Глава 7
Пихта
Одевшись по-цыгански, чтобы ехать вместе с Ристой в табор, Пихта испытал странное возбуждение. Это возвращение к своим истокам как бы придавало ему новые силы, дарило молодость. Риста узнала, что табор ушел в Молдавию. Решено было ехать на поезде вслед за цыганами до Тирасполя, а там искать по Бессарабии.
Впервые за сорок лет Пихта ехал без билета (на этом настояла Риста), перебираясь с поезда на поезд, из вагона в вагон, переругиваясь с проводниками. Когда выходила какая-нибудь серьезная стычка, Риста начинала неистово ругаться по-цыгански, и никто ей противостоять не мог. Все шалели от этого бешеного натиска, холодного блеска глаз цыганки и беспощадной брани, обрушивающейся на них. Пихта только сейчас стал узнавать, что такое Риста, когда увидел ее в родной для нее стихии. Все то, что происходило с ним и с ней, радовало и печалило его одновременно. Печалило понимание того, что он давно уже не тот и не такой, как остальные цыгане, радовала эта бесшабашность, воля и разгул энергии. Сможет ли он снова стать своим для соплеменников через столько лет?
Из Тирасполя они решили идти пешком по жаре, в пыли буйного молдавского лета. Однажды, когда они сидели на обочине дороги и наскоро ели то, что у них было, а это оказались абрикосы, украденные из сада ближайшего села, мимо них с грохотом пронесся огромный фургон, в котором мелькнули головы лошадей. Проехав метров двести, фургон резко затормозил, и из него выскочил моложавый мужчина, направляясь к ним.
— Здорово, цыгане! Полдничаете или обедаете?
— Тебе-то что? — вспыхнула Риста.
Пихта насмешливо молчал, наблюдая, как мужчина пытается осторожно и как можно проще заговорить с ними, найти, как ему казалось, тот язык, который мог быть понятен цыганам.
— Да мне, красавица, ничего от вас и не надо. Я вот только спросить хотел: не задержитесь ли потрудиться в цирке-шапито. У меня есть маленький медвежонок и две молодые норовистые лошадки, а работать с ними некому. Артист наш, понимаешь ли, — мужчина взглянул на Пихту, — придумал аттракцион: медведь на лошади едет, ну, ясное дело — сложный номер, а он, артист этот, ногу сломал на репетиции, в больнице лежит, и зверей я, можно сказать, на свои деньги кормлю. Не выручите, а? Хорошо заработаете…
Пихта насторожился. Ему до боли захотелось ехать в цирк, к медведю и к необъезженным лошадям, чтобы искупить свой давний позор. Сначала каждый день, потом реже, но все же хотя бы раз в год, снилось ему, как он укрощает коня, и он просыпался тогда с чувством непреходящей боли, той боли, которая изменила всю его жизнь. Но решать могла только Риста. Здесь она была главной. В этой бродяжьей жизни ему многое было не под силу. А Риста то ли что-то угадала в нем, то ли денег решила подзаработать, сказала «да», подобрала их нехитрый скарб и решительно пошла к фургону.
Риста ловко ухаживала за лошадьми. Пихта пытался приручить медвежонка, но охотнее все же часами возился с молодой, не дававшейся в руки лошадкой, которая не подпускала к себе никого. Сначала Пихта был нерешителен (отвык от кочевья, от запаха лошадиного пота, от ощущения животных, с которыми цыганам так часто приходится иметь дело), но потом понемногу стал привыкать. И удивлялся, глядя на Ристу.
— Ну, чяя, ты огонь!
— Я-то огонь, — отвечала Риста, — а ты неизвестно кто.
Больно колола Риста. На воле стала она наглой и даже злой. Только теперь понял Пихта, почему так часто били ее цыгане. Он и себя ловил на мысли, что появляется в нем острая неприязнь к Ристе, особенно в те минуты, когда она бывает раздраженной и крикливой. И все же Пихта был счастлив. Не безоглядно, конечно, как в молодости, во времена удач, во времена надежд, а как-то тихо, словно возвращаясь из небытия к подлинной жизни. На самом же деле Пихта прожил не одну, а несколько жизней, каждая из которых имела свои особенности, свои приметы и своего Пихту.
