Глава 1
Что есть красота?
Что есть красота в том мире, который для нас?..
Коней остановили на высоком берегу Тверцы. От реки поднимался густой туман, плотный влажный воздух облегал тело.
— Распрягай! — раздался возглас баро.
Мужчины останавливали лошадей, укрепляли повозки на месте. Из них с шумом повысыпали черноволосые цыганята, степенно сошли женщины. Не прошло и получаса, как палатки укрепили под соснами, внизу у реки заполыхал костер. Все занялись привычными делами. Риста отошла в сторону и встала на берегу, пристально вглядываясь в темнеющую даль. Ветер трепал ее волосы.
— Ты что? — подскочил Леший, ревниво и жадно оглядывая ее гибкую фигуру.
— Тревожно мне, — сказала она, помолчав.
— С чего это вдруг?
— Не знаю, драго.
И оба умолкли, погружаясь в вечернюю тишину, Пахло в лесу грибами, скошенным сеном несло с того, лугового берега, дым костра прибавлял горьковатый вкус этим запахам и в то же время нес с собой еще один — домашний запах печеной картошки и нехитрой похлебки, варившейся на костре. Было в этом что-то столь древнее, вошедшее в кровь, столь цыганское, что казалось: века соединились воедино и нет рядом огромных городов, а осталось только одно маленькое кочевье — их жизнь и судьба.
— Эй, — окликнули их от костра, — поесть надо, не стоять же вам всю ночь в обнимку.
— Идем, Леший, — сказала Риста. — Леший ты и есть — от леса не оторвешь.
— Да и ты ведьма, смотри, как бы русалкой не стать.
— Ой, не боюсь, как жена твоя, вешаться не стану, за себя постою.
Хотел Леший ее ударить, но сдержался — чего себя перед табором позорить, когда-нибудь он с ней за все посчитается. Мало ее цыгане били, до полусмерти убивали, отлежится, отмоется, синяки сведет и краше становится, только глаза злее блестят, особо когда золото видит. Ведьма!
У костра, уже успев выпить и закусить, мирно беседовали старики, подходили потихоньку мужчины, женщины разливали похлебку. Только Мара — глухая старуха — отрешенно сидела в стороне. Никто не решался ее беспокоить — старость сама знает, что ей делать — жить под солнцем или ждать смерти. Рождалась песня:
Ой, заря алая,
Угасни, угасни!
Заря алая, прочь иди!
Вы разгоритесь светом,
Вы разгоритесь светом,
Ясные звездочки!
Федька, старший сын Лешего, сидел белый, ни жив ни мертв — Риста и с ним игралась. Теперь он ревновал ее к отцу, и Леший понимал: думает, кого убить — себя, ее или отца, но не было у Лешего на него зла, просто жизнь перепутала, стреножила их, как лошадей, и вырваться нельзя, к тому же, как ни пытался забыть Леший свою любовь к жене, после ее самоубийства свербило на душе. Он нахмурился еще больше, но сыновей своих не трогал, как будто вина какая на нем была. Хорошо, что хоть младший в город подался, в ансамбль, уж больно гитарист мастерский и голосист. Да что скрывать, он и сам еще певец хоть куда. Это у них в крови: и отец его в кабаке пел, и дед хореводом был, а прадед, как говорили старики, весь табор мог своим голосом поднять, да и кузнецом был отменным — в него Леший талантами, да судьба не сложилась. А теперь вот — Риста. Он на нее глаз положил, когда ей шестнадцать было, а ему-то тогда сорок шесть стукнуло, и жена еще в самом соку была. А он нет-нет да на Ристу взглянет — огонь бесовский так и горит в ней. Прошло время — Риста всем женихам отказывает, путается с кем попало, особенно за золото — на все идет, больно золото любит. Правда, никогда с гадже не уходила, но обирать она их умела — больно хороша цыгануха, а пока чужой разбирается, что к чему — табора и в помине нет, ищи-свищи. Зато свои били Ристу как могли, досаждала она всем, никого не слушала, ни с кем не считалась, даже на баро огрызалась. Вот это-то Лешему и нравилось в ней: сам он, стиснув зубы, терпел приказы старейшин — не уходить же из табора. Своя дума была у него, своя мысль. Он цыган получше многих, ему и карты в руки. В общем, не выдержал Леший, подкатился к Ристе. Она за золотое ожерелье на все была согласна. Но решил Леший, что она к нему и без золота бегать будет. Так ей и сказал:
— Не цыгане у тебя были, так, гулянье одно; ты и золото полюбила, потому что не знаешь: жить с цыганом настоящим — это и есть счастье.
