Книга: Нексус
Назад: 8
Дальше: 10

9

Ни кофе тебе, ни яблочного пирога. Когда я вышел из библиотеки, уже стемнело и на улице никого не было. Ужасно хотелось есть. На свои несколько центов я купил шоколадный батончик и пошел домой. Довольно утомительная прогулка, особенно на пустой желудок. Но голова моя гудела, как пчелиный рой, а спутниками были мученики — вздорные своевольные парни, давно уже ставшие пищей червей.
Дома я сразу же нырнул в постель. Не стану дожидаться женщин — даже из-за еды, которую они могут принести. После того, что я пережил в библиотеке, меня станет раздражать та чушь, что постоянно слетает у них с языка.
Подождав несколько дней, я открылся Стасе. Она была ошарашена, когда я вручил ей чек. Видимо, не верила, что я достану деньги. Только не слишком ли я тороплю события? И не просроченный ли чек?
Ну и вопросики! О просьбе Забриски позвонить перед получением денег я ничего не сказал. Еще услышишь в ответ что-нибудь неприятное. «Сначала получи наличные, а уж потом суетись», — думал я.
Мне не пришло в голову спросить у Стаси, не передумала ли она съезжать. Выполнив свою часть договора, я полагал, что Стася должна выполнить свою. Не задавай никому вопросов — рискованно. Действуй — чего бы это ни стоило!
Спустя несколько дней пришли плохие новости. Будто одновременно выстрелили из двух стволов. Во-первых, как можно догадаться, чек оказался не обеспечен наличностью. А во-вторых, Стася передумала съезжать. Во всяком случае, отложила отъезд. В довершение всего мне нагорело от Моны за то, что я стремился избавиться от Стаси. Снова я нарушил слово. Как можно мне доверять после этого? И все в таком духе. Я не мог оправдаться: у меня были связаны руки, а точнее, язык. Нельзя посвящать Мону в условие нашего со Стасей договора. Тогда я выглядел бы еще большим предателем.
Я поинтересовался, кто ходил в банк с чеком, но услышал в ответ, что это не мое дело. У меня возникло подозрение, что ходил кто-то, кому было под силу выдержать такую потерю. (Скорее всего их чертов миллионер.)
Что я скажу доктору Забриски? Ничего. У меня не хватит духу посмотреть ему в глаза. Я и правда никогда его больше не видел. Еще одно вычеркнутое имя.
Не успели мы остыть после всего случившегося, как произошел один забавный эпизод. Как-то вечером раздалось осторожное постукивание по стеклу, за окном стоял Осецкий, все тот же ушлый Осецкий — человек, оправдывающий свою сомнительную репутацию. Он сказал, что сегодня — день его рождения. Те несколько рюмок спиртного, что он уже принял, не оказали на него особого действия. Он был слегка навеселе, все так же бормотал себе под нос и чесался, но, если так можно выразиться, делал это более обаятельно, чем обычно.
Я отказался продолжить с ним празднование, придумав какие-то слабые отговорки, которые Осецкий, находясь в блаженном подпитии, попросту не принял. Он смотрел на меня такими глазами, что, вместо того чтобы повторить отказ, я позволил себя уговорить. А почему бы не пойти с ним? Плевать, что рубашка не поглажена, брюки мятые, а пиджак весь в пятнах! Осецкий так и сказал: «Плевать!» Он предложил отправиться в Гринич-Виллидж, выпить там по рюмочке-другой и рано разойтись. Ради старой дружбы. «Человеку негоже быть одному в свой день рождения», — подумал я. Осецкий со значением побрякал в кармане монетами, подчеркивая, что он при деньгах. И заверил, что не пойдет ни в какие людные места.
— Может, хочешь сначала перекусить? — спросил он и улыбнулся щербатым ртом.
Пришлось сдаться. В Бороу-Холл я съел сандвич, выпил кофе — одну, две, три чашки. Затем мы спустились в метро. Осецкий, но своему обыкновению, все время что-то невнятно бормотал. Иногда до меня доносились отдельные фразы. В шуме подземки я различил: «О да, да, иногда позволяю себе… выпиваю в компании… девушки там… бывают и потасовки… не так чтоб в кровь… просто поразмяться… сам понимаешь».
Мы вышли на Шеридан-сквер. Вот уж где не проблема найти местечко по вкусу. Весь квартал затянут сизым дымом; из каждого окна несутся звуки джаза и истеричный визг женщин; проститутки, некоторые в униформе, ходят под руку, как на университетском балу, а за ними тянется густой аромат духов, от таких запахов способна задохнуться не одна кошка. То здесь, то там, как в Старой Англии, у обочины валяются те, кто перебрал, — они кашляют, пердят, ругаются и несут обычный пьяный вздор. Отличная вещь — «сухой закон». Вызвал у всех страшную жажду — из одного только духа противоречия. Особенно у женщин. Джин пробуждал в них шлюх. Как они сквернословили! Почище английских проституток.