Есть люди, которым на роду написано — вместить в одну свою жизнь все, что могут прожить несколько человек, и те несколько живут мирно и спокойно, помня, что их счастье — их собственная заслуга, а на самом деле их жизни проживает Пихта, беря на себя чужие страдания и радости.
Слепой случай перевернул первоначальную, заданную от роду жизнь Пихты.
Родился-то он в большом таборе, в богатой семье. Отец его, закоренный ром, воровал лошадей и продавал их во все концы России. Отличался он, однако, одной особенностью. Брал только красивых, сильных, необъезженных лошадей. Сам их приручал, холил и ездил на них. Шла молва в округе о том, что отец Пихты любит лошадей такой любовью, как иные и женщину не любят, знает лошадей так, как иные цыгане себя не знают. Для него само собой разумелось, что и дети его живут и чувствуют так же, как и он. Правда, младший, Пихта, все время проводит с гитарой, да кто из цыган не поет да на гитаре не играет? Конечно, старый цыган, отец Пихты, не знал, что мальчик бредит музыкой и какими-то, неизвестно откуда выплывающими словами. В таборе, в цыганской семье все заняты поиском куска хлеба насущного, там и речи не может быть о подобных вещах.
Как-то под вечер приехали к отцу богатые покупатели. Долго торговались, наконец ударили по рукам.
— Лошадь прекрасная, ромалэ, — говорит отец Пихты, — уж вы мне поверьте, люди добрые. А что необъезженная, так не страшно, ее и малец мой укоротит. Эй, чяво, — позвал он Пихту, — сядь-ка на лошадь да покатайся.
Перед Пихтой стояла молодая, черная с белой звездой лошадь. Она косила на него горячим глазом и словно приказывала не трогать ее. Цыганенок почувствовал это, но слова отца были сильнее его чувств. Он попытался вскочить на лошадь. Та брыкнула и кинулась в сторону. Пихта сделал еще одну попытку, но лошадь опять не подпустила его к себе. Снова и снова подходил к ней Пихта до тех пор, пока лошадь не разозлилась и не ударила его копытом по ноге. Пихта отскочил и застонал от нестерпимой боли. Старый цыган, наблюдавший все это хмуро, со стороны, резко подошел к лошади, что-то пошептал ей на ухо, потом мгновенно вскочил на нее и надолго уехал в степь. Вернулся он на усмиренном животном, и покупатели взяли ее. Отец подошел к Пихте и презрительно взглянул на него.
— Разве ты из цыганского рода? Ты — трусливый гадже, — сказал отец и сплюнул в сторону. — Уходи из табора, чтобы ноги твоей здесь не было, ты мне больше не сын.
И отец ушел, даже не взглянув на Пихту и рухнувшую на колени жену.
Через час, когда солнце опускалось за степной горизонт, Пихта уже шагал с маленьким узелком, в котором лежала горбушка хлеба и много раз штопанная рубаха. Шел Пихта куда глаза глядят. Маленький оборванный цыганенок, мало ли их бродило тогда по России? Его подобрал машинист с железной дороги: Пихта лег отдыхать на рельсы, потому что там было суше. Поезда он не боялся — тогда поезда ходили редко, машинист резко нажал на тормоза, чтобы не раздавить ребенка, лежащего на путях. Пихта стоял, спросонья выпучив глаза, под градом отборной матерщины. Вдоволь наругавшись, а про себя помолившись, что не убил человека, машинист пожалел цыганенка и взял его с собой. В городе он отвел Пихту в детский дом и первое время даже изредка навещал его.
Так началась для Пихты новая жизнь. В детском доме жилось как всем: и холодно, и голодно, и весело, и драчливо. Били его, бил и он. Были у него в детском доме и друзья (иные остались таковыми на всю его жизнь), и что-то чистое запомнилось Пихте из этой поры.