А Риста смеется:
— Да теперь я уже золота не разлюблю, если его вкус узнала раньше, чем тебя.
Встретились они однажды. На той поляне вся трава изрыта, все кусты поломаны: за сосну держался, чтобы в небо не взлететь.
Вот с той поры с Розой у них совсем плохо стало, и раньше неладно было, а потом и совсем никуда. Ну, Риста, конечно, бегала от него, за золотом бегала, все кричала:
— У тебя жена да сыновья, а у меня золото и воля.
Но уж когда они вместе были, весь мир рушился. Вот сидит она далеко от него, с молодым цыганом переглядывается, и тоскливо у Лешего на душе.
Тьма сгустилась. Тени скользнули вдоль поляны.
— Не спится, чявалэ, — сказала Мара и тяжело вздохнула. — Что-то мучает, душе покоя не дает. Вот и ты, Леший, как ручей замутненный, жил себе легко и свободно, да перегородило тебя деревце, сброшенное бурей, дышать трудно стало. А рассказал бы мне, старой, что у тебя болит, может, и полегчает?!
— Я, пхури, от себя болен. И никто помочь не сможет, кроме меня самого. А мне уже и радости не надо, от нее тоже устаешь, от радости. Как птица я пел, как песня жил, ничего вокруг не замечал. Не понимал тех, которые по-другому все видят. Вот и споткнулся.
— Так в чем же грусть твоя, морэ? Что в тебе ноет? Или сказать не можешь? А ты избавься от кручины, глядишь, и снова посветлеешь.
— Вот ты долго жила, пхури, людей видела, все понимаешь, скажи, сделай милость, от любви умирают?
— Э, родной ты мой, хоть и из чужого табора, сколько я на земле этого зелья повидала, сколько о нем слышала! Еще как умирают, только от нее и умирают те, у кого сердце слабое. Как музыка эта любовь: начнет птица петь и остановиться не может. Пока не допоет до конца, груз свой несет.
— Значит, нет другой дороги у любви, пхури, кроме как к смерти?
— А не торопи свою смерть, молод ты еще. Она сама в свой черед придет. И никто из людей тебе не поможет: они завистливы, не могут чужой радости видеть.
— Разве смерть — это радость, пхури?
— Покой всегда радость!
— А человек успокоить не может?
— Через слова чужие ты страдаешь, Леший, через память страдаешь.
— Наверно, пхури?! Как понять мне это? Заблудился я в лесу, не вижу дороги.
— Ты послушай, что я тебе скажу. Помню об этом давненько, еще от своей бабки, а та от своей слышала. В давние года, значит, все это приключилось. А в старину как: законы почитали, не то что сейчас. Удержу никому нет, потому как Бога в сердце не держат. И жили тогда двое: цыган с цыганкою. Уж так они любили друг друга, что и сказать невозможно. Сразу, как встретились, так и полюбили. Она — молодая да пригожая, а он старше ее был годков на двадцать, да умом взял. Радости их конца не было, завидовали им люди. Лишь одно у них было плохо: ревновала она его даже к пню березовому. Он себе посмеивался поначалу, а потом стал примечать: куда ни пойдет — она следом потихонечку. Ну да ладно, что об этом говорить?! Жизни ему никакой от ее ревности не стало. А любил тот ром свободу, милый ты мой, пуще всех даров земных: весельчак он был, да и пел так, что Боже ж ты мой!.. Охватила тут его тоска великая, взыграла в нем ярость, и, несмотря на любовь свою, стал он с другими цыганками заигрывать. А его цыганка пуще злится да в сердце своем злобу таит. Вот раз увидела она его с другой цыганкой да нож на него и подняла. В какие годы, ромалэ, дэвлалэ, это может быть — чтобы женщина на мужчину нож подняла?! Пролилась кровь!.. Вот, золотой мой, как дело было…
— Ну и что, убил ее цыган, бабушка?
