Глава четвертая
Утром Ивана Игнатьевича разбудил Артем.
— Кончай ночевать, папаша! — заорал он дурным голосом. — Тебе дальняя дорога выпала, а ты дрыхнешь, будто дома, на перине. Собирайсь!
— Мине энто як голому перепоясаться, — слезая с кровати, сказал Иван Игнатьевич. Спал он поверх одеяла, не раздеваясь, но разутый.
Артем посмотрел вокруг, даже заглянул под кровать, но постолов нигде не увидел.
— А обувка твоя где?
— Иде, иде? Иде надо-ть! — он сунул руку под подушку и извлек оттуда завернутые в гостиничное полотенце постолы.
— Ну, ты, дедок, даешь! — изумился Артем.
— Усю ночь хороводились, песни орали, — объяснил Иван Игнатьевич.
— Кто?
— Всяки разны. Думав, дверю сломають, — и он стал обуваться. Делал это тщательно, долго затягивал вокруг холщовых обмоток сыромятные ремешки, хитро вязал узлы. Закончив обуваться, притоптывая, прошелся по номеру. Коротко задержался у зеркала. И снова пошел, запоминающе оглядывая номер.
— Ах ты, мать чесна! — бормотал он себе под нос, и на недоуменный взгляд Артема пояснил: — Скажи, сподобился!
— Ты о чем, дед?
— Об чем? Хоромы! Царски, поди. Никода не думав, шо в таких когда-сь обитать доведеца. Хучь и коротко, да сладко. Мужикам своим поведаю — в жисть не поверять.
На вокзал ехали в автомобиле. Иван Игнатьевич смотрел по сторонам, но особых восторгов и удивления не выказывал. Вылезая из автомобиля, сказал Артему:
— Много народу — и усе разны. А в Константинополе ишшо гуще. И черны, и желты — всяко разны есть. И антомобилей тьма-тьмущая, и усе один на другой не схожи.
К поезду пошли через вокзал, и оказались в самой гуще посадочной кутерьмы. Поезда пока ходили редко, и вагоны приходилось брать штурмом. Проводники до времени не пускали людей в вагоны, и они каким-то чудом забирались на крыши, в надежде позже все же проникнуть если не в сам вагон, то хотя бы в тамбур.
У Артема был документ, называемый литером. По этому документу они имели право ехать в особом, так называемом «командирском» вагоне, возле которого никакой толкучки не было. Но пробиваться к нему пришлось, усиленно работая локтями.
— Ты, дедунь, держись за меня, не то затопчут! — крикнул Артем Ивану Игнатьевичу. И тот старался не отставать от Артема, протискиваясь сквозь толкающуюся, кричащую, осаждающую вагоны толпу.
Потные, измочаленные, с дико и злобно горящими глазами тараня толпу, они наконец пробились к «командирскому» вагону. Здесь, охраняемый двумя часовыми, был оазис тишины и покоя.
Артем предъявил литер, и стоящий у двери вагона проводник посторонился. След за Артемом двинулся Иван Игнатьевич, но проводник преградил ему путь. Иван Игнатьевич попытался отстранить его локтем.
— Но-но! Не балуй! — проводник с силой оттолкнул его и окликнул Артема. — Слышь, малый! А энто чучело с тобой, что ли?
— Ну, ты! Полегше на поворотах! — обернулся Артем. — Товарищ со мной!
— Клоун, что ли?
— Индийский факир! Вчера одного такого на Дерибасовской в собаку превратил. Не слыхал? Вся Одесса гудит.
Проводник заулыбался шутке, но на всякий случай, пропуская «факира» в вагон, опасливо посторонился.
Вагон был пока еще полупустой, и они заняли два места у окошка. Пока поезд стоял, Иван Игнатьевич с ленивым интересом рассматривал убранство вагона, койки, подвешенные одна над другой, светильники под потолком, окна с занавесками…
Закончив обследование вагона, Иван Игнатьевич удовлетворенно качнул головой:
— Это ж надо-ть! Додумались!
— Ты чего, дед?
— Избу на колеса поставили. Ты, знамо, живешь в ей, а она по свету ездиит. Пошто, не чудеса!
А после того как поезд тронулся и за окнами вагона медленно, но постепенно убыстряя свой бег, поплыли дома, улицы, телеги, кони, Иван Игнатьевич стал неотрывно наблюдать за всем, что там, за окном, происходило.
Какое-то время рядом с ними бежало море, и его волны, изрисованные белыми барашками, выплескивались на берег, едва не доставая колес вагона.
Но вот и море уплыло назад, уступив место огромной, без конца и края степи с кое-где виднеющимися покатыми курганами. Снега уже истаяли, и степь стояла хмурая, выстуженная зимними ветрами и сердито ожидала первых весенних теплых дней.
Время от времени мимо проносились крохотные полустанки. Они мелькали так быстро, что разглядеть что-либо можно было с большим трудом. В памяти оставались неподвижные картинки: мужик, запрягающий или распрягающий лошадь, женщина, несущая на коромысле два ведра воды, дети, пускающие в луже деревянные кораблики.
