18
Прошло несколько дней. Звонок от Макгрегора.
— У меня для тебя новости, малыш.
— Что такое?
— Моя крошка ходит вокруг меня кругами. По своей инициативе. Не знаю, что на нее нашло. Ты ведь не разговаривал с ней?
— Нет. По правде говоря, мне и подумать о ней было некогда.
— Вот сукин сын! Но ты все же принес мне удачу. Вернее, твои картинки. Ну, те японские гравюры на стене. Я купил парочку похожих и послал ей. На следующий день она позвонила. Голос ее дрожал от волнения. Сказала, что и мечтать о таком не могла. Я рассказал, как ты вдохновил меня на покупку. Она сразу навострила ушки. Удивилась, наверное, что у меня есть друзья, которые разбираются в искусстве. Теперь мечтает познакомиться с тобой. Я сказал, что ты очень занятой человек, но я все же попробую связаться с тобой и попросить разрешения зайти как-нибудь вечерком. Забавная девчонка, правда? Теперь все зависит от тебя. Положи на видное место книги. Ну, такие, которые я никогда не читаю. Помни — она школьная учительница. Книги для нее много значат… Что скажешь? Ты рад? Говори же.
— Думаю, все замечательно. Смотри, как бы тебя не окрутили.
— Буду счастлив. Но с ней надо действовать осторожно. Ее нельзя торопить. Ни в коем случае. Это все равно что пытаться сдвинуть каменную стену.
Минутное молчание. Потом:
— Ты тут, малыш?
— Конечно. Слушаю тебя.
— До нашей встречи… до того, как я привезу Гвельду, тебе нужно меня немного натаскать. Расскажи о художниках и картинах. Ты ведь знаешь, я никогда этим особенно не интересовался. Вот, к примеру, малыш, скажи, Брейгель, он что, очень знаменит? Сдается мне, я и раньше видел его картины в художественных салонах и книжных лавках. Ту, что висит у тебя, я и раньше видел… и еще ту, где кто-то стоит на скале, а с неба что-то падает… может, даже человек… и летит прямо в океан. Знаешь такую? Как она называется?
— «Полет Икара».
— Кого?
— Икара. Он пытался долететь до солнца, но крылья расплавились. Помнишь?
— Да, конечно. Вот оно, значит, как. Думаю, мне стоит заскочить к тебе на днях и получше рассмотреть эти рисунки. А ты просветишь меня. Не хочу выглядеть идиотом, когда она заговорит об искусстве.
— Хорошо, — сказал я. — Заходи в любое время. Но только ненадолго.
— Малыш, прежде чем повесишь трубку, скажи, какую книгу ей подарить? Нужно что-то чистое и поэтическое. Тебе приходит что-нибудь на ум?
— Да, есть такая книга — прямо для нее: «Зеленая обитель» У.X. Хадсона. Ей точно понравится.
— Уверен?
— На все сто. Прочти сначала сам.
— Я бы и рад, малыш, но времени нет. Кстати, помнишь тот список литературы, что ты мне дал… семь лет назад? Пока я прочитал только три книги. Теперь понимаешь?
— Ты безнадежен.
— И последнее, малыш. Приближается время отпусков. Мне хочется пригласить ее прокатиться со мной в Европу. Если не удастся до того времени соблазнить. Что ты об этом думаешь?
— Прекрасная мысль. Чем не свадебное путешествие?
— Звонил Макгрегор? — спросила Мона.
— Да. Грозится привести сюда как-нибудь свою Гвельду.
— Ужас какой! Давай попросим хозяйку, когда он позвонит, сказать, что нас нет дома.
— Не поможет. Он обязательно проверит, не обманывают ли его. Знает меня как облупленного. Нет, нам не открутиться.
Мона собралась на очередную встречу с Папочкой. Роман был почти закончен. Папочке он по-прежнему нравился.
— Папочка ненадолго уезжает в Майами — отдохнуть.
— Рад за него.
— Я вот тут подумала, Вэл… Может, нам тоже куда-нибудь на это время отъехать… развеяться.
— Куда, например? — спросил я.
— Куда угодно. Можно в Монреаль или Квебек.
— Мы там не замерзнем?
— Не знаю. Мы скоро поедем во Францию, и я подумала, что это будет чем-то вроде репетиции. Весна близко, вряд ли там так уж холодно.
Следующие дня два мы на эту тему не говорили. Мона тем временем наводила справки. Она собрала кучу информации о Квебеке, полагая, что он мне понравится больше Монреаля. «Там больше французского колорита, — сказала она. — И номера в небольших гостиницах недороги».
Через несколько дней все было решено. Мона едет поездом до Монреаля, а я добираюсь туда автостопом и встречаю ее на вокзале.
Было непривычно вновь оказаться на дороге. Весна весной, но еще холодно. Хотя с деньгами в кармане спокойнее. Не подвезут — сяду на автобус, или на поезд в конце концов. Так я оказался на шоссе вблизи Патерсона (Нью-Джерси) с намерением сесть в любую машину, идущую на север, пусть и не по прямому маршруту.