Войдя в один набитый людьми под завязку «орущий» бар, мы пробились к стойке, во всяком случае, оказались от нее настолько близко, что сумели заказать выпивку. Гориллообразные субъекты, зажав в лапах кружки, жадно лакали из них. Некоторые пытались танцевать, другие сидели на корточках, словно в солдатском сортире, были и такие, что в полном изнеможении, на грани нервного срыва дико вращали глазами, и такие, что, встав на четвереньки, обнюхивали друг друга под столами, как собаки, или безмятежно расстегивали и застегивали ширинки. В конце стойки пристроился полицейский, без пиджака, брюки на подтяжках, рубашка вылезла из брюк. Револьвер в кобуре лежит на стойке, прикрытый сверху фуражкой. (Наверное, чтобы показать — он на службе.) Осецкий, увидев этого основательно накачанного спиртным стража порядка, хотел было к нему прицепиться, но я успел его оттащить. Пройдя немного, он плюхнулся прямо на залитый неизвестным пойлом стол. Его тут же подхватила какая-то девушка и потащила танцевать. Они топтались на одном месте. У Осецкого был отсутствующий взгляд, будто он считал в уме баранов. Наконец мы решили уйти. Слишком уж тут было шумно. Свернули за угол и пошли по боковой улочке, мимо мусорных урн, старых драндулетов, кухонных отбросов, не убиравшихся, похоже, с прошлого года. Вот еще один бар. Внутри то же самое, даже хуже. Много гомиков, убереги меня Господь! И матросов. Некоторые — в юбках. Мы повернули назад под улюлюканье и свист.
— Подумать только, — сказал Осецкий, — как здесь все изменилось. Зловонная дыра.
— Может, поедем в центр?
Осецкий немного помолчал, почесывая затылок. Он явно размышлял.
— Я тут вспомнил, — промямлил он, перемещая руку с головы на низ живота, — одно недурственное местечко… танцевальная площадка, мягкий свет… и недорого.
Мимо проезжало свободное такси. Шофер притормозил рядом с нами.
— Ищете, куда бы податься?
— Вот именно, — ответил Осецкий, не переставая задумчиво почесываться.
— А ну залезайте!
Мы послушно сели в машину. Такси стремительно рвануло вперед. Водитель даже не поинтересовался, куда нас везти. Мне было не по душе лихое умыкание с неведомым конечным пунктом.
Я толкнул локтем Осецкого:
— Куда мы едем?
Ответил водитель:
— Не беспокойтесь, скоро узнаете. И поверьте, это будет не какая-то жалкая забегаловка.
— Думаю, он знает, что делает, — сказал Осецкий с видимым удовольствием.
Мы подкатили к высокому зданию в районе Тридцатых улиц. Недалеко от того французского борделя, промелькнуло у меня в голове, где я впервые подхватил триппер. Безлюдный район — замороченный, расслабленный. Кошки здесь бродили какие-то полудохлые. Я смерил взглядом здание. Из зашторенных окон не неслось никакой музыки.
— Позвоните и скажите швейцару, что от меня. — С этими словами шофер вручил нам свою визитку.
За пособничество он потребовал лишний доллар. Осецкий пустился в спор. Чего это он, удивился я. Один доллар ничего не решает.
— Брось, — сказал я, — только время теряем. Похоже, мы попали куда надо.
— Я имел в виду совсем другое место, — пробормотал Осецкий, глядя вслед удаляющемуся такси, увозившему с собой лишний доллар.
— Какая разница? Помни, сегодня — день твоего рождения!
Мы позвонили. Нам открыл швейцар, которому мы показали визитную карточку шофера. (Словно пара сосунков из степей Небраски.) Швейцар проводил нас к лифту и поднял на восьмой, а может, на десятый этаж (Значит, из окна не выпрыгнешь!). Дверь распахнулась бесшумно, словно ее только что смазали. У меня чуть крыша не поехала. Где мы? Неужели на небесах? Все стены, потолок, двери, окна — в звездах. Ни дать ни взять — Елисейские поля. А к нам уже стремились, скользили, плыли по воздуху, раскинув в приветствии руки, дивные создания в тюле и газе. Трудно представить более соблазнительную картину! Настоящие гурии среди полуночных звезд. А это что? Звуки музыки или ритмичное трепетание ангельских крыл? Звуки неслись откуда-то издалека — приглушенные, неземные. Вот, оказывается, что можно получить за деньги, подумал я, и как же хорошо их иметь — как бы они ни доставались, от кого бы ни текли. Деньги, деньги… Голубая мечта.
