КНИГА ВТОРАЯ.
МОЙ ВЕЛОСИПЕД И ДРУГИЕ ДРУЗЬЯ
Гарольд Росс
Это была эпоха Фрейда и неврозов, которыми он наводнил мир. Теперь-то мы знаем, что действительно таилось в ящике Пандоры. Я имею в виду период с 1910-го по 1924 год. Что за волнующее и эффектное время! Никаких наркотиков, никаких хиппи, в худшем случае — пьяная богема и мелкие жулики всех мастей.
Это была эпоха великого немого кино с диким количеством звезд мировой величины. В первых рядах, разумеется, Чарли Чаплин и Грета Гарбо. Они бессмертны, как, наверное, и некоторые другие великие актеры. Рядом с Гарбо я поставил бы имена таких звезд, как Назинова, Ольга Петрова, Анна К. Нильсон, Мари Доро, Элис Брэйди, Клара Кимбол-младшая. На сцене блистали другие — Джин Иглз, Мини Маддерн Фиск, Леонора Ульрих, миссис Лесли Картер. Все время что-то происходило, пока не разразилась Первая мировая война, после которой мир так и не вернулся в свои прежние рамки.
Это была самая ужасная из всех мировых войн. Достаточно назвать Верден, чтобы вновь пережить ее. Представьте себе Ничью Землю между двумя сторонами, усыпанную горами трупов, и чтобы начать, нужно сначала перелезть через нагроможденные тела собственных товарищей. (Хотя в древности в битве при Платеях за один день тоже умудрились порешить сто тысяч человек, да не как-нибудь, а в рукопашном бою…)
Мы успели увидеть отблеск игры Элеоноры Дузе, Сары Бернар и Мей лан Фанга, знаменитого китайского актера, который играл женские роли, пока женщины не стали исполнять их сами.
В самый разгар этого бурного периода я познакомился с одной редкой птицей с Голубой Земли, из Миннесоты. Его звали Гарольд Росс, он был пианистом, учителем музыки, позже дирижировал оркестром. Сначала он познакомился с моей женой и стал наведываться к нам в гости, всегда принося с собой папку с нотами: по пути домой читал партитуры Брамса, Бетховена, Скрябина так, как другие читают книги. Он приезжал благоухающий, как маргаритка, с покрасневшим от усиленного умывания лицом, иногда даже с мыльной пеной на кончиках ушей. Вот это я понимаю энтузиазм! У него всегда наготове было что-нибудь интересное — он мог часами рассказывать о Нижинском, новом романе Драйзера или последних изменениях в ставках на бокс, рестлинг или шестидневные велосипедные гонки. На такие мероприятия я ходил обычно с одним из своих «вульгарных дружков», как их величала моя супруга. С Гарольдом же я никогда не ходил даже в оперу.
Во время войны, работая в ателье у отца, я познакомился с одним пожилым человеком, который принял участие в моей судьбе. Его звали Альфред Пач, он вместе с братьями профессионально занимался фотосъемками. Они хвастались, будто фотографировали всех президентов США, начиная с Линкольна. Альфред Пач, настоящий чудила, никогда не пользовался деньгами, вместо этого он совершал бесчисленные обменные операции. Даже за сшитые моим отцом костюмы и жилеты он расплачивался фотографиями.
Однажды я сказал ему, что собираюсь пойти вечерком послушать Карузо и Амато. Для этого мне пришлось бы постоять в очереди за билетом — процедура не из приятных, учитывая, что в желудке было пусто. Мое сообщение послужило началом интересного разговора о музыке. Когда я сказал Альфреду, что играл на фортепьяно около десяти лет, он был очарован. Оказалось, что этот милый пожилой человек может без труда достать билеты на фортепьянные концерты или в оперу — в общем, почти на все музыкальные представления. Именно благодаря ему я увидел тогда Нижинского, вряд ли осознавая, какая редкая удача мне выпала. Излишним будет говорить, что я сполна воспользовался добротой своего нового знакомца. Каких только знаменитостей я не повидал! Среди них Ян Падеревский, Тосканини, Пабло Казальс, Ян Кубелик, Альфред Корто, Джон Маккормак, Шуманн-Хайнк, Мэри Гарден, Джеральдина Фаррар, Луиза Тетраццини и многие другие. Сироту, великого еврейского певца, я так и не увидел вживую, слышал только записи. Сколько времени я провел, размышляя под его пение в пору моей несчастной любви к Коре Сьюард! И по сей день, когда я слышу его голос, то не могу сдержать слез. Наверное, единственное вокальное произведение, которое осмелюсь поставить выше, — это опера «Тристан и Изольда», особенно «Смерть Изольды».
Для меня опера имела огромное значение, хотя эти годы были эпохой джаза, и дела у Роузлендского танц-холла, как и у Гарлемского, шли в гору. Но вернемся к Гарольду Россу. Для начала он всегда играл нам «Сады провинции» Перси Грейнджера. Несмотря на то что я вдоволь наслушался и классики, в моей памяти лучше всего сохранилась именно эта мелодия. Слушать ее в исполнении Гарольда (поистине виртуозном) было все равно что отдавать честь национальному флагу.
Приезжая в Нью-Йорк, Росс всегда встречался со своим другом Остергреном, который познакомил меня с творчеством Кнута Гамсуна. Будучи норвежцем по происхождению, Остергрен показал мне несколько грубых ошибок в английских переводах (если только я ничего не присочиняю). Точно я помню только то, что первую книгу Гамсуна («Голод») я прочел по дороге в Рочестер, поскольку жена сунула ее перед отъездом в карман моего пальто.
Сейчас Нью-Йорк образца тех лет кажется мне очень цивилизованным местом. Там было все, а в воздухе чувствовалась какая-то наэлектризованность. Гарольду Россу это особенно нравилось, учитывая то, что он приезжал из Миннесоты. Мне же, наоборот, Голубая Земля казалась загадочным и притягательным местом — возможно, из-за названия.
Это было время немого кино — Лорел, Харди — и музыкальных автоматов марки «Вурлитцер». Никто не делал кумиров из политиков, настоящих лидеров следовало искать среди духовных вождей человечества! Лао-Цзы, Будда, Сократ, Иисус, Миларепа, Гурджиев, Кришнамурти. А еще Мэри Корелли, покорившая сердца и мужчин, и женщин! Романы христианские на 101 процент — фанатизм в чистом виде. Однако за ее архаичным письмом скрывалась огромная важность содержания. Какая разница, принадлежала ли она нашему времени? Она была «вне времени». Она писала «кишками»! Я же говорю — это всегда актуально.
