Глава 2
Сон
Погрузился Леший в какой-то странный сон, да и непонятно — сон ли, явь ли, что-то ему мерещилось, что-то вспоминалось, что-то виделось. Дурной был сон, дурной, как эта ночь. Сначала привиделся ему отец. Привиделся совсем молодым, каким Леший его и не помнил, — юный, стройный, красивый. Такой, каким Леший себя в юности воображал, но отец-то его, видимо, таким и был. Всегда славился Илья своими плясками: когда он на «закуску» выскакивал из хора, где хореводом был дед Лешего, — а в хоре много знаменитых танцоров и певцов, — все сначала замирали, а потом взрывались громом рукоплесканий. Илья огнем носился по сцене, красная его рубаха полыхала в одно мгновение в разных концах, и весь хор заводился на вихревой ноте, вступая в пляс.
«Что тут делалось с господами, — рассказывал отец, — хлопали, кричали, бросали деньги, шампанское подносили — принимали не хуже, чем любимых певиц».
Еще любил отец рассказывать одно приключение, бывшее с ним когда-то. Дед-то Лешего был хореводом, но жена его жила не в хоре (странно!), а вместе с сыном в таборе. Почему так получилось — не помнил никто, но до десяти лет Илья жил вольной жизнью, а потом отец забрал их в город. Надо сказать, что хор — тот же табор, только собирались в нем наиболее одаренные — певцы, танцоры, гитаристы, — и все подчинялись хореводу, подчинялись строго: от него зависел их хлеб, да и сама жизнь в хоре. Мать Ильи была танцорка не из последних, она-то и приучила его к пляске. Воля дала Илье красоту и смелость, но манеры были у него дикие. Так и жил он — дикарь дикарем. Отец даже порол его, пока не выучил на людях держать себя с достоинством.
И вот, получает как-то Илья записку: так, мол, и так — хочу вас видеть. Конечно, цыган молодой, помчался на свидание. Встречает его девушка редкой красоты, улыбается и говорит: «Прошу вас ко мне на день рождения пожаловать. Дорогим гостем будете!»
Илья разоделся, причесался и пришел в барский дом. Ну, как господа раньше жили, мы теперь не знаем, а тогда, как увидел цыган, только недавно из табора приехавший, огромный стол с разнообразными блюдами, так глаза и загорелись. Руками стал себе на тарелку накладывать, а когда услышал гробовую тишину, так и замер — понял, что дикарь, он дикарь и есть. Господа воспитанные сделали вид, что ничего не произошло, да у Ильи кусок в горле застрял. Только когда его сплясать попросили, вышел он на середину, да как припустится в пляс. Все повскакали с мест — какие уж тут манеры, часа три его не отпускали. Потом он пил и ел со всеми, а красавица хозяйка так была восхищена его пляской, что просила, чтобы он обучил ее танцу.
Каких только историй не наслушался Леший от отца, а тот от старого цыгана-сказочника, утверждавшего, что ему-то в свою очередь рассказал это цыган закоренный, то есть настоящий, и не верить этому нельзя.
Так вот, говорил отец Лешему, в одном таборе славился молодой цыган как большой мастер в торговле лошадьми, и был он среди других цыган уважаем, несмотря на свою молодость. Звали его Миша Бахтало (Миша Счастливый).
И вот этот Миша узнал, что верстах в шестидесяти от цыганских палаток собирается большая ярмарка, где можно хорошо заработать. А идти туда надо было так: с одной стороны лес стоял, а с другой — степь. Миша набил мешок продуктами и пустился в путь заранее, чтобы поспеть к началу ярмарки. На той ярмарке он очень хорошо заработал, напихал полные карманы денег и отправился в обратный путь к своим палаткам. Ночь застала цыгана в лесу. Он сбился с тропы и стал блуждать. Тьма вокруг непроглядная. Вдруг Миша заметил вдали — чуть поблескивает огонек в тумане и слышится цыганская заводная песня. Подходит он ближе, видит, будто люди толпятся, а на пне сидит старый лесовой бес, хлопает в ладоши в такт песне, а вокруг бестолковою толпою — ведьмы, бесы, и все они хмельные. Хотел Миша спрятаться от бесов: понял он, что попал на дьявольскую свадьбу. А лесовой, сидящий на пне, увидал Мишу и радостно закричал: «Миша, как ты сюда попал? А ну, иди ко мне!»
Куда деваться? Миша был парень отчаянный, подошел он к бесу, а тот и говорит ему: «Ты что, меня не помнишь? Да ты мал был еще тогда. А я тебя сразу узнал. Я с твоим отцом был в приятельских отношениях и носил ему лесное сено для лошадей. Давай, Миша, выпьем». Налил лесовой бес дорогого вина себе и Мише. Что делать? Выпил он с ним. Голова у него затуманилась, а лесовой снова говорит ему: «Уважь, Миша, спляши на нашей свадьбе, дай им всем ума, покажи, как плясать по-настоящему надо». А в сторонке стоит молоденькая, как вербочка, свежая, как ягода лесная, ведьма и все смотрит на Мишу. Вынул Миша из кармана платок и в раскачку пошел к ведьме. А она бросилась к Мише, тряхнула одним плечом, и плечо задрожало бисерной дрожью по-цыгански, и ноги у обоих стали выписывать фигуры. Понял лесовой, что его внучка влюбилась в Мишу. Взмолился лесовой и говорит: «Внучка моя тебе сердце отдала, а нельзя это, она же — ведьма». Тут красавица ведьма расхохоталась и промолвила: «Ну что здесь такого, пусть берет в жены ведьму!»