Ах, какая это была пора! Тогда ходило в миру такое мнение: каждый народ должен иметь свой язык, свою культуру, своих учителей. И были у многих народов, да и у цыганского, свои учителя и своя культура. Закончил Пихта цыганский педагогический техникум и стал уговаривать цыган отдать своих детей в школы. Трудно было Пихте сговориться с таборными цыганами, те своих детей для других дел растили. «Зачем цыганятам грамота? — говорили они. — Наши дети должны с лошадьми уметь обращаться да деньги зарабатывать». Но, видит цыганский Бог, Пихта боролся с этим мнением цыган и даже организовывал цыганские школы. Понемногу все это продвигалось.
А времена уже наступали другие: цыганский техникум закрыли, и цыгане стали возвращаться в кочевые таборы. Тогда Пихта собрал свои нехитрые пожитки и отправился за цыганами, чтобы здесь, на месте, в таборе, обучать цыганят. И целое лето возился с чумазыми ребятишками.
Потом — война! 15 сентября 1935 года в Германии были обнародованы так называемые «нюрнбергские законы». Согласно им, цыгане были объявлены чуждорасовой группой. Эти законы возникли не на пустом месте — это было продолжение фашистской политики, направленной на подавление чуждых элементов. Еще в 1899 году в баварской полиции было образовано специальное отделение по делам цыган, куда направлялись копии судебных постановлений по правонарушениям, совершаемым цыганами. Так обрабатывался народ Германии задолго до прихода Гитлера к власти. 22 мая 1928 года вышел имперский указ «О постоянном наблюдении за цыганами в немецкой империи». То же самое происходило и в Австрии. Такими же были и полицейские меры. У всех цыган старше 14 лет снимались отпечатки пальцев. К 1938 году в Бургенланде было зарегистрировано 8 тысяч цыган. Нацисты получили хороший документальный материал. 14 декабря 1937 года была опубликована директива Гиммлера, направленная против всех «асоциальных элементов, вредных для общества». Цыгане по этому документу объявлялись «закоренелыми преступниками».
Наступала пора действий. В августе 1938 года на рассмотрение Гитлеру был представлен меморандум гауляйтера Порчи. Вот что в нем было: «Принудительный труд и массовая стерилизация цыган с тем, чтобы исключить угрозу чистоте крови немецкого крестьянства».
На территории гитлеровского рейха, включая оккупированные государства, проживало примерно 500 тысяч цыган. За годы фашизма лишь в концлагерях было убито 275 200 цыган. Чем дальше война продвигалась на восток, тем сильнее было сопротивление врагу. Цыгане взялись за оружие.
Пихта не читал немецких меморандумов, но прекрасно знал, как фашисты поступают с цыганами: стоило им изловить какой-нибудь табор, как они тут же расстреливали всех подряд: мужчин, женщин, стариков, детей. Иногда цыган загоняли в дома и сжигали, иногда закапывали живьем. С ними не церемонились, они были людьми низшей расы, не стоящими того, чтобы о них жалеть.
На войну Пихта ушел добровольцем. Он провоевал в пехоте долгих четыре года. В первые месяцы войны, когда немцы шли на Москву, Пихта передал невесте своей, студентке института иностранных языков, письмо через своего друга. Его везли в госпиталь. Пихта знал, что по почте такие письма не приходят.
«Мы воюем одним ружьем на пятерых, а у немцев — танки, самолеты, артиллерия, у нас же — только люди, идущие в бой с голыми руками. Мы своими телами загораживаем немцам путь на Москву».
Прочитав письмо, невеста сожгла его и ушла на фронт. Через год она погибла.
После войны Пихта приехал в Москву и поступил в Литературный институт. Стихи, написанные им за долгие годы, стали появляться в печати. Он был уже не тот маленький цыганенок, когда-то спавший на рельсах, это был убеленный сединами человек, познавший многое из того, что выпадает на роду не каждому.
