Глава 8
Снова в таборе
Леший действительно снова был в таборе. Он пришел внезапно: его никто не звал и не ждал. Он явился будто бы за Ристой, но все понимали, что пришел он за властью.
— Много крови будет, — твердила пхури.
А баро молчал. Выгнать сейчас Лешего означало бы, что он постарел, показать, что он испугался. Нет, он, баро, никогда не допустит подобного.
Пусть Леший пока поживет, как и полагается гостю.
Табор затаился и ждал событий. Странно, как Федька не понимал этого. С тех пор как Риста вернулась и они снова сошлись, Федьке казалось, что он покорил ее окончательно, и она виделась ему его женой, хотя свадьбу никто и не собирался играть. Но вот появился Леший, и Риста нет-нет да и окажет ему знаки внимания. Федька только зубами скрежетал.
Когда Риста особенно разгулялась и начала заигрывать с Лешим, то пускаясь с ним в пляс у ночного костра, то подпевая его гитаре, — она как бы забыла, что произошло между ними в городе, — Федька начал бить ее смертным боем.
— Не кончится это добром, не кончится, — шептались в таборе.
А Леший не замечал смуты, поднявшейся в таборе из-за всего этого. Он ходил спокойный и уверенный в себе, швырял деньги направо и налево, проявляя несвойственную ему щедрость.
— Берите, чявалэ, берите, у меня много ловэ…
— Ай да ром, ай да черт! — восхищались молодые цыгане.
— Не к добру эти деньги, — хмурилась пхури, — проклятые эти деньги Лешего.
А Леший, раздавая деньги, пытался учить молодых цыган, как им жить надо. Кое-кто слушал его со вниманием, потому что видели, как отличается их жизнь от остального мира, как бедны они, как тяжело им в кочевье, а кое-кто хмурился, понимая, что сводятся на нет тысячелетние цыганские обычаи, полные смысла, вскормленные самой жизнью. Жестокость этих обычаев была лишь лицевой стороной их, стороной, помогающей защищаться от чужих. По словам Лешего же, надо было от всего этого отказаться и стать как бы братством кочующих разбойников: отбирать у слишком богатых из другого мира, отбирать, не считаясь ни с чем.
Баро не мог не видеть этого. Он понимал, что Леший рвется на его место, не просто хочет захватить власть в таборе, но еще и развратить его, обещая богатство и силу, избавляя от совести, разрешая любую подлость, позволяя проливать безвинную кровь.
«Леший рушит все, что мы строили веками, — думал баро. — Становится страшно смотреть на людей, которые хотят, чтобы нашелся кто-то, кто скажет им „все дозволено“. А когда такой человек появляется и говорит, все преображаются, отдавая на откуп ему свою совесть, становясь хладнокровными убийцами. Конечно, есть и другие люди, соображающие, что к чему, их не свернешь с той дороги, которую они сами для себя выбрали, и не заставишь делать то, что им не по душе. Но таких мало».
Федька старался не сталкиваться с отцом, понимая, что одно лишнее слово, сказанное сгоряча, может стоить жизни кому-нибудь из них. Но однажды, когда Федька особенно сильно избил Ристу, она убежала к Лешему, крича:
— Не жена я тебе, Федька, и никогда ею не буду, кобылу свою хлещи, а не меня. Все меня убить хотят, всем я поперек горла, так хоть поживу с тем, кто мне по-настоящему люб! А ты и не мужик вовсе, ты кобель молодой, играть желаешь, распалишь огонь, а у костра греться не хочешь. Какой от тебя цыганке прок? Ты, словно кабан, землю роешь, все от злости своей, да ничего вокруг не видишь.
Федька выхватил нож и бросился за ней следом, от ярости не заметив отца, неожиданно вставшего между ними.
— Уходи, Федька. Видишь, ко мне она пришла.
Я с ней буду, пока я в таборе, а потом уйду, и ты ее подберешь.
— Не тронь душу, дадо, — прохрипел Федька, — ведь когда-то это должно было случиться: кто-то из вас должен был умереть — ты или Риста.
— Вот как, сынок, — усмехнулся Леший, — а хочешь, все разом умрем?
