Книга: Нексус
Назад: 19
Дальше: Примечания

20

Ближе к отъезду голова моя начала пухнуть от обилия названий улиц, полей сражений, памятников, соборов. Весна набирала силу, как луна Давидова, сердце билось сильнее, сны стали ярче, каждая клеточка моего тела издавала ликующий крик «Осанна!». По утрам, когда миссис Сколски, опьяненная ароматом весны, распахивала окна, проникновенный голос Сироты (Reizei, reizei!) будил меня. Но это был уже не прежний Сирота, а исступленный муэдзин, посылающий гимн Солнцу. Слова теперь не имели для меня значения; заключался в них плач или проклятие — все равно: я сложил собственную песнь. «Прими благодарность мою, о неведомое божество!» Со стороны могло показаться, что я подпеваю; губы мои беззвучно двигаются в такт музыке; я раскачиваюсь на каблуках, прикрыв глаза; посыпаю себя пеплом; разбрасываю драгоценные камни и диадемы; преклоняю колена, а с последней нотой встаю на цыпочки, устремившись к небесам. Затем, легко касаясь указательным пальцем правой руки макушки, медленно поворачиваюсь вокруг оси блаженства, имитируя звучание варгана. С моей головы, словно то дерево, отряхивающее зимнюю дремоту, вспархивают бабочки, они поют осанну Всевышнему! Я благодарю Якова и Иезекииля, а также Рахиль, Сарру, Руфь и Эсфирь. О, как нежны, как сердечны эти звуки, плывущие из распахнутого окна! Спасибо тебе, милая хозяйка, я помяну тебя в своих молитвах! Благодарю и тебя, малиновка, пламенным вихрем мелькнувшая в моем окне! Благодарю и своих чернокожих братьев, их время придет! Спасибо и тебе, дорогой Реб, я помолюсь за тебя в какой-нибудь заброшенной синагоге! Спасибо вам, цветы, распустившиеся утром, за то, что вы подарили мне свой тонкий аромат! Zov, Toft, Giml, Biml… слушайте, слушайте, это он поет, величайший кантор! Хвала Богу! Слава царю Давиду! И Соломону, великолепному в мудрости своей! Перед нами открытое море, орлы указывают нам путь. Еще одну ноту, дорогой кантор, высокую и пронзительную! Пусть дрогнет нагрудник у первосвященника! Заглуши вопли обреченных!
Он так и поступил, мой прекрасный, удивительный кантор cantatibus. Благословен будь, сын Израиля!

 

— Ты сегодня немного не в себе.
— Это так. Но я могу стать еще безумнее. Имею право. Когда заключенного выпускают на свободу, он теряет голову от радости. Я отсидел в камере шесть жизней плюс тридцать дней. А теперь меня освободили. Слава Богу, еще не совсем поздно.
Я взял ее за руки и слегка поклонился, как будто приглашал на менуэт.
— Это ты, ты принесла мне помилование. Можешь помочиться на меня. Это будет как благословение. О, каким же я был слепцом!
Высунувшись из окна, я полной грудью вдохнул аромат весны. (В такое утро Шелли непременно написал бы стихотворение.)
— Есть у тебя особые пожелания относительно завтрака?
Я повернулся к ней:
— Подумай только — не надо больше раболепствовать, просить, обманывать, умолять и льстить. Мы вольны идти куда хотим, говорить что хотим, мечтать. Мы свободны, свободны, свободны!
— Но, Вэл, дорогой, — послышался ее тихий голос, — мы ведь не останемся там навсегда.
— День там равен вечности здесь. И потом, как можешь ты знать, сколько мы пробудем за границей? Может начаться война, или нам не удастся оттуда выбраться. Кто может знать человеческую судьбу?
— Вэл, ты строишь слишком большие планы. Пойми, это всего лишь небольшое путешествие.
