Книга: Нексус
Назад: 18
Дальше: 20

19

Как-то ясным, солнечным утром, отправляясь на ежедневную прогулку, я наткнулся на Макгрегора, который поджидал меня у дверей.
— Привет! — окликнул он меня, включая на лице электрическую улыбку. — Вижу, это ты — во плоти и крови? Наконец-то я тебя накрыл. — Он протянул руку для рукопожатия. — Малыш, ну почему я должен околачиваться у твоих дверей? Неужели трудно уделить пять минут старому другу? От кого ты бежишь? И наконец — как поживаешь? Что твоя книга? Можно пройтись с тобой?
— Хозяйка, наверное, сказала, что меня нет дома?
— Как ты догадался?
Я тронулся в путь. Макгрегор старался идти со мной в ногу, как на параде.
— Думаю, малыш, ты никогда не изменишься. — (Казалось, я слышу свою мать.) — Раньше я мог зайти к тебе в любое время дня и ночи. Теперь ты писатель… большая шишка… нет времени для старых друзей.
— Слушай, кончай, — сказал я. — Сам знаешь, что это не так.
— А как еще объяснить?
— Видишь ли… Я просто дорожу своим временем. Мне не под силу решить твои проблемы. Только ты сам можешь их решить. Ты не первый, кого водят за нос.
— А ты? Забыл, как ночами не давал мне спать, рассказывая об Уне Гиффорд?
— Нам было тогда двадцать.
— Никогда не поздно полюбить. В нашем возрасте все еще острее. Я не могу потерять ее.
— То есть как не можешь?
— Слишком забрало. Теперь не то что в юности — влюбиться труднее. Для меня будет большим несчастьем утратить это чувство. Пусть мы не поженимся, но мне надо знать, что она… достижима. Я готов любить ее даже на расстоянии, если на то пошло.
Я улыбнулся:
— Забавно от тебя такое слышать. Как раз на днях писал о похожем в романе. И знаешь, к какому выводу пришел?
— Лучше остаться холостяком?
— Нет, я понял то, что в животном мире знает каждый осел, а именно: надо любить, что бы ни случилось. Пусть она даже выйдет замуж, ты все равно можешь ее любить. Что ты об этом думаешь?
— Тебе хорошо говорить, малыш.
— Вот именно. Решать тебе. Многие мужчины отступились бы. Предположим, она поселится в Гонконге. Что изменит расстояние?
— Ты говоришь, как проповедник из «Христианской науки» , малыш. Но я влюбился не в Деву Марию. Почему я должен спокойно смотреть, как она отдаляется от меня? Ты мелешь чепуху.
— Вот и я о том. Именно поэтому мне не решить твоих проблем. У нас на все разные точки зрения. Мы старые друзья, но общего у нас мало.
— Ты правда так думаешь, малыш? — В его голосе звучала скорее грусть, чем обида.
— Раньше нашу троицу — тебя, Джорджа Маршалла и меня — было не разлить водой. Мы были как братья. Но с тех пор много воды утекло. Многое изменилось. Какая-то ниточка оборвалась. Джордж остепенился, засел дома. Победила жена…
— А я?
— Ты с головой ушел в юриспруденцию, которую в глубине души терпеть не можешь. Поверь, когда-нибудь ты станешь судьей. От юношеской мечты отказался. Ничто тебя больше не интересует — разве что партия в покер. Мой образ жизни кажется тебе ненормальным. Так оно и есть, но не в том смысле, как ты думаешь.
Его ответ поразил меня.
— Не так уж ты и сбился с пути, малыш. Скорее уж мы с Джорджем. Да и другие тоже. — (Он имел в виду членов Общества Ксеркса.) — Никто из нас, по существу, ничего не достиг. Но какое это имеет отношение к дружбе? Неужели нужно обязательно преуспеть в этой жизни, чтобы сохранить дружбу? Это отдает снобизмом. Мы с Джорджем никогда не старались прыгнуть выше головы. Мы такие, какие есть. Но выходит, недостаточно хороши для тебя?
— Послушай, — сказал я, — мне все равно, кто вы есть. Будь вы хоть бродягами, все равно могли бы остаться моими друзьями. Я даже снес бы насмешки над своими убеждениями, если бы ты сам во что-то верил, но это не так. Я считаю, надо верить в то, что делаешь, иначе жизнь окажется фарсом. И понял бы тебя, если бы ты стал бродягой по убеждению. А кто ты на самом деле? Один из тех никчемных обывателей, которые обдавали нас презрением в дни юности… когда мы просиживали ночи напролет, споря о Ницше, Шоу, Ибсене. Теперь они для тебя только имена. Тогда ты не хотел уподобиться твоему папаше, ни за что на свете! Да и родители твои не очень стремились накинуть лассо тебе на шею. И все же накинули. Или ты сам полез в петлю. Надел по собственному почину смирительную рубашку. Ты выбрал легкий путь. Сдался еще до начала сражения.