В сопровождении двух гурий, словно сошедших со страниц «Тысячи и одной ночи», — от таких красавиц не отказался бы и сам Магомет, — мы, все еще не веря своим глазам, проследовали в зал, где все утопало в сумеречном синем свете. Казалось, мы перенеслись в Азию. Нас уже ждал столик, устланный белоснежной дамасской скатертью, в центре его стояла ваза с живыми розами. На сверкающей ткани играли, добавляя блеску, блики звезд. Звездами горели и глаза наших гурий, а их груди под полупрозрачной одеждой казались золотыми коконами, переполненными звездным соком. Даже речь была какой-то неземной — неуловимая и в то же время интимная, нежная и одновременно отчужденная. Легкий вздор, напичканный советами из книги о хороших манерах. Неожиданно я различил в этом потоке слов одно — «шампанское». Кто-то заказывал шампанское. Шампанское? Кто мы такие, аристократы? Непроизвольно я коснулся мятого воротничка.
— Вот именно, — услышал я голос Осецкого. — Именно шампанское.
— Может, тогда немного икры? — шепнула та гурия, что сидела слева от него.
— Конечно! И икры тоже!
Словно по мановению волшебной палочки, перед нами выросла девушка, продающая сигареты. Хотя у меня в кармане оставалось еще несколько сигарет, а Осецкий курил только сигары, мы все же взяли три пачки сигарет с золотым обрезом, решив, что золото хорошо гармонирует со звездами и небесными звуками невидимых арф. Один Бог знает, где скрывались эти арфы, так здесь было сумрачно, томно, стильно и утонченно.
Не успел я толком пригубить шампанское, как услышал голос гурий, хором вопрошавших: «Не хотите потанцевать?»
Мы с Осецким послушно, как дрессированные тюлени, встали из-за стола. Конечно, хотим, а то как же? Ни один из нас не знал, с какой ноги начинать. Пол был такой скользкий, что казалось, будто танцуешь на роликах. Девушки танцевали медленно, очень медленно, плотно прижимаясь к нам теплыми увлажненными телами, сотканными поистине из пыльцы и звездной пыли, их руки и ноги обвивали нас, как экзотические лианы. А какой аромат источала их атласная кожа! Они не танцевали, они умирали в наших объятиях.
Вернувшись к столу, мы выпили еще по бокалу отменного пузырящегося шампанского. Гурии вежливо поинтересовались: давно ли мы в городе? Что продаем? А потом спросили, не хотим ли мы чего-нибудь съесть?
Тут же как из-под земли возник официант (не пришлось щелкать пальцами, подзывать кивком и делать прочие телодвижения — они, похоже, здесь работали на телепатии). Он дал каждому в руки по огромному меню и почтительно отступил. Гурии тоже получили меню и теперь его изучали. Они явно проголодались. Из любезности девицы заказали нам то же, что и себе.
Эти нежные создания знали толк в еде. Потребовали одни деликатесы. Устрицы, омары, икра, сыры, английское печенье, воздушные булочки — изысканный набор.
На лице Осецкого застыло странное выражение. Оно стало еще более странным после того, как официант принес новую бутылку шампанского (опять телепатия?), которая оказалась еще сладостнее первой.
— Не надо ли еще чего? — осведомился голос из-за спины. Учтивый, вежливый голос — такой отрабатывается с колыбели.
Никто не ответил. Рты у всех были набиты. Голос тактично смолк, скрывшись, похоже, в пространстве, которое пифагорейцы именовали неведомой далью.
Во время нашего пиршества одна из девиц попросила ее извинить. Сейчас ей выступать. Она вышла на середину зала и встала в оранжевом луче света. А затем начался этот акробатический этюд. Как она умудрялась складываться втрое с животом, набитым икрой, омарами, шампанским, — осталось для меня загадкой. Она изображала удава, пожирающего самого себя.
Пока продолжался номер, та из девиц, что осталась за столом, забросала нас вопросами. Делала она это все тем же нежным, тихим, медоточивым голосом, но каждый новый вопрос был конкретнее и прямее предыдущего. Она хотела понять, насколько мы обеспечены. Чем зарабатываем на жизнь? Наша одежда разжигала в ней жгучий интерес. Что-то здесь не увязывалось, и это возбуждало ее любопытство. И почему мы пребываем в блаженной эйфории, не желая опускаться до обычных, вполне земных разговоров и дел? А Осецкий, его уклончивая ухмылочка и беспечные, бесцеремонные замечания только подливали масла в огонь.
Я сделал вид, что полностью поглощен номером «человек-змея». Пусть Осецкий один играет в «угадайку».