— Не для меня. Для меня это — освобождение. И знай, на условное я не согласен. Я отсидел свой срок. Кончено.
Я подтащил ее к окну.
— Смотри! Смотри хорошенько! Вот она, Америка. Видишь эти деревья? Эти заборы? Эти дома? И этих идиотов у окон? Думаешь, я буду скучать по ним? Никогда! — Я стал строить гримасы, вел себя как полоумный и в довершение показал стоявшим у окна нос. — Скучать по вас, кретины? По вас, простофили? Только не я! Никогда!
— Хватит, Вэл, садись. Давай завтракать. — Мона увела меня к столу.
— Хорошо. Завтракать, так завтракать! Этим утром я, пожалуй, съел бы ломтик арбуза, левое крылышко индейки, кусочек опоссума и кукурузную лепешку. Папаша Авраам освободил меня. Никогда не вернусь в Каролину. Папаша Авраам нас всех освободил. Аллилуйя! Более того, — прибавил я, уже своим голосом «белой рвани», — хватит с меня писать романы. Я принадлежу к избранному семейству диких уток. И собираюсь вести хронику моих несчастий и проигрывать ее на расстроенном инструменте — в верхнем регистре. Как тебе такой звук?
Мона поставила передо мной два яйца всмятку, тост и джем.
— Кофе сейчас принесу, дорогой. Говори, я слушаю.
— Ты называешь это разговором? Послушай, у нас сохранилась «Поэма экстаза»? Поставь, если найдешь. Сделай погромче. Эта музыка созвучна моим мыслям — иногда. Есть в ней некий космический порыв. Божественный хаос. Огонь и воздух. Впервые услышав эту музыку, я ставил пластинку вновь и вновь. Не мог оторваться. Ощущение такое, что принял ванну изо льда, кокаина и радуг. Несколько педель я ходил под впечатлением, словно в трансе. Что-то случилось со мной. Сейчас это звучит странно, но это правда. Как только в голову приходила какая-то мысль, в груди словно распахивалась маленькая дверца, за которой в уютном гнездышке сидела птичка, самая сладкоголосая и нежная птичка, какую только можно вообразить. «Додумай до конца! — щебетала она. — Дойди до самой сути». И я добирался до сути, ей-богу! Без труда. Что-то вроде с головокружительной скоростью разыгрываемого этюда… Я поедал яйца, а на моих губах блуждала странная улыбка.
— Ну что еще? — спросила Мона. — Что теперь, горе мое?
— Кони. Я думаю о конях. Мне хотелось бы поехать в Россию. Помнишь Гоголя и его тройку? Он не мог бы о ней писать, если бы в России ездили на автомобилях. А он писал о конях. О жеребцах, точнее. Которые мчатся как ветер. Летят. Горячие кони. Разве мог Гомер так лихо переносить своих богов с места на место, если бы не усадил их на пламенных коней? Разве сумел бы он транспортировать этих вздорных божеств в «роллс-ройсе»? Добиться состояния экстаза… это напомнило мне о Скрябине — ты так и не нашла пластинку? — можно при одном условии: нужно использовать космические элементы. Помимо рук, ног, копыт, клыков, костного мозга и мужества, в эти божественные скачки следует привнести приливы и отливы, взаимную зависимость Солнца, Луны и планет, бред сумасшедшего. А также радугу, кометы, северное сияние, затмения, солнечные пятна, чуму, чудеса… и много чего еще, в том числе шутов, магов, ведьм, гномов, Джека Потрошителя, распутных священников, усталых монархов, святых праведников… ноне автомобили, не холодильники, не стиральные машины, не танки, не телеграфные столбы.
Какое прекрасное весеннее утро! Я, кажется, упоминал Шелли? Нет, для него оно слишком хорошее. И для Китса, и для Вордсворта. Разве что для Якоба Бёме в самый раз. Ни мух, ни комаров. Даже ни одного таракана пока не видно. Как все чудесно! Просто великолепно! (Если бы она еще нашла пластинку Скрябина!)