— Отойди, дадо, молю тебя, не доводи до греха.
Табор притих. Мужчины подошли ближе, чтобы вмешаться при случае и погасить надвигающуюся схватку. Но Федька не успокаивался.
— Не жить тебе, Риста! — закричал Федька.
Леший не трогался с места и лишь насмешливо смотрел на сына.
— Мало тебе смерти матери, мало тебе чужой крови, ты еще и моей крови хочешь?..
И Федька кинулся на отца с ножом. Цыгане схватили его за руки, скрутили и не выпускали, пока он бился, словно в припадке. Медленно ступая, подошел баро.
— Ты, — сказал баро, — посмел поднять руку на отца. Хорош он или плох, но он твой отец. По нашим законам, — голос баро окреп и стал сильнее, — сын, поднявший руку на отца, должен умереть. Ты не убил его и потому мы оставляем тебе жизнь, но с нами ты больше не будешь. Сегодня твоя последняя ночь в таборе.
Федька молча склонил голову. Он уже опомнился и понял, как тяжело для баро принимать такое решение, ведь он терял самого яростного своего сторонника (гнев, замешенный на страсти, страшен вдвойне). Но оставить Федьку в таборе, нарушить закон баро не мог. Слишком явным был бы давний спор с Лешим, и, кроме того, ему пришлось бы отступить от своих принципов, поступиться тем, из-за чего он так ненавидел Лешего.
Весь табор был зол на Федьку, его не подпускали ни к одному костру, ни к одной палатке. Лешего недолюбливали, но то, что совершил Федька, простить не могли.
Вечером и ночью было уже холодно, но костры горели неярко, а песни звучали вяло, и, наверное бы, быстро разбрелись по палаткам, если бы вдали не возникла белая женщина. Смятение и ужас охватили цыган.
— Покойница идет на табор, спасайтесь, чявалэ! — поднялся испуганный крик.
Снова кинулись доставать перины и жечь перо. Но в одном месте, где не горел огонь (не хватило пера), оставался узкий проход. Призрак, выросший до огромных размеров, вытянул руку, и все увидели, что это кости скелета, — рука стала шарить у ближайшего костра, там в одиночестве сидел Федька. Он был белым как полотно, сидел, не в силах пошевелиться, и расширенными от ужаса глазами глядел на то, чем стала теперь его мать. Но рука прошла мимо, она что-то искала и, не в силах найти, рыла когтями землю, как дикий зверь, посаженный в клетку. Лишь когда Федька потерял сознание, рука убралась и покойница, еще немного помаячив над лесом, исчезла, растаяла в темном небе.
Бросились приводить в чувство Федьку. Когда его облили водой и осенили крестом, он встал и все увидели, что на голове у него появилась седая прядь.
— Завтра же закажу заупокойную молитву, — сказал Федька, ни на кого не глядя.
С ним не стали спорить — теперь он был чужой.
Леший наблюдал за всем, сидя у дальней палатки. Он думал о таборе, о Ристе, о Федьке, о той власти, которую он так жаждал, и о том, как ее употребить, если в конце концов он все же сумеет ее добиться. Но когда покойная Роза снова пошла на табор, впервые в жизни он понял, что боится, что есть в мире вещи, не поддающиеся расчету, деньгам, интригам, что есть не только страсть, безудержная, все отметающая, но и любовь, оскорбленная, уничтоженная любовь, за которую должна отомстить Божья власть тому, кто посмел убить и оскорбить любящего, беззащитного перед своей любовью. И впервые в жизни Леший осознал, что перед этим высшим, бессмертным он беззащитен и что смерть его, ужасная и столь же мучительная, как и поруганная жизнь Розы, неизбежна. Страх его был столь велик, что, если бы не чувство стыда перед соплеменниками, он бы вообще вскочил и убежал из табора в лес, в ночную мглу, убежал бы навсегда, потому что все меркнет перед неизбежностью смерти.