Представление тем временем достигло апогея — исполнительнице предстояло изобразить оргазм. Конечно, только намеком, вполне изысканно. Я держал в одной руке бокал с шампанским, в другой — бутерброд с икрой. Все прошло без сучка, без задоринки, даже оргазм на полу. Мерцание звезд, синие сумерки, соответствующая музыка, бесшумное скольжение официантов, сверкание белоснежных скатертей. И вот номер закончен. Вежливые аплодисменты, в ответ еще один поклон, и исполнительница возвращается к праздничному столу. И вновь шампанское, вновь икра, вновь куриные ножки. Вот бы проводить так все дни! На лбу у меня выступил пот. Мучительно захотелось ослабить галстук. («Нельзя», — пропищал внутренний голос.)
Женщина-змея поднялась из-за стола.
— Извините, — проговорила она. — Я скоро вернусь.
Конечно же, мы ее извинили. После такого номера надо посетить туалет, попудрить носик, немного освежиться. Еда подождет. (Мы же не голодные волки, в конце концов.) И шампанское тоже. И мы.
Вновь послышалась музыка, она неслась откуда-то из синевы ночи — нежный, тихий, призрачный любовный зов. Словно рождалась где-то в половых железах. Я слегка привстал и склонился в полупоклоне. Но, к моему удивлению, оставшаяся за столом одинокая гурия не отозвалась на мой призыв. Сказала, нет настроения. Тогда Осецкий решил испробовать свои чары. Тот же ответ. Даже еще более лаконичный. К еде она тоже утратила интерес. И погрузилась в тяжелое молчание.
Мы же с Осецким продолжали есть и пить. Официант уже не подходил к нам. И ведерки с шампанским не возникали больше как по волшебству. Столики вокруг нас постепенно пустели. Музыка смолкла.
Наша молчаливая сотрапезница вдруг резко встала и поспешно удалилась, даже не извинившись.
— Сейчас принесут счет, — заметил Осецкий как бы про себя.
— И что? — спросил я. — У тебя хватит денег?
— Трудно сказать, — ответил он, улыбаясь сквозь зубы.
Словно услышав его слова, у нашего стола вырос официант в полной униформе со счетом в руке. Осецкий взял счет, долго в него вглядывался, несколько раз вслух пересчитывал, а затем заявил официанту, что хотел бы поговорить с управляющим.
— Идите за мной, — с невозмутимым видом проговорил официант.
— Я скоро вернусь, — сказал Осецкий, помахивая счетом, словно важным донесением с фронта.
Скоро или через час — какое это имеет значение? Я соучастник преступления. Выхода нет. Игра окончена.
Я пытался подсчитать, на сколько нас могли выставить. Но как бы то ни было, ясно одно: этой суммы у Осецкого нет. Я сидел за столом, как трусливый мышонок, ожидая с минуты на минуту, что мышеловка захлопнется. Мне захотелось пить. Я потянулся за шампанским, но тут как назло подошел еще один официант и стал убирать со стола. Первым делом он прихватил бутылку. Затем убрал остатки еды. До последней крошки. В конце концов унес и скатерть.
На секунду я подумал, что сейчас из-под меня выдернут стул или, на худой конец, всучат метлу и прикажут убирать.
Единственное, что еще было доступно, это туалет. Неплохая мысль, подумал я. Возможно, по пути встречу Осецкого.
Туалет я обнаружил в конце коридора, за лифтом. Звезды уже погасли. И синего неба надо мной больше не было. Все возвращалось на круги своя — к обычной повседневной жизни. Выходя из туалета, я обратил внимание на четырех или пятерых парней, теснившихся в углу. Они выглядели насмерть перепуганными. Над ними возвышался громила в униформе. Вид у него был устрашающий.
Осецкого нигде не было видно.
Я снова сел за наш столик. Мучительно хотелось пить. Меня устроил бы стакан простой воды из-под крана, но я не осмеливался и рта раскрыть. Ночная синева понемногу рассеивалась. Теперь я лучше различал предметы. Конец красивому празднику.
«Что он там делает? — спрашивал я себя. — Надеется заговорить их до смерти? Может, тогда его отпустят?»
При мысли, что нам придется присоединиться к тем несчастным, которых стерегло чудовище в униформе, у меня мурашки по спине забегали.
Осецкий отсутствовал добрых полчаса. А когда вернулся, ничто в его облике не говорило, что он подвергся суровому обращению. Он даже лукаво улыбался и тихо посмеивался.
— Пойдем, — сказал он. — Все улажено.
Я быстро вскочил на ноги.
— Сколько? — спросил я на пути к гардеробу.
— Догадайся!
— Не могу.
— Почти сотня, — ответил он.
— Не может быть!
— Подожди, — сказал Осецкий. — Давай сначала выберемся отсюда.
Сейчас, на рассвете, это заведение напоминало фабрику по изготовлению гробов. По углам скользили привидения. Думаю, при солнечном свете оно выглядело еще хуже. Я вспомнил сгрудившихся в углу парией. Как-то они будут выглядеть после наказания?
На улице было довольно светло. Вокруг ни души. В поле зрения только контейнеры, набитые до отказа мусором. Даже кошек не видно. Мы поспешили к ближайшей станции метро.