Еще немного о музыке: я нашел список исполнителей, которых тогда слушал. Это потрясающий документ — свидетель моих голодных дней и ночей воображаемой любви. Я заметил, что проглядел Падеревского. Какое упущение! И подумать только, что позже, во времена моего третьего брака, моя жена-полячка удостоится короткой беседы с ним, потому что ее старик, оказывается, был большим борцом за величие Польши. Затем, конечно, любимый Джон Маккормак, тенор, которого любили все, кто хоть раз его слышал. На серебряной свадьбе моих родителей я поставил одну из его записей на пластинке, чтобы не играть на пианино самому.
Тот факт, что моя тогдашняя жена-пианистка давала уроки музыки, а я был одним из ее учеников, никак не отразился на моей страсти к музыке. Я мог один вечер с толком провести в опере, а другой — в Роузлендском танц-холле, наслаждаясь ритмами «Флетчер Хендерсон Бэнда». Сегодня я сходил с ума по Тосканини, а на следующий день смотрел поединок по рестлингу (особенно когда на ринг выходили мои любимцы — Джим Лондос и Эрл Кэддок, обладатель самого мощного захвата). Этим вечером (1977 года) я снова усядусь перед телевизором, чтобы посмотреть бои, горячо надеясь, что Мил Маскара будет в полной форме и покажет все, на что он способен.
В то время Гарольд Росс учил французский, а я не знал на этом языке ни слова. Я тогда работал в отделе кадров в «Вестерн Юнион». Однажды я получил письмо от Гарольда, к нему прилагалась рукопись. Он перевел для меня роман под названием «Батуала» Рене Марана. (Я тогда как раз читал французских авторов в переводе — Анатоля Франса, Пьера Лоти, Андре Жида и других.) Может быть, я уже предвидел, что скоро окажусь во Франции?
Из актрис мне тогда больше всех нравились две Элси — Фергюсон и Янус. Гарольд часто водил мою жену в театр и на концерты. У него был отличный вкус, и мы могли часами обсуждать наших любимых авторов, пьесы и музыкантов. Не то что сейчас — проглатываешь книгу в одиночестве, а затем выбрасываешь ее в урну и берешься за следующую. Нет, такие имена, как Достоевский, Гамсун, Джек Лондон, не превращались для нас в пустой звук. Они были частью наших каждодневных забот, мы ими жили. То же самое касалось и некоторых актеров, вне зависимости от их «великости». Как можно забыть Эмиля Йеннингса (особенно в «Последнем человеке») или Дэвида Беласко, Сессю Хаякаву, Холбрук Блинн или Анну Хельд, Фрицу Шефф, Полину Фредерик?.. Существовал еще Театральный союз, появившийся из Гильдии вашингтонских актеров. Какие они ставили чудесные зарубежные пьесы — Андреева, Толстого, Гоголя, Георга Кайзера («Газ-1», «Газ-2») и многое, многое другое!
И вдруг, в самый разгар пиршества духа, разразилась революция в России. Ленин. Покончено с князем Кропоткиным и анархистами. Теперь на сцене — Троцкий, которого я видал пару раз в чайной на Второй авеню в Нью-Йорке. Теперь-то ухе точно все пошло вверх дном, дым стоял коромыслом. Будущее по меньшей мере вдруг стало сомнительным и смутным. Наши лучшие писатели — Теодор Драйзер, Шервуд Андерсон, Юджин О’Нил — вдруг словно отошли на второй план. Мы стали зачитываться русскими романистами — новыми, созданными коммунистической революцией. В Китае взошла звезда Сун Ятьсена, и мой приятель Бенни Буфано смотался туда, вернулся и соорудил ему памятник, который и был поставлен где-то в Сан-Франциско. Бенни, удивительный мальчишка с Саллкван-стрит, — ни цента в кармане, а объездил весь мир…
В это же время пришел конец шестидневным велогонкам. Не помню, чтобы Гарольд когда-нибудь ходил со мной на спортивные мероприятия. Видимо, он в отличие от меня не был достаточно безумен, дабы тащиться на Стэйтэн-Айленд и глазеть, как чемпион в среднем весе Стэнли Кетчел тренируется на свежем воздухе перед боем с Джеком Джонсоном. Мне даже и в голову не приходило позвать Гарольда с собой. Я принимал его таким, какой он есть, и он платил мне тем же. (Лучшая основа для дружбы и брака!)
Когда он жил в Миннесоте, от него приходили длинные письма на неизменной желтой бумаге.
В то время мы боготворили Генри Луиса Менкена и Бернарда Шоу. У нас, у «интеллектуалов», считалось модным высмеивать все американское. Менкен сам ввел массу уничижительных выражений, характеризующих американского парня, но он также написал великую книгу «Американский язык». Много лет спустя, вернувшись из Франции, я получил телефонный звонок в «Роялтон-отель». Это звонил Менкен и спрашивал, не можем ли мы увидеться на пару минут. Он был очень скромен и любезен; сказал, что возражал против запрета моих книг; лестно отзывался о них и оставил меня в некоторой растерянности, ибо я не привык получать благосклонные отзывы от своих американских критиков.
Это было время лошадиных скачек и судебного процесса Эвелины Незбитт. А также «Пелеаса и Мелисанды», Мэри Гарден в «Таис», Гадски в роли Брюнхильды, Шумана-Хайнка, Фрэнка Крамера, чемпиона по велосипедным гонкам. Был еще такой известный актер Йорам Бен-Ами с Бауэри-стрит, улицы притонов, игравший в Театральном союзе. Из России к нам пришел не только Нижинский, но и «Борис Годунов», и Настасья Филипповна из «Идиота». Помимо Элеоноры Дузе, был еще бессмертный Пабло Казальс; огромный дирижабль «Граф Цеппелин», который взорвался в ангаре; наряду с Джоном Дрю, любимцем женщин, — другой герой-любовник, Рудольф Валентино; сэр Томас Липтон и яхтовые регаты; Лиллиан Расселл и ее прожорливый возлюбленный — Даймонд Джим Брэйди.
Я помню нескольких женщин-писательниц, вроде Эдны Фербер и Фани Хёрст, но подавляющее большинство читало Мэри Корелли. Не в последнюю очередь упомянем Хьюстонский уличный театр. (До сих пор помню их рыжеволосого дирижера, который иногда очень эмоционально играл на пианино.) Не забыть еще выставки в «Арсенале», где Марсель Дюшам впервые представил на суд публики свою «Обнаженную, спускающуюся по лестнице».
