Какая теперь разница?

– Большая. Для меня – большая. Потому что мне все-таки кажется, что она решила вернуться.

Mea culpa.

Адриа провел вечер в молчании вместе с обескураженным Максом, который еще до конца не понял, что произошло. На следующий день я снова пришел к тебе, с твоими любимыми цветами.

– Что это такое? – спросила, морща нос, Дора, едва я появился.

– Желтые гардении. – Адриа смутился. – Она их больше всего любит.

– Тут слишком много народу ходит.

– Это лучшие цветы, которые я могу ей принести. Гардении всегда были в ее кабинете, когда она работала.

Дора внимательно рассмотрела небольшую картину.

– А кто автор? – спросила она.

– Абрахам Миньон. Семнадцатый век.

– Ценная, наверно?

– Очень. Поэтому я ее и принес ей.

– Ой, поосторожнее здесь. Лучше унесите домой.

Но вместо того чтобы последовать ее совету, профессор Роч поставил букет желтых гардений в вазу и вылил туда бутылку воды.

– Я обещал ей, что позабочусь о них.

– Но ваша жена должна лежать в больнице. По крайней мере, несколько месяцев.

– Я буду приходить ежедневно. И оставаться весь день.

– Вы должны продолжать жить. Нельзя тут сидеть весь день.

Я не мог проводить там весь день, но оставался много часов подряд и понял, как один лишь бессловесный взгляд может ранить сильнее, чем остро наточенный нож. Какой ужасный был этот взгляд Гертруды. Я кормил ее, а она смотрела мне в глаза и покорно глотала суп. И все время смотрела мне в глаза и молча обвиняла меня.

Самое худшее – неопределенность. Ужаснее всего не знать, так ли это. Она смотрит, а ты не можешь разгадать этот взгляд. Может, она меня обвиняет? Может, хочет сказать о своем невыносимом страдании и не может? Может, хочет рассказать мне, как она меня ненавидит? А может – как она меня любит и надеется, что я ее спасу? Бедная Гертруда на самом дне бездны, и мне ее оттуда не достать.

Каждый день Александр Роч навещал ее и долго сидел у ее кровати, смотря на нее, подставляя себя ее острому как нож взгляду, вытирая ей пот со лба и не решаясь сказать хоть слово, чтобы не испортить все еще больше. А она спустя вечность начала слышать крики Tiberium in Tiberim, Tiberium in Tiberim – последнее, что она читала, прежде чем погрузиться в полную темноту. И стала видеть лица людей, одного, двух, трех, которые говорили ей что-то, кормили с ложки, вытирали пот, а она спрашивала: что происходит, где я, почему вы мне ничего не объясняете? Наконец она начала что-то различать вдали, совсем вдали, и не понимала, что это, или не хотела понимать, и в смущении хваталась опять за Светония и говорила: morte eius ita laetatus est populus, ut ad primum nuntium discurrentes pars: «Tiberium in Tiberim!» clamitarent. Она кричала это изо всех сил, но Светоний съеживался у нее в голове, и никто не слышал ее. Может, это потому, что она говорила на латыни… Нет. Да. Она целую вечность не могла понять, чье же это лицо она постоянно видит перед собой и кто этот человек, который говорит ей что-то такое, что она никак не может расслышать. Но наконец она догадалась, кто это, вспомнила ту ночь, потихоньку связала одно с другим и пришла в ужас. И стала отчаянно вопить от страха. А Александр Роч не знал, что лучше – терпеть это невыносимое молчание или напрямую столкнуться с последствиями того, что он однажды совершил. Не знал, правильно ли он поступает, но как-то раз все-таки спросил:

– Доктор, почему она не говорит?

– Как – не говорит? Говорит.

– Простите, но моя жена молчит с тех пор, как вышла из комы.

– Сеньор Роч, ваша жена уже несколько дней как разговаривает, разве вам не сообщили? Мы, правда, ни слова не понимаем, потому что это какой-то редкий язык, а мы не очень сильны… Но она еще как говорит!

– На латыни?

– На латыни? Нет. Мне кажется, это не латынь. Впрочем, с языками…

Так, значит, Гертруда заговорила, а молчала только с ним. Это испугало его еще сильнее, чем острый как нож взгляд.