— А ты? — воскликнул Макгрегор, воздев руки.
Я понимал, что он хочет сказать: «Только послушайте его! Что он совершил такого замечательного? Скоро сорок, а еще ничего не опубликовал. Чем тут гордиться?»
— Что я? Да ничего, — ответил я. — И это прискорбно.
— Кто дал тебе право отчитывать меня?
Я уклонился от прямого ответа.
— Никто тебя не отчитывает. Просто я пытаюсь объяснить, что у нас не осталось ничего общего.
— Похоже, мы оба неудачники. Вот тебе и общее.
— Я не считаю себя неудачником. Даже если говорю так самому себе… Какой же я неудачник, если продолжаю бороться и не сдаюсь? Возможно, я не возьму эту высоту. Может быть, закончу жизнь тромбонистом. Но что бы я ни делал, за что бы ни брался, я всегда в это верю. Никогда не плыл по течению. Лучше уж проиграть и кончить… неудачником, употребляя твое выражение. Терпеть не могу делать, как все, ходить в шеренге, говорить «да», когда все в душе кричит «нет».
Макгрегор хотел что-то сказать, но я перебил его:
— Я говорю не о борьбе ради борьбы, не о бессмысленном сопротивлении. Но чтобы обрести покой, надо совершить определенное усилие. Покой надо заслужить. Каждый должен найти себя — вот я о чем.
— Малыш, твои слова хороши, и мысли тоже. И все же ты ужасный путаник. Твое несчастье в том, что ты много читаешь…
— А ты никогда ни над чем не задумываешься, — подхватил я. — И не хочешь испить свою чашу страданий. Похоже, считаешь, что на все есть ответ. Тебе никогда не приходит в голову, что, может быть, его и нет, что единственный ответ — это ты сам и то, как ты реагируешь на свои проблемы. Ты же не хочешь с ними справляться сам, а предпочитаешь, чтобы их разрешил кто-то другой. Так проще, вот это по-твоему. Взять хоть эту девушку… то, что ты считаешь вопросом жизни и смерти… Тебе не кажется, что ты ей просто неинтересен? Но тебе на это наплевать. Я хочу ее! Я должен ее иметь! Вот все, что ты знаешь. Возможно, ты изменил бы свою жизнь, попытался что-нибудь сделать… если бы нашелся человек, который встал бы над тобой с кнутом. Ты обычно говоришь: «Малыш, я тот еще сукин сын», но и пальцем не пошевельнешь, чтобы это изменить. Хочешь, чтобы тебя принимали таким, какой ты есть, а если кому-то это не нравится, пусть катится ко всем чертям! Разве я не прав?
Макгрегор склонил голову на плечо, став похожим на судью, который взвешивает, насколько достоверно предъявленное свидетельство, а потом произнес:
— Может быть. Может быть, ты и прав.
Некоторое время мы шли молча. Макгрегор переваривал сказанное, как птица, набившая до отказа зоб. Затем, растянув рот в лукавой улыбке, заговорил:
— Иногда ты напоминаешь мне этого негодяя Чаллакомба. Бог мой, как же этот тип бесил меня! Мне всегда удавалось его подцепить. А ты принимал этот вздор на веру. Ты серьезно отнесся к нему… и ко всему этому теософскому дерьму…
— Естественно! — пылко подтвердил я. — Да узнай я от него только о Свами Вивекананде, и то был бы благодарен до конца своих дней. Вот ты говоришь: вздор. А для меня это был глоток свежего воздуха. Знаю, тебе трудно считать его другом. Он казался надменным, себе на уме. Прирожденный учитель. А ты отказывался видеть в нем учителя. Где его дипломы и все такое? Да, он нигде не учился, нигде не преподавал. Но знал, что говорит. По крайней мере я так думал. Он показал, в какой мерзости ты живешь, и тебе это не поправилось. Ты предпочел бы упасть ему на плечо и облевать с головы до ног, а после признать другом. Выискивал в нем недостатки, нащупывал слабину — словом, как мог, старался низвести его до своего уровня. И так ты поступаешь со всеми, кого не понимаешь. Когда тебе удается обнаружить в ком-то порок и высмеять его, ты счастлив, все становится на свои места… Постарайся понять одну вещь. Мир никуда не годится. Повсюду царят невежество, суеверие, фанатизм, несправедливость и нетерпимость. Так было испокон веков. Ни завтра, ни послезавтра ничего не изменится. И что с того? Разве это повод признать себя побежденным и озлобиться на весь мир? Знаешь, что сказал однажды Свами Вивекананда? «Есть только один грех. Это слабость… Не увеличивайте безумия на земле. Не поддерживайте своей слабостью грядущее зло… Будьте сильными!»