Мой отец тогда еще не начал шататься по барам с Джеком Бэрримором, но и до этого уже оставалось недолго. Позже я узнал от самого Бэрримора, каким компанейским парнем был мой папаша, хоть и из «некультурных», как сказали бы французы.
Думая об этом сейчас, я понимаю, что в то время Нью-Йорк так и кишел женщинами невероятной красоты. Они съезжались сюда со всего мира. Нельзя не сказать еще об одной крупной фигуре того времени — о Рабиндранате Тагоре, человеке, о котором говорили столько же и которого почитали так же, как Кришнамурти. Я пошел на его лекцию в Карнеги-Холл, как только он приехал в Америку. На этот раз Гарольд составил мне компанию, поскольку он тоже был поклонником Тагора. Какое же разочарование нас ожидало… Лекция состояла в основном из обвинений в адрес Америки, и все это произносилось таким свистящим, хныкающим голосом, что превратилось в одну нескончаемую жалобу. Мы оба чувствовали себя препаршиво, глядя, как наш идол рассыпается у нас на глазах. Но спустя многие годы мое восхищение этим человеком только увеличилось. Все, что он написал и чего достиг в жизни, — это вещи высшего порядка.
Как мне забыть тот день, когда Чарльз Линдберг пересек Атлантику на своем моноплане — так, что весь мир застыл в изумлении?! Этот день занесен в историю Америки красными цифрами.
И что же сталось с моим приятелем за все это время? Он покинул свою Голубую Землю и поселился в Рочестере, где по-прежнему преподавал музыку и дирижировал небольшим оркестром. И писал мне письма все на той же желтой бумаге. Сейчас он живет в доме для престарелых, но у него в комнате стоит пианино. Он никогда не говорит, что его беспокоит, но я думаю, все дело просто в преклонном возрасте, как и у вашего покорного слуги.
Вот вам достойный пример самоучки, пропитанного культурой до кончиков пальцев и всю свою жизнь прожившего в захолустье. То, что нас связывало, не может быть забыто. Гарольд Росс обогатил мою жизнь. Интересно, играет ли он до сих пор «Сады провинции» Перси Грейнджера?
Бецалел Шатц
Не помню, чтобы кто-нибудь называл его Бецалел, все звали его просто Лилик. Как Пикассо шло имя Пабло, так и отцу шло имя Лилик. Я говорю о нем в прошедшем времени, потому что наша последняя встреча состоялась очень давно — это было где-то на вокзале в южной Франции, лет двадцать, а то и больше назад. Сейчас Лилик живет в Иерусалиме. Он там родился, там же пошел в школу, но встретил я его впервые где-то в Биг-Суре, когда он явился на мой день рождения, весь сияющий, полный разнообразных идей и проектов, которыми рассчитывал меня заинтересовать. Мы с ним вместе сделали книгу «В ночную жизнь…», этот прекрасный и столь необычный в истории пример сотрудничества, если позволено так говорить о самом себе. Как и в случае с Лоуренсом Дарреллом, я был сразу же очарован Лиликом. Он излучал здоровье, жизнерадостность и оптимизм. Устоять перед его обаянием было невозможно. Он потратил минимум времени на то, чтобы убедить меня взяться за совместную книгу. (У меня осталась пара копий этого издания, трафаретная печать.) Основную часть издательской работы проделал Лилик. Он собственноручно сделал не только иллюстрации и макет книги, но и все трафаретные матрицы. Думаю, это заняло у него в целом не меньше двух лет, хотя даже если бы на это потребовалось лет десять, Лилик все равно не отказался бы от своей затеи. Его невероятное здоровье позволяло ему работать в два раза больше, чем обычным людям. К тому же он обладал еще одним редким талантом — умел верить и никогда не брался за то, во что не верил свято и непререкаемо. Втянувшись в дело, он был подобен снежной лавине — ничто не могло остановить его или заставить свернуть с выбранного пути.
В связи с этим хочу сказать пару слов о его воспитании и образовании. Начать с того, что ему повезло с родителями. Отец его был придворным скульптором у болгарского царя, а мать — писательницей и интеллектуалкой, бежавшей из царской России, оба — либералы, творческие личности и любящие родители. Именно они привезли в Израиль первое в стране пианино. По-моему, Шатц получил на редкость хорошее образование: танцы, актерская игра, музыка, спорт предшествовали истории, грамматике и прочим наукам. Школу он окончил вполне оформившейся личностью, в мире с собой и окружающей действительностью: у него были близкие друзья среди арабов; он немного говорил по-арабски; одинаково хорошо играл в футбол и теннис, а в перерывах учился играть на скрипке. Какая же разница в воспитании по сравнению с американскими детьми! Подростком Бецалел читал мировую классику — Достоевского, Андре Жида, Томаса Манна, Анатоля Франса. И все на иврите. К нему домой приходили такие гости, как Эйнштейн, Элеазар Бен Иегуда, патриарх сионизма, сделавший иврит живым языком, художники Марк Шагал, Диего Ривера и другие. Именно в Израиле и в их окружении Шатц научился рисовать, и теперь его работы можно увидеть где угодно. Несмотря на всю свою любовь к родине, он ни в коем случае не был узколобым националистом.
Некоторое время он жил и работал в Париже, что еще больше нас сближало. Помимо французского языка, Лилик говорил на немецком, русском, польском, не говоря уже об английском и иврите. (Но не на идише!) Очень во многом Шатц был совершенно не похож на еврея и вообще на израильтянина. Он был настоящим космополитом, который повсюду чувствует себя превосходно.