— По закону нашему, цыганскому, должно бы, да где там?! Любовь сильней. Любой другой ром забил бы ее до смерти, а он поднял нож, и руки у него опустились. «Не могу, хассиям, — сказал он себе, — не могу любимую убивать». Бросил нож и пошел прочь. А она засмеялась ему в лицо, слабым посчитала. Известное дело, понять ли ей мужскую любовь, в мужской душе разобраться ли ей?! Вот так и стал он ее избегать: кровь между ними легла. Это, Леший, не простое дело.
— Кто тебе о моей жизни рассказал, пхури?
— А зачем говорить? Глаза у меня есть, сердце тоже, жизнь прожила большую. Болит твое сердце, чяво, не от обиды, от крови болит. И не смыть тебе этой крови вовек. Видишь, какое дело, думал ты, никто не узнает об этом, думал, Роза такая смирная, да к Богу тянется, а вот сердце закипело, и она за нож взялась. Шрамы заживают — кровь остается, ведь она горячая, кровь-то… И гаснет твоя любовь потому, что кровь ее отталкивает. Скоро и совсем умрет. А родиться заново ты не можешь.
— Не могу, бабушка, сил не осталось.
— Допой свою песню, чяво, как рому положено, да душу успокой, иначе большому горю быть.
Мара встала и не прощаясь ушла в темноту.
— Глядите! — На реку машет молодая цыганка, а сама трясется.
Обернулись все и замерли. От реки медленно-медленно плывет к ним, возвышаясь над соснами, белая женская фигура.
— Покойница на табор идет, — еле выдохнул Леший.
Закричали старухи хором:
— Перо жгите, чявалэ, перо!..
Мигом вскочили цыгане, приволокли подушки, перины, распотрошили их и лихорадочно стали жечь, огородив огненной стеной весь табор.
Женщина подплыла к огню, и руки ее стали вытягиваться, но через огненную преграду не могли они пройти. Все сгрудились в стороне у палаток, один Леший замер у костра. Он узнал в женщине свою жену, Розу, только лицо ее стало строго и значительно, каким никогда при жизни не было.
«Эх, — подумал Леший, — по мою душу покойница пришла. Мстит, что неотпетую в гроб положили, видно, моя вина в том, что жизни она себя лишила. Да ведь давно не появлялась, что же она сейчас пришла?»
И вспомнил он. В первый раз где-то здесь они встретились. Он из тюрьмы возвращался и повстречал незнакомый табор. У него никого не осталось, и гол как сокол — только пепел позади, а тут — табор и девочка лет пятнадцати сидит у дикой малины. Сердце у него зашлось: цыганочка да вольная жизнь. Посватался он к ней. Все о себе рассказал. Невеселый получился этот рассказ.
За пять лет до их встречи стукнуло ему двадцать шесть. Тут жить бы да жить, война позади, вольница впереди. Он, правда, и тогда в другом таборе жил — свой немцы в Полесье расстреляли. Так вот. Остановились как-то в заброшенной деревне, палаток не ставили, в старых домах пожить решили. Встали как-то утром, глядят, что такое: деревня окружена солдатами, аж сердце заколохнуло — все как в войну…
А в войну вот что было. Табор их не успел от немцев скрыться. Пробирались глушью, болотами, чтобы от фронта оторваться, в тыл подальше уйти. Недалеко уже от своих были, да на немецкую засаду напоролись. Немцы вышли рассеянной цепью, с автоматами — стреляли, пока весь табор не полег, даже лошадей поубивали. Только он, двенадцатилетний парень, сумел спастись: где ползком, где бегом — ушел в болота, притаился, а потом через фронт махнул, скитался, голодал, воровал, пока к чужому табору не прибился.