Ярость подступала к сердцу баро. И только огромная выдержка, еще не изменившая ему, удерживала его от каких-либо поступков. Что-то происходило помимо его воли. Он не только не мог повелевать событиями, хуже того — он был бессилен. Сорвалось какое-то колесо судьбы, и теперь все неслось под откос полным ходом, и не за что было уцепиться. Проще всего было бы выгнать Ристу из табора, и тогда бы и Леший и Федька почти наверняка двинулись бы за ней. Им вроде бы тогда и в таборе нечего было бы делать — пусть разбираются на стороне. Но теперь баро ничего не мог сделать. Выгнать Ристу уже нельзя — это значит спрятаться за ее спину, а он, баро, должен быть осмотрителен и хитер. Как он сожалел теперь о своей слабости, о том, что уступил мольбам Ристы и вновь разрешил ей остаться в таборе. Видит Бог — он любит Ристу, как дочь, нравится ему эта шальная цыганка. Потому и пустил ее в табор, и наказание за слабость не преминуло прийти. Столько бед началось в таборе, когда она вернулась. Теперь ее не выгнать, все поймут, что ею он хочет откупиться от схватки с Лешим. Упрямы и строги бывают цыгане, охраняя свои обычаи. А ведь нас так мало осталось на земле. Мы прежде всего должны беречь самих себя, каждого человека и не придираться по пустякам к его поступкам, особенно если все, что он делает, идет на пользу нашему племени.
Трудная это была ночь. Горькие мысли терзали баро, когда Роза-покойница вновь возникла перед табором. Новые беды предвещал призрак, и цыгане понимали это.
Под утро Федька позвал Ристу.
— Ухожу я, как баро приказал. Хотел бы остаться, да не могу его ослушаться. Мало людей, похожих на него, встречал я на земле. Он уважает прошлое и крепко держится за наши законы. Я верю в то, что он знает будущее. А этот безумец, мой отец, мешает ему, молодых баламутит. Не знаю, любишь ты или нет, но играешь с ним. И значит, помогаешь ему.
— Вот как ты запел, Феденька! Значит, ты думаешь, что я во всем покорна Лешему? А зачем он явился в табор, твой отец, ты знаешь об этом?
— Пришел за властью, это все понимают, а заодно и тобой распорядиться.
— Нет, милый ты мой, не совсем так. Вместе со мной властью распорядиться — это будет вернее. Вот так, драго. Только я ему не пара. Пусть сам свои делишки обделывает, без моей помощи.
— А коли так, пошли со мной!
— Никуда я с тобой не пойду. Мое место здесь, в таборе. Хватит, нагулялась я в городе, повидала там сладкой жизни, умной стала, на долгие годы память о городе останется.
— Ну, хорошо же! Я ухожу, Риста. В такую ночь не могу я убить тебя. Тень матери идет за мной по следу. Но жить тебе с Лешим я не дам, хотя и отец он мне.
— Испугал. С кем хочу — с тем и жить буду!
— Не прощаюсь я, Риста. Берегись, я еще вернусь за тобой.
И Федька исчез в предутреннем тумане, словно растаял. Озноб пробежал по телу Ристы, недоброе предчувствие охватило ее.
Леший остался в таборе. С уходом Федьки ему как будто бы полегчало, и он вздохнул полной грудью. Он весело шутил с молодыми цыганами, покупал девушкам подарки, не забывал и Ристу и неожиданно для всех сошелся с Пихтой. Тот, записывая народные сказки и песни, открывал для себя в этом таборе много нового и неизвестного. Пхури и Леший, который хорошо помнил и рассказывал Пихте сказки своего детства, связанные с другим табором, оказались для Пихты бездонными колодцами, из которых черпал он золото просто пригоршнями. Особенно Леший, с его удивительной манерой говорить, фантазией и прекрасной памятью, покорил Пихту. Теперь, когда между ними не стояла женщина, можно было сказать, что они стали большими друзьями, если вообще к кому-нибудь в своей жизни Леший относился как к другу. Пихта не только слушал и записывал рассказы Лешего, но и внимательно наблюдал за его тонкой игрой, за той борьбой, которую тот развернул в таборе.
— Вот, послушай, морэ, — говорил Леший, — какие в старину события бывали.
И Пихта замирал в предчувствии нового, неизвестного ему сказания.