Они коротко и торопливо перекусили прихваченным Артемом из дому хлебом с салом и луком. После чего Иван Игнатьевич снова приник к вагонному окну и безотрывно часами вглядывался в проносящиеся мимо невиданные им незнакомые, но отчего-то волнующие сердце пейзажи.
Когда порядком стемнело, Иван Игнатьевич на короткое время отвлекся от окна и, поглядев на Артема, удивленно покачал головой.
— Что вы там такое увидели? — спросил Артем.
— Рассея! — с удивлением и душевной теплотой произнес он и вновь прилип к окну.
За окном уже ничего нельзя было рассмотреть: глухая темень. Лишь иногда пролетной искрой мелькнет и растает в ночи робкий огонек, или проплывает далеко в стороне небольшое село с десятком тускло освещенных каганцами подслеповатых окошек.
И снова на полчаса за окном сплошная темень.
— Что, Иван Игнатьич, может, поспим? — спросил Артем.
— Агромадна! — вместо ответа, с тихим восторгом, видимо, все еще продолжая размышлять об увиденном, сказал Иван Игнатьевич. — Токмо людей обмаль, — со вздохом добавил он и вновь уставился в темное окно.
Калабуха, немного поразмыслив, ночью же позвонил Манцеву и доложил ему о просьбе Менжинского. Манцев распорядился тут же разбудить шофера, съездить за Кольцовым в Основу, привезти его в Харьков и связать с Менжинским.
И уже на рассвете Кольцов услышал голос Менжинского.
— Извини, Павел Андреевич, что разбудил не вовремя. Но дело не терпит отлагательств.
— Я так и понял, что дело безотлагательное, коль будите среди ночи. Только не пойму: вы ведь теперь другим ведомством управляете.
— Потом все объясню. А пока слушай внимательно. Сегодня к тебе в Харьков я отправил своего человека. Запомни: Артем Полухин. С ним будет еще один человек, дьякон, по фамилии Мотуз. Он пробрался к нам из Турции. Очень полезный и нужный нам человек. Подробности тебе сообщит Перухин. Поручаю это дело тебе. Феликса Эдмундовича среди ночи не стал тревожить, но, поверь, это тот случай, когда он меня поддержит.
— Я уже согласен! — сказал Кольцов. — Если это только не какое-нибудь канцелярское дело.
— С Дзержинским я утром договорюсь, — повторил Менжинский. — Так что ты утром жди звонка от него, и приготовься сразу же выехать в Москву.
— Но дело-то? Дело какое? — закричал в трубку Кольцов.
— Не телефонный разговор, — остудил пыл Кольцова Менжинский. — Встретишь Одесский. Они там, в «командирском».
— Я так понимаю, Вячеслав Рудольфович, кончился мой отпуск, — безрадостно сказал Кольцов. — А у меня тут одно интересное дело наметилось. Манцев попросил меня к нему подключиться.
— Пока, Павел Андреевич, ты находишься в ведении ВеЧеКа, отсюда и исходи! — строго сказал Менжинский.
— Понял, Вячеслав Рудольфович. Значит, завтра?
— Нет, голубчик, уже сегодня.
— Понял. Встречу, не сомневайтесь.
Три с лишним месяца Кольцова никто не тревожил. О нем словно забыли. И то сказать: война кончилась, надо полагать, и у чекистов работы должно становиться все меньше. Вполне возможно, он уже больше и не понадобится. Иногда появляясь в Харьковской ЧК, он стал все чаще подумывать, как станет жить в мирное время.
Воевать он устал. Устал недоедать, недосыпать, мотаться по фронтам и тылам, расшифровывать вражеские головоломки и время от времени ожидать, что когда-то кто-то выследит его, и он даже не услышит тот сухой выстрел, который положит конец его жизни. Но он шел навстречу опасностям, не очень о них раздумывая. Возраст еще позволял ему думать о будущем.
С первых дней своего вынужденного безделья он нашел свое место, и не где-нибудь, а все в той же Основе, у Заболотного. Не прошло и нескольких дней, а он уже сумел выпросить для коммуны пару брошенных буржуйских дач и разместил в них еще сорок подобранных на харьковских улицах и в поездах оборванных и завшивленных беспризорников. Манцев помог коммуне с питанием. Оборудовали еще одну баню и санпропустник.
Кольцову начинала нравиться такая жизнь. О прежней, чекистской, он вспоминал все реже: была — и была, и вся кончилась Да и некогда ему было особенно вспоминать. Едва ли не круглые сутки у него были заполнены неотложными хлопотами.
Павло Заболотный тоже как-то повеселел, и однажды сказал Кольцову:
— Гляжу, Паша, ты прирожденный учитель, или, як это… педагог. И еще дипломат. Я бегаю, кричу, кипячусь, а тебе сами несут и ще и просять, шоб взял. И все другое у тебя как-то лучшее получается, чем у меня. Так може… той… як в шахматах, сделаем рокировку. Ты на мое место заместь коренника, а я вже при тебе буду в виде пристяжного?
— Не торопись, Павло! — слегка рассердился Кольцов. — Вот когда меня вчистую из ЧеКа спишут, тогда разберемся.