Так вот. Вышел баро вперед, а навстречу ему офицерик молоденький:
— Велено табору на земле осесть и сельским хозяйством заняться, свою деревню и колхоз создавать.
Подивились цыгане:
— Мы, мил человек, испокон веку на земле не селились. Мы по ней гулять призваны, колесить на телегах вдоль да поперек. А к сельскому труду мы не приучены и, как это делается — не знаем. До войны видели: вы своих, русских, кто от деда и прадеда на этой земле сидел, из деревень выселяли, видно, они не справились, а как же мы, незнающие, справимся?
Офицер тот в ответ:
— Дело нехитрое. Инвентарь вам справим: дома, видите, уже есть, паспорта мы вам выдадим. Всех перепишем и выдадим. Кто вздумает бежать — пять лет тюрьмы за бродяжничество. — И добавил, как бы извиняясь: — Ведь для вашего же блага!..
Что можно сделать? Баро только зубами скрипнул. Костров не жгли, песен не пели. Лешего аж к земле пригнуло. Он теперь знает: нету счастья, если чужой от тебя его требует. Счастье только в тебе самом: живешь как хочется — счастлив, гнуть тебя начнут — беда, лучше вешаться. Но тогда Леший многого не понимал, только злился и мрачнел. Тошно было смотреть, как цыганам паспорта выдают, да при этом еще руку жмут и поздравляют. Не понять чужим цыганской жизни, не понять: что другим на радость, цыганам на горе. Леший тоже паспорт получил. Ночью порвал его и подался на волю, задами через болото хотел выйти, да не смог. Поймали, судили и дали те самые пять лет.
Ну, лагерь, известное дело, что такое — проволока да вышка; только хуже того — блатные. У них свои законы — волчьи, своя жизнь — собачья. Не по их живешь — прирежут, искалечат. В такие дела лагерное начальство не лезет. Правда, Лешего блатные не трогали — горяч цыган, силен, тоже убить может, это у них ценилось, уважение вызывало. Но насмотрелся там Леший всего, смертей повидал, грязи, наломался на лесоповале. С пустой душой вышел из лагеря. Ни Бога, ни черта он теперь не боялся, только воли хотел. Вернулся в табор после срока, да табора уже не было: кто осел в колхозе, кто сбежал и сгинул. Повертелся Леший, покрутился, да и пошел куда глаза глядят. Вот тут, под Питером, и встретился с чужим табором, женился на Розе.
Вот она, Роза, за огнем стоит, руки к нему тянет, зубами скрипит. Дотянулась бы до него, если бы не огонь, задушила бы, кровь бы выпила. Волосы-то, волосы как вьются — во все стороны. Страшно видеть ее. Душа у него замирает, ни очнуться ему, ни вздохнуть. Как же это так вышло? Ведь тридцать лет вместе прожили, ведь любил он ее, не с той страстью, что Ристу сейчас любит, но как точку опоры в потерянном для него мире. Всегда надо, чтобы родной был рядом — корни, ветви и побеги, тогда только ствол стоит. Корни его в войну исчезли, а с Розой они свое дерево растили. Да какая-то она не такая была, не цыганская. Не только его она раздражала, но и весь табор. Гадать ходила с неохотой, а можно было бы, не пошла бы вовсе, да знала, если не пойдет — убьют. Правы старики: если женщины гадать не будут, чем табор станет жить? Да только Роза меньше всех денег приносила, а ему нужны были деньги. За деньги можно все. Вот, дай, может быть, баро деньги там, в деревне, не стал бы их держать офицер. Но говорили, что дальше тоже солдаты стоят, так и им надо было денег дать, а поймают — снова дать денег. Золото должно быть у вожака, золото, тогда можно все купить — и ту свободу, которую он, Леший, потерял на целых пять лет. Вот и мучил он Розу, как у цыган положено, чтобы нерадивая жена радивой стала, да все без толку. А когда он коней воровал, она все боялась, чтобы с ним чего не случилось, все просила: «Лучше украшения смастери. Ведь смотри, как их покупают — у тебя руки золотые».