— А теперь поведай мне наконец, как тебе удалось выкрутиться? — в нетерпении спросил я.
Осецкий довольно хохотнул. Потом сказал:
— Все удовольствие не стоило нам ни цента.
И он рассказал, что произошло в кабинете управляющего. «Для психа ты показал себя изрядным бойцом», — подумал я.
Вот как все было… Выудив из карманов то, что было при нем — двадцать или тридцать долларов, — Осецкий предложил на остальное выписать чек. Управляющий рассмеялся ему в лицо и спросил, не заметил ли тот, идя к нему, чего-нибудь необычного. Осецкий сразу понял, что имеет в виду управляющий. «Вы о тех ребятах в углу?» Да, они тоже хотели заплатить поддельными чеками. И управляющий указал на часы и кольца на своем столе. Этот жест Осецкий тоже просек. И тогда с видом невинной жертвы предложил, чтобы нас не выпускали из заведения до открытия банка. Один телефонный звонок, и сразу станет ясно, настоящий это чек или поддельный. Последовал допрос с пристрастием. Где он работает? Кем? Как давно живет в Нью-Йорке? Женат? Есть ли у него сбережения? И все в таком духе.
Осецкий смекнул, что обстоятельства изменились в лучшую сторону, и тут предъявил управляющему визитную карточку. Она и чековая книжка — обе принадлежали известному архитектору, другу Осецкого. Напряжение заметно упало. Ему вернули чековую книжку, и Осецкий мигом выписал чек, добавив щедрые чаевые официанту!
— Забавно, — сказал он, — что эта деталь — чаевые — произвела на них сильное впечатление. Они так задергались. — Он ухмыльнулся, по своему обыкновению, и в придачу еще сплюнул. — Вот, собственно, и все.
— А что скажет твой друг, узнав о твоем поступке?
— Ничего, — последовал спокойный ответ. — Он, умер. Два дня назад.
Мне хотелось спросить, как случилось, что у Осецкого оказалась чековая книжка покойного, но я запретил себе задавать дальнейшие вопросы. «Черт подери, — подумал я, — если человек одновременно и „ку-ку“, и пройдоха, он может объяснить все, что угодно. Забудь обо всем!»
И я сказал совсем другое:
— А ты малый не промах.
— Приходится, — отозвался Осецкий. — Город такой.
Покачиваясь в вагоне, он наклонился и прокричал мне в ухо:
— Отлично справили день рождения. Тебе понравилось шампанское? А эти ребята такие доверчивые… их любой обведет вокруг пальца.
На Бороу-Холл мы поднялись наверх. Осецкий остановился и, запрокинув голову, посмотрел в небо. Лицо его так и сияло от удовольствия.
— Ку-ка-ре-ку! — прокричал он и со значением побренчал монетами в кармане. — А не позавтракать ли нам «У Джо»?
— Неплохая мысль, — согласился я. — Яичница с беконом не помешала бы.
Когда мы входили в ресторан, он продолжал говорить:
— Значит, считаешь, я неплохо справился? Это еще что! Видел бы ты меня в Монреале! Там я держал бордель.
Внезапно меня охватила паника. Деньги… У нас ведь нет денег. Второй раз я этого не переживу.
— Что с тобой? — удивился Осецкий. — Деньги у меня есть.
— Я говорю о наличных. Ты ведь их истратил.
— Ерунда! — возразил он. — Когда я подписал чек, мне вернули деньги.
У меня перехватило дыхание.
— Вот те на! — воскликнул я. — Такого не бывает. Ты не просто ловкач, ты — колдуй!

 

Теперь разговоры были только о Париже. Париж должен разрешить все наши проблемы. А пока нужно работать. Стася будет делать кукол и посмертные маски; Мона — сдавать кровь, раз уж моя оказалась никому не нужной.
Тем временем для таких пиявок, как мы, нашлись новые добровольные жертвы, и среди них один индеец — чероки. Никудышный, честно говоря, индеец, вечно пьяный и злой. Но, будучи навеселе, щедро сорил деньгами… Кто-то пообещал платить за нашу квартиру. Но это были только слова, а он молча взял да и запихнул взнос за месяц в конверте под дверь, когда мы крепко спали. Был еще один хирург, еврей, склонный к альтруизму, знаток дзюдо. Странное увлечение для человека его положения. Тот был незаменим в экстренных случаях. Был еще билетный контролер, которого женщины опять привадили. Все, что он хотел за свои добровольные пожертвования, так это время от времени получать сандвич, на который одна из женщин делала пи-пи.
За время нашего нового помешательства мы заново расписали стены: теперь квартира выглядела как филиал музея мадам Тюссо — только скелеты, посмертные маски, клоуны с признаками вырождения, надгробия и мексиканские боги; причем сочетания красок были самые невероятные.
