Книга: Дар дождя
Назад: Глава 20
Дальше: Глава 22

Глава 21

Солнечный зной прополз по постели, заглянув мне в закрытые глаза, и в сон ворвались крики чаек. Я понятия не имел, когда закончился прием, знал только, что лег спать в третьем часу. Я посмотрел на комнатные часы. Было уже позднее утро.

Я встал, потянулся и вышел на балкон, где плитки пола с делфтским рисунком тут же обожгли мне ноги. На садовом газоне царил беспорядок, стулья были составлены один на другой, словно брошенные колоды карт на игорном столе, а опустевшие шатры печально хлопали свисавшими занавесями. Бокалы позвякивали от ветра. Море было таким ярким, что почти не имело цвета, представляя собой колеблющееся световое полотно.

На кухне Мин, готовившая завтрак, предложила мне чаю.

– Это был чудесный вечер, – сказала она, передавая мне чашку. – Дома я никогда не посещала ничего подобного.

– Спасибо. Тебе не нужно этого делать, пусть этим займется прислуга, – сказал я, когда она начала убирать со стола. – Когда назначена свадьба?

Ее глаза практически исчезли, когда она, подумав о женихе, улыбнулась полной любви улыбкой.

– Мы еще не советовались с прорицательницей. Она назовет нам дату. Если хотите, мы вас пригласим.

– Хочу, – сказал я, широко улыбнувшись. – Советуйтесь с любой прорицательницей, какая понравится, только не с той, что сидит в Храме змей.

Она подняла бровь.

– Почему? Она считается лучшей в Малайе. Я слышала, что к ней приезжают даже из Сиама и Бирмы.

– Уж поверь мне на слово.

– Хорошо, поверю. Чуть не забыла: ваш дед сказал, что пришлет за вами машину.

– Тогда не буду заставлять его ждать, – сказал я, поднимаясь. – Спасибо за чай. Буду ждать приглашения на свадьбу.

* * *

Машина остановилась у храма Гуаньинь на перекрестке Чайна-стрит. Мощенный гранитом двор храма, посвященного богине милосердия, был заполнен стайками сизых голубей, продавцами благовоний, цветочными лавками и людьми, вымаливавшими себе счастье. Под тяжелым занавесом из дыма от сотен тлеющих благовонных палочек храм казался ускользающим воспоминанием – то четким, когда память освежал ветер, то туманным, когда дым восстанавливал свою власть. Я считал, что мы войдем в дымное нутро храма, но дед сказал:

– Давай пройдемся.

Он задал неспешный темп, позволявший впитать уличную атмосферу, пока мы шли мимо индийских храмов; над их входами слой за слоем вздымался резной каменный орнамент, изображавший богов и бессмертных, раскрашенных яркими красками, а изнутри выплывал звон колокольчиков, в которые звонили священнослужители. Мимо толкали тележки лоточники-велосипедисты, выкрикивая названия своего товара. Улочки становились все уже и уютнее, мы вышли на Кэмпбелл-стрит и свернули на Кэннон-стрит. Вдоль крытых пассажей, которые местные жители называли «пятифутовыми проходами», расположенными перед входами в магазины, играли дети, и на деревянных табуретках сидели старики и старухи, надзиравшие за внуками и за всем миром. Со вторых этажей свисало развешанное на бамбуковых палках белье, просеивая солнечный свет и превращая его в раскиданные на нашем пути заплатки ярких и приглушенных тонов.

– Почему мне кажется, что мы идем по лабиринту внутри крепости?

– Это и есть крепость, тщательно замаскированная под перенаселенные улочки. Сюда только один основной вход, но я провел тебя по боковому. Ты находишься на улицах и земле клана Кху.