– Почему ты ничего не говоришь мне, Гертруда, – спросил он, прежде чем кормить ее этим отвратительным супом с манкой – у них в этой больнице что, нет другой еды?!

Но женщина, как всегда, только пристально посмотрела на него.

– Ты слышишь? Ты меня слышишь теперь?

Он повторил это по-эстонски и, в память о дедушке, по-итальянски. Гертруда молчала и только открывала рот, чтобы получить ложку привычного отвратительного супа, словно эти вопросы ее не касались.

– Что ты рассказываешь всем подряд?

Еще одна ложка супа. Александру Рочу показалось, что Гертруда постаралась скрыть насмешливую улыбку, и у него вспотели ладони. Он покормил жену супом, стараясь не смотреть ей в глаза. Отставив тарелку, он наклонился к ней близко-близко, так что почти мог учуять ее мысли, но не поцеловал ее. Прямо в самое ухо он спросил: что же такого ты им рассказываешь, Гертруда, о чем не можешь сказать мне? И повторил вопрос по-эстонски.

 

Она уже две недели как вышла из комы. Уже две недели, как врачи сказали ему: профессор Роч, как мы и опасались, ваша жена полностью парализована из-за патологии мозга. Не сейчас, но, возможно, через несколько лет медицина сможет, как мы надеемся, смягчить, а возможно, и полностью устранить последствия такого типа поражений мозга. Я был не в силах ничего сказать, потому что на меня столько всего обрушилось и потому что я не осознавал, какая ужасная случилась беда. Вся моя жизнь перевернулась. К тому же я беспокоился: что же говорит Гертруда?

– Нет-нет, не волнуйтесь, так бывает, что у больного наблюдается «обратный ход памяти». Ничего страшного, что она говорит на каком-то своем языке, как в детстве… На шведском?

– Да.

– К сожалению, среди персонала…

– Ну что вы…

– Очень странно, что она не говорит с вами.

Черт бы ее побрал. Бедняжка.

 

Не прошло и двух недель, как профессору Рочу удалось перевезти жену домой. Он доверил уход за ней Доре, толстушке, которую порекомендовали в больнице для восстановительной терапии. Сам же проводил время, давая Гертруде суп, избегая ее взгляда и размышляя, что ты знаешь и что думаешь о том, что знаю я, и не знаю, знаешь ли ты, и что лучше было бы не слышать никому.

– Очень странно, что она не говорит с вами, – повторяла Дора.

Не просто странно, а тревожно.

– И каждый день она становится все болтливее, сеньор Роч. Как к ней подойдешь, так она давай говорить по-норвежски… Это ведь норвежский? Вот бы вам подслушать ее!

Он так и сделал не без помощи толстушки-медсестры, которая прониклась к Гертруде и каждый день говорила ей: какая ты сегодня красивая, Гертруда, а когда та заговаривала с ней, то брала ее бесчувственную руку и спрашивала: что ты сказала, дорогая? Я не понимаю тебя, ты ведь видишь, что я, глупенькая, ничего не смыслю в исландском. И профессор Александр Роч, которому в этот час полагалось сидеть в своем кабинете, дождался в соседней комнате того момента, когда Гертруда опять заговорит. Вечером, когда к ней подошла сиделка, чтобы повернуть ее на бок, Гертруда сказала именно то, чего я так боялся, и я задрожал как осиновый лист.

Я, конечно, ничего не задумывал заранее, боже сохрани, хотя в самых мутных глубинах моей души и таилось невысказанное желание, в котором не хотелось себе признаваться. Мне это привиделось после двух долгих часов езды по темному шоссе. Гертруда дремала на переднем сиденье, а я вел машину и думал в отчаянии, как сказать ей, что я хочу уйти, что мне очень, очень жаль, но я уже все решил, так случилось, жизнь иногда преподносит сюрпризы, и мне все равно, что скажут родственники, коллеги, соседи, потому что у каждого есть право выбрать другую жизнь, и вот теперь я хочу им воспользоваться. Я так влюблен, Гертруда.