Крепко ругнул лесовой внучку, свалился пьяный с пня и уснул богатырским сном. А остальные ведьмы и бесы по лесу разбрелись.
А ведьма говорит: «В лесу мне каждая тропка знакома, пойдем, я тебя провожу, здесь недалеко стоят ваши цыганские палатки. Я тебя доведу ближней дорогой. Но только до дороги доведу. На дорогу выходить мне нельзя». Довела она Мишу, как обещала. Остановился Миша, снял с шеи крест и мигом надел ведьме на шею, а потом схватил ее в охапку. Стала она вырываться, но Миша крепко ее держал. По лесу пошел вой и плач, вокруг Миши завертелись страшные чудовища, но он ни на что не обращал внимания. Он решил жениться на красавице ведьме и, сжимая ее крепко в своих объятиях, шел с ней по тропке, а потом выпрыгнул на дорогу. Мгновенно все стихло, и ведьма бессильно повисла у Миши на руках. И вот в небе заиграло солнце.
Очнулась ведьма, обняла Мишу и сказала: «Вырвал ты меня из бесовских рук, теперь я твоя». Пришел Миша с ней в церковь. Отец Пафнутий окрестил ее, помазал миром, окропил святой водой, дал поцеловать крест и нарек ей имя — Евдокия. Миша купил ей крест, а свой от нее забрал. Надела она себе на шею крест, и пошли они к палаткам. Там он родителям все рассказал, выложил из карманов заработанные на ярмарке деньги и отдал отцу. Сыграли богатую свадьбу. Весь табор гулял неделю. Цыганки дивились, а цыгане восхищались Мишиной храбростью и дали ему прозвище Рома Бесы. И так пошел цыганский род Бесы. Род этот древний и существует уже века. Клялся цыган, рассказавший это, что все — правда. «Тэлмар ман о дэвэл!» («Убей меня Бог!»)
Леший даже во сне слышал голос отца и как он его наставляет. «Учись жить!» — говорил отец. Говорил же это отец потому, что, живя в Москве, зимой они с матерью выступали в «Поплавке» — грязном, старом корабле, пришвартованном в Каменщиках, тогдашней окраине города, — Леший бегал по всем барачным закоулкам, дрался со шпаной насмерть и вырос — босой, раздетый чуть ли не догола в любой мороз, — не был он особенно силен, но ловкостью обладал такой, что ухватить его никто не мог, тем и спасался. Отец его за драки не лупил, а только обучал «городским манерам», чтобы вырос как господа, а не как шпана. Лупили его нещадно, лишь когда старших не слушал или слишком дерзок был, а это в нем как заноза сидело.
«Леший, ты — Леший и есть», — с досадой говаривала мать.
Его Лешим-то с рождения прозвали. Он, как появился на свет, так на повитуху взглянул, что та его чуть не уронила и закричала: «Тьфу ты, леший!»
Так и пошло — Леший.
Да и характер у него с детства не мед. На него внимания не обращали, да и он ни к кому не ластился. Отец с каждым годом становился все серьезнее и мрачнее. Было о чем задуматься: хоры сразу после революции разогнали, прозвав цыганскую песню «буржуйским лекарством», а цыган — «буржуйскими подпевалами». Кто подался в кочевье, а кто в городе осел и ремеслом занялся. Отец же пристроился выступать в кабаке, а летом уходил в табор. Там и жену себе нашел. В городе мать прозвали Сонька-драчунья. Бедовая она была, никому не спускала, нюх на людей имела собачий. Что и говорить — времена для цыган были грустные. Не отец был опорой семьи, а мать. Она выкручивалась, как могла, чтобы содержать ребят мал мала меньше. А что мог отец? Воровать — так за такие дела недолго и головой поплатиться, да и не приучен он был к этому. Организовали было цыганские колхозы, артели, школы, даже техникум был. Отец уже подумывал туда пристроиться, но только так долго думал, что все это доброе начинание закончилось. Странное было время: сначала разрешат, а потом разгонят, да еще и посадят ни за что. Цыгане старались с государством не связываться, но как было жить?
Те, кто пел в хоре, уже чуть ли не два столетия, из поколения в поколение, в городе жили. А началось все с гитары — подарка графа (Леший как будто услышал всплеск гитарного перебора — так и зазвенело все внутри).