Наверное, именно в такое утро Жанна д'Арк проезжала через Шинон, направляясь к королю. Рабле, к сожалению, еще не родился, а то увидел бы ее из своей колыбельки у окна. Какой дивный вид из этого окна!
Появись сейчас Макгрегор, даже ему не удалось бы вывести меня из состояния полного блаженства. Я усадил бы его и стал рассказывать о Мазаччо или о «Новой жизни». В это благоухающее жасмином утро я мог бы даже читать наизусть Шекспира. Конечно, сонеты, а не пьесы.
Как она сказала? Это всего лишь небольшое путешествие? Мне не поправилось это определение. Что-то вроде coitus interruptus.
(Не забыть взять адрес ее родственников в Вене и Румынии.)

 

Ничто больше не удерживало меня в четырех стенах. Роман закончен, деньги лежат в банке, чемодан собран, паспорта в порядке, ангел милосердия стоит на страже. А норовистые кони Гоголя все еще мчатся по свету.
Веди меня, о благостный свет!
— Ты не пойдешь на шоу? — спросила Мона, увидев, что я направляюсь к двери.
— Может, и пойду, — ответил я. — Подожди меня, я скоро вернусь.
Мне захотелось повидать Реба — вдруг не успею заскочить в его мрачный магазинчик перед отъездом. (Так и случилось.) Проходя мимо киоска на углу, я купил газету, положив в жестяную кружку целых пятьдесят центов. Я как бы вернул монеты, похищенные в свое время мной у слепого газетчика на Бороу-Холл. Хотя деньги я опустил не в ту кружку, от сердца у меня отлегло.
Реб подметал пол.
— Только посмотрите, кто пришел! — радостно закричал он.
— Какое прекрасное утро! Повеяло свободой?!
— Вы по делу? — спросил Реб, отставляя метлу.
— Сам не знаю. Просто захотелось поздороваться с вами.
— Может, прокатимся?
— Только на двойном велосипеде, если он у вас есть. Или на быстроногих лошадях. Впрочем, нет. Сегодня надо ходить пешком. — Я прижал локти, выгнул шею и прошелся спортивным шагом до двери и обратно. — Ноги меня еще носят. А за скоростью я не гонюсь.
— Рад, что вы в хорошем настроении, — сказал Реб. — Скоро окажетесь на улицах Парижа.
— Парижа, Вены, Праги, Будапешта… возможно, Варшавы, Москвы, Одессы. Кто знает?
— Я завидую вам, Миллер.
Короткая пауза.
— А почему бы вам не посетить Максима Горького?
— А он разве жив?
— Конечно, жив. И я знаю еще одного человека, которого вам стоило бы посетить, хотя он-то, может быть, и умер.
— Кого же?
— Анри Барбюса.
— Я бы с удовольствием, Реб, но ведь вы знаете… я застенчивый. И под каким предлогом я появлюсь у них?
— Предлогом? — вскричал он. — Да они будут счастливы познакомиться с вами без всякого предлога.
— Реб, вы преувеличиваете мою способность производить на людей впечатление.
— Совсем нет. Вот увидите, они раскроют вам свои объятия.
— Ладно. Буду иметь в виду. А теперь я потопал. Передавайте привет нахлебникам. Пока!
В нескольких шагах от магазина орало радио: рекламировали скатерти «Тайная вечеря» — всего два доллара за пару.