— Значит, было это так, — продолжал Леший. — В одной деревне на самом краю в покосившемся домике возле колодца жила старая цыганка-богомолка. Боялись деревенские ее, как огня. Ведьмой считали. А колодец так и прозвали — нечистым.
Никто из него воду не брал. И к богомолке никто не ходил, да и как зайдешь к ней, если она никого даже близко к себе не подпускала. В доме у старой цыганки ничего не было: одна печка, табуретка и — все. И только иконы по всем стенам развешаны, кругом лампады горят. Прямо-таки сияют иконы.
И зимой и летом ходила старуха в рваной телогрейке, перевязанной веревкой, а за поясом у нее болтался топор. На голове же всегда был повязан черный платок, из-под которого выбивались клочья седых волос.
Когда уходила старуха из своей избы, дверь не запирала, только подопрет ее поленом и идет в лес за дровами.
Как-то раз, узнав, что старуха ушла из дому, две любопытные цыганки решили зайти в избу, чтобы узнать, как она живет.
Скрипнула дверь, и жутко и неприятно стало на сердце у цыганок. Заходят и видят: кругом кошки разной масти сидят. Сколько их — не сосчитать! Едва переступили порог цыганки, начали кошки прыгать да мяукать, словно старуху на помощь звали. А летом было дело, жара. Солнце уже к закату клонится. Как ударили лучи через приоткрытую дверь на иконы, и почудилось цыганкам, будто ожили иконы. Святые все ожили. Дыбом встали волосы у цыганок, испугались они этого чуда, а еще больше испугались того, что может старуха вернуться, что увидит она их и проклянет. В страхе выбежали цыганки из избы богомолки и только с крыльца спустились, как навстречу им старуха идет. Брови у нее нависли, глаза злые-презлые, а сама про себя что-то бормочет. И видят цыганки, что глаза у нее все меняются и меняются: то одного цвета, то другого. Совсем ноги у цыганок к земле приросли.
«Бабушка, миленькая, бабушка, миленькая», — залопотали они, а старуха подходит ближе и говорит:
«Не бойтесь, я вас не трону. Только вот что: завтра утром позовите ко мне цыган, дело у меня к ним есть…»
Пришли цыгане утром ко двору богомолки. Сняли шапки и ждут, а самим боязно. Вышла на крыльцо старуха и говорит:
«В колодце моем крест святой спрятан. Старая я стала, а мне надо крест этот из колодца достать. Поможете?»
Кинулись цыгане к колодцу, заглянули в него, и впрямь — крест каменный на дне лежит. Обвязали они крест веревками и давай тащить. Сколько ни тащили, ничего не выходит. А старуха стоит и смеется:
«Нет, миленькие, так у вас ничего не выйдет. Отойдите все от колодца!»
Отошли цыгане и встали в стороне. А старуха подошла к колодцу и что-то прошептала. А потом вернулась к цыганам, отобрала из них троих парней и говорит им:
«Вот вы идите и берите крест!»
Подошли эти трое цыган к колодцу и мигом вытащили крест. Был он легоньким, как перышко. Положили цыгане крест на телегу и отвезли его к старухе на задворки.
«Только, — говорит старуха, — крест лицом к лесу поставьте».
Так цыгане и сделали. А старуха снова:
«Завтра рано утром встаньте, помойтесь в росной воде и приходите загородку делать».
Выстроили цыгане часовню. Повесила в ней старуха лампадку да полотенце чистое.
«От этого креста, — предупредила старуха, — чтобы никто из вас ничего не брал, ни одного камушка. Молиться — молитесь, кто чистый, кто достойный. Недостойного к себе сам крест не допустит!»
Недолго после этого жила старуха, а когда померла — похоронили ее в той часовне. И по сей день горит лампадка там в любую непогоду. Пытались злые люди крест тот похитить, да только с места его сдвинуть не смогли. Говорят, что погибли они после этого лютой смертью…
Леший усмехнулся и добавил, внимательно взглянув на Пихту:
— Я и сам видел этот крест.
— Знаешь что, — ответил ему Пихта, — может быть, город меня испортил, но я что-то не очень верю во все эти чудеса.