Руки у него действительно золотые, в прадеда он: отец рассказывал, что прадед мог на ходу коня подковать — кузнец был от Бога, и уж украшения делал — на ярмарках и знать и беднота сбегались поглядеть. Еще отец рассказывал, что дед, то есть его, Лешего, прадед, силы был необыкновенной. Когда у барина одного лошади понесли, дед схватил их железной хваткой и остановил на всем скаку. Перепуганная барыня ему в благодарность изумрудное ожерелье подарила, а он ей в ответ — браслет своей работы. Так барыня говорит: «Работа такая, что не благодарность получается, а равноценный обмен».
Вот таким был прадед. И богат был, как князь. Да время все деньги повышибло: революции, войны — что могло остаться в семье? Тут бы шкуру свою спасти. Так и пришлось Лешему все сначала начинать, все своим горбом добывать. Да как тут деньги делать? Кругом — нищета, за украшения гроши дают, ромны мало денег приносит. Вот и оставалось — коней перепродавать. Времена, понятно, не сладкие, можно было и на двойной против прежнего срок угодить за проволоку, а не повезет — так и навсегда там остаться. Поэтому и боялась Роза за него. Если он в отлучке, идет в лес с лесовиком разговаривать. Надо пойти да вбить в землю колья, привязать к ним рубаху и спрашивать лесного человека: «Что с моим мужем будет?»
По преданию, если услышишь голос мужа, песни цыганские, свист или щелканье кнута — значит, цыган твой с удачей вернется, собака залает — неудача, ключи забренчат — тюрьма, выстрелы раздадутся — погоня и смерть.
Роза говорила, что ему всегда удача и веселье шли. Что же, это правда, иначе не сидеть бы ему здесь, за огненным валом, не обмирать от ее белых цепких рук, неужто теперь удача с ним распростилась? Теперь, когда ему удача нужна. Ведь деньги есть, молодая цыганка — пусть не жили вместе, но ему она принадлежит; кое-кто на него с надеждой посматривает, теперь он почти у цели: захочет — и станет во главе табора, еще покажет себя. Вот только теперь надо справиться с этой удушливой тошнотой, и все будет в порядке. Неужто Роза ему враг?
Когда это произошло? Когда он с Ристой спутался или когда впервые ударил Розу? Все женщин бьют. Но как впервые жену ударил, хорошо помнит. Помнит, потому что она упала и свернулась, как побитая собака, и даже поскуливала, а он как был в сапогах, так и хотелось ему этими сапогами растоптать ее. Злобное опьянение накатило на него. И откуда что взялось? От такого не уйти, не скрыться. Только вспомнил вдруг, как уголовники в лагере забивали так же шпану-подростка, чем-то не угодившего им, и очнулся сразу. Поднял Розу и больше не бил, ну, иногда заедет кулаком, синяк поставит, так кто же такую жену непутевую долго выдержит — какая-то не от мира сего была она. Правда, случилось еще раз с ним это кровавое наваждение. Пришли цыганки домой, кто еды, кто денег несет, только Роза одни медяки принесла — весь табор хохочет. А тут Риста подскочила — совсем еще девочкой была тогда — и кричит:
— Смотри, смотри, что я украла, пока твоя Роза хозяйку жалела!
И показывает золотые серьги и цепочку золотую. А Роза побледнела.
— Зачем ты так, Риста, — говорит, — у нее недавно муж погиб да сын больной остался, она и без того горе мыкает.
