Глава 9
Город
Пришла зима. Табор к этому времени уже был в Крыму, но и там чувствовалось холодное дыхание зимнего ветра. Лили дожди. С моря набегал студеный ветер и пронизывал палатки насквозь. Цыгане надевали на себя все, что только у них было, многие даже закутывались в одеяла и становились похожими на бродячих комедиантов со старинных гравюр или артистов провинциального театра. Конечно, самих цыган это нисколько не смущало, так повелось издревле: все свое ношу с собой или на себе. Цыган мог быть богатым или бедным, иметь большие деньги или не иметь куска хлеба, но выглядели большинство из них одинаково и жили они по одним законам.
Пихта, который все еще оставался в таборе, испытывал после смерти Ристы непереносимую тоску: не стало женщины, освещавшей его жизнь и все в таборе огнем подлинным, не фальшивым. С ее смертью и в жизни Пихты что-то сломалось: он понял, что таборные цыгане для него не более чем романтическая абстракция. И хотя эти два понятия не увязывались между собой, Пихта связал их в своем мозгу совершенно реально. Он начал тяготиться этой так называемой полной свободой, и душа его рвалась в город. Однако что-то мешало ему взять и уехать.
Поселились цыгане в старых, полуразвалившихся татарских домишках, заброшенных на окраине города, где на пригорке среди узких улиц теснились гурьбой такие же старые каменные татарские домики, заселенные теперь другими людьми, по нескольку семей в каждом, и напоминающие своеобразный табор. Во дворах сушилось белье, там же по-таборному собирались в кружок люди: кричали, ругались, смеялись, плакали — жили, потому что необходимо было жить.
То же самое было и в домишках, где поселились цыгане, но их внешнее отличие, их непривычный, какой-то вызывающий вид, их смех и пляски, пренебрежение к тому, что скажут о них другие, делали их объектом насмешек, внушали недоверие соседей, желание покрепче запереть двери и не допустить чужих до порога, желание ощутить даже в своей привычной убогости, что «мой дом — моя крепость».
Пихта особенно болезненно воспринимал сложившуюся вокруг цыган обстановку. Если табор, весь вековой уклад которого подготовил его к встрече с чужаками, как с врагами, показывал свое полное пренебрежение к окружающим, обманывать и обкрадывать чужих было цыганским призванием, то Пихта, в ком городская жизнь была отчетлива и сильна, переживал все происходящее как унижение и оскорбление лично для себя.
Цыгане прекрасно понимали, что с ним происходит, и сторонились его. Они никогда не брали его с собой в центр города, в его присутствии все разговоры стихали, и это отчуждение мучило его особенно сильно.
Баро насмешливо наблюдал за Пихтой. Этот человек, как его видел и понимал баро, осуществлял в себе связь цыган с городом, пусть едва заметную, почти неуловимую, но все же связь с Лешим, и уйти от этой судьбы не мог никто: ни Пихта, ни Леший, ни табор…
Время стремительно мчалось к развязке затянувшегося узла, и Пихта был лишь первой зацепкой, поэтому баро и табор терпели его, выжидая, когда он сам покинет их. Цыгане не хотели его прогонять, но никто не стал бы его удерживать или сожалеть о нем. Да и что его держало теперь среди них? Этого не знал никто.
Под вечер, когда городок затих и все в таборе угомонились, Пихта подошел к баро.
— Я хочу поговорить с тобой, — сказал он и поежился, встретив насмешливый и пронзительный взгляд.
— О чем? — спросил баро, раскуривая трубку.
— О многом, если позволишь…
— Говори.
— Я хотел бы спросить: что будет дальше?
— Не понимаю. Что ты хотел узнать от меня?
— Многое меня волнует, — ответил Пихта.
— Ишь ты, куда хватил, сам Дэвла, давший цыганам вечную дорогу, не знает, как быть с нами теперь.
— Быть может, когда цыгане остановятся, конец света наступит, а может быть, наши ноги вертят земной шар?..
— Все может быть, только нам не дано это знать. Сложные вопросы ты задаешь: в небо словами уходишь, а что под ногами делается — не видишь. В душу свою не заглядываешь, а если в себя не смотреть, что вокруг увидишь?
Пихта опешил.