Когда я впервые его повстречал, он жил в Беркли. Поскольку родители моей четвертой жены Ив тоже жили в Беркли, я частенько его навещал, особенно во время работы над книгой «В ночную жизнь…». Но через несколько лет он переехал в Биг-Сур со своей женой Луизой, сестрой Ив. (Так что мы с ним породнились, как и положено хорошим друзьям.) В Биг-Суре Лилик стал моим помощником, поскольку в дополнение к своему культурному и творческому багажу он еще и не боялся рутины. Если вам не хочется возиться с лишней работой, позовите Лилика! Он был всегда в пределах досягаемости, вечно готовый помочь, полный оригинальных идей, как сделать то или это. Перечислять его достоинства можно до бесконечности. Единственное, что так или иначе ограничивало его независимость, так это проблемы с чиновниками британского правительства. (Израиль тогда еще не был суверенным государством.) Однако трудности лишь обостряли его мышление, он никогда не позволял обстоятельствам брать над собой верх. В худшем случае он мог пробормотать пару увесистых выражений на иврите или арабском. Арабский, насколько я понимаю, хорошо подходит для сквернословия. (Слушая, как он говорит с мамой по телефону на иврите, я выучил одно слово — «има», то есть «мама».) Мне показалось, что это хорошо звучит, уж получше, чем наше слово «мать». У него были прекрасные отношения с матерью, хотя, по-моему, она была не подарок. Но даже если Лилик и отдавал себе отчет во всех ее недостатках, он никогда не подавал виду. В этот период в Биг-Суре я завел себе несколько друзей-евреев. Они все были знакомы между собой, хотя я бы не сказал, что испытывали друг к другу особую любовь. Каждый из них слишком хорошо осознавал собственную уникальность. Я же старался дружить со всеми, и меня частенько принимали за еврея. Всю свою жизнь, приходится отмечать это снова и снова, я был окружен друзьями-евреями, перед которыми я в неоплатном долгу. Например, только еврейский врач способен отказаться принять от пациента, гоя вроде меня, плату и даже, наоборот, предложить тому денег взаймы. (Да, таких врачей неевреев я не встречал.)
Живя в Биг-Суре, я впервые заработал достаточно денег, чтобы открыть банковский счет (двадцать пять или тридцать лет назад.) Я уже упоминал об Ив. После свадьбы в Кармеле мы решили провести медовый месяц в Европе. (Я не был во Франции с 1939 года.) К нашему удивлению, Лилик написал нам из Иерусалима, что они с женой хотят к нам присоединиться. Все эти годы, предшествующие Моему успеху в Америке, я переписывался с Пьером Лесденом, фламандским поэтом. Теперь, будучи в Париже, я намеревался увидеться с ним. (Раньше мы никогда не встречались.) Лилик изъявил желание составить мне компанию, потому что я много рассказывал ему о своем друге Пьере Лесдене, но для начала нужно было преодолеть препятствие в лице британского правительства. Шатцу следовало получить разрешение британского консула в Париже, а дело это было нелегкое. Не знаю, сколько раз Лилик наведывался к этому типу, чтобы получить требуемое разрешение. Почему ему нельзя поехать, почему консул не дает разрешение — для всех нас это оставалось неразрешимой загадкой. Уже почти отчаявшись, Лилик решился нанести последний визит. На этот раз он взял с собой портфолио со своими работами, чтобы показать этому ублюдку. Как только консул увидел работы, его взгляд на ситуацию вдруг радикально изменился. Значит, Лилик — художник, а его родители были знакомы с Эйнштейном…
— Марк Шагал к нам иногда захаживал, — невзначай обронил мой приятель.
— Что? — вскричал консул. — Вы сказали, Марк Шагал?
— Ну конечно, — ответил Лилик, — он был другом семьи.
— Почему же вы не сказали об этом раньше? — возопил консул, всплескивая руками.
— Не думал, что это имеет значение.
— Марк Шагал, между прочим, мой любимый художник, — веско сообщил чиновник. — Черт, вы могли получить визу вечность назад, если бы сказали раньше. Так, дайте-ка я все устрою…
Вот так Лилик с женой получили разрешение ехать с нами в Брюссель.
— То есть у него не было никаких причин отказывать тебе так долго! — воскликнул я. — Вот ведь вшивый ублюдок! Типичный британец! Как ты удержался, чтобы не двинуть ему по челюсти?
Но Лилик был уже готов забыть об этом инциденте.
— Я тебе не все сказал, — вдруг продолжил он. — Когда бумага уже были у меня в кармане, я сказал, что еду с Генри Миллером и его женой. «Генри Миллер, — пробормотал он. — Никогда особо не любил его грязные книжонки». Он задумался на мгновение: «Но вероятно, этот малый — гений». Тогда я доставил себе удовольствие и сказал, что ты не просто мой хороший друг, но и родственник. «Только не говорите, что Миллер женился на еврейке!» — заорал он. «Нет, — ответил я, — мы оба женились на сестрах — двух ирландках из…» Но он даже не дослушал. Это все было уже слишком для него. Он просто махнул мне, чтоб я убирался.
В Брюсселе мы все вчетвером завалились домой к Пьеру. Мы собирались остановиться в отеле, но он не захотел даже слышать об этом. Он уступил нам свою кровать, а сам вместе с женой спал на полу, невзирая на наши протесты. Лесден принадлежал к тем редким людям, которые, будучи бедны как церковные мыши, умудряются производить впечатление состоятельных людей. Он настоял, чтобы мы столовались у них. К счастью, наши жены умели вкусно готовить и помогали его супруге. Надо сказать, что питались мы в результате отменно. Очень скоро мы пристрастились к чесноку и дружно уплетали целые головки и за обедом, и за ужином. Лесден утверждал, что это очень полезно для здоровья. В результате мы добивались просто фантастического зловония изо рта. Прибавьте к этому еще привычку Лилика музыкально пердеть во время поглощения вкусной пищи — на самом деле он и в правду умел мелодично испускать газы… Он рассказывал, что научился этому у одного актера, который развлекал публику обилием разнообразных звуков по команде. И это включало в себя музыкальное пуканье!
Обеды и ужины у Лесдена — незабываемое время. Разумеется, мы дико ржали во время ужинов. Для Лесденов наше пребывание стало настоящим отпуском. Он не ходил на работу целых десять дней, и это, должно быть, приносило ему огромное облегчение, потому что место его работы находилось на другом конце Бельгии. Ему приходилось выезжать из дома в пять утра, а возвращался он только в десять вечера, и к тому же работу свою он ненавидел. Ему, собственно, незачем было так надрываться, потому что его брат занимал пост какого-то там министра. Но гордость не позволяла Пьеру принимать его помощь. Он был поэтом и предпочитал жить как поэт, то есть в нищете, не выказывая при этом ни злости, ни горечи, — ну не святой ли?