Но эта мысль все больше грела Заболотного. Дел во все расширяющейся коммуне было и в самом деле невпроворот. И Заболотный терпеливо ждал, когда же это случится, и Кольцова вчистую спишут из ЧеКа. И потихоньку, осторожненько перекладывал на Кольцова самые трудные коммунарские заботы.
О том, что его вызывает Манцев, Кольцов доложил Заболотному, едва за ним прислали под утро автомобиль.
Увидев стоящий у ворот автомобиль, Заболотный вздохнул:
— Видать, твоя жизнь опять в старое русло возвернется, — с огорчением сказал он.
— Может, ненадолго. Может, на какой-нибудь часок, — попытался успокоить Заболотного Кольцов, хотя уже от шофера узнал, что его еще ночью разыскивал Менжинский, что звонил он из Одессы и что совсем недавно, перед рассветом, Менжинскому звонил Манцев. И Кольцов понял, что разыскивают его по делу непустяковому и, вероятнее всего, снова выпадает ему дальняя дорога.
После разговора с Менжинским у него еще было немного времени до прихода Одесского поезда, и он вернулся в Основу, чтобы предупредить Заболотного, что, вероятно, ему придется на какое-то время отлучиться.
— Я так и знал, — сказал Павло. — Берись, Паша, по-новой за гуж, и не говори, что не дюж. Така есть присказка. До тебя очень подходит.
Затем он разбудил Колю и Катю Елоховских, попрощался с ними. Катя похныкала, узнав, что Павел Андреевич ненадолго уезжает.
— Вы вернетесь? — с надеждой спросила она.
— Да как же это я могу не вернуться! — строго сказал Кольцов. — Какое же я имею право не вернуться! Мы ж — семья.
Он нежно расцеловал их, понимая, что лукавит, и когда он снова вернется сюда, он не мог предположить. Знал лишь: что бы ни произошло, кроме разве что смерти, он обязательно вернется к ним, потому что никого дороже в этом мире у него не было.
Зима в Харькове постепенно отступала. Ночью еще подмораживало, но к утру, к восходу, солнце убирало с улиц последний грязный снег.
Одесский поезд пришел вовремя. Подойдя к «командирскому» вагону Кольцов стал внимательно высматривать тех, кого никогда раньше не знал и не видел в лицо. Особых примет ему Менжинский тоже не назвал.
Первыми из вагона спустились на перрон строгие, подтянутые военные и сразу же смешались с толпой. Затем спустился молоденький офицер в фуражке с зеленым околышем и зелеными петлицами.
Кольцов вспомнил: зеленый цвет был у погранвойск царской армии. Вероятно, это и был тот самый пограничник Артем Перухин. Следом за ним на перрон спустился бородатый мужик в домотканой свитке, заячьей шапке и в свиных, зашнурованных сыромятными ремнями постолах.
Пограничник стал вопросительно всматриваться в толпу, встретился взглядом с Кольцовым и безошибочно определил, что это он их встречает. Нисколько не размышляя, он направился к Кольцову.
— Надеюсь, я не ошибся: вы встречаете нас, — и, бросив ладонь к козырьку фуражки, представился: — Младший уполномоченный Одесского погранокруга Перухин. А вы, как я понимаю, Павел Андреевич Кольцов.
— Правильно понимаете. А вот имя и отчество откуда узнали?
— Ну, как же. Нам про вас весь вечер Вячеслав Рудольфович рассказывал.
— То все сказки Вячеслава Рудольфовича. Ничего такого со мною не было. Забудьте.
С того самого времени, как Кольцов увидел этого деревенского мужичка, спускающегося на перрон, он не спускал с него глаз. Это был некий музейный экспонат, который не мог не привлекать к себе пристального интереса. Даже поставь его среди мужиков из самой дальней нашей глухомани, он и среди них выделялся бы своим необычным экзотическим видом. И тогда Кольцов понял: пропали его хлопоты. Чтобы избежать ненужного к ним интереса, не идущего на пользу будущему делу, им следует отказаться от гостиницы ЧК, столовой, избегать людных мест и вообще не бродить с ним по городу.
Кольцова в Харькове знали не только чекисты, и его появление в городе с таким необычным экземпляром не может не вызвать у кого-то ненужные подозрения. Его надо как можно быстрее привести в нормальный человеческий вид, чтобы он не бросался в глаза ни здесь, в Харькове, ни в дороге, ни, тем более, затем в Москве.
Жаль, что до этого не додумались чуть раньше одесские пограничники.
Харьков Ивана Игнатьевича нисколько не удивил. Он был не такой пестрый, не такой многолюдный и шумный, каким был Константинополь. Понравилось ему и в Одессе и затем, позже, в Харькове только одно: здесь повсюду звучала более или менее понятная ему русская речь.
Возле вокзала их ждал автомобиль. Когда они уселись, водитель коротко спросил:
— Сразу в ЧеКа или для начала в «Бристоль»?
Ни мгновенья не размышляя, Кольцов коротко ответил:
— На Николаевскую.
Поселить гостей у Ивана Платоновича — этот выход показался Кольцову наиболее приемлемым, и уже там можно будет, не торопясь, решить все проблемы, связанные с гостем из Турции.