Иногда было трудно сопротивляться тошнотворному очарованию этих рисунков, их эмоциональности и неистовому напряжению. Одно вытекало из другого, как в «Рамаяне».
Наконец, когда я все больше преисполнялся отвращения к той бессмысленной суете, в какую превратилась наша жизнь, мне в голову пришла светлая мысль. Да пропади все пропадом, почему мне не познакомиться с братом Моны — не с тем, кто окончил Уэст-Пойнт, а с другим, тем, что был моложе. Мона всегда говорила, что он прямой и искренний человек. И совсем не умеет лгать.
Почему бы не поговорить с ним начистоту? Несколько голых фактов, очевидных истин станут хоть каким-то противовесом нескончаемому потоку фантазий и откровенного бреда.
И я позвонил ему. К моему нескрываемому удивлению, он охотно согласился встретиться. Сказал, что давно собирался зайти к нам, но Мона и слышать об этом не хотела. Из нашего телефонного разговора у меня сложилось о нем самое хорошее впечатление — умный, откровенный — словом, симпатичный. Он по-мальчишески похвастался, что скоро будет адвокатом.
От нашего жилища-музея брат Моны пришел в ужас. Словно в трансе, обошел квартиру, разглядывал роспись на степах, неодобрительно покачивая головой. «Вот, значит, как вы живете? задавал он один и тот же вопрос. — Все это, конечно, ее идея. Она у нас с придурью».
Я предложил ему бокал вина, но он ответил, что не пьет спиртного. Может, тогда кофе? Спасибо, нет, а вот от стакана воды не откажется.
Меня интересовало, всегда ли Мона была такой, как сейчас. Вместо ответа брат сказал, что никто в семье не знает ее хорошо. Она еще в юном возрасте была независимой, скрытной и постоянно что-нибудь выдумывала. Вечно одно и то же — ложь, ложь и ложь.
— А до колледжа она тоже была такой?
— До колледжа! Она и школу-то не кончила. Ушла из дома в шестнадцать лет.
Я постарался как можно тактичнее намекнуть, что в доме, возможно, была тяжелая атмосфера.
— Наверное, ей было трудно ладить с мачехой, — прибавил я.
— С мачехой! Она сказала, что жила с мачехой? Ну и тварь!
— Мона всегда повторяла, что не могла ужиться с мачехой. А вот отца любила, и они были очень близки. Это ее слова.
— А что еще она говорила? — В гневе он плотно сжал губы.
— Много чего. Ну хотя бы то, что родная сестра ее ненавидит. Она не знает за что.
— С меня хватит, — сказал брат. — Ничего больше не говорите. Все как раз наоборот. Наша мать — сама доброта. Не было у Моны никакой мачехи. А вот отец иногда драл ее немилосердно, так она его доставала. Главным образом своим враньем… Вот вы говорите — сестра. Моя вторая сестра — нормальный, здравомыслящий человек, и очень красивая к тому же. Она вообще не знает, что такое ненависть. Напротив, делает все, чтобы облегчить родным жизнь. Но такой сучке, как Мона, нельзя помочь. Она все хотела делать по-своему. А если ей не давали, грозилась сбежать из дому.
— Ничего не понимаю, — признался я. — Мне известно, что она прирожденная лгунья, но всему же есть предел… Нельзя же все переворачивать с ног на голову. Зачем? Что она хочет доказать?
— Мона всегда считала себя выше нас, — ответил брат. — На ее вкус, мы слишком обычные, заурядные люди. А вот она другая… вечно строила из себя актрису. Но у нее нет таланта, ни капельки. Слишком уж она манерна, неестественна. Вы меня понимаете? Но, должен признать, она умеет произвести благоприятное впечатление на людей. У нее прямо дар влюблять в себя окружающих. После того как Мона ушла из дома, мы почти ничего не знаем о ее жизни. Видели ее раз в год — в лучшем случае. Когда она удостаивала нас визитом, то являлась увешанная подарками, как рождественская елка. Вела себя как принцесса. И вечное вранье — сколько она всего добилась! А что там на самом деле — никогда не узнаешь.
— Мне вот еще что хотелось узнать, — сказал я. — Вы евреи?
— Безусловно, — ответил он. — А почему вы спрашиваете? Она что, изображает из себя принцессу голубых кровей? Только Мону, единственную в семье, не устраивает ее национальность. Мать это очень злило. Думаю, вы даже не знаете нашей настоящей фамилии. Отец сменил ее, приехав в Америку. По-польски она означает «смерть».
Ему тоже хотелось задать мне вопрос, но он долго не решался, подыскивая слова. Наконец, зардевшись, спросил:
— Она что, доставляет вам неприятности? То есть, я хочу сказать, нет ли у вас семейных проблем?