Путь мой пролегал по Мертл-авеню. Мрачную унылую улицу пересекала эстакада. Золотые лучи солнца пробивались сквозь железные балки и прогоны. Теперь, перестав быть узником, я смотрел на улицу другими глазами, ощущая себя туристом, у которого полно времени и которому все интересно. Исчез тот желчный человек, что, как утлая лодка, кренился набок под гнетом тоски. У булочной, где мы с О'Мара когда-то жадно поглощали овощной суп, я остановился, чтобы поглазеть на витрины. Те же самые пирожные и яблочные пироги, та же самая оберточная бумага. Булочная, конечно же, немецкая. (Тетя Мелия всегда с любовью говорила о кондитерских, которые посетила в Бремене и Гамбурге. Я говорю «с любовью», потому что она и вправду не делала больших различий между кондитерскими изделиями и милыми ее сердцу живыми тварями.) Нет, все-таки Мертл-авеню не такая уж безобразная улица. Особенно если ты прилетел с далекого Плутона.
Я шел по улице и думал сначала о семействе Будденброков, а потом о Тонио Крегере . Милый Томас Манн! Замечательный профессионал! (Надо бы купить Streuselkuchen! ) На тех фотографиях, что я видел, он похож на продавца. Легко могу представить, как он пишет свои рассказы в глубине «Кулинарии» с дюжиной сосисок на шее. Представляю, как от него досталось бы Мертл-авеню! Навестите Горького! Что за нелепость? Легче получить аудиенцию у болгарского короля. Если уж кого-то посещать, то выбор сделан давно: конечно, Эли Фора. Интересно, что бы он сказал, попроси я разрешения поцеловать его руку?
Мимо прогрохотал трамвай. Я успел заметить свисающие усы вагоновожатого. Ну-ка, быстро! Имя мгновенно вспыхнуло в мозгу. Кнут Гамсун. Только подумать, романист, который в конце концов получит Нобелевскую премию, водил трамвай в этой Богом забытой стране! Где это было? В Чикаго? Да, в Чикаго. А потом вернулся в Норвегию и написал «Голод». Или сначала написал «Голод», а потом водил трамвай в Америке? Но чем бы он ни занимался — никогда не халтурил.
Я заметил у края тротуара скамью. (Редкое везение.) Подобно архангелу Гавриилу, я мигом слетел вниз и удобно устроил свой зад. Уф! Как говорится, в ногах правды нет. Откинувшись, открыл рот, чтобы пить солнечные лучи. Как ты? — спросил я, обращаясь к многоликой Америке. Странная все-таки страна! Одни птицы чего стоят! Вид у них какой-то понурый. Понурый, убогий и еще какой-то. Какой?
Я закрыл глаза, но не для того, чтобы подремать, а чтобы вызвать образ прародины, какой она была, только-только распростившись со средневековьем. Как прелестен этот неизвестный городок! Переплетение улиц, дома за высокими стенами, голубые ленты каналов, статуи (только музыкантов), аллеи, фонтаны, площади и площадки; все дороги ведут в центр города, где стоит прекраснейшее здание, это церковь, ее изящные шпили рвутся ввысь. Жизнь здесь движется медленно. По спокойной глади озера плывут лебеди, голуби воркуют на церковной колокольне, полосатые навесы закрывают от солнца выложенные мозаикой балконы. Как все здесь мирно! Как спокойно! Прямо как в сказке!
Я протер глаза. Откуда взялась эта картина? Разве есть на земле такое местечко? Может, это Букстехуде ? (Дедушка так произносил это слово, что мне всегда казалось, будто Буксте-худе — место, а не человек.)
— Не позволяй ему много читать: это вредит глазам.
Сидя на краешке скамьи, где дедушка обычно работал — вот и сейчас он, скрестив ноги, мастерил очередной пиджак для коллекции Айзека Уокера, — я читал ему вслух Ганса Христиана Андерсена.
— Закрой книгу, — мягко просит дедушка. — Иди поиграй.
Я отправляюсь на задний двор, где, за неимением более интересного занятия, глазею в щели деревянного забора, отделяющего наш участок от коптильни. Там рядами висят почерневшие рыбьи тушки. От них идет острый, едкий запах. Негнущиеся, страшные рыбы подвешены за жабры, их выпученные глаза поблескивают во тьме как бриллианты.