— Что ты имеешь в виду? Через себя мир видеть…
— Я хотел сказать, что не жалеть себя надо, не о себе помнить, а поглядеть в себя, усмехнуться или ужаснуться, а потом чистыми глазами на мир взглянуть. Если так будешь глядеть, то поймешь, что ты песчинка, и не более того, а все, что тебя окружает, — огромный океан, и ты в нем тонешь. Думать только о себе — безумие. Мы, цыгане, обязаны думать о мире больше, чем о собственной жизни, потому что мы, не сливаясь с этим миром, через него смотрим на самих себя. А ты уже не цыган, совсем не потому, что ты долго жил в городе, просто ты думаешь только о себе, о своей боли, о своей жизни, а между тем вокруг разлад и все летит в пропасть, а ты этого не замечаешь.
— Я не замечаю? — переспросил Пихта. — Почему ты решил, что у меня не болит душа?
— Болит, но о себе.
— A y тебя разве не болит душа о себе?
— Было и со мной такое. Но моя душа за себя отболела. О чужих бедах думать пора. Вот хотя бы о таборе. А тебе о ком думать, если ты одинок?
— Ты угадал, баро, я действительно часто ощущаю себя одиноким, потерянным, потому и хочу найти тех, кто нуждается в моей помощи и в моей любви.
— Ты сердце свое отдай, тогда и придет к тебе любовь, даже если тебя убивать будут — сердце другому отдай, а любящий всегда найдется.
— Ты думаешь и говоришь о том, о чем люди давно уже забыли, и это ты — человек с опытом. В твои слова никто не поверит, ты ждешь от мира того, чего от него ждать невозможно, а тем более получить, — сказал Пихта.
— Вот опять ты говоришь только от себя, от тех, кого ты понял, а мы, цыгане, должны нести другие истины, и их еще нет в тебе и, наверное, уже не будет.
— Я согласен с Лешим — ты заведешь табор в тупик. Мир стал другим, и цыгане должны считаться с этим.
— Мир всегда менялся, — усмехнулся баро, — а истина оставалась!
— Есть ли она вообще, эта истина, а тем более одна? Ты никогда не поймешь Лешего, он знает, чего хочет, а ты только цепляешься за отжившие обычаи. Конечно, Леший озлоблен, но ведь не он сделал себя таким, а другие. Леший мне ближе, хотя он вор и преступал закон не однажды. Леший хочет, чтобы цыгане были независимы.
— Да, он хочет приспособиться к тому, что вокруг. Но какой ценой? Послушай, Пихта, если уж ты заговорил со мной откровенно, я скажу тебе: ведь это я, только я хотел видеть Лешего своим преемником, если бы он не был убийцей, он стал бы вожаком, и все пошли бы за ним. Но убийцы табору не нужны. Сложись его жизнь по-иному, уцелей его родной табор, не попади он в тюрьму, он все видел бы по-другому. А так, что он принес нам — мысли лагерных рабов: умри ты сегодня, а я — завтра! Нет, табору не подходит, такой вожак. Нам нужен человек, а не пахан, ведущий банду. Может быть, у вас в городе он и личность со своим умом, волей, умением повелевать, умением заставить поверить в какое-то дело, в котором можно, став изворотливым, добыть много денег, но здесь он никто.
— Да, но взгляни на свой табор. Без Лешего и Ристы, что он такое? Почему женщины, которых Леший мучает и убивает, все же любят его? Потому только, что он необычен, и все? Кто, кроме него, может возбудить в них такое чувство? Согласись, что нет в таборе больше таких цыган. Даже Риста, эта непокорная цыгануха, не изменившая себе ни в чем, любила его так, как только она одна могла любить. Их разделила смерть, и по-другому быть не могло. Никогда такие люди не проходят длинной дороги в любви. Смерть — их избавление от мук и от самих себя. Это ты, знающий цыганский закон и ведущий табор, проживешь долго, несмотря на все свои страдания.
— Ты стар, Пихта, — сказал баро, — и нам с тобой нечего скрывать друг от друга. Хотя многое ты чувствуешь правильно. Признайся себе, что сколько бы ты ни прожил — жить ты так и не научился. Но есть разница между нами. У меня свой долг перед цыганами, и я его выполняю, я служу им тем, что веду их по жизни, ты же поклоняешься только своим песням, потому что еще не научился понимать людей. И как бы ни хотел ты жить освобожденно и любить безраздельно — ты не сможешь этого сделать. Ты болен музыкой и словами, и мало кто из людей понимает твою боль, им нужно другое, и совсем не потому, что они не любят песни, есть более простые истины, которые дороже им. Надо уметь видеть других, как самого себя, а ты, Пихта, всего лишь песня для себя и другого уже не поймешь. Уходи в город, что тебе делать среди нас?