Его брат Морис, который помимо всего прочего являлся издателем крупного журнала и пользовался некоторой известностью в литературных кругах Бельгии, настоял на том, чтобы показать иностранным гостям страну. У него была дорогая машина с шофером, который прокатил нас по Бельгии за рекордно короткое время. Каждый день и вечер он выбирал известный ресторан, где мы пировали, как короли. Никогда не забуду я Брюгге. Прогуливаясь по берегам каналов, я чувствовал себя словно в Амстердаме — этот красивый город достоин пера поэта. Там я написал кое-что для голландского журнала. Думаю, что фламандский я бы выучил легко, он похож на немецкий — по крайней мере надписи на дорожных знаках я понимал без труда. Нет, никогда не забуду этот город…
Помимо всяческих экскурсий и пикников мы предприняли вместе с Лесденами поездку в монастырь, где некогда поживал достопочтенный Рёйсбрук. Он находился на окраине букового леса, в двух часах ходьбы от дома Лесденов, на окраине Брюсселя. Сам же Брюссель показался мне совершенно неинтересным городом, двойником Женевы. В знаменитом Гентском соборе мы полюбовались на знаменитый алтарь работы Ван Эйка, в частности, на «Поклонение тельцу» — я был даже не впечатлен, а просто шокирован.
Во время моего пребывания в Бельгии я помнил, что нахожусь на Низкой Земле, часть которой теперь так и называется — Нидерланды. Несмотря на то что официальный язык в Бельгии — французский, здесь живут фламандцы, гордые своей национальной принадлежностью.
Бедный Лесден жил в неправильном месте! Ему бы поселиться в Брюгге, незабываемом городе, как будто созданном специально для поэтов. Даже я, наверное, взялся бы кропать стихи, живи там.
Из Брюсселя мы отправились прямиком в Лондон, а оттуда — в Уэльс, навестить моего старого приятеля Альфреда Перле.
В Уэльсе, как всем известно, находится собор, фасад которого непогрешимо прекрасен. Это нечто нереальное! Впрочем, никаких других достопримечательностей в Уэльсе и нет. Ах да, винный магазин! Каждый раз, когда мы с Альфом наведывались туда за вином, хозяин магазина бросался нам услуживать. Этот типичный англичанин, который все время называл моего приятеля мистер Перле, видимо, благоговел перед тем фактом, что мистер Перле — писатель, который жил в Париже много лет. Так я впервые увидел своего старого друга в новом свете. Это был уже не клоун, не жулик, не подлец какой-нибудь, а английский гражданин, выдающийся человек в глазах окружающих. Естественно, едва выйдя из магазина, мы начинали гоготать.
— Старый дурак! — обычно говорил Фред. — Все они здесь такие, Джоуи.
Хотя в такой дыре, как Уэльс, совершенно нечем заняться, мы хорошо проводили время, набивая животы и развлекаясь. Лилик, который раньше никогда не встречался с Перле, был очарован его умом и шутовским талантом. Мы не скучали ни секунды.
Наконец мы вернулись в Париж, где вскоре после нашего прибытия Лилик решил, что нам совершенно необходимо навестить художника Мориса Вламинка. Вначале я не проявил особого энтузиазма, поскольку мне казалось, будто со времен своей принадлежности к фовизму он не написал ничего путного, однако решил, что все-таки будет любопытно повстречаться с ним как с человеком. К этому времени Вламинку, должно быть, исполнилось далеко за семьдесят, он оправлялся после болезни. Он встретил нас, сидя в кресле, — огромный, тяжелый, весом не менее 225 фунтов. Он всегда был крупным, даже в юности, когда профессионально занимался велосипедным спортом. Глядя на его талию и зад, я удивлялся, как ему вообще удавалось когда-либо помещаться на узком седле. Еще меня интересовало, не сплющивались ли под его весом шины. Несмотря на массивность тела, чувствительности и эстетического вкуса в нем было хоть отбавляй. Прежде чем заделаться художником, он учился играть на скрипке и выступал с цыганским оркестром.
Учитывая его состояние, было удивительно, что он вообще нас принял. Мы нашли его очень любезным и приятным, он оказался прекрасным рассказчиком, быстрым и острым на язык. Казалось, он готов говорить о чем угодно. Кроме Пикассо. Кажется, Пикассо у него загремел в черный список. Вламинк с раздражением сформулировал это так: «Видел я Пикассо „негритянского периода“, Пикассо „периода кубизма“, Пикассо такого и Пикассо этакого, но никогда я не видел Пикассо „периода Пикассо“!»
Дом у него теперь был в Нормандии — там он купил большую ферму и выращивал лошадей. Он представил нам двух своих дочек, здоровых, полногрудых подростков, которые могли бы, наверное, опрокинуть стакан крепкого спиртного не моргнув глазом.
С наибольшей страстью Вламинк говорил об одном своем современнике — Морисе Утрилло. Они были хорошими приятелями когда-то, как и с Андре Дереном.
Не могу не упомянуть о статуэтках, почти в половину человеческого роста, изображавших африканских негров. Они стояли вокруг камина. Известно, что Вламинк первым во Франции начал коллекционировать эти статуэтки. Были и поменьше, у Задкина, но таких здоровых ни у кого не было. Они производили наибольшее впечатление и лучше всего подходили к размерам хозяина дома.
Вламинк очень много говорил тем вечером. У нас создалось ощущение, что мы находимся в одной комнате не с человеком, а с целой эпохой. Единственное, о чем я жалел, это о том, что так и не увидел его на велосипеде. В те дни, частенько наблюдая шестидневные гонки в Мэдисон-сквер-гарден, я видел спортсменов всех видов и размеров, но только не его пропорций.
По пути домой я сказал Лилику:
— Ну что ж, вот нашелся хотя бы один художник, который не ходил к вам в гости в Иерусалиме.
— Ты прав, — отозвался он, — но раз уж ты завел об этом речь, давай я расскажу тебе кое о ком, кто ходил. Я как раз думал о нем.
— О ком?
— О Диего Ривере.
— Странно, — сказал я, — он часто захаживал к Анаис Нин, когда они оба жили на юге Франции.
От этой встречи у нас обоих осталось ощущение, как будто мы хорошо и вкусно поели. И даже переели. Позже я прочел парочку книг Вламинка, потому что из него и писатель вышел неплохой. В его книгах была та глубина, которой недоставало его устным рассказам. Наверное, в устной речи он несколько перебарщивал с ехидством. В его наружности была одна нелепая черта — это рот, крошечный ротик, похожий скорее на третий глаз на огромном лице. Голос у него был слабенький и какой-то привередливый, но очень удобный для того, чтобы отчитывать кого-нибудь или передразнивать, что у него прекрасно получалось.