Первая машина остановилась только через час и подвезла меня миль на двадцать. Вторая — на пятьдесят. Погода была хуже некуда. Каждый раз меня брали на небольшое расстояние. К счастью, у меня была уйма времени. Когда меня очередной раз высаживали, я какое-то время шел пешком, чтобы размяться. Груз не давил мне на плечи: ничего, кроме зубной щетки, бритвы и смены белья, у меня с собой не было. Холодный свежий воздух бодрил и придавал силы. Приятно шагать по дороге, не останавливая проносившиеся мимо машины.
Наконец я устал от ходьбы. Ничего, кроме отдельных ферм, поблизости не было. Унылая местность. Я стал думать о Макгрегоре и Гвельде и решил, что имя ей подходит. Интересно, уступит она ему в конце концов? Безрадостная победа!
В первую шедшую в моем направлении машину я впрыгнул, даже не поинтересовавшись, как далеко меня могут подвезти. Водитель оказался полным шизом, свихнувшимся на религиозной почве. Он говорил без умолку. Наконец мне удалось вставить слово и спросить, куда он едет. К «Уайт-Маунтингс», — ответил он. Там в горах у него домик. Сам он местный священник.
— А есть неподалеку от вас гостиница? — спросил я.
Нет, ни отелей, ни гостиниц поблизости нет. Но он будет рад приютить меня. У него семья — жена и четверо ребятишек. Все глубоко верующие.
Я поблагодарил священника, однако у меня не было ни малейшего желания проводить ночь под крышей его дома. Я решил, что выйду в первом городке на нашем пути: не хочется возносить хвалу Богу, стоя на коленях рядом с этим идиотом.
— Мистер, — обратился он ко мне после неловкого молчания, — кажется, вы не очень религиозный человек? Какой веры вы придерживаетесь?
— Думаю, никакой, — ответил я.
— Так я и знал. Надеюсь, вы не пьете?
— Пью понемногу, — сказал я. — Пиво, вино, бренди…
— Господь милостив к грешникам, друг мой! Никому не укрыться от ока Всевышнего. — Последовала длинная проповедь о путях добра, возмездии за грех, славе праведников и так далее. Похоже, он был счастлив, что ему встретился такой грешник, как я: он мог послужить Господу.
— Думаю, вы зря тратите время, — сказал я после очередного страстного обращения, — я неисправимый грешник.
Мое заявление только добавило пылу.
— Господь никого не оставляет, — заверил он меня.
Я помалкивал и только слушал. Вдруг повалил снег, скрыв за густой завесой окрестности. Теперь я в его власти, подумалось мне.
— Далеко до ближайшего города? — спросил я.
— Несколько миль.
— Отлично. Мне надо будет выйти отлить.
— Я могу и сейчас остановиться, друг мой. Не надо терпеть.
— Но это еще не все. Мне и по большой нужде надо.
Услышав это, он поддал газу.
— Будем на месте через несколько минут. Положитесь на милость Божию.
— Неужели Господь вникает в проблемы моего кишечника?
— Не сомневайтесь, — проговорил он с полной серьезностью. — Господь ничего не оставляет без внимания.
— А если сейчас кончится бензин? Может автомобиль катиться дальше, повинуясь Божьей воле?
— Друг мой, Господу ничего не стоит заставить автомобиль двигаться без бензина — для Него нет ничего невозможного, но это не Божий труд. Бог никогда не идет против законов природы, а действует посредством их. Но может произойти другое: если бензин кончится, а мне нужно непременно ехать дальше, Он способен измыслить для меня иной путь. Он и вам может помочь. Но не веря в Божественную благодать, вы никогда не поймете, что это Бог помог вам. — Священник помолчал, давая мне возможность осознать сказанное, а потом продолжил: — Однажды меня тоже, как и вас, приперло посреди дороги. Оглядевшись, я побежал за ближайшие кусты и там очистил кишечник. А когда натягивал штаны, увидел валявшуюся на земле десятидолларовую бумажку. Кто, кроме Бога, мог положить ее туда? Он и направил меня к деньгам, заставив взбунтоваться кишечник. Не знаю, почему Он захотел вознаградить меня, но тогда я пал на колени и горячо поблагодарил Его. А вернувшись домой, застал жену и двух детишек в постели. Сильный жар. На найденные деньги я купил лекарство и прочие необходимые вещи… Вот уже и город, друг мой. Может, Бог и вам что-нибудь покажет, когда вы облегчите свой кишечник и мочевой пузырь. Буду ждать вас на этом углу, только куплю кое-что…
Я побежал на заправочную станцию и там помочился, не обнаружив в уборной никаких свидетельств Божьего внимания к своей особе. Только плакат: «Просим соблюдать чистоту». Я сделал большой круг, чтобы не встретиться с моим благодетелем, и направился в ближайшую гостиницу. Темнело, и холод пробирал до костей. Весной здесь и не пахло.