Вернувшись к дедушке, я спрашиваю его, почему мертвые рыбы такие застывшие и негнущиеся.
— Потому что из них ушла радость, — отвечает он.
— А почему ты уехал из Германии?
— Не хотел быть солдатом.
— А я хочу быть солдатом, — сказал я.
— Подожди, пока пули засвистят, тогда скажешь.
Дедушка шел, напевая себе под нос «Лети себе, муха, не мешай мне!».
— Кем ты будешь, когда вырастешь? Портным, как отец?
— Моряком, — быстро отвечаю я. — Хочу объездить весь мир.
— Тогда не стоит так много читать. Моряку нужны острые глаза.
— Да, Grosspapa! — (Так я его звал.) — До свидания, Grosspapa.
Я хорошо помню взгляд, которым он провожает меня до порога. В нем насмешка. О чем он думал? Что из меня не выйдет моряк?
Мои воспоминания нарушил бродяга, с самым жалким видом тянувший ко мне руку. Он хотел знать, не дам ли я ему десятицентовик.
— Конечно, дам, — сказал я. — Могу дать и больше, если в том есть нужда.
Бродяга сел рядом. Он весь трясся, словно в параличе. Предложив ему сигарету, я прикурил для него.
— Разве доллар не лучше, чем десятицентовик?
Он посмотрел на меня почти испуганно.
— Что это значит? Что мне придется делать?
Я тоже закурил, вытянул ноги и медленно, словно разбирал транспортную закладную, ответил:
— Когда собираешься за границу, где будешь вдоволь есть и пить, смотреть что хочешь и восхищаться сколько пожелаешь, разве тебя волнует, будет у тебя на доллар больше или меньше? Тебе, полагаю, нужно срочно промочить горло. А я хотел бы знать французский, итальянский, испанский и русский языки, пожалуй, и арабский немного. Будь моя воля, я был бы уже на корабле. Но тебе в это вникать не надо. Я могу дать тебе один доллар, два, пять. Больше пяти не дам — разве только по твою душу пришла баньши . Что скажешь? Мне от тебя ничего не надо.
Бродяга явно нервничал. Он инстинктивно отодвинулся, будто я предлагал ему горькое лекарство.
— Мистер, мне хватит и двадцати пяти центов, — сказал он. — С лихвой хватит. А вам большое спасибо.
Слегка приподнявшись, он протянул ладонь.
— Не спеши, — осадил я его. — Двадцати пяти центов, говоришь? А что хорошего в четверти доллара? Что ты сможешь на это купить? Чего мелочиться? Это не по-американски. Почему бы тебе не купить целую бутылку этой отравы? А в придачу постричься и побриться? На «роллс-ройсе», конечно, не поездишь — я ведь сказал: больше пяти не дам. Так говори же.
— Правда, мистер, мне так много не надо.
— Конечно, надо. Как можешь ты так говорить? Тебе нужно много чего: еда, сон, мыло, вода, выпивка…
— Двадцать пять центов — вот все, что мне нужно, мистер.
Я выудил из кармана двадцать пять центов и вложил ему в ладонь.
— Хорошо, — сказал я, — пусть будет, как хочешь.
Бродяга так дрожал, что монета выскользнула у него из руки и покатилась в сточную канаву. Он нагнулся за ней, но я остановил его.
— Пусть себе лежит, — сказал я. — Кто-нибудь пройдет здесь и найдет монету. Пусть ему повезет. А тебе — вот еще. Держи!
Бродяга встал, глаза его были прикованы к монете в канаве.
— Можно я возьму и эту, мистер?
— Конечно. Но тогда другой ее уже не найдет.
— Какой еще другой?
— Просто другой человек. Все равно кто.
Я удерживал его за рукав.