И вдруг – неожиданный поворот шоссе. Он тут же принял решение, сам того не желая, в темноте все казалось проще, и он открыл дверцу, отстегнул ремень безопасности и выпрыгнул на асфальт. А машина неслась вперед без тормозов, и я в последний раз услышал голос Гертруды, она кричала: что случилось, что случилось, Сааандреее?.. И что-то еще, что я уже не разобрал, а потом пустота проглотила и машину, и Гертруду, и ее страшный крик, и с тех пор мне остался только ее острый как нож взгляд. Когда Дора выставляла меня из больницы, дома, в одиночестве, я думал о тебе, думал, что же я сделал не так, без толку искал бумажку, на которой ты написала имя владельца скрипки, и представлял себе, как я еду в Гент или в Брюссель с Виал в запятнанном кровью футляре, как подхожу к ухоженному дому, звоню, звонок звякает сначала властно, а затем изящно, как мне открывает служанка в накрахмаленном чепце и спрашивает: что вам угодно?

– Я пришел вернуть скрипку.

– Ах да, проходите. Давно пора, не так ли?

Чопорная прислуга закрывала дверь и удалялась. И раздавался ее приглушенный голос: сударь, тут пришли вернуть скрипку. И немедленно появлялся седовласый почтенный мужчина, в клетчатом бордово-черном халате, с силой сжимающий в руках бейсбольную биту, и говорил мне: вы и есть тот самый подлец Ардефол?

– Д-да.

– И вы принесли Виал?

– Держите.

– Феликс Ардефол, так? – спрашивал он, поднимая биту.

– Нет, Феликс – это мой отец. А я тот самый подлец Адриа Ардевол.

– А можно узнать, почему вы так долго не возвращали мне ее? – Бита все еще находилась в положении, опасном для моего черепа.

– Это такая долгая история, знаете ли, что сейчас… Дело в том, что я очень устал, а моя любимая в больнице и все никак не проснется.

Седовласый почтенный мужчина опустил биту на пол, служанка ее подобрала, а он выхватил у меня из рук футляр, тут же присел на корточки, раскрыл его, снял замшевые прокладки и вынул Сториони. Роскошную. В эту секунду я пожалел о том, что привез ее, потому что этот седовласый почтенный мужчина ее недостоин. Я просыпался в холодном поту, шел к тебе в больницу и говорил тебе: я делаю все возможное, но никак не могу найти ту бумажку. Нет, нет, не проси меня звонить сеньору Беренгеру, я ему не доверяю, он только все опоганит. Так на чем мы остановились?

 

Александр Роч поднес ей ложку ко рту. Несколько мгновений Гертруда не разжимала губ. Она лишь смотрела ему в глаза. Ну же, открой рот, сказал я, только чтобы не терпеть больше этот взгляд. Наконец она, слава богу, открыла рот, и я смог влить в него горячий бульон и подумал, что, безусловно, лучше не подавать виду, что я слышал, о чем она говорила Доре, полагая, что меня нет дома, и я сказал: Гертруда, я тебя люблю, почему ты со мной не разговариваешь? Что с тобой происходит? Мне сказали, что, когда меня нет, ты тогда говоришь. Почему? Ты как будто что-то имеешь против меня. Гертруда вместо ответа открыла рот. Профессор Роч дал ей еще пару ложек бульона и посмотрел в глаза:

– Гертруда, скажи мне, что с тобой? Скажи мне, о чем ты думаешь?

Через несколько дней Александр Роч четко понял, что эта женщина вызывает у него не сочувствие, а страх. Мне жаль, что я не могу тебе сочувствовать, но в жизни так бывает. Я безумно влюблен, Гертруда, и имею право изменить свою жизнь, и не хочу, чтобы ты мне мешала, вызывая сострадание или угрожая мне. Ты всегда была активной, всегда хотела навязать свою точку зрения, а теперь вынуждена лишь открывать рот, чтобы проглотить суп. И молчать. И говорить по-эстонски. А как теперь ты будешь читать своих Марциалов и Ливиев? Этот придурок доктор Далмау говорит, что обратный ход памяти после комы бывает и это не страшно. В конце концов Александр Роч, встревоженный, решил, что надо быть все время настороже: это никакой не обратный ход памяти, это хитрость. Она так поступает, чтобы заставить меня переживать… Ей только и надо, чтобы я переживал! Если она хочет мне навредить, я этого не допущу. Но она не хочет, чтобы я знал, что именно она задумала. Не знаю, как ее нейтрализовать. Ума не приложу. Я ведь уже нашел идеальный способ, да только он с ней не прошел. Способ, конечно, идеальный, но очень рискованный, я и сам не знаю, как мне удалось выпрыгнуть из машины.

