В Калаче мы прожили совсем мало. Немцы приближались к Сталинграду, и мы вернулись в город. И здесь мне хочется… Нет, совсем не хочется, но нужно вспомнить маленький, но очень тяжелый эпизод, потрясший меня до оцепенения. И теперь, вспоминая это, даже не нахожу слов, чтобы подступиться и выразить увиденное тогда…
Мы ждали поезд и от безделья бродили вокруг вокзала и часто натыкались на людские испражнения с непереваренными, цельными зернами от несварения желудков. Это было у многих. Этим страдала и я. Человек пристраивался там, где ему приспичивало, и эти явления не были чем-то из ряда вон. Потрясло другое…
К станции подошел состав — «телятник». Открылись тяжелые раздвижные двери, и мы увидели, что в вагонах много людей и детей. Их почему-то охраняли солдаты. Из каждого вагона выпрыгнуло по нескольку человек и с баками, ведрами пошли к вокзалу. С ними были охранники. И вот эти люди наталкиваются на человеческие нечистоты, падают на колени и начинают выбирать из них зерна и жадно запихивать в рот. Охранники пихали их ногами, били прикладами винтовок. Но люди продолжали хватать то, что можно было схватить. Они словно не замечали ударов и переползали с одного места на другое. Из вагонов понеслись крики и вопли. Люди тянули руки к тем, кто ползал по земле и «что-то» совал в рот… Я остолбенела. Я не могу передать тех чувств, которые тогда навалились на меня. К горлу подступил тошнотворный комок, и спазмы стали душить меня. Странно, но я перестала ощущать свое тело. Меня не существовало, а вместо меня — нечто невесомое, парящее над всем этим ужасом — существовали только глаза, видящие происходившее, и тошнота. Глаза и тошнота были отдельно от тела. Голод здесь смотрел на меня новыми страшными глазами. Я ела собаку, кисель из столярного клея, папины кожаные ремни… Съела бы крысу, если бы мама ее тогда поймала. Слышала, что люди ели покойников и детей, как мертвых, так и живых, особенно грудных. Видела на улицах Ленинграда изуродованных мертвецов с отрезанными попами и другими частями тела… А тут люди поедали нечистоты, и это было невероятно. Это было неправдоподобностью, какой-то нереальностью. Моя детская Душа стала болеть недетской болью. Я сделала открытие, возможно, первое в своей маленькой жизни. Но все же смотреть и осознавать чужую боль, чужие страдания бывает намного больнее собственных. Сама еще ненаевшаяся, постоянно полуголодная, я готова была отдать им все, если бы у меня хоть что-то было. Порыв жалости и боли был такой сильный, что я действительно ничего бы не пожалела…
Грязных, перемазанных людей продолжали избивать… Их все же заставили встать и погнали дальше, куда-то за вокзал или на другую сторону вокзала. Я не знаю, сколько времени все это продолжалось. Казалось — долго. Но все плохое и страшное всегда кажется долгим. Это я помню по Демянску и Лычкову, когда нас бросили под откосом, когда нас бомбили в чистом поле, а потом и в Ленинграде, голодные дни и ночи — все казалось бесконечным. И здесь тоже…
Я не знаю, что это были за люди… Почему их охраняли… Куда их везли и откуда… Почему они были такими голодными… Если их везли из голодного Ленинграда, как и нас с мамой, то почему их стерегут… Этого я не знаю… Не могу объяснить или предположить хоть что-то…
Я смотрела им вслед и не понимала, почему меня трясут брат с сестрой и куда-то тянут за руки. Они привели меня к маме, а я долго не могла ничего сказать… Я еще долго была обалдевшей…