— Подожди-ка. У меня есть план получше. Пусть эта монетка останется там, где есть, а я вместо нее дам тебе доллар. Ты ведь не откажешься, так? — Я извлек из кармана пачку денег и вытащил оттуда доллар. — Прежде чем ты обменяешь его на отраву, — продолжил я, зажимая ему руку с купюрой, — послушай, что я тебе скажу. Представь себе, если сможешь, что наступило завтра и ты проходишь мимо этого места в поисках того, кто даст тебе десятицентовик. Меня здесь уже не будет — я буду на «Иль-де-Франс». Идешь, значит, ты, в горле пересохло и все такое, а навстречу тебе хорошо одетый мужчина, которому нечем заняться… вроде меня… и вот он плюхается… на эту скамейку. И что делаешь ты? Подходишь к нему со своей обычной просьбой: «Подайте десять центов, мистер». Мужчина отрицательно качает головой. Нет! И вот тут ты делаешь удивительную вещь — то, что я только что придумал. Не убегаешь поджав хвост, а спокойно стоишь и улыбаешься… по-доброму улыбаешься. А потом говоришь: «Я пошутил, мистер. Не нужны мне десять центов. Вот вам доллар и да благослови вас Господь!» Понял? Здорово, правда?
Стиснув доллар, бродяга вырвал руку.
— Мистер, — проговорил он, пятясь, — вы псих. Натуральный псих.
Повернувшись, нищий торопливо зашагал прочь. Пройдя несколько ярдов, он остановился и показал мне кулак. А потом состроил идиотскую рожу и что есть силы прокричал: «Гад чокнутый, сукин сын! Паскуда! Плевал я на тебя». Помахав долларом в воздухе, он скорчил еще несколько гнусных рож, показал мне язык и скрылся.
— Так-то вот, — сказал я себе. — Не смог оценить хорошую шутку. А предложи я ему те же деньги и скажи: «Изобрази сифон на канализационной трубе», он был бы мне благодарен. — Наклонившись, я подобрал четверть доллара. — Вот он будет удивлен, — пробормотал я, кладя монету на скамейку.
Раскрыв газету, я отыскал театральную рубрику и посмотрел, что сегодня идет. Ничего особенного. А в кинотеатрах? Одно старье. Кабаре? Закрыто на ремонт. Ну и город! Оставались, впрочем, музеи и картинные галереи. И Аквариум. Будь я фанатом развлечений и кто-нибудь вручил мне по ошибке тысячедолларовую банкноту, я бы не знал, на что ее потратить.
Какой все-таки прекрасный день! Солнце жгло меня, как миллион нафталиновых шариков. Я был миллионером в мире, где деньги ровным счетом ничего не значат.
Я попытался подумать о чем-нибудь приятном. Например, об Америке — как будто только слышал о ней, а не жил здесь.
«Откройся во имя могущественного Иеговы и Континентального конгресса !»
Предо мной словно распахнулась дверца потайного хода. Вот она, Америка: Райский сад, Большой Каньон Аризоны, Грейт-Смоки, Раскрашенная Пустыня, Меса-Верде, пустыня Мохаве, Клондайк, Великий водораздел, далекий Уобаш, Большой змеиный курган, Долина Луны, пустыня Большого Соленого озера, Моногахила, плато Озарк, Мазер-Лод, Блю-Грэн, ручьи Луизианы, неплодородные почвы Дакоты, Синг-Синг, земли уаллауалла, Орайби, Джесси Джеймс, Аламо, Эверглейдс, Окенфеноки, Пони-экспресс, Геттисберг, гора Шаста, Техачапис, Форт Тикондерога…
Но вот наступил день отъезда, и я уже на борту SS Buford… то есть, я хочу сказать, Иль-де-Франс. (Я совсем забыл, что меня не высылают из страны, — я просто еду отдыхать за границу.) На мгновение я почувствовал себя милой моему сердцу анархисткой Эммой Гольдман, которая, по свидетельствам очевидцев, приближаясь к месту ссылки, сказала: «Я тоскую по этой стране (Америке), из-за которой много страдала. Но разве я не знала там также любовь и счастье?…» Как и многие другие, она стремилась к свободе. А эта благословенная свободная страна открывала свои двери всем. (Кроме, конечно, краснокожих, чернокожих и косоглазых азиатов.) На ее призыв откликнулись мои деды и бабки. Долгое путешествие домой. На парусниках. Девяносто — сто дней в море с дизентерией, «бери-бери», крабами, вшами, бешенством, желтой лихорадкой, малярией, нервными расстройствами и прочими прелестями океана. Моим предкам понравилась жизнь в Америке, хотя в жизненной борьбе они быстро таяли и рано умирали. (Их могилы по сей день в прекрасном состоянии.) На континент они приехали спустя несколько десятилетий после того, как Итан Аллен заставил двери форта Тикондерога открыться во имя могущественного Иеговы и Континентального конгресса. Чтобы быть точным, они приехали в Америку как раз ко времени убийства Авраама Линкольна. Потом тоже убивали людей, но людей рангом пониже. А мы, мелочь пузатая, выжили.