— Как сказать, — пожал я плечами, — есть, конечно… как в каждой семье. И довольно много. Но вам не стоит об этом беспокоиться.
— Надеюсь, она не гуляет? Не путается с другими мужчинами?
— Нет, не в этом дело. — (Если бы он только знал!) — Она любит меня, и я люблю ее. При всех ее недостатках, Мона — единственная, кто мне нужен.
— Тогда в чем же дело?
Я молчал, боясь шокировать его своим признанием.
— Это трудно объяснить, — промямлил я.
— Ничего не скрывайте от меня. Я сумею все перенести.
— Видите ли… мы здесь живем втроем. Живопись на стенах — дело рук нашего третьего жильца. Точнее, жилицы. Это молодая женщина, примерно того же возраста, что и ваша сестра. Очень эксцентричное создание, и ваша сестра в ней души не чает. — (Странно это звучало — «ваша сестра».) — Иногда мне кажется, что Мона привязана к ней больше, чем ко мне. Все очень запуталось. Не знаю, понимаете ли вы меня.
— Понимаю, — отозвался он. — А почему бы вам не вышвырнуть ее отсюда?
— В том-то и дело. Я не могу. Попытки были. Но толку от них нет. Уйди она, за ней уйдет и ваша сестра.
— Вы меня не удивили, — спокойно заявил брат. — Очень похоже на Мону. Однако из этого не следует, что она лесбиянка. Я даже и в мыслях этого не допускаю. Просто она любит все усложнять. Любит интриги. Ей нравится создавать вокруг себя проблемы.
— А вы не думаете, что Мона могла влюбиться в эту девушку? Сами же говорите, что давно не видели сестру…
— Мона любит мужчин, — сказал он. — Это я знаю наверняка.
— Что-то вы слишком уверены.
— Да, уверен. И не спрашивайте почему. Просто знаю — и все. Не забывайте, нравится ей или нет, но в ее жилах течет еврейская кровь. Еврейские женщины по своей природе преданные, даже такие вертихвостки, как она. Это в крови…
— Рад слышать. Хотелось бы верить.
— У меня есть предложение. Приходите к нам, поговорите с мамой. Ей будет приятно. Ведь она даже не представляет, кого дочь выбрала в мужья. В любом случае вам многое станет ясно.
— Наверное, так и сделаю. Правда всегда выйдет наружу. Кроме того, мне любопытно увидеть ее настоящую мать.
— Отлично, — сказал он. — Давайте назначим день.
Я предложил встретиться через несколько дней. Мы обменялись рукопожатием.
Закрывая за собой дверь, брат заключил:
— Ей стоило бы задать хорошую трепку. Но вы не станете этого делать.

 

Спустя несколько дней я стучался в дверь их дома. Пришел я ближе к вечеру, чтобы не попасть к обеду. Открыл мне брат. (Он вряд ли помнил, как несколько лет назад, когда я вот так же постучался к ним, чтобы узнать, действительно Мона живет здесь или она назвала вымышленный адрес, он захлопнул перед моим носом дверь.) Теперь меня пустили внутрь. Я чувствовал изрядное волнение. Сколько раз я мысленно представлял себе эту квартиру, ее дом, видел ее в окружении семьи — сначала ребенком, потом девушкой, женщиной!
Мать уже спешила ко мне. Это была та самая женщина, которую я мельком видел в прошлый раз — тогда она развешивала выстиранное белье. Когда я описал ее Моне, та расхохоталась мне в лицо. («Это моя тетка!»)
У матери было печальное, измученное лицо. Можно подумать, что она давно разучилась смеяться или улыбаться. Говорила она с акцентом, но сам голос был приятный. Однако ничем не напоминал голос Моны. И в чертах лица ни малейшего сходства.
Похоже, это было в ее характере — сразу переходить к делу. Значит, есть сомнение, родная она мать или мачеха? (Было видно, что обида большая.) Она извлекла из шкафа документы. Среди них — свидетельство о браке и свидетельство о рождении Моны. И множество семейных фотографий.
Присев к столу, я внимательно все изучил. Не потому, что сомневался в словах матери. Совсем нет. Просто я был потрясен. Впервые за время знакомства с Моной я имел дело с фактами.
Я записал название карпатской деревни, где родились ее родители. Внимательно рассмотрел фотографию их венского дома. А потом долго с нежностью всматривался в фотографии Моны — младенец в пеленках, ребенок со странным, нездешним лицом, обрамленным длинными черными локонами, и, наконец, пятнадцатилетняя барышня в какой-то фантастичной одежде, которая, однако, выгодно оттеняла ее внешность. Видел я на фотографиях и отца, который так любил ее! Красивый человек с запоминающимся лицом. Я мог бы представить его врачом, канцлером казначейства, композитором или странствующим философом. Была там и сестра. Она и впрямь оказалась красивее Моны, ничего не скажешь. Но красота ее была слишком пресной. Они были сестрами, но одна была плоть от плоти семьи, а другая, не привившись, так и осталась дичком. Оторвавшись наконец от фотографий, я увидел, что мать плачет.