Баро поднялся и, не оглядываясь, вошел в дом. И показалось Пихте, что в душу к нему закралась свинцовая туча, которая ползла по небу, готовая пролиться на землю холодным свинцовым дождем.
Поднялись в седое небо кручи,
Обступили, не дают прохода,
И висит коричневая туча
Над прозрачным сердцем небосвода.
Может, от нее укрыться лучше,
Переждать лихую непогоду?
Уходи, коричневая туча,
И не трогай поле небосвода…
Слова песни, неизвестно откуда возникшие, еще долго бродили в Пихте, пока не родилась музыка и он не записал ее.
Под утро Пихта, ни с кем не попрощавшись, вышел из дома, добрел до вокзала и взял билет на Москву. Какая-то горькая обида засела в нем так глубоко, что он не мог понять, что же это такое, почему не дано ему познать своих братьев. Эта обида напомнила ему, и провидение как бы повторило заново, то давнее детское изгнание, которое сейчас было намного острее, ведь жизнь его уже прожита и новых попыток вернуться к своим соплеменникам, наверное, не будет. Между этими изгнаниями лежало-огромная жизнь. Первый уход казался смертью, переломом всей жизни, второй — и Пихта понимал это — был предрешен, и все же в душе его всплыла именно та детская боль, та давняя обида.
Город, знакомый и близкий город, казался теперь Пихте после времени, проведенного в таборе, каким-то отчужденным и ненужным. «Почему я не сумел остаться в таборе навсегда?» — на мгновение подумал Пихта, но эти мысли быстро уступили место другим, более простым и реальным. Пихта твердо решил, что он разыщет Лешего. Тот стаи для него единственной связью с цыганами, той необходимой цепочкой, без которой для Пихты жить уже было невозможно. И еще — Леший не знал, что погибла Риста. Пихта был абсолютно уверен, что Леший никогда в жизни не убил бы ее.
Москва встретила Пихту гулом и шумом. Первое ощущение было такое, словно с него содрали кожу и он всем своим обнаженным телом вобрал энергию огромного города.
Многолюдный вокзал не утихал и к ночи. И даже тогда, когда поезда не подходили к перегону и разномастная толпа не высыпала, словно семечки из мешка, на платформу, вокзал все равно гудел и перепевал что-то свое.
Лешего Пихта увидел на деревянной скамье в зале ожидания возле хлопотливой старушки, беспокойно ерзающей в заботе о своих мешках. Черноволосый и смуглый, Леший лежал с закрытыми глазами, хотя любому, кто знал цыган, было ясно сразу, что Леший не спит, а приноравливается к добыче. А старушка ждала нападения совсем не там, где надо было, потому что спящий человек, по ее понятиям, не мог представлять угрозы.
Только теперь увидел Пихта, как под стать была кличка к Лешему. С длинной копной черных волос, с хищным, немного горбатым носом, с беспокойными даже в мнимом сне руками он действительно напоминал лешего.
Пихта подошел ближе в тот момент, когда старушка совсем успокоилась и Леший моментально этим воспользовался. Пихта взял его за руку. Дикий, совсем не испуганный взгляд цыганских глаз поразил его.
— Тебе чего? — угрюмо спросил Леший, не узнав Пихту. И вдруг заулыбался и забормотал быстро-быстро: — Лачо дывэс, морэ! Откуда?
— Пошли, — сказал Пихта, и Леший поспешил за ним. — Есть хочешь? — Пихта улыбнулся.
— Нет, — ответил Леший, — я сыт.
— Ты что, заболел? — спросил Пихта. — Зачем тебе эта старуха?
— Что ты, Пихта, о чем это ты?..
— Болен ты, говорю.
— С ума сошел, Пихта, чего тебе…
— Послушай, Леший, — начал Пихта с трудом, — ты закоренный ром, и мне не надо никаких лишних слов, чтобы начинать этот разговор. Пришлось мне из табора уехать. — Пихта невесело усмехнулся и продолжил: — Вернее, мне сказали, что пора уезжать. Конечно, я и сам чувствовал, что меня с ними больше ничто не связывает, потому что… — запнулся Пихта, — Риста умерла!
Леший замер, только уголки губ задергались у него.
— Как умерла?
— Нашли ее в лесу. Это ты ее убил?
— Совсем рехнулся, Пихта…
— Ну ладно, прости меня, Леший, я говорю что-то не то, конечно, ты не мог убить ее, ты бы никогда ее не убил.