Много есть сказов у цыган про это. А один сказ тянется ниточкой аж от самого Милентия Соколова — цыгана уважаемого и почитаемого среди цыган других. Любят передавать старики цыгане этот рассказ, а особенно слова, якобы сказанные Милентием: «По какой враждебной причине наш народ гоняли и почему мы ушли с родины своей, говорить не будем, когда-нибудь это прояснится, но только скитались мы по миру, и наконец в 1450 году впервые наш большой цыганский род (а цыгане всегда родами жили) появился в России. И вот шествуем мы по большому российскому селу. В кибитках сидят престарелые и маленькие курчавоголовые детишки, смуглые дочерна, с бронзовыми лицами от загара, а жители собрались посмотреть на наш народ, никем в России не виданный и не ведомый. Народ цыганский рослый, красивый, в пестром необычном одеянии и, несмотря на томительный, жаркий день, идет за повозками пеший идет бодро, весело, шумно. За одними повозками на цепях идет с десяток медведей, за которыми бежит множество сильных и красивых собак. И вдруг все это шествие, растянувшееся чуть ли не на все село, остановилось. Люди с ведрами побежали к колодцу и стали обливать водой лошадей, медведей и собак…»
Ну а потом уже старики другие этот сказ продолжают: «Возле последней повозки стоял отменный человек высокого роста, могучего сложения, в ухе у него блестела серьга, у пояса висела трубка. Он стоял, опершись на посох, внушительный, обаятельный, безупречно красивый и величественный. Во взоре его светился недюжинный ум. Возраст его определить было трудно, но из-под шляпы ветер разбросал волосы, белые как снег. Все говорило о том, что он был не молод. Это и был Милентий Соколов. И вот двое старых крестьян решились спросить у этого человека:
— Скажи нам, добрый человек, откуда вы, куда следуете и что вы за люди такие?
Человек улыбнулся доброй улыбкой и заговорил теплым, низким, певучим голосом с каким-то неведомым для крестьян акцентом, но речь его они поняли. Он сказал:
— Ну, будем знакомы. Меня зовут Милентий Миронович, фамилия моя Соколов. Едем мы издалека. Путь наш длинен и нелегок. Мы проехали немало стран. Пробираемся мы к Дунаю, на Аккерман. А вот кто мы? Мы — цыгане! Я — вожак этих людей. Мы такие же люди, как и все! Сейчас мы остановимся в ближайшем лесу, побудем там дня два-три: отдохнут старики, детишки, животные, они тоже Божья тварь и даны в помощь человеку, да и сами мы отдохнем, а потом на заре опять тронемся в путь. Вот так вся наша жизнь на колесах и проходит. А на Аккермане мы пробудем месяца два, подработаем денег на жизнь.
Тут крестьяне опять спрашивают:
— А как же вы живете, когда приходит лютая зима?
— Мир не без добрых людей, — ответил Милентий. — В холода мы в деревнях останавливаемся, мужики нас не чураются, принимают. Мы не взыскательны, неприхотливы, никому не мешаем. До тепла на месте стоим, а места всем хватает. А если кто позволит себе обидеть нас, то мы за себя постоять умеем. За постой мы в долгу не останемся. За зиму мы бесплатно перечиним всем сбруи, исправим телеги, колеса. Заново перекуем лемехи для сох, у кого плоха лошаденка, сменяем да вылечим, подберем сильную рабочую лошадь. Да вот, к примеру, скажу, пословица есть: „Гора с горой не сходится, а человек с человеком встречаются!“ Если случится нам опять к вам заехать, вы что же, не примете нас?
— Оставайтесь, — закричали мужики наперебой, — хоть сейчас найдем для вас место.
— Ну вот и спасибо, — добродушно засмеялся Милентий, — только без нужды мы собою не беспокоим. Будьте здоровы!..
И цыгане двинулись в путь к виднеющемуся вдали лесу. Милентий шагал за повозкой, а мужички с затаенной грустью смотрели ему вслед. Полюбился им Милентий, и почувствовали они, что теряют что-то уже давно им знакомое. Табор скрылся за поворотом, а мужички, расходясь по избам, все обсуждали не ведомое им ранее событие.
Цыгане всегда, останавливаясь в лесу, подыскивают место для своих палаток на пригорке и чтобы внизу бежал ключевой ручей или речка. Палатки ставят старики. К палатке присоединяют еще одну, которая зовется палатуны, то есть задняя. В ней ставится телега с утварью, там прячутся лошади и собаки в непогоду. Вокруг палаток прокапывают канавы для стока дождевой воды, чтобы вода в палатку не попадала, чтобы сухо было внутри.
В таборе каждый знает свои обязанности без всякой подсказки со стороны и без дел никто не бывает. Мужчины выпрягают лошадей, их принимают подростки лет по пятнадцати и ведут купать. Молодые ребята выгружают повозки, молоденькие девушки стирают белье и стелят постели, мальчишки лет по десять — двенадцать собирают хворост для костров, девочки десяти — двенадцати лет занимаются с детишками, женщины готовят ужин, старушки чинят белье, одежду, старики кормят животных. А после ужина — общее веселье.