Я сделал паузу, дав Макгрегору время усвоить услышанное.
Но он только попросил:
— Продолжай, малыш! Звучит хорошо.
— А это и есть хорошо, — сказал я. — И всегда будет хорошо. Но люди поступают как раз наоборот. Те, кто аплодировал его словам, предали его в ту же минуту, как он кончил говорить. Это участь не только Вивекананды, но и Сократа, Иисуса, Ницше, Карла Маркса, Кришпамурти… Можешь продолжить этот список дальше сам! Не знаю, зачем я говорю тебе это. Ты не изменишься. Ты отказываешься расти. Хочешь прожить жизнь не напрягаясь, не затрачивая больших усилий, не испытывая боли. И таких, как ты, большинство. Послушать в пересказе мысли учителей жизни — пожалуйста, но упаси Бог следовать им! Я на днях читал одну книгу… по правде говоря, я читал ее год назад или даже больше. Не спрашивай, что это за книга, все равно не скажу. Но послушай, что там говорится — ни один великий мыслитель не сказал бы лучше. «Единственный секрет, который принес в наш мир Христос, единственное, чему он хотел нас научить, дорогие мои, заключается не в том, чтобы понять Жизнь, или изменить ее, или даже просто любить, но пить из ее неиссякаемого источника».
— Повтори, малыш.
Я повторил.
— «Пить из ее неиссякаемого источника», — пробормотал Макгрегор. — Здорово сказано, черт побери. И ты не скажешь, кто это написал?
— Нет.
— Ладно, малыш. Продолжай! Что еще припасено для меня?
— Ну… А как у тебя с Гвельдой?
— Забудь о ней. То, о чем мы говорим сейчас, гораздо интереснее.
— Надеюсь, ты не бросил ее?
— Это она бросает меня. На этот раз, думаю, навсегда.
— И ты смирился?
— Ты что, не знаешь меня? Конечно, нет. Потому и сидел в засаде, поджидая тебя. Но, как ты говоришь, у каждого своя дорога. Думаешь, я этого не знаю? У нас нет ничего общего? Да, возможно. Но может, никогда и не было, допускаешь такое? А что, если нас соединяло нечто большее? Я люблю тебя, малыш, и ничего не могу с этим поделать, хоть ты и разделал меня под орех. Иногда ты бываешь очень жестоким. Ты — сукин сын, каких поискать! Но в тебе что-то есть — сумей это только проявить. Что-то важное для мира — не для меня. Не стоило тебе садиться за роман, малыш. Написать роман может каждый. Ты мог бы делать более серьезные вещи. Я серьезно говорю. Читать лекции о Вивекананде… или Махатме Ганди.
— Или о Пико делла Мирандоле.
— Никогда не слышал о таком.
— Значит, Гвельда не хочет тебя больше видеть?
— Так она сказала. Но женщины, сам знаешь, народ переменчивый.
— Не волнуйся, передумает.
— Когда я ее видел в последний раз, она говорила, что собирается в отпуск в Париж.
— А почему бы тебе не поехать вслед?
— У меня план получше, малыш. Я все продумал. Как только узнаю, на каком пароходе она едет, тут же отправлюсь в пароходство, подкуплю кого надо и получу соседнюю каюту. Просыпается она на следующее утро, а я тут как тут с пожеланием доброго утра. «Привет, милая! Прекрасный денек, как думаешь?»
— Ей это понравится.
— Да уж, за борт прыгать не станет.
— Но может пожаловаться капитану, что ее преследуют.
— К черту капитана! Как-нибудь договорюсь с ним… Три дня в море, и, хочет она этого или нет, мы окажемся в одной постели.
— Желаю удачи! — Я крепко пожал ему руку. — Давай здесь расстанемся.
— А не выпить ли нам по чашечке кофе? Соглашайся.
— Нет. Спешу на рабочее место. Как сказал Кришна Арджуне: «Если я брошу работу хоть на мгновение, Вселенная…»
— Что?
— «Распадется» — так, кажется, он сказал.
— Твоя взяла, малыш. — Макгрегор резко повернулся и, не попрощавшись, пошел обратно.