— Где я нахожусь? — спросил я у портье, делая запись в регистрационной книге. — Я хочу сказать, как называется ваш город?
— Питтсфилд, — ответил он.
— Какого штата?
— Массачусетс, — сказал он с оттенком холодного презрения.
На следующее утро я встал рано, в прекрасном расположении духа. И слава Богу, потому что машин на шоссе было мало, а водители тех, что проезжали, не горели желанием взять лишнего пассажира. К девяти часам, пройдя на своих двоих несколько миль, я основательно проголодался. К счастью — возможно, здесь и проявился Божий промысел, — в кафе у дороги я познакомился с мужчиной, который был готов подвезти меня почти до самой канадской границы. По его словам, он был рад попутчику. Уже в дороге я узнал, что он преподаватель литературы, профессор. К тому же джентльмен. С ним было приятно беседовать. Он прекрасно знал весь золотой фонд англоязычной литературы, подолгу говорил о Блейке, Джоне Донне, Трахирне, Лоренсе Стерне. А также о Броунинге и Генри Адамсе. И о мильтоновской «Ареопагитике». Одни сливки.
— Вы, наверное, и сами много книг написали, — предположил я.
— Только две, — ответил он. (Как оказалось, обе — учебники.) — Я учу литературе, — прибавил он, — а не делаю ее.
Профессор высадил меня недалеко от границы, на бензозаправочной станции, хозяин которой был его приятелем, а сам свернул на боковую дорогу, которая вела к какой-то деревушке.
— Мой друг посадит вас завтра утром на подходящую машину. Постарайтесь с ним подружиться, он интересный человек, — сказал профессор на прощание.
Нам повезло: на бензоколонку мы приехали за полчаса до закрытия. Ее хозяин, как я вскоре выяснил, был поэтом. Мы поужинали с ним в уютном маленьком ресторанчике, а после он отвез меня в гостиницу на ночлег.
Уже в полдень следующего дня я был в Монреале. Поезд Моны приходил через несколько часов. Холод был жуткий. Почти как в России, подумал я. Город показался мне мрачноватым. Я заглянул в отель, погрелся в холле и вернулся на вокзал.
— Как тебе город? — спросила Мона в такси.
— Не очень. Здесь чертовски холодно.
— Тогда давай переберемся в Квебек.
Мы пообедали в английском ресторане. Просто жуть! Нам подали нечто заплесневелое и холодное.
— В Квебеке будет лучше, — сказала Мона. — Остановимся во французском отеле.
В Квебеке у тротуаров лежали горы снега со льдом. Идти по улице — словно шагать меж айсбергов. Куда бы мы ни шли, повсюду нам встречались монахини или священники. Мрачные фигуры, у которых в венах вместо крови лед. Квебек тоже не привел меня в восторг. С таким же успехом мы могли отправиться на Северный полюс. Как можно расслабиться в такой обстановке?
Отель, однако, оказался уютным и гостеприимным. А как нас накормили!
— Похоже на Париж? — спросил я, имея в виду качество еды.
— Здесь лучше, — ответила Мона. — Если, конечно, не считать самых дорогих французских ресторанов.
Прекрасно помню наш первый обед. Суп — просто объедение. А какая телятина! А сыр! О винах же просто молчу.
Помнится, официант дал мне карту вин, и я стал ее изучать, потрясенный количеством названий. Когда подошло время заказывать вино, я не мог вымолвить ни слова. Подняв глаза на официанта, я произнес:
— Полагаемся на ваш вкус. Я просто растерян.
Официант взял карту вин, внимательно прочитал ее, перевел взгляд на меня, потом — на Мону и снова уткнулся в карту. Он с головой ушел в решение нашей проблемы и со стороны выглядел как человек, изучающий программу скачек.
— Думаю, — сказал он, — вам нужно заказать «Медок». Это легкое сухое бордо, оно доставит вам удовольствие. Если понравится, завтра предложу еще одно. — И он поспешил прочь, одарив нас улыбкой херувима.
За ленчем он выбрал для нас «Анжу». Божественное вино! За следующим ленчем — «Вувре». Если мы не заказывали рыбу, то за обедом пили красные вина: «Поммард», «Ньи Сент-Жорж», «Кло-Вужо», «Макон», «Мулен-а-Веи», «Флери» и т.д. Несколько раз он ставил на наш столик густое и ароматное бордо, отличное марочное вино. Это была, в полном смысле слова, просветительская работа. (В воображении я давал ему баснословные чаевые.) Иногда официант сам делал маленький глоток, чтобы убедиться в качестве вина. И всегда подсказывал, что заказать. Его советы были бесценны. Мы перепробовали все. Кухня у них была превосходная.