Однажды Пихта не выдержал напряжения и уехал в табор. Вернулся он оттуда с красавицей цыганкой. Жили они трудно: на хлебе и воде. Цыганские книги перестали печатать. Тема эта на многие годы стала запретной. Рада, жена Пихты, ничего этого не понимала, знала только одно: раз трудно, она должна по цыганским законам помогать мужу. И она взяла ребенка и пошла гадать.
Трудные дни начались для Пихты. По нескольку раз в неделю бегал он в милицию, вытаскивая Раду из очередной истории. Пихта ругал ее и пытался ей втолковать, что город — не табор, и что здесь свои законы, и что, если она будет гадать, ей в конце концов одна дорога — в тюрьму. Но Рада ничего и знать не хотела. Она жила той жизнью, к которой привыкла и которая казалась ей естественной. И начальник милиции не выдержал.
— Или я посажу ее, или ты отправишь ее из города туда, откуда она явилась, — сказал он и добавил шепотом: — Представляешь, что будет, если узнают, как долго я вожусь с гадающей и ворующей цыганкой?!
И Рада уехала. Так и жил Пихта одиноким, пока не появилась Риста. В душе своей конечно же Пихта чувствовал, что это уже не любовь, а лишь проблеск надежды на обновление своей жизни…
Обо всем этом передумал Пихта, лежа на грязной подстилке возле лошадей, с которыми он возился в цирке-шапито. Объезжая лошадей, он испытывал чувства того цыганенка, те чувства, которые он так и не смог ощутить тогда, в детстве: радость покорения животного, становящегося твоим другом.
Риста смотрела на него холодно и презрительно. Здесь начинался ее мир, и Пихта в нем был совершенно чужим. Все ощущения его были ощущениями новобранца, не интересующими подлинных хозяев цыганского мира. Так же, как тот, другой, чужой мир мало интересовался чувствами, страстями и жизнью цыган.
Через два месяца, которые стали для Пихты как бы переходными (он познавал далекий, полузабытый им цыганский мир), вернулся из больницы дрессировщик. Риста и Пихта, получив заработанные деньги, снова отправились на поиски табора. Они нашли его почти у самой границы, рядом с небольшим поселком. Пихта был околдован тем местом, где остановились цыгане, и той жизнью, которая открылась перед ним. Но заново войти в эту жизнь было для него очень сложно. И Риста пошла к баро.
— Я вернулась, дадо, — сказала она. — И со мной цыган из города. Он гиля пишет. Примете?
— Вижу, вижу, что не одна ты пришла, — молвил баро. — А Лешего где же ты бросила? Или он не ром твой?
— Леший в городе остался. Разошлись наши пути.
— Зачем ты вернулась, Риста?
— Не могу в городе жить, душно мне там.
— Знаю. Но здесь ты опять будешь воду мутить. Нас и так мало осталось, а из-за тебя и Лешего все снова передерутся.
— Не придет Леший.
— Придет. За властью придет и за тобой! Зачем ты привела чужака?
— Он не чужой, он ром, только отвык немного от нашей жизни. Отец его был закоренный цыган, лошадей объезжал, славился.
— Не приживется он у нас…
Пихта подошел неожиданно.
— Можно и я скажу, баро? — начал Пихта.
Баро выслушал его не перебивая.
— Ну что ж, ладно, оставайся, побудь немного. Долго ты здесь не выдержишь. Ты ведь не только городской, но и грамотный. Наша жизнь не для таких, послушай, о чем говорят цыгане, приглядись… Только не вмешивайся ни во что.
И Пихта понял, что его будут терпеть, как постороннего, и что здесь, в таборе, Риста потеряна для него навсегда.
— А с тобой, Риста, не знаю, что и делать!
Риста упала на колени.
— Не отсылай меня обратно. Леший убьет меня. И для гадже петь я устала. Одно дело — песня на воле, для себя, а другое — за деньги для чужих.
И Риста запела:
Кабы знала свою участь,
Кабы только знала свою участь,
Не пошла бы замуж,
Платок не повязала б.