Я никогда в жизни не бывал ни на одной из этих улиц. Здесь было китайское сердце острова, совершенно мне чуждое. Я провел детство среди европейцев, но в то же время понимал слова, которыми обменивались женщины на маленьком рынке, и ругательства, которыми обменивались мальчуганы, игравшие в полицейских и воров, – эти слова неизменно относились к матери противника и интимным частям ее тела. Я испытал тревожное чувство, словно долго спал и вдруг проснулся, понимая язык, но не уклад жизни тех, кто на нем говорит.

Мы прошли по пассажу, крышей которому служил верхний этаж деревянного магазинчика, и вышли на яркий свет в вымощенный гранитом внутренний двор. В центре него стояло здание, которое выглядело так, словно его пересадили туда прямо из самого дремучего китайского мифа.

– Просто чудо, – сказал я. – Что это?

– Леон Сан Тхун, Храм дракона гор, построенный кланом Кху.

Дед объяснил мне важность клана. Каждый китаец принадлежал к какому-нибудь клану, обычно по происхождению из определенной деревни или, чаще, по фамилии. Такие сообщества были распространены там, где оседали китайские переселенцы, и создавались для защиты своих членов, разрешения споров и помощи неимущим. Кроме того, кланы организовывали обучение детей, медицинскую помощь и погребальные церемонии. Каждое такое сообщество принимало участие в религиозных празднествах согласно лунному календарю и много вкладывало в собственность и торговые предприятия, откуда извлекало доход, обеспечивавший его деятельность.

– Приехав в Малайю, я прежде всего пришел сюда. Я попросил напутствия у Совета старейшин и с благодарностью принял их помощь. Здания вокруг храма принадлежат ему самому. Люди, мимо которых мы прошли у входа, носят ту же фамилию, что и я. Здесь имеем право жить только мы, и никто другой.

Проходя мимо, я погладил двух львов из серого камня, охранявших храм.

– Помнишь тот двор, о котором я тебе рассказывал, по которому мы с отцом прошли в Запретном городе? Этот двор чем-то его напоминает, но намного меньше.

Многоярусная крыша храма по краям загибалась вверх, как кончики усов у сикхов, и сверху на нас смотрели грозди затейливых резных фигур – драконов, фениксов, дев, героев, богов, богинь, фей, мудрецов, животных, деревьев, дворцов – изящных, с тонкими чертами, как у фарфоровых кукол; каждая фигура отличалась совершенством и была проработана до мельчайших деталей: ресниц, складок на ткани, драконьих чешуек.

Пространство под карнизом тоже украшал резной орнамент, который окаменелыми лианами-ящерами спускался по поддерживавшим крышу колоннам. Если какое-нибудь здание опустить в глубину океана, как восточную Атлантиду, продержать его там несколько веков и вынуть, облепленное яркими кораллами и морскими наростами, то в сравнении с этим храмом оно все рано смотрелось бы бледно. С деревянных балок, почерневших от копоти благовоний, воскуряемых десятилетиями, горящих свечей и просто от времени, через равные промежутки свешивались фонари цилиндрической формы, покрытые красными письменами, и их кисти слегка подрагивали на жаре.

Мы поднялись по ступенькам и последовали за запахом фимиама во внутренний сумрак. Сквозь резьбу под карнизами туда-сюда сновали ласточки, словно каменные создания вдруг обрели жизнь.

Нас встретил старый смотритель, горбатый, в очках в толстой оправе и с выражением тяжкой думы на морщинистом лице. Он открыто уставился на меня, явно не понимая, что такой, как я, забыл в его храме.

– А, господин Кху, – приветствовал он деда и с нескрываемой радостью получил от того «анг-поу», пакетик из красной бумаги с деньгами.

– Господин Кху, – приветствовал его дед.

Мы стояли посреди центрального зала под свирепыми взглядами богов, чье великолепие потускнело под вековым слоем копоти от спиральных струй висевшего вокруг благовонного дыма.

– Это могла бы быть одна из комнат попроще в Запретном городе моей молодости, – сказал дед, пока я старался избежать зловещих глаз и воздетых трезубцев и мечей с широкими лезвиями.

– Здесь… У меня нет слов.