И вот табор Милентия Соколова расположился в лесу. Стало вечереть. Поспел ужин. Поели, напились душистого чая, и началось: зазвенели гитары, скрипки, цимбалы, бубны. Даже старики, не выдержав, пошли в пляс. Где уж там молодежи равняться со стариками, которые все умеют? Ну, а другие цыгане, которые любят рассказ старинный, собрались послушать сказочников, их воспоминания о далекой, древней жизни цыган. Ветром песни из табора донесло до села. Поняли мужики, что табор справляет новоселье. И вот молодые ребята да девушки из села пошли к цыганам. Те встретили их приветливо. Милентий, как старый знакомый, принял их у своей палатки, угостил душистым чаем с баранками. А парням было не до угощения — так они изумились волшебной красотой табора и красочным пестрым одеянием цыган. Когда же пошло общее веселье, так все и совсем сдружились. Крестьянские девушки влюбились в удалых, красивых цыганских парней, а парни крестьянские чуть с ума не посходили от красоты цыганок. Так и гуляли допоздна. А назавтра явились с подарками. А когда табор собирался в путь, привезли из деревни несколько подвод с продуктами в подарок цыганам на дорогу. Обнимались все, как старые друзья, и звали цыган пожить у них зимой.
Вот это-то село и разнесло по всей округе слух о цыганском таборе, об их музыке, песнях, и быстро этот слух дошел до городов российских. И цыганами заинтересовались другие люди: господа, купечество, писатели, сановники важные.
А Милентий кочевал себе по Руси. И вот однажды расположился он со своим табором в лесу, который принадлежал князю Бугарнэ. Объездчики князя обнаружили в лесу большое скопление какого-то народа и предложили цыганам освободить лес. Цыгане — народ мирный, и они тут же начали собирать палатки, но Милентий, бросив на них укоризненный взгляд, наказал:
— Палаток не трогать! Потом он повернулся к старшему объездчику и добавил: — Денька два отдохнут старики, детишки и лошади, тогда мы сами уедем, а баловать силой своей не смейте, не то и мы силу покажем.
Доложили объездчики князю о словах Милентия, а тот злобой вскипел и сам помчался с охраною гнать неизвестное сборище. Приближается он к лесу и слышит песню дивной красоты и стройные голоса, а среди тех голосов выделяется необыкновенной красоты голос. Остановился князь Бугарнэ и мгновенно изменил свое решение. А потом к табору подъехал и спросил:
— Кто здесь старший?
Вышел Милентий и представился:
— Я — Милентий Миронович Соколов!
Протянул Бугарнэ Милентию руку и сказал восхищенно:
— Вот ты какой красавец, орел, беркут, а почему — Соколов?
Отвечает ему Милентий:
— Понимаю, с добром ты пришел, интересуешься, пойдем к моей палатке, я тебе расскажу.
Бугарнэ ему на это говорит:
— Я князь Бугарнэ, это мои леса!
Ну, пришли они, значит, к палатке Милентия. Усадил тот князя на широкий пень у палатки, а сам сел напротив него на траве, по-цыгански, и сказал:
— Слушай, князь, я тебе буду рассказывать. Мой дед Бамбай был отличным кузнецом, но помимо своей работы занимался ловлей птицы сокола, учил его и выгодно продавал господам для охоты. Господам полюбилась выучка цыгана, и они приписали моему деду фамилию Соколов. Вот с тех пор наш род и владеет этой фамилией.
Бугарнэ остановил Милентия:
— Постой, постой, я что-то слышал о цыганах, так что же, я среди цыган нахожусь?
Милентий улыбнулся и ответил:
— Считай, что так, князь!
— А что, могу я послушать ваши песни? — спросил Бугарнэ.
— Отчего же, это будет можно, это — угощение нашему гостю! — И Милентий подозвал к своей палатке цыган.
— Кто сейчас пел один? — спросил Бугарнэ.
— Мы все здесь поем от души, — уклончиво ответил Милентий.
И грянула хоровая песня, и среди всех голосов снова выделился тот голос, что так понравился князю Бугарнэ. Он соскочил с пня и, указав на молодого цыгана, сказал:
— Вот он, тот тенор!
— А Бог его ведает, тенор он или кенар, — ответил Милентий. — Это мой младший сын Корней, правда, он у нас мастер что петь, что плясать и на гитаре играет подходяще. Думаю, попозже из него толк должен получиться.
А хор уже пел медленную, тягучую песню, и она жгла пламенем, проникая внутрь человека. И от края круга, чуть покачиваясь и приглаживая кудри и поддергивая согнутой рукой рукав рубашки к локтю, шел на середину молодой цыган, а навстречу ему шла его сестра — красавица Тереза: одно плечо ее дрожало бисерной дрожью, на другом плече перекинутая шаль связана по-цыгански узлом, а ноги четко выводят ритм мелодии. И они так плясали, что все вокруг были словно околдованы, а потом Милентий бросился к дочке, а с другой стороны седая дородная цыганка бросилась к Корнею, и они вчетвером вели эту пляску, да так, что князь Бугарнэ на какое-то время впал в неистовство. А когда Милентий заиграл на гитаре цыганскую пляску, князя Бугарнэ озноб прохватил.
— Да, — сказал князь, — вы своей игрой и плясками способны самого черта с ума свести, и ад, услыша вашу симфонию, весь до единого перекрестится. Я завтра приеду с друзьями, пусть и они послушают. Я привезу вам гитары — гитары редкие, только на них вам играть нужно. А в лесу моем живите сколько хотите и никто вас трогать не будет!
На второй вечер Бугарнэ явился в табор с друзьями и вручил замечательные гитары Силантию Панкову и так сказал:
— Дарю вам эти две гитары, делите сами!