Весь табор затих. Леший аж позеленел от злости — у самих двое цыганят некормленых, у него давно работы нет, а она чужаков жалеет. Небось когда за ними деревня с ружьями охотится, тут никого не жалеют. Схватил он Розу за волосы, да так и поволок в палатку, думал, убьет, да только она уже без чувств была, еле откачали. Вот Риста, ее мужики втроем чуть не прибили, а она ругалась, дралась с ними, царапалась, как кошка, пока в силе была, а потом три дня отлежалась и хоть бы что. Зато Розу его пальцем тронуть нельзя было — белеет и умирает словно, чуть замахнешься на нее. Он и так был чужим в таборе — без роду, без племени, — в третьем таборе жил, никого родных не имел. Что ты за ром, когда никого нет у тебя. Только в снах воспоминания носил, часто приходили они к нему по ночам. Да тут жена еще чудила. Хоть и родной ее табор, да не к месту как-то она была. Хотя в жизни всякое бывает: старики рассказывали, что попадались такие цыганки, которые гадать не могли научиться и воровать не умели. Так их выгоняли. Они в город шли и там милостыню просили. Пропадали они. Правда, пела Роза, как, наверно, в старину цыганки в хорах пели. Голос низкий, грудной, да все песни выбирала грустные. У костра цыгане замирали, да и в городе, если кто слышал Розу, так говорили: «Артистка!» Наверное, когда-то вот из таких полевых цыганок певиц в хоры и выбирали. Может, там было бы ее место? По правде сказать, Роза красивая была, но как-то по-городскому: высокая, худая, волосы не черные, а каштановые, глаза зеленые, косы она вокруг головы укладывала, когда пела — как-то светилась даже. Любимая песня ее была старинная, наверное, еще от бабки услышанная и как-то по-особому спетая:
Улетели надежды и радости.
Мы с тобою чужие совсем.
Ах, погибла, хозяин любимый, пропала я,
Нету сил больше жизнь коротать.
Приходи поскорее, хозяин любимый мой.
Я умру, ожидая тебя.
Жить наскучило прозябаючи,
Никому я теперь не нужна.
Ты приди, ты приди, ненаглядный мой,
Ты приди, ты приди поскорей,
Залечи в груди рану сердечную,
Помоги мне про горе забыть.
Только ты эту грусть беспросветную,
Только ты ее можешь понять.
Ноет сердце мое несогретое.
Нету сил больше жизнь коротать.
Пела Роза и все на него смотрела. Будто жили они одной семьей, а чужие были, не понимали друг друга.
Леший дико огляделся вокруг. Тьма чуть посветлела, сырость пробирала до костей. Костер и Роза как бы слились в один огненный столб. Федька стоял под сосной на коленях и истово молился: за мать, наверное, молился. И Роза такая была — не просто иконы почитала, а искренне, от души христианскому Богу верила и в церковь ходила. Раз попали они в деревню. Пока он делами занимался, смотрит — Розы с детьми нет. Люди говорят: в церковь пошла. Он туда.
В старой деревенской церкви, которая только что была отреставрирована, еще пахло краской и ярко сверкали росписи, молилось несколько старух, а в углу, отдельно от них, стояла на коленях Роза, рядом с ней, видимо давно обученные молитве, шептали слова прощения его сыновья, и хотя молились они искренне, Леший заметил, как священник был неприятно удивлен появлением цыган в церкви, все время обходил их стороной. Впрочем, Роза и не подходила к кресту, видно, ей казалось, что общее причастие не для нее, а ей достаточно тихой молитвы за свои беды, за сыновей, за мужа, за табор, за неприкаянность и одиночество, в котором она жила, и может быть, просила Бога либо дать ей покой, либо избавить от жизни, которая ее не щадит и которая ей не под силу.
Леший едва дождался конца службы, чтобы увести из церкви Розу и сыновей. Ничего он ей не сказал, только старался с тех пор, чтобы сыновья были больше с ним, чем с матерью, чтобы росли мужчинами, а не божьими угодниками. Цыган только на себя положиться может — ни Бог, ни закон его не защитят. У цыган свой Бог и свой закон, а что у чужаков принято — то пусть им и останется, они свою жизнь никому не навязывают, только почему-то другие пытаются в их жизнь влезть.
Леший очнулся и увидел, как тихо, отделившись от табора, Риста подбежала к Федьке и стала его успокаивать, уж больно нелепо она уговаривала его, как-то по-матерински гладила, и Федька послушался ее, встал с колен и, стараясь не глядеть на страшную фигуру матери-покойницы, пошел вместе с Ристой к цыганам. Кольнуло Лешего в сердце, как ни потрясен он был появлением Розы, а ревность все же взвилась в нем. Риста и Федька оба молоды, красивы, она пляшет как никто, он гитарист на славу, вот и спелись, сплясались. Тут недавно Риста табор от беды отвела своей пляской. Были в городе небольшом, зашли на окраине в столовую, а там, известное дело, есть нечего — килька в томате да чай с речным песком. Мужики стоят, человек десять, на столе водка и пиво, а закуски никакой. Как цыган увидели, так спьяну и завелись:
— Самим есть нечего, а тут еще цыган корми.