— Говорил я ей: «Идем со мной!» — бессвязно бормотал Леший. — Так нет же, нет, не послушалась. Это Федька ее пришил. До меня добраться у него руки коротки оказались. Вот он с ней и рассчитался. Должен же был как-то этот узелок развязаться. Какая цыгануха была — таких больше не будет. Пойдем, Пихта, выпьем за упокой ее души…
К удивлению Пихты, Леший повел его не в ресторан, как он ожидал, а в старый, обшарпанный дом в одном из тихих московских переулков. Поднялись на третий этаж. Позвонили. Дверь им открыла миловидная женщина лет сорока на вид, светловолосая, полная, ухоженная. Она не удивилась пришедшим, а только улыбнулась и подала Пихте руку.
— Светлана, — негромко сказала она и еще раз улыбнулась.
— Пихта…
Она быстро накрыла на стол; в кухне и ушла, в другую комнату, чтобы не мешать мужскому разговору. А Пихта про себя подумал, что уставшие от забот городские женщины все-таки мягче и покладистее цыганок…
После этого вечера Пихта не видел Лешего несколько месяцев, а потом встретились они при довольно странных обстоятельствах, положивших конец их дружеским отношениям.
Пихта много работал все это время. Два издательства готовили к выпуску книги его стихов, и он старательно сидел над рукописями, выправляя то, что считал еще не готовым. Жил он одиноко, выходил из дома только по самым неотложным делам.
И вот однажды Пихта неожиданно получил из-за границы перевод на большую сумму денег за издание своей книги. Ненужными и нелепыми показались ему эти деньги, и он растерялся, не зная, как с ними поступить. Но все же решил сходить в валютный магазин и посмотреть там книги. У самого входа в магазин его остановили два цыгана.
— Валюта есть? — коротко спросил один.
— Есть, чявалэ, а что?
— Ты что, ром?
— Да нет, — замялся Пихта, — так, в общем, немного жил с ними когда-то…
— Поменяй нам валюту на рубли. В два раза больше дадим.
— Хорошо, — согласился Пихта, — все равно мне валюта ни к чему.
— Пошли за угол, — сказал высокий цыган.
Пихта почуял неладное, но сопротивляться не стал и равнодушно двинулся за цыганами. Какой-то нездоровый интерес, смешанный с полным безразличием к себе, вел его за этими людьми. «Так, наверное, чувствует себя кролик перед удавом», — подумал Пихта невесело. И он совсем не удивился, когда в полутемном подъезде, куда его привели, к ним подошли еще двое. Лезвие ножа сверкнуло в воздухе.
— Выкладывай валюту, хмырь, — услышал Пихта знакомый голос.
— Леший!.. — вскрикнул Пихта.
— Ты, морэ?!
Леший включил карманный фонарик.
— Что ж вы, чявалэ, своего не признали, — сказал он.
— Да он же и не цыган, — забормотал высокий.
— А вы что, сами не видите? Он вам должен паспорт показывать? Скоро как легавые будете…
Они вышли на улицу. Пихта с удивлением заметил в этой компании молодого цыгана, которого встречал в таборе. «Вот почему баро так с ним воюет. Он молодых в уголовку тащит. Да, этот человек не годится для табора. Баро был прав, — подумал Пихта. — Это тупик, из которого нет выхода», — мелькнуло у него в голове. Но это были скорее чувства, а не мысли. Ему было неприятно, противно. Все происходившее на его глазах казалось ему похожим на огромное болото, из которого надо немедленно вылезти, чтобы оно не затянуло в трясину.
А рядом суетился Леший.
— Видишь как, а? Встретились…
— Действительно, встреча!.. Послушай, Леший, а что ты тут делаешь? Грабить и на вокзалах можно.
— Ну что ты говоришь, Пихта, — продолжал метаться Леший. — На вокзалах народ бедный. Пятьсот рублей возьмешь — уже богач! А валюта — это деньги. Маленькая или большая валюта, а она в ходу. И потом, дураков всегда можно найти. Пообещаешь им один к двум, вот и попадаются. И в милицию никто не пойдет. Сам захотел поживиться.
Пихта оглянулся и встретил наглую ухмылку молодого цыгана. «Да, — подумал Пихта, — ему, наверное, это занятие приятнее, чем месить грязь на дорогах. Выродок!..»
А вслух сказал:
— Зачем молодых подбиваешь на такое, Леший?