Иван Платонович нисколько не удивился нежданным и неожиданным гостям. Он уже привык к тому, что Павел иногда, когда этого требовало дело, привозил к нему на квартиру незваных гостей, заранее зная, что Иван Платонович встретит всех их радушно и даже взглядом не выкажет ему свое неудовольствие.
В гостиной за столом сидел бывший беспризорник, а затем бандитский коновод Вадим Сергачев, которого Кольцов отобрал у банды Кныша. Мальчишка мечтал попасть в Крым, «туда, где всегда лето». В Крым он не попал, его оставил у себя Иван Платонович и так прикипел к нему душой, что подумывал о его усыновлении. Отец мальчишки с начала Гражданской войны находился в Красной армии, вестей о себе не слал, а когда умерла мать, он и решил податься в Крым, но вместо Крыма попал к бандитам Кныша. Кольцов вызволил его и привел к Ивану Платоновичу. Присмотревшись к парнишке, Иван Платонович решил: если найдется его отец, значит, такова его судьба. Ну, а если нет, будут они вместе коротать одиночество. На какое-то время Вадим заменил Ивану Платоновичу Наташу, по которой очень тосковал и без которой не мыслил своей жизни.
Перед Вадимом высилась стопка книг. Видимо, приезд Кольцова с гостями нарушил урок. Иван Платонович всю зиму учил парнишку грамоте и получал от этого, пожалуй, куда большее удовольствие, чем сам ученик.
— Ты вот что, Димка! Стань невидимкой. Перенеси книжки в свою комнату и там продолжай. Я потом проверю.
— А можно, Иван Платонович, я вечером все выучу, — скучным голосом попросился парнишка. — Я тоже давно не видел Павла Андреевича.
— Всего лишь неделю назад, — сказал Иван Платонович.
— Аж целую неделю, — поправил Ивана Платоновича Вадим.
— Будь по-твоему, — согласился Иван Платонович. — Только книжки, пожалуйста, убери к себе
— Я мигом.
Иван Платонович вновь вернулся в прихожую, где раздевались Кольцов и гости. Познакомился с Артемом Перухиным, затем обернулся к Ивану Игнатьевичу:
— Здравствуйте. Извините, на знаю, как вас величать?
— Тоже, як и вас, Иваном наречен. А батюшку Игнатом звали.
— Тезка, значит. Приятная неожиданность. Проходите в гостиную. Там, за беседой, и будем знакомиться.
Иван Платонович рассадил всех за столом. Вадим подбежал к Кольцову, тоже поздоровался. Но, понимая, что у Кольцова для него сейчас нет времени, удалился в свою комнатку, при этом умоляюще и с надеждой посмотрев на него.
— С дороги, как и полагается, начнем с чая. Только немного потерпите, сейчас вздую самовар.
— Нут уж, Иван Платонович! Самовар — это моя забота, — твердо сказал Кольцов. — А вы посидите, поговорите.
— Да ведь не управишься, поди.
— Раньше управлялся? Да и помощник у меня есть, — и Кольцов обернулся, позвал: — Невидимка! Иди, поможешь самовар обуздать!
И счастливый Вадим, следом за Павлом, скрылся за кухонной дверью.
Иван Платонович остался один на один со своими гостями. Артем его заинтересовал меньше: обыкновенный сопровождающий. А вот Иван Игнатьевич серьезно завладел его вниманием. Деревенский мужик, небось не шибко грамотный, а вот, поди ж ты, привлек внимание самого Менжинского. А Вячеслав Рудольфович знал толк в людях: многих повидал и многое повидал. Он вряд ли бы заинтересовался пустым, никчемным человеком. И то, что Кольцову поручено шефствовать над ним, — тоже чего-то стоило.
— Ну, что же, милостивые судари! Хоть по паре слов о себе для знакомства! — попросил Старцев.
— А чего рассказывать? — начал Артем. — Кавалерист. Служил у начдива Миронова. Сейчас границу на замок запираем, — Артем кивнул на дьякона. — С Иваном Игнатьевичем недавно спознались. Он из этих… из духовного сословия. Приказано в руки Павла Андреевича передать. А там как начальство рассудит. Вот и вся история.
— Так-так! А вы, стало быть, из священнослужителей? — Иван Платонович обратил свой взор на тезку: — Не скажете, где изволите служить?
— Не сподобился до свяченников, — смиренно ответил Иван Игнатьевич. — В церкви дьяконом прислуживал. Токмо в прошлом годе свалилась на наше село беда: попа нашего Иоанна Господь прибрал. А кака церква без попа, сам посуди!
— Да-да, понимаю, — с сочувствием согласился Иван Платонович.
— А я, сирый, токмо дьякон в беспоповском храме. Почитай куражей, — и объяснил: — Ну, энто вроде сторожа, по-нашенски. Мне и править-то без патриаршего соизволения — грех.
— Да, село без попа — большая беда. Дворов-то много?
— Не сказать. Дворов семьсят, можа, чуток поболе. А все одно: церква мертва — и село неживое.
— Да-да. Тут я вас понимаю. А люди справно живут?