Кто за бутылку схватился, кто за нож, ну, быть бы неладному. Да тут Риста сразу в центр выскочила, прошлась так, что все замерли, а она давай петь:
Девушка — молодочка,
Ты — моя красоточка,
До чего ж ты статненькая,
Как серебряная ложечка!
Едут сваты к тебе,
Замуж звать тебя хотят.
Федька не растерялся, схватил гитару, благо всегда с собой, да такой концерт они закатили, что потом мужики наперебой весь табор угощали, чем могли. Вот так. Артист, конечно, большое дело, да разве жизнь от этого легче? Все равно он Ристу не отдаст, хоть с собственным сыном придется схлестнуться. Посмотрим, хватит ли у того смелости на отца руку поднять.
Вот Роза стоит, за его жизнью пришла, потому что умерла страшно, и он, конечно, виноват, ну, не впрямую, в петлю он ее не толкал, да только из-за Риеты у них с Розой совсем плохо стало. Она ему, понятно, не перечила, не угрожала, такого цыганка не посмеет, но однажды попросила: «Опомнись, мне и жить незачем, если ты к другой уйдешь».
Но он ее не послушал. Риста, как ветер, трепала его, никто, кроме нее, ему не нужен был. Тогда младший и сбежал в город, в ансамбль, сказал матери: «Не могу отца видеть. Уеду в город. Мне так лучше будет, да и ты приезжай, ты ведь тихая, не таборная».
Знал он, чем отцу досадить. Всю жизнь Леший говорил, что жить в таборе надо, что мало осталось настоящих таборных семей, что ансамбли — это город, это оседлость, а где оседлость — там смешение с чужаками, скоро цыган совсем не останется. И вот собственный сын ушел из табора, можно сказать, по его вине, в глаза людям смотреть стыдно стало. Он о Гришке с тех пор и слышать не хотел. А Роза совсем замкнулась в себе, похудела, постарела, петь перестала, сидит молча, как деревянная, и жизнь из нее постепенно уходит. Говорила ей Мара, что плохо это кончится, если душа из живого тела уходит — человек жить не может, душу удержать нужно, как бы жизнь ни била. Но, видно, поломалась Роза, тяжко ей было все эти тридцать лет, хоть и был он с ней не так суров, как другие цыгане со своими женами, но уж больно она не от мира сего. Правду она говорила, не куражилась, как он к Ристе отошел, как перестал совсем с Розой постель делить, так и кончилась ее жизнь. Вернулся табор с дневных трудов, а она на сосне висит. Сняли ее, погоревали, как положено, но отпевать не стали, нельзя самоубийцу отпевать и поминальные молитвы читать. Так похоронили. А каково это ее душе? Она так в Бога верила, душа ее туда, к нему, рвется, а ее здесь, у недоброй земли оставили. Вот и пришла она за ним. Этого она ему никогда не простит. Видно, его смерть пришла, если Роза, его кроткая Роза, стоит вон там, за огнем, и жаждет убить его. Но он так просто не дастся, он еще поборется. Во-первых, он ничего никому не скажет, а закажет поминальные молитвы за нее, во-вторых, хватит разговорами заниматься, пора к делу переходить. У него сейчас самый возраст: силы есть, деньги есть, опыта накопил — на три жизни хватит. Он может стать вожаком. Вот он, нынешний баро, стоит, крестится и огонь поджигает. Еще не стар. Всего на пять лет старше его, Лешего, еще чернота есть в волосах и в бороде, глаза сверкают, лоб высокий, умен, ничего не скажешь, даже мудр, но уж слишком. К чему эти древние законы? Надо хитрым быть, изворотливым, богатым. Тогда и удача будет, и табор не разбредется по свету, и все пойдет по закону, как у цыган заведено. Только брезговать ничем не надо, а то все чистенькими хотят остаться. А как, когда весь мир против тебя? Баро все под других подлаживается, справедливым хочет быть. Ведь это надо же: если кто попадается из таборных, то выручает он только тех, кто по глупости попал или несправедливо взяли, а про остальных говорит: «Пусть отсидят, умнее будут!»