– По свидетельствам старожилов, это ничто. Первоначальный храм был еще великолепнее, но его сожгли.

– Кто его сжег?

– Никто не знает, но говорили, что красота и богатство того здания прогневили богов, и они сровняли его с землей.

Дед подошел к краю алтаря и осторожно провел по нему руками, потревожив тонкий слой пыли, отчего деревянная поверхность словно задымилась под его пальцами. Во всем помещении не было ни одной просто пустой поверхности, потому что стены, потолок, колонны, дверные косяки, плинтусы и даже сами окна и двери изобиловали резьбой, статуями, рисунками и иероглифами.

К нам подошел другой смотритель.

– Господин Кху, – обратился он к деду.

– Господин Кху, познакомьтесь с моим внуком, – сказал дед.

Этот смотритель скрыл любопытство с большим мастерством, чем первый.

Он показал нам Зал предков, с поднимавшимися к потемневшему потолку ярусами табличек, поколениями нашей крови, просочившейся в меня через моего деда.

Одна из стен в помещении, примыкавшем к залу, была заполнена прямоугольными мраморными пластинами, на которых были в столбик написаны имена на китайском и на удивление часто на английском, с кратким описанием прижизненных достижений их обладателей. Я заметил несколько докторов медицины, много докторов наук, довольно много бакалавров права и одного королевского адвоката.

– Все они Кху, – сказал дед. – Я написал здесь и свое имя, смотри.

Я проследил за его пальцем.

– Рядом с моим – имя твоей бабушки, под ним – имена твоей тети и мамы. А вон там, под ее именем, – твое.

Он через дефис добавил к «Хаттону» «Кху» – и моя фамилия стала «Кху-Хаттон». Я испытал странное чувство, словно меня разделили на части и потом снова сложили в единое целое лишь с помощью штриха-дефиса. Дефис был похож на иероглиф, которым в японском и, как я узнал позже, в китайском обозначали цифру «один». И меня снова охватило ощущение причастности и единения, которое я испытал в своей комнате накануне вечером, хрупкое но сильное, как утренний туман.

– Когда ты заблудишься, в этом мире или на континенте времени, вспомни, кем ты был, и поймешь, кто ты есть. Эти люди – это ты, а ты – это они. Я был тобой до твоего рождения, а ты станешь мной, когда я умру. В этом – значение семьи.

Он взял мои руки в свои и сказал:

– История, которую я тебе рассказал, и этот храм – вот все, чему я могу тебя научить.

Я склонил перед ним голову, все еще ошеломленный тем, что он сделал с моей фамилией.

– Господин Эндо в глубине души – хороший человек, но он слишком растерян, сбит с толку всем, что с ним происходит, иллюзией материального мира. Вот почему он не может найти свой путь.

– А куда он идет?

Дед на миг погрустнел.

– Он хочет вернуться домой, как и все мы.

Я уже достаточно осознавал этот мир, чтобы понять, что он не имел в виду дом Эндо-сана в Японии, в деревне на берегу моря.

– Но он заблудился, и тебе, как бы ты ни был молод, придется его туда отвести.



Мне часто было любопытно, откуда деду столько известно про Эндо-сана, потому что он был совершенно прав. В поисках хоть какого-нибудь ответа, полнота которого никогда бы не стала доступна моему пониманию, я снова и снова возвращался к его рассказу о времени, которое он провел в вечном дворце. Запретный город – для кого и кем он был запрещен? Может быть, часовые у ворот воздевали вверх руки в перчатках, запрещая вход Времени? Что дед постиг за теми стенами? Что он увидел в комнатах, забытых людьми, забытых сменявшимися годами?



Дни после приема тянулись медленно и бесцельно. Когда Уильям упаковывал вещи, свой любимый фотоаппарат и оборудование для проявки, или когда мы сидели в саду и разговаривали за мятным чаем со льдом, или плавали в бассейне, возникало чувство, что что-то вот-вот подойдет к завершению. Уильям уже получил повестку с предписанием явиться к месту службы на линкоре «Принц Уэльский», и мы ждали этого дня, надеясь, что он не придет.