— Как бы вам сказать. Люди разны. А земли у нас, вишь ты, песчаны. Которы землю потом поливають, те, звесно дело, справно живуть. И которы на рыбе сидять, из воды не вылазять, те тож не бедують. А те, которы табак пьють и на сонце выгреваются, те, звесно дело, голытьба. Церква немощна и при попе не шибко помогала. Да все ж совестились. А счас все пропадом пропадаеть. Бабы болеють, дети оборваны. Некрещеными бегають. Не упомню, кода свадьбы в селе играли.
Иван Игнатьевич впервые за все время своего путешествия почувствовал себя за этими приветливыми стенами защищенным от всех бед. И этот старичок, хозяин дома, все больше ему нравился, хотя и показался ему поначалу въедливым и дотошным. А уже после короткой беседы он оказался на редкость дружелюбным и обходительным. И даже, странное дело, Ивану Игнатьевичу захотелось ему подробно рассказать все-все и о себе, и о своем селе, пожаловаться на жизнь, на притеснения.
— Но терпим. Изо всех силов. Куда подашься? — горесно вздохнул Иван Игнатьевич.
— Да, прибрежные земли большей частью песчаные, скудные, малоурожайные. И где же вы здесь, на черноморском побережье, позвольте спросить, обитаете, — поинтересовался Старцев. — Я здешние места знаю. За свою длинную жизнь хорошо изучил. В какой губернии проживаете?
— Дак мы не на Черном море. Мы подале. Округ нас сплошь моря — и Черное, и Мраморно, и Гейске, — уточнил Иван Игнатьевич. — Мы на Гейском обитаем.
— Помилуйте, дружок! Первый раз про такое море слышу, — удивился Старцев. — Может, оно все же Эгейским называется?
— Можно и так, — согласился Иван Игнатьевич. — Энто кому как больше ндравится, той так и называе. От на ем мы и проживаем, рыбу ловим. Земля нас меньше кормит, по большости — рыба.
— Очень интересно! — обрадовался Иван Платонович своему открытию.
Растворилась кухонная дверь, и Кольцов внес в гостиную кипящий самовар. Следом вошел Вадим с подносом в руках, на котором, окружив серебряную сахарницу, высились чашки ложки и даже горка баранок.
И когда уже Кольцов присел к столу, а Вадим деликатно удалился в свою комнатку, Иван Платонович торжественным голосом поделился с Кольцовым своим открытием:
— Вот ведь чудеса какие, Паша! Иван Игнатьевич не просто наш гость. Он — иностранный гость, из самой турецкой глубинки, — и затем он обратился к Ивану Игнатьевичу. — Вы уж, дорогой товарищ, не обессудьте нас за наш превеликий интерес. Может, хоть немного расскажете нам о том, как в Турции очутились, как там живете-можете, как удалось там, на чужбине, сохранить нашу православную веру? Вам-то сколько годков будет?
— После Крещения сорок семь сполнилось, — охотно ответил Иван Игнатьевич.
— Сорок семь? Всего-то? — удивленно вскинулся Артем. — А я все «папаша», «дедок»!
Иван Платонович тоже с некоторым удивлением оглядел гостя:
— Видать, несладкая жизнь вам досталась, — сказал он. — Она свои следы прежде всего на лице оставляет и еще на волосах.
— Да чего там! — смутился Иван Игнатьевич. Не я один там такой. Я — як усе. Усе переживали, и я з имы.
— Я отчего про года спросил? — пояснил Иван Платонович. — Сколько на свете живу, а про россиян в Турции не доводилось ничего слыхать. Знаю только пиесу «Запорожец за Дунаем». Но, откровенно скажу, считал это выдумкой писателя. А жизнь, подумать только, вон какие вензеля выписывает!
— Мы не запорожски, мы — донски, — поправил Старцева Иван Игнатьевич. — Запорожцы тож, слыхав, живуть в Туреччине. Токмо мы з имы не родичаемся. Своих девок за их парубков не отдаем. И их девок до нашего гурту не приймаем.
И Иван Игнатьевич стал подробно рассказывать, как в 1707 году донские казаки под руководством войскового атамана Кондратия Булавина выступили против царя, но уже в 1708 году восстание было подавлено царскими войсками князя Долгорукова. Сам Кондрат был в бою убит. Его друг и правая рука Игнат Некрасов увел всех уцелевших после жестоких боев казаков и их семьи — шестьсот семей — сперва на Кубань, потом на Дунай, а затем и еще дальше, в Турцию
Умирая на чужбине, Игнат Некрасов оставил наказ: «Веру сберечь. Пока Россией правит царь, домой, на Дон, не возвертаться!»
Турецкий султан принял казаков хорошо, даровал им немалые привилегии, вдоволь наделил землей, большей частью неудобьями. С тех пор на протяжении более двухсот лет, росли семьи. Молодые отпочковывались от стариков, уходили на новые земли, там обустраивались. Постепенно переселенцы расселились по всем европейским и азиатским частям Турции. Возвращаться домой, в Россию, охотников было мало. Страх царской мести до сих пор жил в их сердцах. Немало значил и наказ Игната Некрасова: пока Россией правит царь, домой не возвращаться.
— Ах, как все это интересно! — восторженно отозвался Старцев, когда Иван Игнатьевич закончил свое повествование. — Живая история. Но откуда вы все это знаете?
— Я? Я не знаю. Деды помнять, песни рассказывають.