Пароход постепенно заполняется пассажирами. Пора прощаться. Неужели я тоже буду тосковать по земле, где столько страдал? На этот вопрос я уже ответил. И все же хочу попрощаться с теми, кого уважал. Что я говорю? С теми, кого и сейчас уважаю. Выступите вперед и позвольте пожать ваши руки. Давайте прощаться, друзья!
Первым протягивает руку Уильям Ф. Коди . Дорогой Баффало Билл, какой бесславный конец уготовили мы тебе! Прощай, мистер Коди, и удачи тебе! А это кто, никак Джесси Джеймс ? Прощай, Джесси, ты держался молодцом! Прощайте индейцы тускарора, навахо и апачи! И вы, храбрые и миролюбивые хопи! А кто этот смуглый джентльмен с изысканными манерами? Никак У.Э. Бергхардт Дюбуа , душа негритянского народа! Прощайте, дорогой сэр, вы всегда были образцом благородства! А вот и Эл Дженнингс, бывший узник Огайской тюрьмы. Привет, Эл, и пусть на том свете у тебя будет более достойный спутник, чем О'Генри . Прощай, Джон Браун , и да воздаст тебе Господь за твое редкое мужество. Прощай, Мартин Иден! Прощай и Дэвид Копперфилд! Прощай, Джон Барликорн, и передай привет Джеку! Прощайте, участники шестидневной автомобильной гонки… еще покатаюсь с вами в аду! Прощай, дорогой Джим Лондос, маленький Геракл! Прощай, Оскар Хаммерстайн , прощай Гатти-Кассазза! И ты, Рудольф Фримл! Прощайте, члены «Общества Ксеркса» ! Fratres Semper! Прощай, Элси Джэнис! Прощайте, Джон Л. и Джентльмен Джим! Прощай, старый Кентукки! Прощай, Монтесума, последний великий властитель старого Нового мира! Прощай, Шерлок Холмс! Прощай, Гудини! Прощайте, чудаки и саботажники прогресса! Прощайте, мистер Сакко, прощайте, мистер Ванцетти! Простите нас, грешных! Прощай, Миннегага, прощай, Гайавата! Прощай, милый Покахонтас! Прощайте, первопроходцы и пионеры, прощайте, «Уэллс Фарго» и прочие! Прощай, пруд Уолден! Прощайте, чероки и семинолы! Прощайте, пароходы Миссисипи! Прощай, Томашевский! Прощай, П.Т. Барнум! Прощай, Хэральд-сквер! Прощай, о фонтан моей молодости! Прощай, Дэниел Бун! Прощай, Grosspapa! Прощай, улица ранних скорбей, и хоть бы никогда не видеть тебя больше! Прощайте, все… прощайте! Пусть благоденствует Америка!

 


notes

Назад: 19
Дальше: Примечания