Дед остановился в доме тети Мэй и навещал нас почти ежедневно. Ему удалось поладить со всеми, даже с Эдвардом, чье высокомерие не выдержало перед стариком. Эдвард верил во врожденное превосходство европейцев над местными жителями, и мне доставляло тайное удовольствие наблюдать, как ослабевали его жизненные убеждения. Я сам так долго жил с похожими заблуждениями, что их разоблачение заставляло меня восхищаться дедом еще больше. С одной стороны, мне было жаль Эдварда: мой дед был ему никем, поэтому он ничем не был ему обязан. Однако другая часть меня – часть, унаследованная от матери, – была уверена, что дед заслуживал безусловного уважения просто в силу своего возраста.

Каждый раз, за несколько минут до того как в строго назначенное время за ним приезжал шофер, дед просил меня пройтись с ним по пляжу, и мы проводили наедине краткий миг, чем я очень скоро стал дорожить.

– Я скоро вернусь в Ипох, – сказал он однажды после обеда, когда мы смотрели на остров Эндо-сана. – Но в следующий раз мне бы хотелось задержаться подольше.

– Если у тети Мэй слишком тесно, вы всегда можете остановиться у нас.

Он покачал головой:

– Мужчина всегда должен быть хозяином в собственном доме, особенно если у него такой тяжелый характер, как у меня. Я подумываю открыть свой дом на Армянской улице.

– У вас там дом? – Я никогда не слышал, чтобы тетя об этом упоминала.

– Да. Мой первый дом в Малайе, до того как я переехал в Ипох, поближе к своим рудникам. Я никогда не думал его продавать.

– Тогда мама давно вас простила, ведь она выбрала «Арминий» моим вторым именем.

Мне никогда не нравилось это имя, я считал выбор матери нелепым. Но теперь мне показалось, что понял, какое сообщение она хотела таким образом передать отказавшемуся от нее отцу, – и это смягчило жестокую боль, которую мне пришлось вынести в детстве от одноклассников, постоянно дразнивших меня кличками вроде «вшивый Арминий» и считавших себя очень остроумными.

– Я никогда не думал, что это именно так, но, да, возможно, – ответил дед, хотя и без моей убежденности.

– Вам все еще не нравится отец? Вы всегда уезжаете до того, как он вернется домой.

– Ты очень проницателен. Годы, проведенные в горечи, не так просто смахнуть. Нам нужно время, чтобы снова привыкнуть друг к другу. По крайней мере, теперь мы разговариваем при встрече, а не шипим, как коты, перешедшие друг другу дорогу.

– Он любил ее всем сердцем, вы должны в это поверить. – У меня перед глазами непроизвольно засверкали рассыпанные по темноте светлячки.

Дед вдруг показался очень старым, почти иссохшим, и я с трудом удержался, чтобы не помочь ему устоять на ногах.

– Это означает, что со всем случившимся – моим потраченным впустую временем, ее смертью, его утратой, – со всем этим еще труднее смириться, разве не так?

У меня не было слов, чтобы его утешить, чтобы опровергнуть высказанную им правду. Я видел боль, которую он носил в себе с дня смерти моей матери; я знал, что эту ношу ему никогда не удастся сбросить. Меня пугало, что человек мог быть вынужден нести такой груз, потому что если то, что говорили они с Эндо-саном, было правдой, и груз увеличивался от одной жизни к другой, то как можно выдержать такое бесконечное нагромождение горя?

Еще хуже было то, что эту ношу нам не дано было по-настоящему разделить даже с самыми близкими людьми. В конце концов, наши ошибки принадлежали только нам и за их последствия мы должны были отвечать в одиночестве.