Но не успел я сделать и несколько шагов, как услышал его крик:
— Эй, малыш!
— Что случилось?
— Увидимся в Париже, если раньше не представится случай. Пока!
«В гробу я тебя видел», — мрачно подумал я. Но, сделав шаг, почувствовал раскаяние. Ни с кем нельзя так говорить, тем более с лучшим другом.
Пока шел домой, произнес целый монолог. Что-то вроде:
— Пусть он зануда, ну и что? Каждый должен сам решать свои проблемы, спору нет, но разве по этой причине можно отворачиваться от человека? Но нельзя позволять и вываливать себя в грязи. Предположим, он ведет себя как ребенок, ну и что с того? А ты всегда ведешь себя как взрослый? И как гнусно ты заявил, что у вас нет ничего общего. Ему следовало бы плюнуть и уйти в ту же минуту. Есть у вас общее. И это — привет умнейшему Свами — человеческая слабость. Может быть, он и перестал развиваться много лет назад. Но разве это преступление? Не важно, на каком уровне развития он сейчас находится, главное — он остается человеком. Шагай вперед, если хочешь… гляди прямо перед собой… но никогда не отказывай нуждающемуся в помощи. Что стало бы с тобой самим, если бы ты действовал в одиночку, без всякой помощи? Разве ты крепко стоишь на ногах? А как же забытые тобой люди, все эти дурачки, которые делились последним? Разве теперь, когда ты больше не нуждаешься в них, они стали ненужным мусором?
— Нет, но…
— Ага, у тебя нет ответа! Ты хочешь прыгнуть выше головы, занять не свое место. Боишься скатиться туда, где был раньше. Уверяешь себя, что изменился, но факт есть факт: ты не очень отличаешься от тех, кого презираешь. Помнишь, как на тебя напал сумасшедший лифтер? Он раскусил тебя. Скажи откровенно, чего ты добился при помощи своих рук или интеллекта, которым ты так гордишься? В двадцать один год Александр Великий отправился завоевывать мир, а в тридцать мир уже был у его ног. Ты не собираешься покорять народы, но был бы не прочь оставить след в их памяти. Ты хотел бы, чтобы тебя признали как писателя. Кто может остановить тебя? Уж, конечно, не бедняга Макгрегор. Да, есть только один грех — Вивекананда прав. Это слабость. Запомни это, старина… Запомни! Сойди с пьедестала! Покинь башню из слоновой кости и присоединись к остальным! В этом больше правды, чем в сочинительстве. И что ты можешь сказать такого важного? Ты что, второй Ницше? Ты еще даже не стал собой, пойми хоть это!
Когда пришло время сворачивать на нашу улицу, я уже успел основательно потоптать себя. После такой самокритики я еле плелся. И как назло у лестницы меня поджидал Сид Эссен. Он излучал улыбки.
— Миллер, — сказал он, — не хотелось бы отнимать у вас время, но этот конверт жжет мне руки.
И он вручил мне конверт.
— Что это? — спросил я.
— Подарок от друзей. Мои чернокожие полюбили вас. Купите что-нибудь своей женушке. Они собрали тут немного денег.
Еще не придя в себя, я чуть не прослезился.
— Миллер, Миллер, — сказал Реб, обнимая меня, — ну как мы без вас будем жить?
— Мы уедем всего на несколько месяцев, — проговорил я, краснея, как последний дурак.
— Знаю, но мы все равно будем скучать. Пойдем выпьем по чашечке кофе? Я не задержу вас. Просто хочется кое-что рассказать.
Мы вернулись на угол и зашли в ту кондитерскую, где познакомились.
— Знаете ли, — сказал Реб, когда мы сели за стойку, — у меня было желание поехать с вами. Но я вовремя понял, что буду помехой.
Смутившись, я выпалил:
— Думаю, многие хотят провести отпуск в Париже. Не сомневаюсь, в конце концов они поедут туда…
— Хотелось бы увидеть Париж вашими глазами, Миллер. — Посланный им взгляд растопил мне душу.
— Когда-нибудь, — продолжил я, как бы не расслышав его слов, — чтобы увидеть Европу, не придется садиться на самолет или пароход. Надо только научиться преодолевать силу притяжения. А там — стой себе, а земля пусть вертится под твоими ногами. А она быстро вертится, наша старушка Земля. — Я развивал эту тему, желая скрыть смущение. — Машины, турбины, моторы… Леонардо да Винчи. А мы ползаем как черепахи. Не научились пользоваться электромагнитными силами, окружающими нас. Остались пещерными людьми, хотя и с автомобилем у входа в пещеру…
Бедный Реб не знал, как реагировать на мою тираду. Было видно, что ему не терпится что-то сказать, но он сдерживался, боясь показаться невежливым. А меня несло дальше.