В той семье никто меня не любит,
Не любят, из дома прогоняют,
Никто меня не приголубит.
Пойду слезами я зальюся
Да в море утоплюся.
Она резко оборвала пение и снова заговорила:
— Разве я плохая цыганка? Разве я не умею гадать? Разве я мало денег приношу в табор? Раздоры из-за меня?.. Характер у меня такой — цыганский! Найдется узда и на необъезженную лошадь. Придет время, и я смиренной буду. Я сильная, здоровая, детей для табора нарожаю. Не прогоняй меня, дадо! Много ли таких у нас осталось?
— Что правда, то правда! Полевых цыган мало. Надо ценить каждого человека. Ладно, — усмехнулся баро, — времена переменились. Невозможно строго следовать нашим законам, иначе мы друг друга уничтожим. Оставайся. Если выживешь — твое счастье, если не смиришься, не перехитришь судьбу — пеняй на себя.
— Живи вечно, да благословит солнце весь твой род! — вскричала Риста и побежала прочь.
— И ты иди, — тихо сказал баро Пихте…
Федька возник неожиданно.
— Вернулась?!
— Ну, вернулась, тебе-то что за забота? — весело крикнула ему Риста.
— А то ты не знаешь, что это и моя забота?! Отец где?
— В городе остался.
— Его счастье.
— Неужели на отца руку бы поднял?
— Не тумань меня, Риста… Кто это с тобой пришел?
— Так, ром один, городской цыган, гиля пишет да наши сказки собирает.
— Ты с ним в городе была?
— Там, в городе, он меня от твоего отца спас. А здесь, — засмеялась Риста, — я, может быть, всех на тебя снова променяю.
— Ладно, его я тебе прощу, стар он, да и жизнь там другая, чужая, но если здесь отец появится — пеняй на себя.
— Ох, испугал!..
— Больше пугать не буду.
И таборная жизнь потекла своим чередом. Пихта не замечал, как летело время. Он писал песни. Его уже не волновало отсутствие Ристы, ее быстрая и жесткая измена жизни. Пихта погрузился во вновь зарождающийся для него цыганский мир, но смотрел на него уже другими глазами и записывал, записывал, записывал…
Когда дожди одолели землю, Пихта отправился в Кишинев, в издательство, договариваться о новой книге. Через несколько дней, усталый и радостный от своей удачи, Пихта стоял у окна в тамбуре вагона и курил.
Поезд крутился и извивался по спирали, оправдывая движением неровность дороги, а в коридоре вагона, по правой его стороне, где расположились двери купе, шли три цыганки, аккуратно заглядывая в каждую дверь. Они, видимо, искали, где и что плохо лежит.
И вдруг из дверей купе, куда они только что вошли, послышался громкий мужской крик, и сейчас же выскочили цыганки, а следом за ними — высокий парень с русым чубом. Он громко кричал:
— Свиньи паршивые, красть захотели, я вам покажу…
Пихта обернулся. Парень хотел было занести руку и ударить одну из цыганок. Пихта бросился к нему, крича на ходу:
— С ума сошел, погибнешь!
Но парень оттолкнул его и побежал за убегающими цыганками, в одной из которых Пихта узнал Ристу. И она тотчас крикнула. Крик прозвучал как призыв. Отворилась дверь, ведущая в тамбур, и вошли три цыгана. Степенно и чинно вошли они в вагон, как будто готовились совершить будничную работу. Впереди шел Леший.
— Морэ, — крикнул Пихта, узнав Лешего, — оставь его, он — гадже, он не хотел, он не знал!..
— Убейте! — крикнула Риста.
— Риста, — взмолился Пихта изо всех сил, — ты не узнала меня, разве ты не узнала меня, Риста?
— Убейте, — повторила Риста, — а второго не трожьте, он — ром!
Тело стройного парня, выброшенное на насыпь, еще долго корчилось и извивалось в судорогах. Цыгане исчезли. «Леший снова в таборе», — пронеслось в голове Пихты.