Скоро настал день, когда Уильям должен был нас покинуть, и провожать его было тяжело. Когда мы прощались под навесом крыльца, он был уже в форме, и набитые вещмешки жались к его ногам, как преданные гончие, не желавшие отпускать хозяина. Брат казался счастливым, его глаза сверкали, а волосы были тщательно напомажены до лакированного блеска.

Отец крепко обнял его:

– Уильям, я горжусь тобой.

Оторвавшись от отца, Уильям охватил взглядом дом, переведя глаза с одного его крыла на другое, а потом подняв их к окнам второго этажа. Оглянулся на сад, на фонтан моей матери, на карповый пруд отца и на цветы, распустившиеся в полную силу под чистым небом. Наверное, к нему наконец пришло понимание того, что ждало его за порогом, высветив все то хорошее, чем была наполнена его жизнь, потому что он вдруг посерьезнел и в его глазах промелькнула грусть. Поддавшись порыву и не заботясь о том, что может опоздать, он вытащил из мешка фотоаппарат и попросил дядюшку Лима сфотографировать нас всех вместе.

Дед был с нами, попросил разрешения приехать на проводы. Он пожал Уильяму руку, а потом решился его обнять. Изабель с Эдвардом тоже его обняли. Отец стоял рядом, и его глаза блестели синевой. Когда подошла моя очередь, я прижал Уильяма к себе, и осознание разлуки стало невыносимым.

– Позаботься о них так хорошо, как сможешь, – прошептал он мне на ухо.

– Позабочусь. Будь осторожен.

Он протянул мне фотоаппарат.

– Сохрани его для меня. Делай хорошие снимки и посылай их мне, когда будет возможность. Когда я вернусь, нам надо будет устроить путешествие. Съездим куда-нибудь. Обещаешь?

– Конечно. Обязательно съездим.

Мы смотрели, как дядюшка Лим, сидеший за рулем «Даймлера», увозит Уильяма прочь. Брат обернулся на заднем сиденье и помахал нам. Ноэль Хаттон обнял за плечи троих детей, и мы стояли так долго-долго.

* * *

Двухэтажный дом на Армянской улице был высоким и узким, с простыми железными воротами. Его никогда не доводили до запустения, несмотря на то что дед уже давно там не жил. Он заранее приказал сторожу, присматривавшему за домом, побыстрее привести его в жилой вид. Мы оба знали, без необходимости облекать это в слова, что он делал это, чтобы быть ближе ко мне, и я был ему благодарен.

– Здесь не так просторно, как у вас дома в Ипохе, – сказал я ему, когда первый раз пришел в гости.

– Мне не нужен большой дом. Чем старше становишься, тем больше хочется упростить свою жизнь. Этот мне вполне подходит.

Дед оглядел маленький сад. Мы сидели под манговым деревом, поспевавшие плоды привлекали струившиеся по веткам ручейки муравьев и наполняли воздух свежей сладостью.

– По правде сказать, хорошо вернуться сюда, откуда я начинал. Твоя мать любила играть на этом газоне.

У меня сложился ритуал: навещать его после работы, сидеть с ним и слушать, как затихает шум улиц, словно те тоже стали приверженцами дзадзэн и готовились к вечерней медитации, отстраняясь от дневной какофонии. Мне нравилось наблюдать, как вечер растворяется в ночь. В свой первый приход я сел напротив него, как подсказывал этикет, на что он очень раздраженно сказал: «Нет-нет. Иди, садись рядом». После этого я всегда садился рядом, не заставляя его напоминать. Потом дед принимался расспрашивать о том, чем занималась наша семья и есть ли новости от Уильяма, а я наливал ему чай. В первый раз, когда я это делал, наблюдая, как я наполняю чашку, он легко постукивал по столу костяшками согнутых указательного и среднего пальцев правой руки. Так повторялось каждый раз, и в конце концов я спросил его, что это значит.

– Так мы благодарим человека, который нам прислуживает, – ответил он. – Все китайцы это знают.

– Я не знаю.