– А вы что, ехали не пристегнувшись?

– Пристегнувшись. Так мне кажется. Я точно не помню.

– И ремень не был неисправен или поврежден?

– Может быть, и был. Не знаю. Я был… Машину подбросило с такой силой, что дверца открылась и я выпрыгнул.

– Чтобы спастись?

– Нет-нет, оттого что машину подбросило. Упав на землю, я увидел, как машина уносится, и потерял жену из виду, а она кричала: «Саааандреее».

– Канава была глубиной три метра.

– Мне показалось, что дорога ее проглотила. И думаю, что тут я потерял сознание.

– Она кричала «Саааандреее»?

– Да. А что?

– А почему вы не уверены в том, что потеряли сознание?

– Я не… Точно не знаю. А как она?

– Плохо.

– Она выживет?

Тогда инспектор произнес слова, которых тот больше всего боялся; он сказал: не знаю, верите вы в Бога или нет, но случилось чудо, Господь услышал ваши молитвы.

– Я неверующий.

– Ваша жена будет жить. Так вот…

– Боже мой.

– Да.

 

– Скажите мне точно, что вам нужно, господин Ардевол.

Я какое-то время приводил в порядок свои хаотичные мысли. Тишина в мастерской Пау Ульястреса помогла мне прояснить их. И я в конце концов сказал, что эта скрипка была украдена во время Второй мировой войны. Одним нацистом. Мне кажется, она была конфискована прямо в Освенциме.

– Ничего себе!

– И в силу некоторых обстоятельств, которые не имеют отношения к делу, она уже много лет принадлежит моему семейству.

– И вы хотите ее вернуть, – подытожил мастер.

– Нет! А может, и да. Не знаю. Но я хотел узнать, у кого ее отобрали. Кто был предыдущим хозяином. После чего мы об этом и поговорим.

– Но если ее хозяина угнали в Освенцим…

– Да, разумеется, но у него могут оставаться родственники…

Пау Ульястрес взял скрипку и стал играть партиту Баха, точно не помню какую. Кажется, Третью?.. Я себя чувствовал прегадко, потому что уже долго не приходил к тебе, и, когда наконец оказался у твоей постели, взял твою руку и сказал: Сара, я предпринимаю кое-какие шаги, чтобы вернуть ее, но пока что у меня это не получается. Я хочу вернуть ее настоящему владельцу, а не какому-то пройдохе. А мастер мне настоятельно советовал: действуйте крайне осторожно, господин Ардевол, не торопитесь. Сейчас столько наглецов, пользующихся ситуацией, похожей на вашу. Ты понимаешь меня, Сара?

 

– Гертруда…

Жена смотрела в потолок и даже не подумала перевести взгляд. Александр дождался, когда Дора захлопнет входную дверь и они останутся одни.

– Это моя вина, – сказал он мягко. – Извини меня… Наверно, я заснул за рулем… Это моя вина.

Она посмотрела на него как будто откуда-то издалека. Открыла рот, словно собираясь что-то сказать. Через несколько секунд, длившихся вечность, она лишь сглотнула слюну и отвела глаза.

– Это было не нарочно, Гертруда. Произошла авария…

Она взглянула на него, и теперь он сглотнул слюну: эта женщина все знает. Никогда еще ничей взгляд так меня не пронзал. Господи боже! Она ведь может наговорить всяких глупостей первому встречному, потому что теперь она знает, что я знаю, что она все знает. Боюсь, у меня нет другого выхода. Я не хочу, чтобы ты стала мне препятствием на пути к счастью, которое я заслужил.

 

Мой муж хочет меня убить. А меня здесь никто не понимает. Скажите об этом моему брату. Освальд Сикемяэ, он учитель в Кунде, пусть он меня отсюда заберет. Мне страшно.

– Не может быть…

– Может.

– Повтори, – попросила Дора.

Назад: V. Vita condita [316]
Дальше: VII. …usque ad calcem [412]