— Вот видите! Ничего в мире не исчезает бесследно, — задумчиво сказал Иван Платонович. — Ладно бы, скульптуры. Или высеченные на камне письмена. Но песни, сказания — совсем уж не материальные субстанции, а и те донесли до нас части нашей удивительной древней истории
Потом Кольцов уединился с Иваном Платоновичем, озадаченно ему сказал:
— Вы не находите, Иван Платонович, что наш гость выглядит папуасом на Всемирной выставке?
— Ну, что ж! Разные люди на свете живут. И это прекрасно.
— Но ведь вопросы, предположения…
— Люди любопытны.
— Я не о том. Наш гость за версту привлекает к себе внимание, что нам совершенно не нужно. Мое ведомство не очень любит удовлетворять любопытство. Тем более, если оно небезосновательное.
— А ты не мог бы сказать мне все это на понятном языке? Такой ряженый на базаре не вызовет никакого интереса. Иное дело, если он идет в сопровождении пограничника или чекиста. Стоит ли будоражить чужой интерес? Вероятно, ты это хотел сказать? — понял Кольцова Старцев.
— Именно это.
— Но позволь тогда узнать, чем же заинтересовал Менжинского этот заграничный гость? — попытался все же выяснить Старцев.
— Если вы ждете от меня честного ответа, то я его не знаю. Полагаю, потому и заинтересовал, что заграничный. Точнее даже: турецкий. А там сейчас, как вам известно, скопилась вся белогвардейская армия. Я пока не знаю, какие у Феликса Эдмундовича на него виды. Но, полагаю, не зря и его, и меня Дзержинский вызывает в Москву
— Как? И тебя тоже?
— И меня тоже.
— «Отгулялся, парнишечка!» — скупо пошутил Иван Платонович и, немного постояв в задумчивости, вдруг решительно и целенаправленно пошел в угол, туда, где стоял старинный, чтобы не сказать древний вместительный сундук: возможно, в этом сундуке привезли сюда приданное еще бабки Ивана Платоновича. Сундук был в должном почете, стоял в красном углу. Над ним были развешаны порядком выцветшие старинные дагерротипные фотографии, и недавние, — все они были вставлены в изящные рамочки.
Иван Платонович повернул в сундуке ключ, отзвучали колокола, исполнившие часть известной «Дубинушки», и лишь после этого он открыл тяжелую резную крышку.
И тут взгляд Кольцова упал на одну из фотографий.
Скользнув взглядом по давно знакомым ему фотографиям, он вдруг заметил новую, прежде им здесь невиданную. Двое напряженно стояли рядом: он и она. Он был коротко стрижен, в темном рабочем комбинезоне, она — в дешевеньком, в цветочек, платьице. У нее на руках сидел ребенок, он таращил свои большие глазенки, видимо, ожидая, когда вылетит птичка.
— А это? — удивленно спросил Кольцов. — Откуда это?
Павел еще раз взглянул на фотографию. Как же он сразу не узнал в этой мадонне Наташу! Она совсем не изменилась, разве что немного похудела. А этот коротко стриженый крепыш, надо думать, и был тот самый слащёвский полковник Владислав Барсук-Недзвецкий, зять Ивана Платоновича.
Иван Платонович как-то осторожно, бережно дотронулся до мальчишки на фотографии:
— Иван, — потеплевшим голосом сказал Иван Платонович. — Внук!
— Поздравляю, Иван Платонович! Объявились-таки? — порадовался за старика Кольцов. — Но откуда у вас эта фотография?
— Из Аргентины! — ответил Старцев. — Удивительное дело! Четыре месяца письмо бродило по свету, прошло через несколько рук, попало в Японию. И не далее как позавчера мне передал его японский консул в России господин Мицура Накагава, — и, как бы подводя итог сегодняшним разговорам, он добавил: — Жизнь состоит из сплошных неожиданностей.
Затем Иван Платонович склонился к открытому сундуку. Он был заполнен ношенной, но совсем не старой и совсем новой, но до сего дня не пригодившейся или слишком быстро вышедшей из моды одеждой. Он извлек лежащий на самом верху профессорский фрак, тряхнул его, расправляя, и тут же повесил на крышку.
— Давно бы пора сделать всему этому ревизию, многое уже никогда не буду носить. Вот и этот фрак. Я надевал его лишь однажды, когда через Харьков проезжал император. И больше никогда носить не буду. А выбросить жалко. Видно, расправляться со всем этим придется моему внуку Ивану.
Затем он достал сюртучную пару. Сам сюртук сразу же пренебрежительно отбросил, а брюки, встряхнув, показал Кольцову.
— По-моему, подойдут!
— Что-нибудь бы проще, — Кольцов потрогал руками брюки. — Грубее бы ткань, прочнее.
Наконец нашли то, что не вызвало ни у Старцева, ни у Кольцова никаких сомнений: простой рабочий пиджак, верой и правдой служивший Ивану Платоновичу в его давних археологических экспедициях.
— Как думаешь? — спросил Старцев.
— Вполне!
— Тут где-то прячутся и брюки.
Порывшись среди одежды, Старцев нашел и их.
— Пожалуй, это все, чем я могу одарить нашего гостя, — сказал он. — Еще разве что фуражку. Сильных морозов уже не ожидается, походит и в фуражке.