Отужинав, мы обычно переходили на веранду (естественно, плотно закрытую) и там за рюмкой отличного ликера или коньяка играли в шахматы. Иногда к нам подходил коридорный, и тогда мы переставали играть, чтобы послушать его рассказы о «прекрасной Франции». Иногда мы садились в коляску, нас закутывали в одеяла и меха, и лошадка, цокая копытами, возила нас по темному городу. А однажды вечером, чтобы доставить удовольствие нашему приятелю-коридорному, мы побывали на мессе.
Более праздного и спокойного отдыха у меня в жизни не было. Меня удивило, что это не раздражает Мону.
— Я бы рехнулся, если бы мне сказали, что я проведу здесь остаток моих дней, — сказал я как-то.
— Канада — не Франция, — ответила Мона. — Здесь только кухня французская.
— И не Америка, — продолжил я. — Это ничейная земля. Надо бы отдать ее эскимосам.
К концу отдыха — а мы провели там десять дней — мне не терпелось вернуться к работе над романом.
— Ты скоро его закончишь? — спрашивала Мона.
— Оглянуться не успеешь, — отвечал я.
— Прекрасно! Тогда мы сможем уехать в Европу.
— Чем скорее — тем лучше, — говорил я.
Когда мы вернулись в Бруклин, деревья уже цвели. Здесь было на двадцать градусов теплее, чем в Квебеке. Миссис Сколски встретила нас приветливо.
— Мне вас не хватало, — сказала хозяйка, провожая нас до дверей. — Да, чуть не забыла, — вдруг спохватилась она. — Без вас заходил ваш друг — кажется, Макгрегор? — со своей знакомой. Похоже, он не поверил, когда я сказала, что вы уехали в Канаду. «Не может быть!» — воскликнул он и попросил разрешения зайти в ваш кабинет. Я не знала, что и ответить — так растерялась. По поведению вашего друга я поняла, что ему почему-то очень важно показать вашу комнату своей знакомой. «Не беспокойтесь, — сказал он, — я знаю Генри с детства». Пришлось уступить, но все время, что они провели в кабинете, я была там же. Ваш друг показал женщине гравюры на стенах и книги. Мне показалось, что он стремился произвести впечатление на свою знакомую. Потом сел за стол и сказал: «А вот здесь он пишет свои книги, правда, миссис Сколски?» И снова заговорил о вас — какой вы замечательный писатель, надежный друг и так далее. Я не знала, как себя вести, и в конце концов пригласила их на чай. Думаю, они провели здесь около двух часов. Ваш друг говорил интересные вещи…
— О чем, например? — спросил я.
— О многом. Но больше всего — о любви. Он без ума от своей спутницы.
— А она что-нибудь говорила?
— Ни слова не вымолвила. Показалась мне странной. Вряд ли такая женщина подходит ему.
— Хорошенькая?
— Смотря на чей вкус, — вежливо ответила хозяйка. — Но если уж говорить правду, то она довольно простенькая, можно сказать, даже некрасивая. И без огонька. Его выбор удивил меня. Что он в ней нашел? Разве он слепой?
— Просто дурак, каких мало, — сказала Мона.
— А на меня произвел неплохое впечатление.
— Миссис Сколски, пожалуйста, если он позвонит или еще раз зайдет, скажите, что нас нет дома, — попросила Мона. — Что угодно говорите, только не позволяйте ему войти. Этот зануда нас просто достал. Вот уж олух так олух.
Миссис Сколски вопросительно посмотрела на меня.
— Да, — согласился я, — она права. По правде сказать, портрет еще приукрашен. Макгрегор гораздо хуже. Он из тех людей, у которых ум ничему не служит. Быть адвокатом он еще может, но во всех других отношениях — существо одноклеточное.
Было видно, что миссис Сколски озадачена. Ее знакомые никогда так не отзывались о своих друзьях.
— А он так тепло о вас говорил, — сказала она.
— Это ничего не меняет. Он примитивный, бестолковый… Толстокожий — вот кто он.
— Что ж… если вы так думаете, мистер Миллер. — Хозяйка попятилась к лестнице.
— У меня больше нет друзей, — добил я ее. — Я их всех прикончил.
Миссис Сколски слова не могла вымолвить от изумления.
— Он не то хотел сказать, — поторопилась Мона.
— Не сомневаюсь, — обрадовалась миссис Сколски. — Он говорит страшные вещи.
— И тем не менее это правда. Я законченный индивидуалист, миссис Сколски.
— Я вам не верю. И мистер Эссен не поверил бы.
— Когда-нибудь поверит. Только не подумайте, что он мне не нравится. Вы меня понимаете?
— Нет, не понимаю, — сказала миссис Сколски.
— А я и сам не понимаю, — признался я с хохотом.
— Да в вас черт сидит! Вы согласны, миссис Миллер?
— Вполне возможно. Его не так легко понять.