— Рационализации — вот чего нам не хватает. Возьмите звезды — они движутся без мотора. Задумывались вы над тем, что заставляет нашу Землю крутиться, как мяч? Никола Тесла много об этом размышлял, и Маркони тоже. Никто из них так и не пришел к окончательному выводу.
Эссен озадаченно смотрел на меня. Что-то беспокоило его, и я мог с точностью сказать, что это был не электромагнетизм.
— Простите, Реб, — сказал я. — Вы хотели поговорить со мной?
— Да, — ответил он, — но…
— Я просто размышлял вслух.
— Ну тогда… — Он откашлялся. — Я только хотел сказать… если окажетесь на мели, не задумываясь телеграфируйте мне. Или если надумаете задержаться. Вам известно, где меня найти. — Эссен покраснел и отвел глаза.
— Реб, — сказал я, слегка подтолкнув его локтем, — вы чертовски добры ко мне. А ведь мы едва знакомы. Я хочу сказать, вы не так давно меня знаете. Клянусь, никто из моих так называемых друзей не сделал бы для меня столько.
Он возразил:
— Откуда вам знать? Боюсь, вы не предоставляли им такой возможности.
Я прямо взорвался:
— Это я-то не предоставлял?! Возможностей было хоть отбавляй — они имени моего теперь слышать не могут.
— Думаю, вы неисправимы. Может быть, они просто ничем не могли помочь?
— Так они утверждали. Но это неправда. Предположим, у них нет денег, но ведь для друга можно и занять. Разве не так? Авраам принес в жертву родного сына.
— Не забывайте — Богу.
— Я таких жертв не просил. Так, по малости — сигареты, чего-нибудь перекусить, старую одежду. Впрочем, нет, прошу прощения. Были исключения. Помнится, один парень из моих подопечных, посыльный… это случилось после того, как я ушел из телеграфной фирмы… когда узнал, что я дошел до крайней нужды, стал красть для меня. Он приносил то цыпленка, то овощи… иногда ничего, кроме шоколадки, — если не везло. Попадались и другие благодетели — все либо бедняки вроде него, либо чокнутые. Они не выворачивали карманы, показывая, что у них нет ни гроша. А ребята моего круга не имели права отказывать в помощи. Никто из них никогда не голодал. Мы не принадлежали к «белой рвани». Все вышли из приличных, состоятельных семей. Простите, но, наверное, ваша доброта и предупредительность проистекают из того, что вы еврей. Ваш соплеменник в несчастном, голодном, униженном человеке видит себя. Он мгновенно ставит себя на место обездоленного. Мы другие. Мы никогда не были так бедны, так несчастны, так унижены. Одним словом, не были изгоями. Мы удобно устроились в своей стране и распространили свое влияние на остальной мир.
— Миллер, — сказал Эссен, — вы, наверное, много страдали. Не важно, что я думаю о своем народе — у каждой нации есть достоинства и недостатки, — но я никогда не стал бы говорить о нем с такой болью, как вы — о своем. Но тем сильнее я рад, что вам предстоит такое увлекательное путешествие. Оно сулит надежды. Однако вы должны похоронить прошлое.
— То есть перестать себя жалеть? Вы это имели в виду? — Я тепло улыбнулся Ребу. — Поверьте, меня редко посещают такие чувства. Где-то глубоко боль осталась, но я привык принимать людей такими, какие они есть. Трудно, однако, смириться с тем, что они с такой неохотой делятся с ближним. Что я получил от людей? Крохи. Я, конечно, преувеличиваю. Не все были столь черствы. А кто был, возможно, и имел на то право. Помните присказку про кувшин, который повадился по воду ходить? Я могу надоесть до смерти. И к тому же слишком высокомерен для человека в более чем скромном положении. Я часто раздражаю людей. Особенно когда прошу помощи. Понимаете, я один из тех олухов, которые считают, что люди (друзья, я имею в виду) должны догадаться, когда ты нуждаешься в них. Видя грязного нищего, ведь не ждешь, что он откроет тебе свою несчастную душу, а просто суешь монетку? Не ждешь — если ты порядочный человек с чувствительным сердцем. Если он, опустив голову, роется в помойной яме в поисках брошенного окурка или вчерашнего сандвича, ты поднимаешь его голову, обнимаешь за плечи — пусть его одежда кишит вшами — и говоришь: «Что с тобой, друг? Чем я могу помочь тебе?» А не проходишь мимо, отводя глаза, и не заставляешь бежать следом с протянутой рукой. Вот что я имею в виду. Неудивительно, что большинство людей не подают нищим, когда те просят милостыню. Унизительно находиться в таком положении: это порождает чувство вины. Все мы по-своему щедры, но в тот момент, когда нас о чем-то просят, наши сердца закрываются.