— Выходит, она говорит, что я ей мачеха? Но почему? И что я к ней несправедлива… Не укладывается в голове. Не понимаю… не могу понять. — Она заливалась слезами.
Брат подошел к ней и обнял за плечи.
— Не надо плакать, мама. Она всегда была странной.
— Странной, да, но это… это уже предательство. Может, она стыдится меня? Чем я заслужила такое отношение?
Мне хотелось утешить ее, но я не находил слов.
— Мне жаль вас, — сказала мать. — Вам, наверное, тяжело с ней. Не родись она у меня на глазах, никогда бы не подумала, что у меня может быть такая дочь. Поверьте, ребенком она была совсем другая. Добрая, внимательная, послушная, всегда готовая помочь. Перемена свершилась мгновенно — словно в нее дьявол вселился. Все в нас стало ее раздражать. Словно чужак объявился в доме. Что мы ни делали — ничего не помогало.
Выдержка снова изменила ей, и, закрыв лицо руками, она разрыдалась. Спазмы сотрясали все ее тело.
Мне хотелось поскорее уйти — достаточно наслушался, но меня уговорили остаться на чай. И вот я сидел и слушал дальше. Мне рассказали всю историю жизни Моны, с самого младенчества. Странно, но, по их рассказам, в ней не было ничего необычного, ничего исключительного. (Запомнилась только одна деталь: «она всегда задирала нос.) И все же на меня умиротворяюще действовали эти простые семейные рассказы. Теперь появилась возможность увидеть сразу две стороны одной медали… Не могу сказать, чтобы меня слишком поразило то, что я услышал. Со мной все обстояло точно так же. Что знают матери о своих детях? Разве стремятся узнать, чем живет заблудший отпрыск? Тревожит их, что на сердце у родного дитяти? Никогда в жизни не признаются они детям, что в душе такие же чудовища. И если дочь стыдится своей семьи, разве может она открыть такое матери?
Я смотрел на эту женщину, мать моей жены, слушал ее и не находил ничего, что, будь я ее сыном, привлекало бы меня в ней. Одна эта скорбная мина чего стоит! И еще ощущение собственной значительности! Я не сомневался, что сыновья в ней души не чают — у евреев иначе не бывает. И вторая дочь — хвала Иегове! — удачно вышла замуж. Но в стаде оказалась одна паршивая овца, и это не давало матери покоя. Она чувствовала себя виноватой, потерпев тут неудачу. Ведь это ее лоно произвело на свет дурной плод. А теперь эта дикарка еще и отрекается от матери. Ее называют мачехой — что может быть унизительнее?
Да, чем больше я ее слушал, чем больше она плакала, тем отчетливее я понимал, что, по сути, она не любит дочь. А если когда и любила, то только в детстве. Понять, конечно, никогда не пыталась. Ее уверения в собственной лояльности выглядели неправдоподобно. Единственное, чего бы она хотела, так это того, чтобы дочь приползла к ней на коленях, прося прощения.
— Пусть придет сюда вместе с вами, — взмолилась мать, когда я уже стоял на пороге, желая всем доброй ночи. — Пусть, если у нее нет совести, повторит в вашем присутствии все те гадости, которые она о нас наговорила. Как муж, вы имеете право знать правду.
По тону я понял, что она не совсем уверена в законности нашего брака. У меня чуть не сорвалось с языка: «Не беспокойтесь, если придем, прихватим брачное свидетельство». Но я сдержался.
Пожимая мне руку, мать закончила свою речь на оптимистической ноте.
— Скажите ей, что все забыто, — шепнула она.
Изображает материнское всепрощение, подумал я. Но от этого не становится теплее.
Я слонялся по району, отыскивая ту самую остановку надземной железной дороги. Как все изменилось с тех пор, как мы с Моной бродили здесь. С трудом я признал дом, к стене которого когда-то привалил Мону. Лужайки, где мы самозабвенно трахались прямо на земле, теперь уже не было. Всюду выросли новые дома, протянулись новые улицы. Я бесцельно кружил на одном месте. Но теперь со мной была другая Мона — пятнадцатилетняя tragedienne , чью фотографию я впервые увидел всего несколько минут назад. Даже в этом возрасте, когда девушки обычно такие нескладные, она выглядела потрясающе! И взгляд необыкновенной чистоты! Сама искренность, пытливость и одновременно величавость!
Я вспомнил ту Мону, которую когда-то ждал у дансинга. И попытался совместить оба образа. У меня ничего не получилось. Я бродил по улице под руку с двумя девушками. Ни одной из них не было больше на свете. А может, и меня тоже.
Назад: 8
Дальше: 10