— Мне кажется, я его понимаю, — добавила миссис Сколски. — Он просто стыдится того, что такой благородный, честный, искренний и так предан друзьям. — Она повернулась ко мне. — По правде говоря, мистер Миллер, вы самый доброжелательный человек из всех, кого я знаю. И что бы вы ни говорили о себе, я буду о вас думать то, что считаю нужным… Приходите ко мне ужинать, когда распакуете вещи, договорились?
— Видишь, — сказал я после ухода хозяйки, — как трудно людям принять правду.
— Любишь ты людей шокировать, Вэл. Надо и правду уметь преподносить.
— И все-таки есть в этом одна хорошая вещь: Макгрегора она больше к нам не подпустит.
— Да ты от него до конца своих дней не отделаешься, — сказала Мона.
— Вот будет смешно, если наткнемся на него в Париже!
— Замолчи, Вэл. Одна мысль об этом способна испортить путешествие.
— Он рвется в Париж, чтобы там трахнуть свою подружку. Здесь ему не позволяют даже руку на бедрышко положить…
— Давай забудем о них, Вэл, хорошо? Меня от них в дрожь бросает.
Но как их забудешь? Проговорили о Макгрегоре и Гвельде весь ужин. А ночью мне приснилось, как мы сталкиваемся с ними в Париже. В этом сне Гвельда выглядела как кокетка, вела себя соответственно, говорила по-французски, как парижанка, и своей похотливостью довела Макгрегора до отчаяния. «Мне нужна жена, а не шлюха! — жаловался он. — Направь ее на путь истинный, малыш!» Я повел ее к священнику на исповедь, но почему-то мы оказались в борделе, где Гвельда пользовалась таким успехом, что с ней некогда было перемолвиться словом. В конце концов она и священника затащила к себе наверх, но тут вмешалась мадам, хозяйка заведения, и выкинула ее на улицу совершенно голую — в одной руке полотенце, в другой — мыло.
До завершения работы над романом оставалось всего несколько недель. Папочка уже и издателя присмотрел, своего старого дружка. По словам Моны, он собирался, если не найдет законного издателя, выпустить книгу сам. У мошенника в последнее время было отличное настроение: он заключил на бирже выгодные сделки и даже грозился тоже поехать в Европу. Разумеется, с Моной. («Не волнуйся, Вэл, когда придет время, я просто слиняю». — «А как же деньги, которые тебе должны перевести в банк?» — «И это тоже улажу, не бери в голову».)
Когда речь заходила о Папочке, у нее не было никаких сомнений и страхов. Мне казалось бессмысленным пытаться руководить ею или даже давать советы: она лучше знала, что в ее власти, а что нет. Я же имел представление об этом человеке только со слов Моны. Хорошо одетый, исключительно вежливый, всегда имеет при себе тугой бумажник, набитый зелененькими. (Менелик Щедрый.) Таким я его видел. Жалости он у меня не вызывал. Вся эта история ему явно доставляла удовольствие. Иногда я задавал себе вопрос: как Моне удается скрывать свой адрес? Одно дело жить с больной матерью, а совсем другое — хранить в секрете место проживания. Папочка мог догадаться, что Мона живет с мужчиной. Но какая ему разница, с кем она живет — с больной матерью, с любовником или с мужем, — если она вовремя является на свидания? Кто знает, может, он даже подыгрывал ей? Он явно не дурак… Но тогда почему он поощряет ее желание поехать в Европу, где она могла застрять на долгие месяцы? Тут, конечно, нужно кое-что скорректировать. Когда Мона говорила: «Папочка хочет, чтобы я посмотрела Европу», — я мысленно изменял фразу и слышал, как она обращается к Папочке: «Мне так хочется еще, хоть ненадолго, побывать в Европе!» Что касается публикации романа, то, возможно, у Папочки вначале не было намерения этим заниматься — ни через друга-издателя (если такой был), ни самостоятельно. Может, он просто пошел ей навстречу, чтобы ублажить любовника или мужа или больную мать, в конце концов. Он мог быть лучшим актером, чем мы!
А может быть — такая мысль возникала тоже — может быть, у них и разговора не было о Европе. Просто Мона любым путем намеревалась опять оказаться там.
Неожиданно предо мной возник образ Стаси. Странно, что до сих пор от нее нет известий. Не может ведь она все еще скитаться по Северной Африке! Значит, вернулась в Париж — и ждет? А почему бы и нет? Для Моны нет ничего проще, чем снять абонентный ящик на почте и еще иметь тайник где-нибудь дома, где можно хранить письма Стаси. Столкнуться со Стасей в Париже было бы во сто раз хуже, чем встретить Макгрегора и Гвельду. Как глупо, что мне раньше не пришла в голову мысль о возможной тайной переписке! Теперь попятно, почему в наших отношениях тишь да гладь…
Конечно, были и другие варианты. Стася могла покончить с собой. Но это вряд ли удалось бы сохранить в тайне. Стася — слишком необычный человек, слухи о ее самоубийстве поползли бы тут же и в конце концов достигли наших ушей. А может, Стася и ее друг заблудились в пустыне и теперь их кости белеют где-нибудь среди песка?