— Миллер, — произнес Реб, растроганный моей страстной речью, — вы тот, кого я называю хорошим евреем.
— Еще одним Иисусом?
— А почему бы и нет? Иисус был хорошим евреем, я этого не отрицаю, хотя именно из-за него мой народ страдает уже две тысячи лет.
— Мораль: не стоит очень стараться! Не будь слишком хорошим!
— Нельзя сделать слишком много добра! — пылко произнес Реб.
— Нет, можно. Твори добро по необходимости, не переусердствуй.
— Разве это не одно и то же?
— Почти. Дело в том, что мир опекает Господь. Это его работа. А нам надо заботиться друг о друге. Если бы Бог нуждался в помощи, он дал бы нам сердца побольше. Сердца, а не мозги.
— Бог мой, — сказал Реб, — да вы и правда говорите, как еврей. Напомнили мне ученых мужей, которых я слышал в детстве — те толковали Законы. Они со скоростью диких козлов перескакивали с одной темы на другую. И так же легко меняли топ. Если вы были холодны, они воспламенялись — и наоборот. С ними ты всегда находился в неопределенности. Я вот о чем… Будучи страстными людьми, они проповедовали умеренность. Пророки — неукротимые люди, из разряда экстремистов. Святые не произносят громких слов и не приходят в исступление по всякому поводу. Они целомудренны, чисты духом. Вы такой. Я это знаю.
Что на это ответишь? Реб, простая душа, нуждался в друге. Что бы я ни говорил, как бы ни поступал с ним, он считал, что это во благо. Я был его другом. И что бы ни случилось, он останется моим.
Возвращаясь домой, я продолжил свой внутренний спор. «Теперь ты понял, что дружба — простая вещь. Как там, в пословице? Чтобы иметь друга, надо самому им быть».
Непонятно, был ли я, по этой пословице, другом Ребу или кому-либо еще. Ясно одно: я был лучший друг и в то же время злейший враг сам себе.
Открывая дверь, я мысленно произнес: «Если ты это усвоил, то понял в жизни уже немало».
А садясь за пишущую машинку, сказал: «Ну вот, ты и вернулся в свой мир. Можешь опять стать Богом».
Фамильярность такого заявления заставила меня задуматься. Бог! И словно наша связь не прерывалась, я обратился к Нему, как в давние времена. «Бог так возлюбил мир, что принес в жертву своего единственного сына…» А как немного даем мы взамен. Что можем предложить Тебе, Отец наш небесный, за все твои благодеяния? Сердце мое говорило внятно и отчетливо, как будто я, несмотря на свое ничтожество, догадывался о задачах, стоящих перед Создателем. Меня, однако, не смущала подобная близость с моим Творцом. Разве я не часть Замысла, который Он воплотил в материальной форме — возможно, для того, чтобы убедиться в Своей безграничной мощи?
Кажется, прошла вечность с тех пор, как я последний раз так доверительно обращался к Нему. Это совсем не то, что молитвы, возносимые в минуты отчаяния, когда взываешь о милосердии — милосердии, а не благодати! Нет, здесь шла неторопливая беседа, порожденная смиренным приятием своего жребия. Понимаю, насколько странно такое слышать, но это случалось только в те минуты, когда мой дух воспарял… и когда — заметьте! — гордыня отступала. Это может показаться нелогичным, но подобный подъем духа часто происходил в те дни, когда судьба была ко мне особенно неблагосклонна. И тогда в мой мозг ужом прокрадывалась мысль, довольно бредовая, что все — самое низкое и самое высокое — связано незримой цепью. Ведь говорили же нам в детстве, что волос с головы нашей не упадет без соизволения Господа! Пусть я не до конца этому верил, но впечатление было сильным. («Смотрите, Я — Господь, Творец всего живого — разве есть невозможное для меня?») Полная осведомленность! Веришь — не веришь, но здесь есть над чем задуматься. Еще ребенком, когда случалось что-то из ряда вон выходящее, я восклицал: «Ты видишь это, Боже?» Как успокаивала мысль о том, что Он всегда рядом и Его можно позвать! Бог не был метафизической абстракцией, Он был достижим. Он пронизывал все — был всем и одновременно надо всем. И в будущем — думая об этом, я всегда счастливо улыбался — наступит время, когда, чтобы избежать нищеты или безумия, достаточно будет взглянуть на то, что происходит (на абсурдную, жестокую природу вещей), глазами Создателя, Того, кто отвечает за все и все понимает.