— Как знаешь, морэ, как знаешь, — загадочно произнес Леший.
Он с радостью общался с Пихтой. В какой-то мере тот как бы взял на себя роль Розы. Леший не только рассказывал сказки, видя в этом повторение своей жизни, но и воскрешал тех, кто погиб на его глазах, и если бы Леший мог до конца разобраться в себе, исполнить свой долг перед ними, дав им новую, вечную жизнь, он, не задумываясь ни на минуту, сделал бы это.
Пихта записывал все: и о том, как предки Лешего ушли из Испании, и о том, какими замечательными кузнецами и ювелирами они были, и о том, какой смелостью и силой обладали они, и о трагической гибели цыганского рода.
В пересказе Лешего все это превращалось в легенду, а сказки частенько становились самыми обычными бытовыми рассказами. Особенно покорила Пихту одна легенда о любви, для которой не было преград. В ней Леший так поведал о чистоте и благородстве, о любви, не замутненной перенесенными страданиями и человеческой ложью и завистью, что Пихта чуть не заплакал.
— Вот, скажу я тебе, морэ, так, значит, было это все. — Леший вздохнул и на минуту задумался, а потом продолжил: — Давно это было. Стояли мы тогда у моря. И никого вокруг не было, кроме хижины старого рыбака, который жил со своей дочерью, такой красивой, что и среди цыганок такую редко встретишь. И вот, скажу я тебе, один парень цыганский влюбился в дочь старика. Прямо с ума сходил. Это же надо такому случиться?! Да и она на него поглядывала. И захотел молодой цыган оставить табор и рыбаком стать, чтобы с девушкой той не разлучаться. Но цыгане, сам знаешь, как к этому отнеслись. Ни в какую. Играть — играй, а чтобы в табор привести чужую или из табора уйти — ни за что. Раньше строго было с нашим законом. Чего только ни придумывали цыгане, чтобы их разлучить, — ничего не помогало. А старик, рыбак этот, обезумел просто и до того дошел, что дочь свою однажды убил, лишь бы она с цыганом своей судьбы не связала. С той поры стал молодой цыган словно бы не в себе. Пропадает из табора, и по неделям его найти не могут. Дело забросил, ни на кого не смотрит. Стали приглядывать за ним цыгане. И вот однажды видят, как он пробирается лесом, растущим в горах возле моря. Пошли за ним следом. Тропинка вывела их на поляну. Эта поляна была необычной, красноватые отблески костров, словно цветы, выбивались на поверхность. А прямо над поляной повис багровый диск солнца. И взмолился молодой цыган, упав на колени, и протянул руки к солнцу:
«Розмар ману кхам! (Разбей меня, солнце!) Почему я должен слепо делать то, в чем другие ошибаются? Почему погибла моя любимая, разве она в чем-нибудь провинилась перед людьми? Я убью ее отца».
Цыгане затаили дыхание и вдруг услышали, как отвечает солнце молодому цыгану:
«Не бери греха на душу свою, прости людей, разве они понимают в слепоте своей, что такое любовь и красота? Я дам тебе камень солнца, никогда не расставайся с ним. Посмотришь на него — и увидишь ту, которую любишь».
И солнце сбросило цыгану камень, похожий на семицветную пирамиду. Взял этот камень цыган, вгляделся в него, и перед ним предстало лицо той, которую он любил.
Не выдержали цыгане, выскочили на поляну, хотели отнять у юноши этот камень, но он бросился с ним в море. Вот так и погибли они оба, не покорившись людскому злу…
— Красивая легенда, — вздохнул Пихта, — но скажи, Леший, ты многое от себя досказал?
— Чудак ты, Пихта, конечно, жизнь у нас попроще, чем в сказках, но в ней тоже много чудес случается. Вот и однажды, знаешь ли, жили оседлые цыгане. И у одного отца с матерью было три сына, а у каждого сына по жене, а сколько было детей — Бог ведает, не о них речь. Короче тебе сказать, Пихта, из всех трех невесток больше всего любила свекровь младшую: та самой покорной и самой ласковой была.