Нет, она жива, я не сомневался. Но и в этом случае события могли развиваться по-разному. Она могла кого-то встретить. На этот раз — мужчину. И к настоящему времени уже превратилась в образцовую хозяйку дома. Такие вещи случаются сплошь и рядом.
Но и этот вариант я отмел. Слишком не похоже на нашу Стасю.
«Черт побери! — воскликнул я про себя. — Что я дурью маюсь? К чему эти волнения? Главное — попасть в Европу!» Я представил себе парижские каштаны (конечно, в цвету) и маленькие столики (lesgueridons) на открытых верандах кафе и разъезжающих парами полицейских на мотоциклах. Я подумал и о веспасианах. Приятно, наверное, мочиться на свежем воздухе, глазея на проходящих мимо красавиц… Надо учить французский… (Оu sont les lavabos? )
Если верить Моне, мы могли поехать, куда только пожелаем — в Вену, Будапешт, Прагу, Копенгаген, Рим, Стокгольм, Амстердам, Софию, Бухарест. А почему бы не в Алжир, Тунис, Марокко? Я вспомнил одного голландца, своего приятеля: распрощавшись с работой посыльного, он поехал с новым хозяином за границу… Я получал от него письма из Софии и еще с Карпат, где он побывал в приемной у королевы Румынии.
Интересно, а что стало с О'Мара? С каким удовольствием я повидался бы с этим человеком. С другом! Вот было бы здорово захватить его с собой в Европу — с согласия Моны, конечно. (Но это невозможно.)
Мысли мои перебегали от предмета к предмету. Всякий раз, когда я находился в приподнятом настроении, когда знал, что могу это сделать, могу выразить мысль в словах, мозг мой начинал работать в самых разных направлениях. Вместо того чтобы броситься к машинке и лихорадочно застучать по клавишам, я, сидя за столом, строил планы, мечтал или просто думал о тех, кого люблю, вспоминал былые времена, слова и поступки. (Ха-ха-ха!) Или придумывал для себя срочную исследовательскую работу, не терпящую никаких отлагательств. Или изобретал отличный в моем представлении шахматный маневр, а чтобы не забыть его, расставлял фигуры и разыгрывал партию, поджидая момент, когда можно применить новый тактический ход. А когда наконец садился за машинку, до меня вдруг доходило, что на странице такой-то я допустил досадный промах. Открыв нужную страницу, я убеждался, что там и все остальное ни к черту не годится. Начав исправлять, увлекался и писал заново страницу за страницей, хотя позже понимал, что их можно без ущерба выбросить.
Словом, занимался чем угодно, только бы отсрочить момент творчества. Так ли? А может, мне нужно было выпустить пар, снизить мощность, охладить мотор — для того, чтобы писать спокойнее и увереннее? Я заметил, что пишу лучше, когда нахожусь не на пике творческого возбуждения. Держаться на поверхности бурного океана и лавировать среди пенистых крутых волн удавалось лишь Старым Мореходам.
Но стоило приступить к делу, стоило взять решающий барьер, все становилось просто, словно сидишь и лузгаешь семечки: одна мысль мгновенно рождала другую. Пальцы летали по клавишам, а в голову лезли всякие приятные, но посторонние мысли, которые, впрочем, совсем не мешали работе. Приведу примеры. «Эта фраза для тебя, Ульрик, я так и слышу, как ты посмеиваешься». Или: «А вот эта пришлась бы по душе тебе, О'Мара!» Друзья сопровождали меня в творческом путешествии, как резвящиеся дельфины. А я, словно матрос у румпеля, увертывался от рыбы, перелетающей через мою голову. Корабль летел вперед на всех парусах, его хоть и покачивало, но он твердо придерживался курса, а я приветствовал, размахивая в воздухе рубашкой, идущие навстречу воображаемые суда, пересвистывался с птицами, салютовал прибрежным скалам, возносил хвалу Богу за то, что он храпит меня и посылает силы, и тому подобное. У Гоголя была тройка, у меня — парусник. Пока действовали чары, я был владыкой морей. Добивая последние страницы, я мысленно сходил на берег и шел по бульварам ярко освещенного города, то и дело приподнимая шляпу и практикуясь во французском: «S'il vous plait, monsieur». «Л votre service, madame». «Qelle belle journee, n'est-cepas?» «C'estmoiqui avaistort». «A quoi bon seplaindre, la vie est belle!». Et cetera, et cetera . (Все фразы подчеркнуто вежливые.)