– Никто точно не знает, откуда и когда началась эта традиция. По легенде, китайский император однажды решил прогуляться по городу как обычный человек, чтобы увидеть, как живут его подданные. Ему не нужно было закрывать лицо, потому что никто из простых смертных никогда его не видел. С ним отправился преданный придворный, и, когда в чайном доме им принесли чай, император сказал, что хочет попробовать себя в новой роли и прислужить придворному.

– Ничего особенного, – сказал я, но он погрозил мне пальцем.

– Это было огромным нарушением божественного порядка. Придворный воспротивился, но вынужден был уступить, и император налил ему чай. Не имея возможности продемонстрировать должное почтение, упав на колени, придворный мог только согнуть пальцы и стучать ими по столу, изображая коленопреклонение.

Я постучал по столу костяшками пальцев. Согнутые пальцы действительно напоминали коленопреклоненного человека.

– Ну, или это может быть удобным способом показать тебе, что ты налил уже достаточно, – добавил дед.

– Теперь я не знаю, верить мне вам или нет.

Он задумался.

– Те несколько раз, когда мы с Вэньцзы выбирались из дворца и заходили в чайный дом, он тоже хотел мне прислуживать, и я благодарил его именно таким образом. Мы с ним смеялись, что история повторяется.

Какое-то время мы молча пили чай, а потом он сказал:

– Ты знаешь историю соседнего дома?

– Нет.

Я снова наполнил чашку чаем. Он по-мальчишески хихикнул, и я обрадовался, что мрачное настроение его покинуло.

– Когда-то там располагался штаб малайского отделения Китайской националистической партии доктора Сунь Ятсена, Тунмэнхой, – сказал он.

Я счел шутку, которую сыграла с нами история, весьма забавной. Мой дед, бывший наставник наследника Трона Дракона, жил дверь в дверь со штаб-квартирой человека, который сыграл одну из главных ролей в разрушении этого трона.

– Именно здесь он планировал Кантонское восстание одиннадцатого года. Думаю, в этом была основная причина, по которой я купил этот дом, – сказал он, дав наконец волю смеху.

– Вам нужно пригласить его в гости, – сказал я, наслаждаясь его юмором.

Дед снова посерьезнел.

– Не знаю, жив ли он еще. Он вернулся в Китай возглавить правительство. Но в стране вспыхнула гражданская война, упростив японцам ее завоевание.

– Вы скучаете по Китаю?

– Да. Но я скучаю по старому Китаю. В новом для меня нет места. Может быть, я разок съезжу туда, когда закончится война. Составишь мне компанию?

– Конечно. Еще мне хотелось бы съездить в Японию.

– Как поживает господин Эндо?

– Я мало с ним вижусь. Он все чаще в отъезде. А когда возвращается, то все время работает.

Он взглянул на меня столько повидавшими глазами.

– И ты по нему скучаешь.

Я кивнул:

– Он уже давно со мной не занимался. По-моему, мой уровень понижается. Хотя я и тренируюсь в консульстве.

– Но это не одно и то же.

– Нет.

Он покачал головой:

– Что ты будешь делать, когда придут японцы?

– Не знаю. Может быть, этого и не случится.

– С нашей первой встречи я считал тебя очень умным мальчиком. Ты и должен быть умным, с такой кровью, как наша – моя, твоей матери и отца. Меня бы крайне огорчило, если бы такое сильное сочетание породило глупца. Кроме того, ты многому научился у господина Эндо, которого я уважаю, каковы бы ни были его намерения. – Он наклонился ко мне. – Так открой же свои глаза. Открой их так широко, как безумный монах, отрезавший себе веки. И прозрей наконец.

Я оторопел от его ярости. Он ясно понял то, на что я предпочитал не обращать внимания, – что в глубине души я знал, что японцы вторгнутся в Малайю. На это указывало все с той самой секунды, когда я встретился с Эндо-саном. И я вспомнил, что он сказал в тот вечер, когда мы с ним ужинали под гадюками в отеле на горе Пенанг: «Великая человеческая способность закрывать глаза». Признание, сделанное Эндо-саном на приеме, только усилило боль.