И вот случилось однажды такое горе: заснула вечером свекровь, а наутро не проснулась. Плачут в доме, к похоронам готовятся. Одели старуху в покойницкую одежду, гроб сделали, монахиню вызвали — псалтырь читать, все, как полагается. День проходит, другой, на третий замечает монахиня, что покойница вроде бы как шевелится. Испугалась монахиня и цыганам закричала:
«Караул! Спасайтесь!»
Глянули цыгане и обомлели: и впрямь покойница шевелится. Все выскочили из дома, одна только младшая невестка осталась. Видит невестка: приподнялась старуха, села, оглядывается по сторонам — ничего не поймет.
«Что тут у вас случилось?» — спрашивает старуха.
«Так и так, так и так, — отвечает невестка, — мы тебя за мертвую приняли…»
«Да не умирала я, а заснула крепко», — говорит свекровь.
Убрались женщины в доме, навели порядок и сели чай пить. Однако же цыганам тоже надо домой возвращаться, не будешь ведь на улице ночевать. Подошел младший сын к окну и видит такую картину: сидит его мать-покойница с его женой и мирно чаи распивает. Стали цыгане по одному в дом входить, а когда все успокоилось да прояснилось, стали смеяться цыгане и старуху расспрашивать — что да как.
«Расскажи, что тебе во сне-то снилось?»
«А снилось мне вот что, — начала рассказывать старуха. — Была я на том свете, всякое там повидала, видела, как люди за грехи свои земные страдали: один — за одно, другой — за другое. Все мне нечистая сила показала, а потом и говорит: „Ступай на землю и живи еще три года. Запомни три слова волшебных, если сохранишь их в тайне, то три года проживешь, а если скажешь кому — погибнешь сразу. Тому, кто эти три слова знает, они удачу приносят“».
«А что это за слова? — стали приставать к ней цыгане. — Скажи их нам, все равно тебе мало жить на свете осталось».
Промолчала старуха, рассердилась и пошла к себе, а разговаривать больше не стала.
Так проходят три года. Осталось всего три дня до старухиной смерти. Позвала она к себе любимую невестку и говорит:
«Слушай меня внимательно, я хочу тебе свою тайну открыть».
Поняла все цыганка.
«Не надо, — кричит, — живи еще три дня, как тебе отпущено!»
«Я уже пожила свое. И что такое три дня по сравнению со всей моей жизнью? С той поры как я с того света пришла, удача поселилась в нашем доме, права была нечистая сила, вот поэтому-то и хочу я передать тебе эти три слова. Наклонись ко мне поближе».
Сказала так старуха и прошептала что-то на ухо своей любимой невестке, а как прошептала, откинулась на подушки и окаменела.
Вот так и пошли эти три волшебных слова кочевать от одного поколения цыган к другому. Если увидишь богатого цыгана, то знай — владеет он волшебными словами.
— Значит, и ты знаешь эти волшебные слова, Леший?
— Откуда мне знать, грехов на душе много, никто не доверит мне удачи, я ее сам беру…
Леший требовал от Пихты рассказов о том мире, который был ему неизвестен, особенно его интересовала Испания.
— Неужели ты там никогда не был? — спрашивал Леший.
— Не был, морэ, не был, — отвечал ему Пихта, — во время войны я в Румынии, в Венгрии, в Чехословакии побывал, а вот в Испании не довелось.
— А что ты о ней знаешь? — продолжал допытываться Леший.
И Пихта рассказывал:
— Сам я, конечно, не видел, но говорили мне, что в Викальваро в январе солнце просвечивает снежинки. И они падают, гонимые ветром. Когда-то Викальваро был городком. Сейчас — это окраина столицы, здесь живут шестьдесят тысяч человек. Они не любят цыган, потому что цыгане — их соседи.
— Почему? — нахмурился Леший.
— По совести говоря, какие между ними могут быть разлады? Ведь те рома, которые живут оседло на окраине столицы, — бедняки, такие же бедняки, как и те, которые их не любят. Все они плавают на одном корабле, название которого — жизнь! Но какое там на одном корабле! Есть понятие «бедный» и есть — «бедный цыган», и это не одно и то же. Их разделяет пропасть.