Я мог побаловать себя, выдумав импровизированную беседу с парижанином, хорошо знающим английский язык — одним из тех обворожительных французов (встречающихся только в книгах), которым интересны наблюдения иностранца, как бы банальны они ни были. Выяснялось, что мы оба — поклонники Анатоля Франса. (Как легко устанавливаются такие контакты в воображении!) А я, самонадеянный болван, заговаривал об одном любознательном англичанине, который тоже любил Францию — страну, а не писателя . Восхищенный моим упоминанием знаменитого boulevardier этой восхитительной эпохи — la fin desiecle , — мой спутник предлагал проводить меня на площадь Пигаль, где я мог увидеть литературных знаменитостей нынешнего времени в кафе «Дохлая крыса». «Но, месье, — притворно протестую я, — вы слишком добры». — «Не стоит благодарности, для меня это большая честь». И все в таком духе. Представьте себе, эта праздная болтовня, лесть и обмен любезностями — все это на фоне зеленого, с металлическим отблеском, неба, усыпанной осенними листьями земли, графинчиков, искрящихся на каждом столике, веселых и довольных людей. Короче говоря, это Париж, великолепный Париж, и парижанин — само совершенство, и день словно создан для послеобеденной легкой болтовни.
— Европа, — заключил я, — дорогая бесценная Европа, не обмани меня! Пусть ты окажешься вовсе не той, какой я представляю себе и о какой мечтал, но прошу, не лишай меня хотя бы надежды на то, что в дальнейшем при упоминании о тебе лицо мое примет довольную мину. Пусть твои граждане презирают меня, пусть ни во что не ставят, но молю, пусть разговаривают между собой на том языке, какой звучит в моем воображении. Дай мне испить мудрости и у этих острых, подвижных умов, которые свойственны только универсальному интеллекту, приученному (с колыбели) освящать поэзией факт и деяние, дай соприкоснуться с. духом, который вспыхивает по малейшему поводу и парит, парит в вышине, достигая невероятных высот, и в то же время не теряет житейской здравости, остроты и эрудиции. И не показывай мне, о дорогая Европа, пожалуйста, не показывай сквозь розовые очки континент, обреченный на прогресс. Мне хочется лицезреть твой древний, источенный временем лик, морщины, полученные в вековой битве на арене мысли. Хочется своими глазами видеть орлов, которых ты приучила есть с руки. Я иду к тебе, как пилигрим, благочестивый пилигрим, который не просто верит, познает, что невидимая сторона лупы прекрасна, безмерно прекрасна.
До сих пор я знал только призрачное, выщербленное лицо кружащего нас в вихре мира. Ряды потухших вулканов, безжизненные горные хребты, раскаленные пустыни, расползшиеся варикозными венами по бездушному, безжалостному пространству. Прими меня, древняя земля, прими как кающегося грешника, прими как человека, не совсем погибшего, хотя и постоянно сбивавшегося с пути, который с юных лет разочаровывал своих братьев и сестер, советчиков, учителей и утешителей.
Только я закончил мольбу, как предо мной вдруг всплыло лицо Ульрика, он выглядел точно так, как в тот день, когда я встретил его на углу Седьмой авеню и 52-й улицы. К тому времени он уже побывал в Европе, и в Африке тоже, — его глаза все еще светились восхищением от увиденного. Он словно влил в меня новую кровь. В венах моих забурлили вера и мужество. Hodie mihi, eras tibi! Европа существовала, и она ждала меня. Что бы ни случилось — голод, мороз, войны, революции, — она останется той же. Останется Европой, по которой всегда будет тосковать изголодавшаяся душа. Я слушал его, жадно впитывая каждое слово, и мысленно задавал себе вопрос, возможно ли (достижимо ли?) попасть туда такому, как я, который «вечно плетется позади всех». Голова моя кружилась, как у пьяного, я чувствовал себя неуверенно, как слепой, потерявший палку, а магнетическая сила его слов (Альпы, Апеннины, Равенна, Фьезоле, равнины Венгрии, Иль-Сен-Луи, Шартр, Турень, Перигор…) отзывалась болью где-то внутри, эта боль медленно вызревала, становясь чем-то вроде Heimweh , стремления к «миру, находящемуся в другом времени и пространстве». («О, Гарри, сколько грязи и дряни мы встретим, прежде чем попадем домой».)
Да, Ульрик, в тот день ты заронил в мою душу семя мечты. Ты отправился в свою студию, чтобы рисовать свежие бананы и ананасы для «Сатердей ивнинг пост», а я дал волю воображению. Европа была так близко. Что значат какие-нибудь два года, пять или даже десять? Это ты, Ульрик, вручил мне заграничный паспорт. Это ты разбудил дремлющего гида: Heimweh.
Hodie tibi, eras mihi.
И, бродя в тот день по улицам, я мысленно прощался с привычными ужасными и тоскливыми сценами, со всей этой тягомотиной, больничной стерильностью и отношениями без любви. Когда я шел по Пятой авеню, лавируя, как угорь, меж людьми, делающими покупки, и праздношатающимися бездельниками, меня душило отвращение и презрение ко всему, на что падал мой взгляд. Слава Богу, мне не придется вечно созерцать эти занюханные кувшинные рыла, эти уродливые здания Нового Света, эти угрюмые церкви, эти парки, кишащие голубями и бродягами. Направляясь с улицы, где стоял магазин отца, к Бауэри (привычный маршрут моих детских лет), я вновь проживал годы ученичества, понимая, что то было время отчаяния, неудач и страдания. Тысяча лет одиночества. К зданию Куперовского союза я обычно подходил в наимрачнейшем настроении, и тогда в голове у меня начинали крутиться отрывки из ненаписанных книг — словно загнутые уголки мечты, не желающие распрямляться.