Несколько недель мы только и делали, что ходили по галереям и музеям и отличным скромным ресторанчикам, которые помнили еще по старым добрым временам. Затем, ближе к зиме, мы решили отправиться в Испанию, где никто из нас раньше не был.
Мы поехали на юг Франции, а в Монпелье мой приятель Жак Тампль отвез нас на встречу с «великим мастером французской литературы» Жозефом Дельтеем, который жил за городом, в знаменитом Тюильри де Массан со своей женой-американкой Каролиной Дадли.
Возможно, я видел Дельтея и раньше, у Лоуренса Даррелла. Точно помню, что встречал его в Париже в начале 30-х, когда он был на пике своей славы сюрреалиста. Помню, какую странную пекарскую кепку он носил, когда мы тогда встретились. Это напомнило мне об одном персонаже из необычной еврейской пьесы «Диббук». Нет смысла говорить, что Дельтей и его жена встретили нас будто королевских особ. Мы провели несколько дней в Монпелье, наезжая в Тюильри и распивая прекрасные вина из тамошнего погреба.
Должно быть, во время одной из таких дегустаций мы упомянули о своем намерении отправиться в Испанию. Жозеф и Каролина тут же спросили, можно ли к нам присоединиться. (Думаю, Жозеф уже бывал в Испании, даже несколько раз.) Мы расселись по двум машинам — Лилик с женой в одной, а мы с четой Дельтеев — в другой. Жозеф был за рулем. Вскоре, держа одну руку на руле, он освободился от пиджака, а затем и от свитера, под которым оказалось несколько газет, защищавших его от холода. Я сразу увидел сходство между нами, потому что я тоже, как термометр и барометр в одном лице, чутко реагирую на малейшие погодные изменения.
Пока мы ехали по территории Руссильона, Жозеф несколько раз выходил из машины, чтобы спросить дорогу. На самом деле дорогу он знал прекрасно, но ему доставляло удовольствие перекинуться парой словечек c patois. Он сам родился на опушке леса рядом с городской стеной Каркассона. Уверен, что своим превосходным французским он обязан тому, что в раннем возрасте говорил на провансальском. Надо признаться, я не встречал ни одного французского писателя, равного ему по силе изображения, остроумию и изобретательности.
Мы побывали во всех известных мавританских городах, пока не добрались до Кордовы, где увидели знаменитую мечеть, а внутри мечети (хотите верьте, хотите нет!) христианскую церковь — вот ведь диффамация. Как и в случае с Амстердамом и Брюгге, здесь я вновь почувствовал поэтичность места. Кордова и Гранада, где все наполнено звуками струящейся воды, несущей прохладу, полюбились мне на всю жизнь. Был еще городок Сеговия, недалеко от Мадрида, где проходил древний акведук. Там мы познакомились с подающим надежды матадором, который умел убивать быков, катаясь на велосипеде. Он сказал, что его родители очень бедны и что если он станет матадором, то быстро разбогатеет и обеспечит им спокойную старость. В Америке он бы для этого пошел в баскетболисты или футболисты, в Мексике — в боксеры.
Одним из главных событий нашей поездки стала диарея. Началось все с Лилика, который мало разбирался, что и где он ест, а затем напасть поразила остальных, одного за другим. Некоторые туалеты в отелях и кафе до сих пор запечатлены в моей памяти. Люди в Испании повсюду были добродушны и щедры, хоть и очень бедны. Казалось невероятным, что каких-то двадцать лет назад здесь бушевала кровавая революция. Надо также отметить безукоризненно чистые и дешевые гостиницы, находящиеся на содержании государства, а известный отель «Вашингтон Ирвинг» в Гранаде — и вовсе лучший отель в моей жизни. Безупречно чистый, удобный и недорогой.
Единственным напоминанием о революции были надписи на стенах кафе: «Петь запрещено». Так предотвращались политические выступления.
О самих испанцах можно говорить бесконечно. Эта бедная страна сохранила атмосферу древнего величия, гостеприимность, щедрость и обаяние, которые делают ее незабываемой.
Про один город я чуть не забыл — Толедо, где жил Эль Греко. Беспощадный, горделивый, надменный, исчезающий католицизм… почти страшно. Через город, словно черная змея, течет река Тагус. По улицам проходят религиозные процессии, напоминающие об угрюмой инквизиции. И все-таки именно в этом суровом окружении находится чарующее жилище Эль Греко, придающее грацию и свет мрачному городу.
Мне кажется, мы частенько разделялись на парочки. Так, однажды вечером мы с Ив набрели на маленький городок или деревню возле моря, где увидели каменную лестницу, уходящую в никуда. Сложно сказать, была ли лестница частью позже снесенного здания или это напроказил неизвестный сюрреалист.
Где-то перед границей мы расстались с Дельтеями, решив заехать в Андорру — страну, где я еще не бывал. Честно говоря, она не снискала нашего расположения, хотя нас хорошо кормили и сносно обслуживали. Во Франции наша первая остановка пришлась на Фоикс, где мы впервые за долгое время насладились французской кухней. Рядом находился Монсегюр, где были замурованы последние катары. Из уважения к памяти усопших я вышел из машины, встал на колени у обочины и тихо помолился за их души.
Теперь мы направлялись к городу, на вокзал. Здесь нам предстояло расстаться: Лилик с женой отправлялись в Марсель, чтобы сесть на пароход в Израиль, а я намеревался на время вернуться в Монпелье. Мы стояли на станции и долго разговаривали. Наконец я разделил с Лиликом оставшиеся у меня деньги (немного их оставалось), а он решил, что если разделить их иначе, уменьшив его часть, то ему достанется число «три», а это приносит удачу. Удача ему и впрямь улыбнулась. Вскоре после его возвращения израильтяне скинули британцев, основали собственное независимое государство и начали процветать. Сколько же выдающихся людей сразу отправились в Израиль — погостить или навсегда!
Если я не уделил здесь много внимания Дельтеям, так это потому, что они большую часть времени проводили отдельно от нас. Но дружба, родившаяся во время этой поездки, сохранилась надолго. Дельтею тоже везло, надо сказать. Из отступника и перебежчика он превратился в наиболее заметного французского писателя современности, однако даже тогда он лишь продолжал пополнять свои запасы вина и вести простую и скромную жизнь.
Винсент Бёрдж
Винсент… старина Винсент… Так я обычно о нем вспоминаю. За всю свою жизнь добряк Винсент никому не причинил вреда. Это может показаться не столь уж большой добродетелью, если говорить об этом в форме отрицательного предложения. Но в позитивном ключе я могу сказать, что он излучал доброту, щедрость, дружелюбие и понимание.