Правда, во многих местах уже знали его «справедливость» и с ним считались, но тем, кто сидит, от этого не легче, уж он-то, Леший, знает, что к чему. Вот вернется пара таких сидевших, они вожаку покажут «справедливость». «Справедливость» — только для своих, а чужаки сами за себя постоят. Если соблюдать их интересы, то давно цыгане прогорели бы: либо с голоду сдохли, либо стерли бы их с лица земли. По каким только землям не прошли они — от Индии до Англии, от Египта до Китая, — тысячи и тысячи лет дорог, везде жили, ни с кем не воевали, но ни с кем и не смешивались, а потому и выжили. Земля не держала, меч не сек. Только и было оружия: хитрость да нож, а если бы не это, сгинули бы без памяти о себе, как тысячи других народов. Это он, Леший, а не нынешний баро, знает, какое оружие нужно цыганам, их маленькому табору. Совсем мало людей. Если дело так дальше пойдет, то табор вымрет, исчезнет. Нужно, чтобы молодые здесь оставались, здесь рожали своих детей, и не меньше пяти человек — он Розе простить не мог, что у него только два сына, — но по-хитрому надо с молодыми, по-умному. Вроде и отпускать, но отпускать так, чтобы они поняли, что лучше вольной жизни нету, чтобы бегом обратно бежали и на коленях ползали, чтобы приняли их в табор. Вот тогда они уже и сами не уйдут, никогда не уйдут. Жизнь покатится своим чередом.
Крик ужаса разнесся над табором. Леший очнулся от своего полубреда-полуяви и увидел, что огонь пошел по траве. К счастью, он двинулся вниз, к реке, и там пропадал в песке. Но если здесь торфяная почва — быть беде. Леший вскочил и сделал шаг к огню. Ему показалось, что он слышит тихий стон, и он в ужасе попятился назад. Подняв голову, он увидел, как тень Розы начала расти в полумгле, вытягиваться над лесом, уходить вместе с предутренним туманом. Наконец брызнули первые лучи солнца, над соснами, над рекой повисли оранжево-розовые облака. Огромный костер догорал, женщины стали разгребать остатки пуха, заливать огонь водой. Кто-то побежал к коням, насмерть перепуганным этой ночью и долго не дававшимся людям. Все ожили, зашевелились.
Мара подошла к Лешему:
— Смерть за тобой идет!
Он вздрогнул:
— Не каркай, старая, замолю грехи и поживу еще, поборюсь.
— Нет, судьба по пятам ходит. Готовься!
Леший только отмахнулся с досадой. Теперь будут судить да рядить за его спиной. Многие рады страху и унижению его, а многие и сами испуганы и за этот страх будут его ненавидеть.
«Эх, Роза, Роза, что же мне теперь делать, — думал Леший, — теперь ты мне не подвластна, да и никому из людей. Какая сила движет тобой, чем тебя умилостивить? Что делать, чтобы ты забыла тот страшный миг, когда осталась одна на сосне?»
Знал Леший, что ничего в своей жизни не изменит, что Ристу не бросит, что золото будет и дальше копить и будет драться с баро. Хитростью возьмет его. Ждать смерти некогда ему, годы идут, да и других преемников готовит себе баро. Он, Леший, не по вкусу баро и старикам табора, чужой, вороватый, настороженный, холодный, как считают они. Но он своего добьется.
Леший спустился к реке, умылся, полюбовался, как играет рыба. С каким-то молодым задором втянул свежий воздух, расправил плечи и поднялся на откос к табору.
Он не стал садиться к общему костру, чтобы поесть, а пошел в палатку. Рухнув на перину, полежал с открытыми глазами, пока все не завертелось в голове, и уплыл в тяжелый, выматывающий сон.