Одна гитара была старинная, французского мастера Ремера, другая — меньшей ценности — испанская. Французская гитара досталась Милентию Соколову по жребию. И в веках она прославилась в роду Соколовых и стала называться соколовской, и воспевали ее всячески потомки.
А князь Бугарнэ подошел к Терезе и надел ей на шею ожерелье из черного жемчуга и кольцо с голубым бразильским бриллиантом. Возмутился Милентий, подошел к дочери, снял ожерелье и кольцо и так сказал князю:
— Возьми все это, не покупай дочь мою, вот когда она полюбит тебя, это будет честно, а золото у меня самого есть.
— Тогда пусть это все пойдет табору, за искусство большое его, — сказал Бугарнэ, — а мне позволь бывать у вас. Буду ждать, когда твоя Тереза мне свое слово скажет.
И с той поры стал князь ездить за табором и добился взаимной любви Терезы, и она вышла замуж за князя и стала жить с ним. Часто приезжали они в табор, полюбившийся князю, и тот платил большие деньги за песни. Князь говорил своей жене, красавице цыганке: „Поедем в табор, хочу песни послушать да умные речи твоего отца“. И они ехали к Милентию и вели кочевую жизнь…»
Так из поколения в поколение передается эта легенда. А было то или не было, кому судить об этом?
Пушкин слушал хоры. Толстой и Куприн любили пение цыган и много писали о них. Но прошли годы. Перешла знаменитая соколовская гитара в род Панковых. Играла на ней Валентина — виртуозная гитаристка. Потом война — первая мировая.
Ушли мужчины из хоров цыганских, революция разбросала всех, а в девятнадцатом году умерла Валентина. Завещала лишь одно — сварить поминальный кисель на соколовской гитаре.
«Эх, ушли хоры, ушло счастье», — пронеслось в голове Лешего.
Он столько раз слышал от отца о хорах, о певцах, о гитаристах знаменитых, что казалось ему, сам жил больше там, в тех, ему неведомых временах, чем в своей опостылевшей жизни. Он это чувство всегда носил с собой. Да и с кем мог он поделиться своими воспоминаниями, своими душевными движениями? Он, всем чужой, в чужом таборе, на чужой земле. И сама жизнь его как будто принадлежала кому-то другому. Когда была жива Роза, ей выплакивал он свою душу, никто не мог, как она, остро чувствовать чужую беду, боль и безнадежность. И говорить-то ничего не говорила, но слушала так, что легче на душе становилось. А что теперь? Не с Ристой же о жизни говорить, а всем остальным, даже собственным сыновьям, он не нужен — посторонний. Вот и вертится у Лешего в голове — чужая жизнь как своя, своя как чужая.
Кружит над лесом цыганская песня. На поляне цыгане в разноцветных одеждах. Скрипач играет медленную и очень грустную мелодию, в нее вплетаются голоса нескольких гитар, хор вторит им:
Там, где снежные поляны
И дорога кружит змеем,
У костра сидит цыган,
Одинокий, незаметный.
В его жизни много было
И печали и обмана.
О любви поют тугие
Струны старого цыгана.
lice давным-давно забыты
Города… И даже кони
Разбрелись… Гремят копыта, —
Не изловишь, не догонишь.
А над лесом снег и птицы,
Все вокруг в узорах белых.
Табор спит. Дорога снится
Всем цыганам… Минут беды.
Эх ты доля, доля, доля!
Сколько боли и обмана!
И плывет над лесом долго
Песня старого цыгана.
И вступает хор, и выплывает из него, словно красная птица, женщина, запевая величественную молитву о свободе.
Вот дед его был хореводом знаменитого хора. Старик важный, холеный, красивый. Вел себя так, что господа с ним первыми здоровались. Порядки у себя в хоре держал строгие, старинные. Костюмы всегда выбирал сам — чтобы без всяких вольностей. Деньги заработанные сдавали в общий котел, а там уже дед распределял кому сколько. Подарки, правда, разрешал оставлять, только особо ценные отбирал в пользу хора. Зато содержались на эти деньги малые дети и беспомощные старики. Для горожан странным, наверное, казалось цыганское житье. Покупался дом, такой, чтобы весь хор, весь табор мог в нем уместиться, и жили все вместе — куча детей, старики, семьи певцов, танцоров. Целый день музыка играет, пляски идут, песни звучат, самовар кипит — топот, гомон, крик, как понять обывателю, что это для хора рабочая обстановка, репетиция, образ жизни. Поэтому и пели так цыгане, что дух у всех захватывало, потому что волю в себе хранили свято, дух свободный, просторы и в душе и в песнях звучали.
Но в хоре обычаи были строгие: девушку одну к гостю не пускали — обязательно ее сопровождал кто-то из мужчин. Отец рассказывал, что мать его, когда была молода и хороша, очень нравилась одному купцу. Тот ей и подарки дарил — колечки с бриллиантами и ожерелья всякие, деньги давал, да, кроме поцелуя через платочек, ничего добиться не смог. Ее бы убили — не дай Бог, нарушит она цыганские законы. Много разного рассказывал отец Лешему об их роде, о жизни цыганской. Да вот Лешему некому пересказать теперь: табора своего нет, жены нет, сына старшего Риста с ним развела, младший сам от него в город ушел. Обрубок он, обрубок и есть. А ведь какие корни у него!