— Почему? — еще больше нахмурился Леший.
— Вот и я так же спрашивал, и мне сказали, что все цыгане — воры и все они — грязные.
В мозгу Лешего никак не мог уместится образ его предка Люцеро в виде грязного цыгана. Он виделся ему в расшитом золотом костюме.
— Но это ложь! — вскричал Леший. — Разве можно судить обо всех по одному человеку?
— Часто о народе судят по одному человеку, встретившемуся на пути, — задумавшись, ответил Пихта и, немного помолчав, продолжил: — Видишь ли, Леший, мы — цыгане, единственный народ на земле, который не уродует землю, а живет на ней. Мы никогда не выжигали леса, чтобы потом вспахать землю. Мы не вырубали лесов, чтобы строить дома, не рыли землю, чтобы добывать воду, и тем более не брали из земли ее богатств. Мы не охотились в лесах, не убивали животных. Мы шли по земле с песней и пляской, ковали железо и объезжали лошадей. Тысячелетия прошли рядом с нами, создавались и погибали империи, а мы не принимали в этом диком вращении никакого участия. Мы, цыгане, жили по своим обычаям, не уродуя землю, потому что она святая для нас и мы всегда были с ней в согласии, общались с Дэвлой и Бэнгом, с добрыми и злыми духами, подчиняясь им, а иногда и бунтуя против них. Оттого нам и судьба человека открыта, что мы не идем против жизни, а живем в ней.
— Иногда ты говоришь, как баро, — удивленно промолвил Леший, — а как же остальные люди?
— Что остальные?
— Ну, весь мир, который так ненавидит нас, он-то что?
— Мир, говоришь… Знаешь, почему мир нас так ненавидит?
— Скажи, скажи, морэ!
— Ты послушай, как я это понимаю. Мы ведь в истории не участвовали, а проходили сквозь нее. Если про евреев говорят, что они дрожжи истории и с ними связаны все человеческие встряски, за что их и ненавидят (несчастные люди эти бибалдо), то мы всегда проходили мимо, оставаясь такими, какими были испокон веков, но не пользоваться плодами других мы не могли. Мы ведь не сидели вечно в лесах и не ели коренья, как дикари, мы шли из города в город, из страны в страну, мы пользовались языком чужаков, их деньгами, их хлебом, их верой зачастую, чтобы защититься от них самих. Мы, оставаясь сами собой, брали у чужих то, что нам было нужно, чтобы выжить. Но жизнь показала, что, какова бы ни была судьба бродяги, его все равно рано или поздно уничтожают. Так уж создан человек — он уверен, что цивилизация сделала его добрым и счастливым, а на самом деле он остался суеверным и злобным, как и тысячи лет назад. Более того, мы в своих обычаях сохранили понятия чистоты, чести, верности, во всяком случае так, как мы это понимаем. Они же со своей цивилизацией уничтожили леса и реки, испоганили воздух, убили добро в человеке. И вот не пойму я тебя, Леший. Именно теперь, когда мир летит в тартарары, ты хочешь посадить цыган на землю и надеть им на головы ошейники. Ты хочешь приобщить их к золоту. Я-то не в счет. У меня судьба своя. Я болен словами, так бывает с человеком иногда, цыган он или гадже. Но ты-то, Леший, скажи мне наконец: что тебе нужно?
— Не хочу я цыган на землю сажать, что я — сумасшедший? Я хочу, чтобы цыгане приспособились к этому миру, иначе мы не выживем. Наш баро устарел, он простых вещей не понимает. Конечно, мне нужна власть и много золота, но не только это, было бы слишком смешно рваться к власти неизвестно для чего, не зная точно, чего ты хочешь и что можешь дать другим. Но я-то вижу дорогу спасения цыган и путь их достатка, чтобы они могли жить, как настоящие рома. А те, кто держится за отжившие обычаи, ведут цыган к вымиранию, эта дорога безнадежна, она никуда не приведет. Ты сам мне рассказал, как сейчас ненавидят цыган в Испании, а мы, чем мы лучше? Передохнем, как бродячие собаки, а мир вокруг нас будет богатеть и наливаться злостью.