Я стучал на машинке — спешил изо всех сил, а мысль о тайне Творения, о Всевидящем Оке, бесконечном сострадании, о близости и удаленности Создателя не покидала меня. Писать роман с «вымышленными» героями и «вымышленными» ситуациями — какая насмешка! Разве Создатель не измыслил все? Царить в выдуманном государстве — что за фарс! Неужели ради этого молил я Всевышнего о ниспослании дара слова?
Смехотворность моего положения заставила меня приостановить работу. Зачем спешить? Мысленно я уже закончил роман. Привел выдуманную драму к выдуманному концу. Теперь можно повременить, отключиться от муравьиного существования и приобрести еще несколько седых волос.
С блаженным чувством облегчения оторвался я от насущного бытия и оказался в пустоте (там, где пребывает один Бог) и оттуда ясно видел ось моего земного развития — от утробного существования до настоящего времени и даже дальше. Какова цель моей постоянной борьбы? Обретение гармонии? Может быть. А что еще означает эта постоянная потребность быть понятым? Быть понятым каждым, какое бы положение тот ни занимал, и получить ответную реакцию — вот задача так задача! Вечно вибрировать, словно всемирная лира. Пугающая перспектива.
Пожалуй, мне нужно не совсем то. Думаю, мне достаточно, чтобы меня понимали равные, родственные души. Но кто они? Где они? Можно только послать стрелу наугад.
Картина понемногу вырисовывалась: мир затянут сплошной паутиной магнитных сил. По этой паутине, словно отдельные ядра, рассеяны пламенные умы человечества, а вокруг них созвездиями вращаются все прочие люди. Высшая гармония достигается благодаря равномерному распределению сил и способностей. Разлад здесь невозможен. Те конфликты, беспорядки, нарушения равновесия и всяческая путаница, к которой склонны люди, полностью исключены. Разум, пронизывающий Вселенную, просто не принимает их во внимание. Склонность к убийству, суициду и маниям, сидящая в крови у людей, и в той же степени свойственные им доброта и религиозное чувство отсюда представляются одинаково нереальными. В магнитной паутине даже само движение равно нулю. Некуда идти, не от чего отступать, не к чему стремиться. Нескончаемое силовое поле сродни невысказанной мысли, несыгранной мелодии. Где-то далеко в будущем — что такое будущее, что такое настоящее? — другая мысль может сменить предыдущую.
Бр-р-р! Как здесь ни холодно, мне хотелось улечься у порога небытия и вечно созерцать картину творения.
Мне вдруг пришло в голову, что у сочинительства как элемента творения мало общего с мышлением. «Дерево не ищет плодов, оно растит их». Сочинять, решил я, означает собирать плоды воображения, прорастать в жизнь духа, как дерево, выбрасывающее ветку с листьями.
Утешительная мысль, пусть и не столь уж глубокая. Одним прыжком я очутился на коленях у богов. Вокруг слышался смех. Нет никакой необходимости играть роль Бога. Или кого-то удивлять. Бери в руки лиру и извлеки чистый звук. Надо всеми волнениями, даже над этим смехом, царит музыка. Вечная музыка. Именно в ней — высший разум, пронизывающий мироздание.