Род их из Испании вышел. Пришлось им бежать от гнева инквизиции. Отец рассказывал, что ему дед говорил, будто долго-долго их предки жили в Испании и стали христианами не только по принуждению, но и по духу. Однажды один из них, по имени Люцеро, решил жениться на красавице цыганке, дочери объездчика лошадей из Толедо. А так как оба были благочестивые христиане, то решили обвенчаться в церкви. С тем и пришли они к священнику. Тот очень удивился, поразились и гости, бывшие тогда у священника: никогда раньше цыгане с такой просьбой не приходили. Всегда они женились сами, по своему языческому обряду. Решил священник выяснить — насколько знают они молитвы и обряды, стал их выспрашивать. Оказалось, что все знают, особенно красавица невеста. Была она очень благочестивой, и тогда один из гостей сказал: «Соедини их, Господи, а мы поприсутствуем на необычном бракосочетании, такого зрелища мы никогда больше не увидим».
И священник согласился. Свидетелями были цыгане, пришедшие с молодыми, и гости. Потом всех позвали в дом молодых, и там два дня пили и ели, а больше всего плясали. Плясали огненные танцы фламенко, которые по сию пору танцует вся Испания. А надо сказать, что Люцеро был великолепным танцором, потом инквизиция узнала, что его приглашали танцевать на все пиры и свадьбы, во все города и деревушки, куда докатилась его слава. Надо думать, что и на своей свадьбе он не оплошал, да и невеста от него не отставала.
Но нашелся завистник и предатель. Вскоре в инквизицию поступил анонимный донос, что Люцеро — двоеженец, что жил он раньше по цыганским обычаям со своей двоюродной сестрой, которую теперь, правда, бросил, и поэтому ему понадобилась христианская свадьба, чтобы предыдущую свою женитьбу скрыть, а новую жизнь начать. Кто донос написал — никто не знал. Но пока инквизиция всех опрашивала, молодые цыгане не стали дожидаться, чем дело кончится, собрали свои нехитрые пожитки и — в дорогу. Так и стал их род кочевать из страны в страну, пока не добрались до Бессарабии, а потом в Россию попали — с тех пор и гуляют по ее просторам. Когда прибыли они на Украину, отец, как помнит Леший, с гордостью сказал: «Здесь еще твой прадед бывал. Отличный был кузнец. Дожил до ста лет. Я его седым стариком помню, так он и тогда лошадей подковывал и такие украшения делал, что диву давались, а плясал-то как, плясал-то…»
«Эх, — думал Леший во сне, — мне бы краем глаза на те украшения взглянуть, мне бы день так пожить, как прадед мой жил, мне бы ночь так поплясать, как Люцеро на своей свадьбе плясал».
Всем он чужой, никому не нужен, а если цыган чужак, какая жизнь у него, какие надежды? Куда идти ему, с кем поделиться, кому душу излить? Не в церковь же идти, как Роза ходила. Стыдно на старости лет. А то пошел бы в церковь, стал бы на колени да помолился бы на икону — глядишь, полегчало бы на душе.
Тени изогнутых стволов качались от налетающего ветра и снова застывали на мгновение. Лес двигался, словно танцуя под неслышную музыку. Каждое дерево, поддаваясь порыву, стремилось проявить и свою волю. Оно сопротивлялось вмешательству извне и ничего не могло с ним поделать. Деревья напоминали людей. Ночь, поглотив на своем пути все живое, старательно укрывала собой то, что еще совсем недавно казалось таким светлым и стойким. Предметы вновь возникали из темноты угрюмыми и постаревшими.
Ничего, кроме пустоты, не осталось после того дня, когда фашисты расстреляли у него на глазах весь табор, где были его отец, мать, сестра и братья. У Лешего сложилось твердое убеждение, что фашисты — самые чуждые всему живому люди, и даже не люди они вовсе, потому что убивают все живое, все, что не подходит их узкому миру. Да и не только один табор Лешего был расстрелян. Цыгане, что живут под Ленинградом, рассказывают, что в сорок первом году в Гатчинском лесу фашисты окружили огромный табор — там было семьсот человек. Что фашистам от них надо было? Да ничего. Они делали свое зверское дело. А чтобы не скучно было, заставили мужчин рыть траншею, а женщин и детей петь и плясать. Но поскольку таборная песня не нордическое высокое искусство, после концерта весь табор расстреляли, потом трупы бросили в траншею. Многих — полуживыми. С тех пор, так говорят цыгане, в том месте после захода солнца раздается цыганское пение, а потом доносятся стоны.
«Может быть, — думал Леший, — так же стон стоит и над тем местом, где и мой табор расстрелян. А может быть, уже успокоились их души — Роза за них молилась, поминальные свечи ставила, никогда о них не забывала, как о своих родителях помнила».
Дурной сон прервался, и он со стоном отбросил его. Серое облако над ним вытянулось вперед, как будто старалось ухватить ускользающее от него небо, на котором еще кое-где гасли разноцветные пятна. Небо все больше тускнело, превращаясь в одно тонкое бледное пространство.