Подумав немного, Старцев добавил:
— Еще пару бы рубашек найти. Чтоб в самый раз к его экипировке.
— Хорошо бы и домотканую свитку сменить. В ней и холодно, и вид, прямо скажу, скифский.
— Чего нет, того нет, — развел руками Старцев. — Хорошо бы и обувь найти поприличнее. В постолах я уже давно никого не встречал. Даже наших, деревенских.
— С моей ноги ему ничего не пригодится, — сказал Старцев. — У него лапища, видал, как у медведя.
Часа через полтора Кольцов привез со складов ВЧК хорошее драповое пальто и высокие модные немецкие сапоги на шнуровке, видимо, снятые еще в Империалистическую с какого-то немца-богатыря.
— Для бегемота шились? — улыбнулся Артем.
— Великоваты, — согласился и Старцев.
— По паре шерстяных носков на ногу, и будут в самый раз, — успокоил всех Кольцов.
Вечером они всем миром переодевали Ивана Игнатьевича. Вел он себя смирно и не выражал явного неудовлетворения. Но все снятое с себя аккуратно складывал в стопочку и откладывал в сторонку. Было видно, что со своей старой одеждой он расставаться не собирается.
Даже Вадим принял посильное участие в переодевании Ивана Игнатьевича. Он натянул на ноги дьякону по два толстых шерстяных носка и затем зашнуровал им же начищенные до блеска сапоги.
Артем попросил у Ивана Платоновича ножницы и, как заправский парикмахер, с шутками и прибаутками, привел голову дьякона в порядок. Хотел поправить и бороду, но Иван Игнатьевич торопливо и резко оттолкнул его руку с ножницами.
— Не положено-от! — сердито сказал он. — Чай ты не царь Петр, не моги без спросу касаться бороды!
Потом, до неузнаваемости преображенного, они подвели его к большому зеркалу. Иван Игнатьевич долго всматривался в этого чужого ему человека, неумело расстегивал и застегивал пальто, сдвигал набок или натягивал на лоб фуражку. Тяжело вздыхая, трудно привыкал к самому себе в новом облике.
— Оно, ежли вам сподобно, и мне ничо — стерплю, — вынес он приговор их коллективным хлопотам.
Вечером, после ужина, они сидели в гостиной за круглым столом, вели неспешные разговоры о чем-то малозначительном, вспоминали о прошедшем и гадали о будущем.
Иван Игнатьевич сидел вместе со всеми, но был молчалив и бесстрастен, как индейский бог. К их разговорам не прислушивался, думал о своем. Что ему эти люди с их суетой и непонятными ему делами? За то, что пригрели его в мало ведомой ему стране, в чужом городе — за все за это он им, конечно, благодарен. Но у него была другая жизнь, и он тихо размышлял о ней. Знать бы, долго ли ехать до Москвы? А как в Москве? По разговорам судя, будет она поболее Константинополя. Где его искать там, патриарха? А и найдет, примет ли его? Человек занятой, по делам и заботам вровень с царем. А и примет, вникнет ли в их беду? Поможет ли?
Старцев заметил отрешенное лицо своего гостя, спросил:
— О чем задумался Иван Игнатьич? Тоска гложет? Поди, домой уже хочется?
— Пошто домой? — отрицательно качнул головой дьякон. — Дело справить надобно, а апосля уже и до дому можно-от. Дом не завалится, подождеть. А завалится — новый поставим. А дела, оне не ждуть, оне на добрых конях скачуть.
— Тут вы правы. Дела нельзя надолго откладывать. Сегодня нужны, а завтра, глядь, ветер в другую сторону подул и — все, и нет в них уже надобности. Отпала.
— И тако быват. Оно, дело, как человек. Быват тяжел, как гиря, а быват, как тыква осенью. Ее легкий ветер по степи катает.
— Вот вы много раз об Игнате вспоминали. Что он за человек был? Помнят ли о нем? Что говорят? — спросил Старцев. — Давно это случилось. Интерасно, что память людская о нем сохранила?
— У нас не токмо помнят Игната. Всяко-разно про его жисть гутарять. Песни про его складывають, сказы сказывають. Много чево.
— А не могли бы и вы нам что-нибудь такое спеть? Может, вспомните. Песню там или сказание?
— Помнить-то я — усе помню, а петь неспособен. Господь не сподобил. Молитву могу, а мирское не получается. Про Игната красно петь надобно.
— А вы как можете. Очень бы мне интересно услышать это как ученому человеку. Ученые люди, они как дети малые, им все интересно, всем любопытничают.
Иван Игнатьевич немного подумал и решительно сказал:
— Не, петь не стану. А рассказать, как наши деды бывалоча, спробую.
После чего он долго сидел в задумчивости, откашливался, проверял горло. И затем тихим речитативом заговорил:
— Как Некрасов Игнат
Ушел, увел сорок тысячей.
Кроме старых, кроме малых,
Не служивых ишшо, глупых малолетков…
Иван Игнатьевич смолк, виновато взглянул на Старцева:
— Дальше, як оне до Туреччины шли, не упомню. А опосля такое рассказывають. Можа, про нашую Нову Некрасовку, можа ишшо кода по Дунаю расселялись.