И из уважения к деду, но больше из любви к нему понял, что пора признать очевидное. Я рассказал ему об откровениях Эндо-сана о неминуемости вторжения. Однако признание не означало, что у меня был ответ на его вопрос.

– Я не знаю, что делать.

– Тебе скоро придется принять решение. Однажды это приходится делать каждому. Но я искренне тебе сочувствую, – сказал старик.

– Почему?

– Какой бы выбор ты ни сделал, он никогда не будет полностью правильным. В этом твоя трагедия.

– Вы мне очень помогли, – сказал я, пряча за сарказмом волнение, вызванное его словами.

Но его это не обмануло.

– Ты выживешь. Ты всю жизнь этим занимался. Уверен, что расти здесь ребенком смешанного происхождения было нелегко. Но в этом и твоя сила. Смирись с тем, что ты другой, что ты принадлежишь обоим мирам. И я хочу, чтобы ты помнил это, когда почувствуешь, что силы на исходе: ты привык к двойственности жизни. У тебя есть способность соединять отдельные элементы жизни в единое целое. Так используй ее.

Я в изумлении смотрел на деда. Он объяснил мне всю мою жизнь так, как я даже никогда не пытался. Мне показалось, что он многое упростил, но на миг я почувствовал, что ход моей жизни, само мое существование наконец-то обрело смысл.

– Ты считал, что мать назвала тебя по названию улицы, на которой она выросла. Не думаю. Мне всегда казалось, что этому есть другая причина.

Я ждал продолжения.

– Как я уже говорил тебе, после отъезда из Китая я провел три года в Гонконге. Я нашел прибежище в миссионерской школе и там узнал все о западном боге и его сыне. Сыне, который принес миру спасение. Там был один голландец, старый теолог, отец Мартин, который рассказал мне про учение другого голландца по имени Якоб Харменс, жившего в середине шестнадцатого века.

При жизни правоверные христиане считали Якоба Харменса еретиком, потому что он проповедовал мнение, что спасение человека зависит от свободной воли последнего, а не от милости божьей. Он восставал против мнения, что жизнь человека, его вечное спасение или проклятие предопределены еще до его рождения.

Я нетерпеливо заерзал на стуле. Дед взглянул на меня с укоризной и продолжил:

– Должен признать, что я так до конца и не понял, что старый теолог пытался мне рассказать. Но понятие свободной воли меня заинтриговало, даже несмотря на то, что я не поверил в теории Харменса. Я чувствовал, что ход и спасение человеческой жизни предопределены судьбой. Мы часто обсуждали это с твоей матерью, после того как я рассказал ей о пророчестве, когда она выросла достаточно, чтобы его понять. Она была совершенно со мной не согласна.

– Какое этот Харменс имеет отношение ко мне?

– Имя «Якоб Харменс» было переведено на латынь как «Якоб Арминий». Его учение получило название «арминианство». Выбирая тебе имя, мать пыталась доказать, что прорицательница и я ошибались.

– У нас всегда есть выбор. Нет ничего постоянного и неизменного.

– Твоя мать сказала мне почти те же слова. А то, что нам всегда дается только определенный выбор, разве не показывает, что наши возможности заранее ограничены посторонней силой?

– Тогда в чем смысл жизни? – спросил я, не в силах согласиться с его словами.

– Я обязательно скажу тебе, когда сам это выясню, – сказал он. Взяв меня за руку, он продолжил: – Твоя мама была замечательной, решительной женщиной. Может быть, она была права. Я совершенно уверен, что она никогда бы не назвала тебя в честь какой-то улицы. – Он допил чай. – Я слишком много говорю. Теперь я проголодался. Пойдем, мне хочется поесть в ларьках. Правду говорят: на Пенанге лучшая уличная еда во всей Малайе.