Леший взглянул на это облако, потом перевел свой взгляд на землю, усыпанную упавшими листьями, и, утопая в ворохе их, медленно двинулся по тому, что еще недавно было дорогой. Он шел наугад, словно ступал по совсем неясно обозначенному, и каждый шаг его, хотя был почти неслышным, оставлял позади частицу его воспоминаний.
Еще вчера он совсем не думал о том событии, которое с ним произошло. Леший старался отогнать от себя желание пойти наперекор им, этим, испокон веку знавшим, что они будут делать завтра и послезавтра, людям, бросить им в лицо гортанные слова, обозначающие его несогласие с ними. Но он впервые испугался, поняв, что останется один, и некуда будет вернуться, не с кем будет поделиться ему своей удачей или горечью. Он впервые испугался! И это он — Леший! «Настала пора выбора, — подумал он, — и если уж Риста осмелилась ему что-то сказать, то, значит, неладное происходит с ним. Так ли это, — мелькнуло у него мгновенно, — так ли это?» Но осознать свои мысли он не успел…
— Здоров, морэ. — Голос ударил резко, как будто явился ниоткуда.
— Слава Богу, — неторопливо ответил Леший, хотя и вздрогнул от неожиданности.
— Обижаешься на нее?
Человек, сказавший это, был небольшого роста. Глаза на его плутовском лице постоянно двигались. В них было желание уступить, спросить что-то помягче, чтобы выпросить, выклянчить для себя, — это была цыганская вкрадчивая речь, усвоенная с годами.
— Чего тебе? Ловэ?
— Нэ, спросить хочу. Ты, никак, совсем от нас уйти собираешься?
Леший ничего не ответил.
— А тебе зачем? — после паузы спросил он. — Все хочешь первым узнать? Когда уйду — все увидят.
— Не проживешь…
И опять Леший сделал паузу, прекрасно понимая, что все, что он скажет, станет достоянием табора, и если уж что-то решать, то надо решить сначала для себя и утвердиться в этом и только тогда произносить слова.
Риста оскорбила его. Нет, Боже сохрани, чтобы то, что она сделала, послужило поводом для цыган сказать, что он перестал быть Лешим. Но она при всех спросила: «Ты уходишь?»
И эта назойливая мысль, внушаемая ему разными людьми, в последние дни превратилась для него в муку. Еще вчера, на цыганском сходе, он мог отбросить Ристу пинком ноги, как ненужную вещь, появившуюся на дороге, но то, что он не сделал этого, еще больше утвердило его в мыслях, что она в чем-то была права.
Маленький цыган исчез так же, как и появился, а Леший вышел к палатке, стоящей у трех деревьев, где Риста хлопотала у костра.
— Эй, чяя, а ну-ка…
Изогнувшись, как кошка, она быстро выпрямилась и прыгнула на его зов. На мгновение ее щека коснулась его щеки, и повеяло теплом и дымом костра, у которого она хлопотала.
— Я не хотела, Леший, вырвалось!
Он сообразил: она поняла еще вчера, что в нем созрело какое-то решение.
— Как ты догадалась? — спросил он.
И она, обманутая этим вопросом, напоролась, словно на стену, на сверкнувшую в воздухе плеть, и неожиданный крик, никого не удививший в таборе, повис в воздухе. Он бил ее долго и сосредоточенно, как будто выполнял нужную ему работу, а потом так же неожиданно засунул плеть за голенище сапога и равнодушно отвернулся.
Она лежала на осенней земле, сжавшись в комок, и, когда он сделал первый шаг, удаляясь, губы ее прошептали:
— Значит, я угадала…
Баро покачал головой, и старики закивали.
— Что скажу я вам, чявалэ, — молвил баро, — чужим стал Леший среди нас, скучно ему, душа его тоскует, уйдет скоро.
— Чужой табор его вскормил, не привык он к нам, да и тюрьма подпортила, — сказал Матвей.
— На место баро метит, — послышался чей-то голос.
Баро повернулся, словно высматривая того, кто это произнес, но не удостоил его ответом.
— Я за ним только один грех знаю, — зазвучало в тишине.
— Жаден.
— Золото любит.
— А ты?
— Пусть уходит, — сказал баро. — Чужой!!!
…Леший подходил к ним медленно, издалека вглядываясь в лица, будто пытаясь прочитать на них свой приговор.
— Что вы решили? — резко крикнул он, не доходя нескольких шагов.
— Забирай свое золото и уходи! — сказал баро. — Не столкуемся.
— Пора бы знать тебе, баро, что жизнь переменилась, — медленно процедил Леший, — и то, что ты защищаешь, уже не имеет цены.
— Что можешь знать ты о другой жизни? — ответил баро. — Что можешь ты знать о ней? Ты стал одиноким, Леший, тоска гложет тебя.
Леший слушал, опустив голову.
— Разве может дерево само срубить себя? — наконец сказал он.
— Все в мире едино, — ответил ему баро.
— Даже на расстоянии? — спросил Леший. — А если мы в другом лесу?
— Дерево должно оставаться деревом! — крикнул Матвей.
— Я уйду, — сказал Леший. — Мне скучно с вами.