Чтобы проиллюстрировать его магическое воздействие на людей, расскажу, как отреагировала на него моя матушка. Она была уже при смерти, когда я пригласил Винсента-или, быть может, он пришел по собственному желанию — чем-нибудь помочь. В общем, мать лежала в постели. Когда Винсент вошел и поприветствовал ее, она была очень возбуждена, вся на нервах. Она села в кровати и, кивнув ему, сказала как бы сама себе:
— Если бы только у меня был такой сын! — А рядом стоял я, «прославленный» автор порнографических романов…
Я познакомился с Винсентом за несколько лет до этого в Биг-Суре. Кажется, мы некоторое время переписывались — он работал тогда в авиакомпании TWA, писал мне из разных уголков мира и присылал красивые подарки. А потом, поскольку в радиооператорах отпала необходимость, он потерял работу, но вскоре нашел новую — в нефтяной компании в Техасе. Я никогда толком не понимал, чем именно он занимается.
Из своих путешествий Винсент вынес прекрасное знание французского и португальского, думаю, он также говорил по-итальянски. У него были способности к языкам.
Наконец он объявился и у нас, в Биг-Суре, нагруженный подарками для меня и детей.
Такого парня, как Винсент, легко было полюбить. Рос он в крайней нищете, однако умудрился все же поучиться в колледже — в Вако, штат Техас. Дома у него было не слишком благополучно, и это оставило на нем свой след. Подозреваю, что одна из его добродетелей — постоянное стремление быть кому-нибудь полезным — происходила именно от домашних неурядиц, бедности и заброшенности. Например, он только в шестнадцать или семнадцать лет смог купить себе первые ботинки. Его семья настолько нуждалась, что они снимали комнату у негров. Другими словами, бедные белые были беднее бедных черных.
Португальский язык Винсент выучил в Бразилии, где прожил некоторое время. Когда спустя несколько лет мы оба очутились в Португалии, я полностью положился на него. Во время совместной поездки во Францию я убедился, что французский у моего приятеля столь же безупречен.
К этому времени мы были знакомы уже несколько лет. Отправляясь на время за границу, я не искал лучшей кандидатуры на роль секретаря, шофера и напарника, поскольку мой друг обладал всеми необходимыми качествами.
Мы так сдружились еще и потому, что Винсент читал хорошие книги, умел и любил обсуждать их. (Сам он никогда не пробовал писать, хотя письма его были диво как хороши.) Читал он на трех языках и обладал прекрасной памятью.
Я прожил некоторое время в Рейнбеке близ Гамбурга, потому что влюбился в одну из помощниц Ровольта — Ренату Герхардт. Одновременно с этим на горизонте появился мой старинный дружок Эмиль Уайт, направлявшийся в свой родной город, Вену, а за несколько месяцев до того мы с Винсентом взяли напрокат старенький «фиат», который я оставил у еще одного моего приятеля Альбера Майе в Ди, во Франции. Винсент перегнал его в Рейнбек и дожидался меня.
Тем временем мы с Ренатой решили соединить наши жизни где-нибудь за пределами Германии, лучше всего во Франции. У меня тогда водилось достаточно денег, чтобы купить дом и даже ферму к нему. По-моему, подробности этой душещипательной истории я уже где-то излагал. (Винсент вспомнил бы где, а я вот не могу, но сейчас он в Луизиане, и я не знаю его адреса.) В общем, мы трое попрощались с Ренатой и ее детьми, убежденные, что найдем что-нибудь подходящее. Однако вышло так, что мое отсутствие затянулось на восемь или даже девять месяцев. Вернувшись в Рейнбек, так и не достигнув цели, я нашел там совершенно другую Ренату. Она была холодна и равнодушна к нашей одиссее и, очевидно, ко мне самому.
Теперь, глядя на ту историю из дня сегодняшнего, я понимаю, что был гораздо сильнее увлечен путешествиями, чем поиском нового дома. Мы исколесили всю Германию и Австрию, затем юг Франции, изъездили вдоль и поперек Руссильон, прокатились по Италии, захватили и Швейцарию (в особенности бассейн реки Тичино) и оказались наконец в Португалии. Из всей этой фантастической поездки мне лучше всего запомнилась яростная битва Винсента с насекомыми: клопами, москитами, мухами, тараканами и прочей дрянью. Очень хорошо помню, как в каждом номере отеля Винсент первым делом сдергивал одеяло с кровати, чтобы убедиться, что в ней нет клопов. Мы всегда спали в одной комнате, но, разумеется, его кровать просто кишела всякими тварями, тогда как в моей не находилось ни одного, даже самого маленького клопа.
Однажды мы заехали в одну деревушку на юге Франции, где жил Пабло Казальс, в надежде встретиться с ним, однако он уже уехал в Пуэрто-Рико. Это была красивая, немного сонная деревушка, и я, без видимой причины, вдруг предложил сходить в церковь и помолиться. Мы вошли и опустились на колени, но Винсент вдруг вскочил и выбежал из церкви. Я тоже поднялся и отправился на его поиски. Неподалеку от церкви находился общественный туалет. Я вошел и позвал его по имени. Из одной кабинки высунулась рука. «Я здесь! — раздался голос. — Я ищу этих чертовых клопов, в церкви их полно». Он был полностью раздет и внимательно изучал каждый клочок одежды.
Что касается насекомых, то хуже всего дело обстояло в Вене и Будапеште — там водились все разновидности, а в Афинах, когда включаешь свет в туалете и ванной, было видно, как в разные стороны разбегаются тараканы — громадные, сволочи, наступишь — и раздается противный хруст.
Чуть не забыл, мы пересекли еще и всю Испанию, в основном на поезде. От Лиссабона и до французской границы беспрерывно лило как из ведра; впрочем, это не мешало нищим мальчишкам стоять вдоль дороги с протянутой рукой и скорбно-голодным выражением на лице.