Я стремглав полетел вниз. По дороге меня нагнала одна симпатичная, очень симпатичная, мысль… Ты там, наверху, делаешь вид, что мертв и распят, ты и твоя ужасная Historia de calamitatis — почему бы не переиграть ее заново? Что мешает тебе пересказать эту историю и постараться извлечь из нее немного музыки? Твои раны правда настоящие? Они все еще кровоточат? Или на них уже наложили литературный глянец? Подошло время каденции…
«Целуй меня, целуй еще!» Нам с Макгрегором было тогда лет по восемнадцать-девятнадцать, девушка, которую он пригласил на вечеринку, занималась вокалом, готовясь в будущем стать оперной певицей. Она была нежная и хорошенькая, лучше у него никогда не было и не будет. Девушка сходила по нему с ума. Любила его страстно, хотя знала, какой он ветреный. Когда Макгрегор со свойственным ему легкомыслием брякнул: «Ну и втюрился я в тебя!» — она упала в обморок. Он все время заставлял девушку петь одну и ту же песню, которая ему никогда не надоедала. «Ну спой еще разок, хорошо? Никто не поет ее лучше тебя». И она пела снова и снова. «Целуй меня, целуй еще». Всякий раз, как подружка Макгрегора заводила эту песню, у меня сжималось сердце, а в тот вечер оно почти разрывалось. Дело в том, что сегодня в дальнем углу комнаты, сознательно расположившись как можно дальше от меня, сидела божественная, недостижимая Уна Гиффорд — в тысячу раз прекраснее певички Макгрегора, в тысячу раз таинственнее и в тысячу раз недоступнее. «Целуй меня, целуй еще!» Слова проникали глубоко в душу. И никто из веселой, разудалой компании не догадывался о моих муках. Но вот ко мне приближается скрипач, веселый, с беспечной улыбкой; прижимая щекой инструмент, он медленно, под сурдинку, проигрывает мелодию прямо у меня под ухом. Целуй меня… целуй… еще. Я чувствую, что дольше не выдержу. Оттолкнув скрипача, вскакиваю на ноги и убегаю. По улице я бегу с мокрыми от слез щеками. На углу натыкаюсь на потерявшегося коня, тот бредет по мостовой. Вид у него самый несчастный. Я пытаюсь заговорить с этим четвероногим — именно четвероногим, потому что на коня это несчастное существо уже не похоже. На какое-то мгновение мне кажется, что он меня понимает. Подняв голову, конь смотрит на меня долгим взглядом. И вдруг в ужасе, издав громкое ржание, встает на дыбы. Одинокий, оставленный всеми, я испускаю слабый крик, похожий на звук заржавевших санных колокольчиков, и падаю на землю. В ту же секунду пустую улицу оглашают веселые голоса подвыпивших молодых людей. Мне неприятно их слышать — похоже на вопли пьяных солдат, веселящихся в бараках. А ведь вечеринка затевалась ради меня! И на ней присутствовала она, моя обожаемая, белокурая, звездоглазая, недоступная Снежная Королева!
Никто не видел ее такой. Только я.
Старая рана. Уже затянулась. А вот вспоминать тяжело. Очень тяжело. Странно: чем неожиданнее обрушиваются такие воспоминания, тем больше ждешь — да именно ждешь! — что на этот раз они будут более болезненными, глубокими, опустошающими. Так и случается.
Я захлопнул книгу памяти. Да, из старых ран можно извлечь музыку. Но время еще не пришло. Пусть поноют еще немного там, в темноте. В Европе я обрету новое тело и новую душу. Что значат переживания бруклинского пария в сравнении со страданиями тех, кто пережил «черную смерть», Столетнюю войну, истребление альбигойцев, походы крестоносцев, инквизицию, резню гугенотов, Французскую революцию, бесконечные преследования евреев, вторжение гуннов и турок, наказания жабами и саранчой , отвратительные деяния Ватикана, цареубийства, одержимых похотью цариц и слабоумных монархов, времена Робеспьера и Сен-Жюста, Гогенштауффенов и Гогенцоллернов, крысоловов и костоломов. Что для Раскольниковых и Карамазовых, детей старушки Европы, несколько страдающих геморроем несчастных американцев?
Я словно видел себя со стороны — недовольного, нахохлившегося голубя, устроившегося на столе и роняющего на столешницу крупинки белого помета. Столешницей была сама Европа, а за столом восседали властители дум, ничего не знающие о болезнях и страданиях Нового Света. А что нового мог сообщить им я на своем птичьем языке? Что мог сказать человек, выросший в атмосфере мира, изобилия и безопасности, сыновьям и дочерям мучеников? Нельзя отрицать, что у нас одни корни, те же самые безымянные предки, которых распинали на дыбах, жгли на кострах и подвергали иным истязаниям, но мы благополучно забыли о них, отвернулись от мучительных воспоминаний прошлого и пустили новые побеги на обуглившемся пне родословного древа. Испившие вод Леты, мы стали нацией неблагодарных потомков, утративших связь с материнским чревом, носящих искусственную улыбку на лицах.
Скоро, дорогие европейцы, мы окажемся на вашем континенте. Мы спешим к вам — с нашими дорогими чемоданами, паспортами с золотым обрезом, стодолларовыми купюрами, страховками, путеводителями, банальными суждениями, предрассудками и розовыми очками, заставляющими нас верить, что все на свете во благо, что все хорошо кончается, что Бог есть любовь и Разум правит миром. Когда вы увидите нас во всей красе, услышите нашу птичью болтовню, вы поймете, что не много потеряли, не пустившись в свое время в путь. Нет смысла завидовать нашим мускулистым телам, нашей горячей крови. Лучше пожалейте нас, бедных невежд, таких чувствительных, таких чистеньких и свежих. Мы быстро увядаем…
Назад: 18
Дальше: 20