— К тому времени, когда ты надумаешь вернуться, я еще буду жив, и ты придешь сюда только гостем, — сказал баро.
— Зачем вы мне, если я решил что-то? — ответил ему Леший.
— Ты уходишь один? — спросил баро.
— Нет, за мной побежит Риста.
— Пустая ветка, — сказал баро, — сухой кустарник.
— Лес чище будет, — усмехнулся Матвей.
Злобная улыбка мелькнула на губах Лешего. Он, как зверь, оскалил ряд золотых зубов.
— Ты долго не протянешь, баро! — сказал он.
Цыгане, окружавшие вожака, зашумели. В воздухе мелькнул нож. Он был брошен плашмя и упал рядом с Лешим в знак того, что дорога назад отрезана и оскорбивший — уже чужой.
Но Леший не увидел этого. Быстрыми шагами он уходил от костра. Пока его сутулая фигура не скрылась между деревьями, старики долго глядели ему вслед.
— Позовите Ристу! — сказал баро.
Она появилась, как всегда, невозмутимая и уверенная в том, что, кроме побоев, ей ничего не грозит.
— Мы это дело покончим, — неожиданно сказал Матвей, не дожидаясь, пока кто-нибудь нарушит молчание.
Риста стояла, склонив голову, всем своим видом выражая покорность, ожидая выслушать все что угодно, заранее соглашаясь со своим будущим.
— Ночь еще пробудешь, — сказал баро. — И все!
— Куда я пойду?
— Леший возьмет тебя с собой.
— Значит, вы так и не поладили?..
— Не твоего ума дело — иди!
И она ушла.
Эта ночь была беспокойной. Шумели, переговариваясь, деревья. Небо затянуло тучами, но дождя не было. Иногда в просвете облаков появлялись всполохи и тут же исчезали, природа была в тревоге. Цыгане угомонились необычно рано, и только у одного из костров, подперев голову руками, сидела Риста и глядела в огонь, словно высматривая в нем что-то. Леший возник неожиданно.
— Завтра уходим, — сказал он, — пора!
Риста встрепенулась.
— Ты и вправду возьмешь меня с собой?
— Куда тебе деваться? Забьют они тебя до смерти.
— А мы в город?
— Еще не знаю. Вот в Москву зовут.
— Белолицые?
— Нэ, рома!
— Ох, Леший.
— Нэ, больше я не сяду, не бойся.
— Откуда ты их знаешь, запутают они тебя. Послушай, Леший, а может, мы уйдем с тобой в Сибирь? Там таборов и дорог много. Затеряться легко.
Он присел рядом с ней, обнял ее за плечи и тихо, почти еле слышно сказал:
— Некуда тебе от меня деваться. Так уж случилось.
Редкие звезды, вспыхивавшие сквозь разрывы облаков, на мгновение перестали светить, и все поглотила подступившая со всех сторон темнота.
Утро встретило их на небольшой станции, где они, ежась от холода, ожидали первого поезда. На перроне было пустынно. Только изредка, непонятно откуда, слышался пьяный вскрик, но обладателя голоса не было видно. Наконец из-за угла небольшой станционной постройки, едва держась на ногах, показался здоровенный детина, горланящий песню. Он медленно надвигался на Лешего. И в этот момент на дороге, ведущей к станции, появилась дребезжащая телега, в которой сидели старый Матвей и с ним еще двое цыган. Они подкатили к платформе, и Матвей кинул к ногам Лешего мешок.
— Возьми, морэ, свое золото!..
— Зачем мне? Я еще достану.
— Бери, Леший, свои деньги, нам твоего не надо! — крикнул Матвей.
Цыгане слезли с телеги, поднялись к Лешему и стали полукругом возле него.
И в этот момент пьяный, с трудом передвигая ноги, добрался до Лешего.
— Эй, он что, обижает вас? — крикнул пьяный цыганам. Те усмехнулись.
И тогда пьяный, размахнувшись, со всей силы ударил Лешего в лицо. Кровь появилась на разбитых губах Лешего, но он не тронулся с места. Видя, что его молодецкая удаль не встречает никакого отпора, пьяный, процедив сквозь зубы оскорбительное «цыган», медленно отправился восвояси.
— Знаешь законы, морэ, — сказал Матвей. И, сняв с пальца массивный золотой перстень, надел его на палец Лешему. — А теперь иди, джа дэ влэса.
— Нет! — крикнула Риста. — Зачем ему лишняя кровь?
— Молчи, — сказал Матвей и так посмотрел на нее, что она вся съежилась.
А Леший уже скрылся за станционным поворотом. Риста вскочила с места и кинулась вслед за ним.
— Нет, — кричала она на бегу, — не тронь его, он — пьян, он — дурак, он наших законов не знает! Откуда ему знать, что ты не имеешь права устраивать драку в присутствии старого цыгана?
Но она опоздала. Когда она достигла угла постройки, то глазам ее открылась страшная картина: к маленькому, почти покосившемуся забору был прибит ножом пьяный, а возле него, устремив невидящие глаза в небо, стоял Леший и что-то бормотал.
— Идем отсюда скорей! — закричала Риста, и Леший, словно опомнившись, бросился за ней.
Вокруг было тихо. До прихода первого поезда оставалось сорок минут.