— Пойми, Леший, я не возражаю тебе, я просто не уверен в том, что твоя дорога лучше, я не уверен в том, что твоя дорога сохранит честь и жизнь идущих за тобой людей. А мир вокруг нас не только богатеет, но и страдает. Разве тебя не интересует земля, на которой мы живем не одни, а рядом с другими племенами?
— Мне смешно слушать тебя, Пихта, ты говоришь, как чяворо, хотя совсем седой. Надо выжить. Понимаешь ли ты, выжить надо!
— Ты прав, но твоя дорога не самая лучшая.
Если с Пихтой Леший еще хоть немного открывался, то с другими он хитрил, петлял, улыбался, заманивал и по-прежнему будоражил табор, понимая, что все, что он сейчас делает, останется безнаказанным. Но что-то такое висело в воздухе, грозовые тучи сгущались, и буря не могла не разразиться.
И конечно, это Риста снова взбудоражила всех. В эти дни она была особенно хороша. Какая-то дьявольская сила появилась в ней. Она манила к себе Лешего, чувствуя, что он уже далеко от нее, что она лишь предлог, чтобы оставаться в таборе. Это злило и подстегивало ее.
Однажды у костра она ни с того ни с сего подняла яростный крик.
— Ты, — кричала она на Лешего, — чего ты здесь ищешь? Или, скажешь, я тебе нужна? Соврешь… Все знают, что ты задумал стать вожаком, да?! Ну, скажи…
— Помолчи-ка, — сказал Леший с застывшей улыбкой.
— Обидно мне, что я тебе не нужна. Зачем же, прикрываясь мной, воду мутишь?
— Тебе обидно, а я-то здесь при чем? — под общий хохот заявил Леший.
— А при том, что пора тебе ехать, разве тебя звали сюда цыгане?
— С каких это пор, ромалэ, женщина может так говорить среди нас? Или слаб баро и его уже можно заменить?
Баро молчал.
— Не слаб баро, — раздались возмущенные голоса, — а не полагается перед гостями ссоры заводить. Ты ведь наш гость, Леший. Надоел ты всем. Коли Риста тебя не терпит, что тебе делать среди нас?
Молодые цыгане отмалчивались, но все знали, что многие из них сочувствуют Лешему. Им хотелось побыстрее хорошей жизни попробовать, ведь время бежит, и все мимо да мимо их табора. Вот только тогда и пошевелился баро. Он тихо сказал:
— Ты слышал, Леший, что рома говорят: пора тебе уходить.
Он сказал это тихо, но сказал это так, что все поняли, что если сейчас Леший не уйдет, то будет убит на месте. Понял это и Леший. Он медленно встал и процедил сквозь зубы:
— Ну что ж, прощайте, ромалэ, я еще вернусь. — И медленно пошел к лесу.
Все притихли, даже Риста замолчала. Баро поймал себя на том, что почувствовал огромное облегчение. Опечаленным по-настоящему был лишь один Пихта. Ему показалось, что из табора исчезло что-то очень важное для понимания того мира, в котором он когда-то, давным-давно родился и который покинул много лет назад.
Притихла и Риста. Несколько дней она вела себя очень смиренно, ходила с другими цыганками в город, но какая-то затаенная грусть была в ее глазах. И странно посматривала на нее пхури.
В последний день Риста оживилась и развеселилась. Что-то лихорадочное было в ее пляске у костра. Ночь выдалась тихая и звездная, и, отплясав как безумная, Риста ушла в лес. Обратно она не вернулась. Нашли ее только утром. Закоченевшее тело лежало на обочине лесной дороги. В нем насчитали пять ножевых ран. Хоронили ее в ближайшей деревне. Там была церковь, и священника попросили отпеть грешную душу — ведь она все же была христианкой.
Видно, смерть Ристы немного успокоила и Розу. Тень покойной больше не тревожила табор. Да и сам табор стал совсем маленьким, понемногу разбредались цыгане кто куда. Всего около двадцати человек скиталось теперь по дорогам, и скитаниям этим не было ни конца ни края.