— А это, мой золотой, тебя уже не касается. Все, кроме дураков, понимают, что мир переменился и к нему приспособиться надо, а иначе — конец! Вы-то все небось о своей чести думаете, а что много золота надо, чтобы эту честь защитить, — это вас не интересует. Чистенькими хотите быть?! Пошли, чявалэ, пусть он здесь, посреди города, стоит и свои мысли думает. О самом главном он никогда так и не узнает: жизнь-то коротка, Пихта, а?! Или ты всегда будешь жить?
Так они и расстались.
Пихта понял, что Леший ради денег идет на все. Сначала промышлял на базарах, в ломбардах, потом на вокзалах, теперь — валюта. Не гнушался и квартирными кражами. Об одной из таких квартир ему когда-то говорила Риста…
Леший в темноте нащупал рукой замок и потрогал его руками, словно примеривался к нему, потом сделал едва заметный знак человеку, стоящему позади, достал из кармана металлический предмет и стал осторожно прилаживать его к замку. На лестничной площадке, где-то между первым и вторым этажом, послышались запоздалые шаги. Леший вздрогнул и застыл как вкопанный.
— Тихо, — прошептал ему второй человек, вглядывавшийся вниз через лестничные перила.
— Ты свет вырубил надежно? — спросил Леший.
— Не беспокойся, морэ, порядок…
Их разговор был прерван совсем неожиданно. Дверь спокойно открылась. На пороге стоял старик. Свет вырывал из темноты его коренастую фигуру, немного удивленные глаза с поднятыми вверх ресницами и усмешку, которая тронула его губы, когда он узнал Лешего.
— Прекрасный гость, — сказал старик, — входи, Леший, и вы, ребята, заходите, потолкуем.
— Влипли! — крикнул человек, стоящий у лестничной клетки, и стремительным движением вырвал нож из-за голенища сапога. Он сделал это так быстро, что Леший едва успел отбить его кулаком в сторону, крикнув:
— Дурак, мы же в гости…
А старик уже повернулся и шел в комнаты, словно уверенный в том, что его новые друзья спокойно следуют за ним.
— Ты что, знаешь старика, Леший? — спросил его напарник.
— Городская родня наших таборных, — тихо ответил Леший.
— Кто тебе адрес принес, Леший? — обернувшись, спросил старик.
— Риста. Сказала, что барахла здесь много…
Вот так мстят покойные.
Стол, уставленный бутылками и тарелками, ломился от изобилия. За столом вели разговор несколько человек. При виде Лешего с компанией один из них привстал, ошалело повел плечами и некстати буркнул:
— Надо бы за водкой сбегать.
— Сиди, — осадил его старик, — уже поздно. Обойдемся.
— Ну что ж, Леший, здравствуй, — медленно проговорил один из цыган, сидящих за столом. — Давненько мы с тобой не видались, очень давненько. Вот где довелось.
Леший узнал баро.
— Здоров, морэ, — как можно равнодушнее ответил Леший. — Ты как в городе оказался? — Леший подошел к столу, налил себе водки в стакан и залпом осушил его.
— Поешьте, ребята, поешьте, не стесняйтесь, — угощал старик.
— Ладно, мы сыты, — отнекивался Леший, — идти пора.
— Нет, так я вас не отпущу, редко собираемся. Затерялись все.
— А что, старик, — неожиданно выкрикнул Леший, — у тебя гитары не найдется?
— Поищем…
Старик принес из соседней комнаты гитару с инкрустациями. Молодой цыган любовно взял ее в руки, осторожно погладил, потрогал струны и причмокнул:
— Шукар…
Он взял один аккорд, который прозвучал в тишине, словно голос, явившийся неизвестно откуда, потом еще один и еще, и гитара в руках его запела, застонала. И сразу возбуждение и веселье охватило всех, кто оказался за этим необычным столом.
— Ай да дед, — кричал Леший, — ничего не скажешь, я и не знал, что ты здесь живешь, вот так Риста…
— Живем понемногу, — в тон ему отвечал старик, подливая себе в стакан томатного сока…
А музыка звучала так, словно не было стен и вокруг шумели деревья, словно это была не городская музыка, и те, кто хотя бы раз слушал ее, не могли не понять этого.
Но музыка кончилась, и поднялся баро и сказал в тишине так, что было явственно слышно каждое его слово:
— Это последняя наша встреча, Леший! Надеюсь, что больше мы никогда с тобой не увидимся. Ты понял меня, морэ…