И он продолжил:
— Ани строили сибе церкову знаменну,
Церкову знаменну, ани семиглавную.
На осьмой главе стоить крест серебряный,
На кресте сидить черная галочка.
Высако сидить ана, далеко глядить,
Да глядить ана на сине море,
Во сине море ей примаячились
Черной лоточки белыя паруса…
Энто, кода они церкву на Гейском мори строили. А можеть, на Эйноском озери чи на Майоносском. Такое уже и старики не упомнять.
— Ну, еще бы чего нибудь. Лучше бы, конечно, про Игната, — снова попросил Старцев.
— Я об ем могу усю ночь рассказывать. Много об ем разных песней в старину наскладали: однова лучшее другой. Токмо вам-то пошто Игнат? Нашим, которы на Туреччине, и то он не всем до интересу. Которы молодые, аны все энти песни позабыли. Не хочуть помнить. Аны свои голосять. Одне старики ишшо помнять. Токмо мало их осталось. Дерево упало, и корень пропадаить, — с тоской в голосе сказал Иван Игнатьевич.
— Молодежь везде одинакова. Им новое подавай, — утешил дьякона Старцев. — Но грамотные люди и среди ваших, поди, есть. Вот пусть и запишут все, что старики еще помнят. Не должно же это богатство раствориться во времени.
— Грамотных обмаль. На руках пальцев боле. По-турчански любо гутарять, а по-свому стыдобятся, — со вздохом возразил Иван Игнатьевич. И тут же, словно продолжая прежний разговор, перешел на былинный, но удалой, разбойничий речитатив:
— За горами да за крутыми, братцы, было
снегавыми,
За лесами да за темными, братцы, было снегавыми
Стоял Игнат Некрас, братцы, думу думал.
Думу думал да гадал, думу крепкаю.
— Пойдем, братцы, мы на царя белава,
Самого Яго, братцы, мы в полон вазимем,
А Елену-царицу евонную, братцы, в манастырь сашильом…
Когда Иван Игнатьич закончил свой речитатив, Старцев решительно спросил:
— А не скажете ли нам, мил человек, когда ж это была на Руси царица Елена? Я что-то такую не припомню.
— Как жа ты можешь помнить, ежли мой дед, старее тебя, и той не помнит. У царей много их было, жонок-то. Мы при ей из Расссеи ушли.
— А не сказывают в песнях, за что Некрасов так на царицу прогневался? — продолжал допытываться Старцев.
— Ну, как жа! Увидала царица, шо у Игната зубы в два ряды. Понятно дело — спужалась: как бы такой человек не разорил ее царствия. Хитрющая, стервь, была. Шобы упредить энто, удумала ана заслать до Некраса сватов. А он — ни в какую. «Спасибо, молвил, тебе на хлебе, на соли, на твоем, энто, царском жаловании». Взял народ и пошел в Туреччину. Так, сказывают, усе зачиналось.
И после длительной паузы, когда каждый по-своему осмысливал рассказанное Иваном Игнатьевичем, Старцев вдруг восторженно заговорил:
— Так ли было или как-то по-иному, кто теперь скажет! Горела свеча, сгорела, погас огарочек. Кто по дыму ее определит, как оно на самом деле было. Жил на свете этот человек — Некрасов. Добро творил. Людей от смерти спасал. А помнят о нем уже немногие. Все превращается в сказку. Уйдут еще два-три поколения, и забудутся песни о нем, выветрятся из памяти сказания. И никто не вспомнит, почему пришли русские люди в Турцию, кто их привел, как расселились, как жили. Все со временем исчезнет, растворится, растает, как дым от свечного огарка.
— Но что-то же остается. Не бывает так, чтобы все исчезло, — сказал Кольцов.
— Если подогревать эту память, тогда остается, — Старцев немного помолчал и затем добавил: — Ах, был бы я молод, съездил бы на Дон, затем в Турцию, отыскал бы какие-то следы тех давних страстей и написал бы книгу об Игнате Некрасове и его сподвижниках. Все бы в нее вписал — и песни, и сказания, и выдумки всякие, сказки. В них тоже, если докопаться, смысл есть. Народ не должен забывать свою историю, даже такую печальную, как эта. Печальные лучше воспитывают.
Ночью Кольцова разыскал по телефону помощник Дзержинского Герсон. Он передал Кольцову просьбу Феликса Эдмундовича: вместе с заграничным гостем незамедлительно выехать в Москву.
Утром на вокзале они попрощались с Артемом, его поезд в Одессу уходил раньше. Проводив его, они пошли искать свой, московский.
Они ходили среди вокзального многолюдья, и никто не обращал никакого внимания на прежде выглядевшего ряженым Ивана Игнатьевича. Он был как все. Не гармонировала с его одеянием разве что видавшая виды старенькая заплечная холщевая котомка, в которую Иван Игнатьевич аккуратно сложил всю снятую с него в доме Старцева одежду. Он надеялся, что еще придет время, и он опять-таки, чтобы не выглядеть в своих турецких краях клоуном, вновь примет свой прежний облик. А пока…
Пока он походит в чужом, если им почему-то это так нравится.