Эти загнутые уголки всегда будут преследовать меня здесь… о них напомнят карнизы прокопченных, грязно-коричневых лачуг, выложенные плиткой фасады салунов, укромные уголки, где, словно сонные мухи, слоняются бродяги с затуманенным взором рыбьих глаз, и — Боже! — какие они потрепанные, испуганные, изнуренные, осунувшиеся! И вот в этом Богом забытом месте Джон Каупер Повис читал лекции, принося в этот грязный вонючий район последние новости из вечного мира духа — духа Европы, его Европы, нашей Европы, Европы Софокла, Аристотеля, Платона, Спинозы, Пико делла Мирандола, Эразма, Данте, Гете, Ибсена. Здесь же объявлялись и другие пылкие энтузиасты, они обращались к толпе, пытаясь расшевелить ее не менее великими именами: Гегеля, Маркса, Ленина, Бакунина, Кропоткина, Энгельса, Шелли, Блейка. За прошедшее время вид улиц не изменился, стал, пожалуй, даже хуже — еще меньше надежды, справедливости, красоты и гармонии. Вряд ли здесь может вырасти Торо, или Уитмен, или Джон Браун, или Роберт Э. Ли. Скорее заурядность — личность печальная и нелепая, руководимая сверху, неспособная принимать самостоятельные решения и отличать добро от зла, подстраивающаяся к общественному мнению, негибкая и вечно затягивающая похоронный марш.
— Прощайте, прощайте! — повторял я, шагая мимо. — Прощайте! — Никто не отзывался, даже голуби. — Вы что, оглохли все, сонные тетери?
Я словно шел по границе между цивилизациями. По одну сторону культура бурлила, как вода в открытой канализационной трубе, по другую — abattoirs, с висящими на крюках рассеченными и окровавленными тушами, сплошь усеянными мухами и личинками. Тропа жизни двадцатого века. Одна триумфальная арка за другой. И роботы с Библией в одной руке и с винтовкой — в другой. Лемминги, спешащие к морю. Вперед, Христовы воины… Ура, Карамазовы! Какая веселая мудрость! Encore ип petit effort, si vous voulez xtre rupublicains!
Иду по середине дороги. Стараюсь не наступить на кучки свежего навоза. По какой грязи и дряни нам приходится пробираться! Ах, Гарри, Гарри! Гарри Холлер, Гарри Холлер, Гарри Смит, Гарри Миллер, Гарри-Мученик. Вперед, Асмодей, вперед! На костылях, как хромой сатана. Но увешанный орденами. И еще какими! Железный крест, Крест Виктории, Croix de Guerre … золотые, серебряные, бронзовые, железные, цинковые, деревянные, оловянные… Делай свой выбор!
А несчастному Иисусу пришлось нести свой крест!
Воздух становится более едким. Чатнем-стрит. Старый добрый китайский квартал. Повсюду, словно медовые соты, множество маленьких домиков. Опийные притоны. Страна лотоса. Нирвана. Отдыхайте и ни о чем не беспокойтесь — пролетарии всех стран работают. Все мы трудимся — чтобы потом проследовать в вечность.
А вот и Бруклинский мост, он, словно лира, повис между линией небоскребов и Бруклинским холмом. И, как всегда, бредут по нему пешеходы, возвращаясь домой с пустыми карманами и желудками, с пустыми сердцами. Горгонзола, ковыляющий на почерневших от солнца ногах. Внизу — река, в небе — чайки. А над чайками — невидимые звезды. Славный денек! Такой прогулке позавидовал бы сам Помандер. Или Анаксагор. Или ценитель извращенного вкуса Петроний.
Зима жизни — думаю, это кто-то отметил — начинается с рождения. Самые трудные годы — от одного до девяноста. А после — штиль.
Ласточки тоже летят домой. В клюве у каждой — крошка, веточка, проблеск надежды. Epluribus unum.
Поднимаются оркестранты, все шестьдесят четыре музыканта в безукоризненно белых костюмах. А над головой на темно-синем куполе зажигаются звезды. Начинается грандиознейшее шоу на земле, в котором принимают участие дрессированные тюлени, чревовещатели и воздушные гимнасты. Распорядитель — дядюшка Сэм, этот тощий верзила в полоску, этот юморист, который, широко расставив ноги барона Мюнхгаузена, ходит по свету и в любое время года, несмотря на ветер, град, снег, мороз или засуху, готов кричать свое ку-ка-ре-ку!