Благодаря почти ежедневным встречам между нами установились дружеские отношения, в которых больше не было места церемониям. Я встал и с притворным отвращением потер деда по животу.

– Вы жиреете. Только и делаете, что сидите, рассуждаете и наедаетесь.

– Оставь мой живот в покое! – зарычал он, но в его глазах плясало веселье, вызванное моей дерзостью.



У нас вошло в традицию собираться и перед сном сидеть вместе у дома. На опоясывавшей дом веранде, построенной, чтобы обеспечить прослойку прохладного воздуха, было свежее. Бамбуковые шторы были скатаны наверх, как женские бигуди, а у нас под ногами по полу стояли тлеющие противомоскитные спирали.

После отъезда Уильяма прошло уже около трех недель. Я прислонился к мраморной балюстраде и слушал, как Изабель рассказывает про Питера Макаллистера. Отец читал газеты, явно более достойные его внимания. Я видел, что сестра по уши влюблена в своего барристера из Куала-Лумпура. Накануне вечером он водил ее на танцы в Пенангском плавательном клубе и привел домой только утром, к немалой ярости отца. Достаточно было одного взгляда, чтобы понять, что Изабель до сих пор хранила в себе красоту прошлой ночи, возбуждавшей ее мысли и чувства. Ноэль Хаттон, как и все отцы, глубоко сомневался, что мужчина, с которым встречалась его дочь, соответствовал его требованиям.

– Питер говорит, что возьмет меня в плавание на яхте вдоль побережья, – заявила Изабель. За ее веселостью я видел, как она волновалась, что скажет отец. – И я собираюсь поехать.

Но прежде чем он успел ответить, раздался голос дядюшки Лима:

– Господин Хаттон?

Дядюшка Лим стоял на ступеньках, и отец пригласил его войти. Изабель испытала заметное облегчение от этой заминки. «Спасена», – беззвучно прошептал я; несмотря на то что она подмигнула в ответ, чувствовалась не свойственная ей нервозность.

Дядюшка Лим подал отцу конверт.

– Это приглашение на свадьбу моей дочери в первый день декабря. Мы надеемся, что вы окажете нам честь своим присутствием.

– Все вместе? – спросил я с кривой усмешкой.

Дядюшка Лим кивнул.

– Сочтем за честь, – сказал отец, передавая мне открытку.

Как все приглашения на китайские свадьбы, открытка и конверт были красными, цвета радости, везения и счастья. Открытка едва уловимо пахла сандалом, и, когда я взял ее, запах пристал к моим пальцам. Значит, прорицательница наконец нашла дату, подходившую гороскопам помолвленной пары. Я улыбнулся дядюшке Лиму.

– Мы с радостью придем.

Когда он ушел, Изабель вдохнула поглубже, и я понял, что именно она собиралась сказать.

– Питер хочет на мне жениться.

– Он слишком стар для тебя, – ответил отец. – И я слышал о его репутации в отношениях с женщинами, поэтому забудь про поездки на яхте.

Они начали перебранку. Я оставил их и пошел к берегу. На острове Эндо-сана сквозь листву пробивался маленький огонек. Мы уже давно не виделись, и меня охватило внезапное желание провести с ним хотя бы миг.

Я вытащил лодку из сарая и переплыл на остров. Подо мной качалась толща воды, сверкавшая фосфоресцирующим блеском, прилипавшим к веслам при каждом гребке. Мне казалось, что я гребу по эластичной световой простыне.

В доме горела только одна лампа, и двери были открыты. Я обошел вокруг, оказался на каменистой площадке, выходившей к морю, и увидел на скалах темную фигуру. В руке Эндо-сана пойманной звездой вспыхивал огонек, а далеко в морском мраке виднелся огонек, мерцавший в ответ.

Я прокрался обратно к лодке, потому что желание увидеться с ним исчезло так же внезапно, как и появилось.

Назад: Глава 20
Дальше: Глава 22