Ну что ж, я потерял возлюбленную, зато отлично прошвырнулся по Европе. В Гамбурге я сел на самолет и вернулся домой. Куда из Рейнбека отправился Винсент, я не помню. Следующей новостью от него стало известие о том, что он женился на француженке, их дочери сейчас лет шесть или семь. Дважды он пытался заняться сельским хозяйством: один раз — на юге Калифорнии, другой — на севере штата Нью-Йорк. В Калифорнии ему сначала мешала нехватка воды, а когда через год или чуть позже воду наконец обнаружили, не хватило уже средств. Невезуха, одно слово! Но вообще-то Винсент только с ней, родимой, и знался: потеря работы в TWA стала для него первым ударом. (Неплохо ему, наверное, жилось в Бразилии, где он совершенствовал свой португальский.) Через несколько лет после этого нефтяная компания отправила его вместе с семьей на Мальту, и, судя по его письмам, не слишком-то там было весело. Я же говорю, невезение преследовало его по пятам, а на Мальте просто-таки накрыло с головой. Винсент ехал вечером в машине с женой и дочкой, как вдруг колесо автомобиля угодило в незнамо откуда взявшуюся яму. Больше всего пострадала его жена; ребенок, к счастью, остался цел и невредим. Если бы что-нибудь случилось с девочкой, Винсент этого не перенес бы — он просто души в ней не чаял и все время присылал мне в письмах ее фотографии.
В любом случае, вернувшись в Америку, он поселился в маленьком городке на севере штата Нью-Йорк и снова попробовал свои силы в фермерстве. В этом деле он был, конечно, новичок — с него сталось бы взяться за садоводство в пустыне. Хорошо помню, как в южной Калифорнии он обходил свои посадки с маленькой кружкой воды в руках. Когда Винсент был подростком, ему приходилось вставать в три-четыре часа утра, чтобы поймать тележку молочника, который подкидывал его до колледжа. Приехав в колледж, он досыпал на газоне или на ступеньках здания. Европейцу не понять, какая нищета царит в этой стране не только среди черных и мексиканцев, но и среди белых.
Во время нашей поездки произошло несколько странных и забавных случаев. Например, в Венеции, городе нашей мечты. Венеция оказалась точь-в-точь такой же, как на фотографиях и гравюрах, но я почему-то очарован ею не был и гораздо больше энтузиазма проявил при въезде в Верону. Через день я впал в непонятную депрессию, чреватую самоубийством, хотя на это не было ни малейшей причины. И тогда я решил написать в Гамбург одному довольно известному астрологу, с которым меня познакомила Рената. Прошло еще несколько свинцовых и тусклых дней, и вдруг за ленчем, когда я тупо глазел на большие настенные часы, моя меланхолия исчезла так же быстро, как и появилась, — безо всякой причины. В тот вечер я действительно сел и написал астрологу в Гамбург. Через два дня пришло письмо от него, где говорилось, будто он знал, что депрессия пройдет и что он за меня молился! Я рассказал о загадочном совпадении Винсенту, но на него это не произвело впечатления. Прошло еще восемь или девять лет с тех пор, как я уехал из Рейн-бека, и мне пришло письмо от Ренаты. Она писала, что тогда дала мне от ворот поворот, потому что ее астролог посоветовал ей порвать со мной. Подобное заявление сначала поставило меня в тупик, однако, поразмыслив, я пришел к выводу, что астролог был прав: я превратил черт знает во что уже четыре брака, и этот стал бы лишь повторением предыдущих.
Но вернемся к Винсенту и его скептицизму. Или лучше назвать это здравым смыслом? Как-то я получил приглашение погостить от Жоржа Сименона, который жил в Швейцарии, в красивом старинном замке. Эмиль Уайт все еще путешествовал с нами. Я понимал, что Сименону не понравится, если я свалюсь на него с придатком из двух незнакомых балбесов. Поэтому я попросил Винсента и Эмиля подождать меня в Лозанне. В один из тех пяти-шести дней, что я прожил у Сименона, один его приятель сказал, что в соседней деревушке обитает астролог, который очень Хочет со мной повидаться.
Я вызвал Винсента, чтобы он отвез меня туда. Оказалось, что это женщина, очень известный астролог мадам Жаклин Лангман. Мы провели в ее обществе всего-то несколько минут, как она тут же попросила прощения и удалилась — составлять мой гороскоп. Я, разумеется, не возражал, потому что за несколько минут нашего общения она уже успела вытянуть из меня все данные, необходимые для составления него. Надо сказать, что, едва познакомившись, мы сразу прониклись взаимной симпатией. Она вся искрилась, разговаривая со мной. Через десять минут она, сияя, появилась с блокнотом в руках и принялась воспроизводить всю мою жизнь. (Помню, как она сказала мне — поразительно! — что мне вообще не следовало бы жениться. Любовные интрижки — да, но брак — ни в коем случае.) Жаклин читала меня как открытую книгу, и, кстати, позже она написала-таки книгу обо мне, на французском. Я был столь впечатлен всем услышанным, что тут же стал подбивать Винсента сделать гороскоп и себе, но он отказался под предлогом, что это все чепуха, а планеты уже давно стоят не так, как воображает моя астрологиня. К счастью, мадам Лангман даже не стала тратить время на споры с ним. Стоит ли и говорить, что с того дня мы с ней стали близкими друзьями. Около года назад она навестила меня здесь, в Калифорнии, в компании наших общих друзей. К сожалению, ее книгу так и не перевели на английский язык. Я говорю «к сожалению», потому что, если бы она существовала по-английски, это удержало бы многих моих поклонников от глупых вопросов.
Как я уже говорил, подразумевалось, что мы подыскиваем местечко для жилья в Португалии, хотя к тому времени я уже понял, что организовать семью из двух американских и двух немецких детей с мачехой-немкой будет невозможно.
Поэтому я вернулся в Рейнбек и, обнаружив, что между мной и Ренатой все кончено, улетел в Калифорнию один, погрустневший и поумневший. По крайней мере таким я себя ощущал, хотя в глубине души уже тогда затаил подозрение, что окончательно поумнеть мне не суждено. Я всегда буду наивным дурачком, какие бы преступления при этом ни совершал.
Мы с Винсентом по-прежнему лучшие друзья. Он меняет места работы, но никогда не теряет лица. Это представитель того редкого для нашего общества типа — «честного человека», которого когда-то безуспешно разыскивал Диоген. Он мудр, человек с широкими взглядами, но сторонится всего, что попахивает мистицизмом. Для него имеют значение факты, а не теории, мечты и бесплотные идеи.
По-моему, хоть мне и не нравится так говорить, все его невезение именно из-за того, что он подавляет в себе мечтателя. Винсент не дурак, но, по моему скромному мнению, лучше бы ему быть дураком. Однако он верный друг, настоящий друг на всю жизнь, и это компенсирует все его недостатки. Способность дружить намного важнее, чем успех в том или ином деле! Храни тебя Господь, Винсент, ты достойнейший человек!