Квадратура круга
Перевод Н. Дарузес
Рискуя надоесть вам, автор считает своим долгом предпослать этому рассказу о сильных страстях вступление геометрического характера.
Природа движется по кругу. Искусство — по прямой линии. Все натуральное округлено, все искусственное угловато. Человек, заблудившийся в метель, сам того не сознавая, описывает круги; ноги горожанина, приученные к прямоугольным комнатам и площадям, уводят его по прямой линии прочь от него самого.
Круглые глаза ребенка служат типичным примером невинности; прищуренные, суженные до прямой линии глаза кокетки свидетельствуют о вторжении Искусства. Прямая линия рта говорит о хитрости и лукавстве; и кто же не читал самых вдохновенных лирических излияний Природы на губах, округлившихся для невинного поцелуя?
Красота — это Природа, достигшая совершенства, округленность — это ее главный атрибут. Возьмите, например, полную луну, золотой шар над входом в ссудную кассу, купола храмов, круглый пирог с черникой, обручальное кольцо, арену цирка, круговую чашу, монету, которую вы даете на чай официанту. С другой стороны, прямая линия свидетельствует об отклонении от Природы. Сравните только пояс Венеры с прямыми складочками английской блузки.
Когда мы начинаем двигаться по прямой линии и огибать острые углы, наша натура терпит изменения. Таким образом, Природа, более гибкая, чем Искусство, приспособляется к его более жестким канонам. В результате нередко получается весьма курьезное явление, например: голубая роза, древесный спирт, штат Миссури, голосующий за республиканцев, цветная капуста в сухарях и житель Нью-Йорка.
Природные свойства быстрее всего утрачиваются в большом городе. Причину этого надо искать не в этике, а в геометрии. Прямые линии улиц и зданий, прямолинейность законов и обычаев, тротуары, никогда не отклоняющиеся от прямой линии, строгие, жесткие правила, не допускающие компромисса ни в чем, даже в отдыхе и развлечениях, — все это бросает холодный вызов кривой линии Природы.
Поэтому можно сказать, что большой город разрешил задачу о квадратуре круга. И можно прибавить, что это математическое введение предшествует рассказу об одной кентуккийской вендетте, которую судьба привела в город, имеющий обыкновение обламывать и обминать все, что в него входит, и придавать ему форму своих углов.
Эта вендетта началась в Кэмберлендских горах между семействами Фолуэл и Гаркнесс. Первой жертвой кровной вражды пала охотничья собака Билла Гаркнесса, тренированная на опоссума. Гаркнессы возместили эту тяжелую утрату, укокошив главу рода Фолуэлов. Фолуэлы не задержались с ответом. Они смазали дробовики и отправили Билла Гаркнесса вслед за его собакой в ту страну, где опоссум сам слезает к охотнику с дерева, не дожидаясь, чтобы дерево срубили.
Вендетта процветала в течение сорока лет. Гаркнессов пристреливали через освещенные окна их домов, за плугом, во сне, по дороге с молитвенных собраний, на дуэли, в трезвом виде и наоборот, поодиночке и семейными группами, подготовленными к переходу в лучший мир и в нераскаянном состоянии. Ветви родословного древа Фолуэлов отсекались точно таким же образом, в полном согласии с традициями и обычаями их страны. В конце концов после такой усиленной стрижки родословного древа в живых осталось по одному человеку с каждой стороны. И тут Кол Гаркнесс, рассудив, вероятно, что продолжение фамильной распри приняло бы уж чересчур личный характер, неожиданно скрылся из Кэмберленда, игнорируя все права Сэма, последнего мстителя из рода Фолуэлов.
Через год после этого Сэм Фолуэл узнал, что его наследственный враг, здравый и невредимый, живет в Нью-Йорке. Сэм вышел во двор, перевернул кверху дном большой котел для стирки белья, наскреб со дна сажи, смешал ее со свиным салом и начистил этой смесью сапоги. Потом надел дешевый костюм когда-то орехового цвета, а теперь перекрашенный в черный, белую рубашку и воротничок и уложил в ковровый саквояж белье, достойное спартанца. Он снял с гвоздя дробовик, но тут же со вздохом повесил его обратно. Какой бы похвальной и высоконравственной ни считалась эта привычка в Кэмберленде, неизвестно еще, что скажут в Нью-Йорке, если он начнет охотиться на белок среди небоскребов Бродвея. Старенький, но надежный кольт, покоившийся много лет в ящике комода, показался ему самым подходящим оружием для того, чтобы перенести вендетту в столичные сферы. Этот револьвер вместе с охотничьим ножом в кожаных ножнах Сэм уложил в ковровый саквояж. И, проезжая верхом на муле мимо кедровой рощи к станции железной дороги, он обернулся и окинул мрачным взглядом кучку белых сосновых надгробий — родовое кладбище Фолуэлов.
Сэм Фолуэл прибыл в Нью-Йорк поздно вечером. Все еще следуя свободным законам природы, движущейся по кругу, он сначала не заметил грозных, безжалостных, острых и жестких углов большого города, затаившегося во мраке и готового сомкнуться вокруг его сердца и мозга и отштамповать его наподобие остальных своих жертв. Кебмен выхватил Сэма из гущи пассажиров, как он сам, бывало, выхватывал орех из вороха опавших листьев, и умчал в гостиницу, соответствующую его сапогам и ковровому саквояжу.
На следующее утро последний из Фолуэлов сделал вылазку в город, где скрывался последний из Гаркнессов. Кольт он засунул под пиджак и укрепил на узком ремешке; охотничий нож висел у него между лопаток, на полдюйма от воротника. Ему было известно одно — что Кол Гаркнесс ездит с фургоном где-то в этом городе и что он, Сэм Фолуэл, должен его убить, — и как только он ступил на тротуар, глаза его налились кровью и сердце загорелось жаждою мести.
Шум и грохот центральных авеню завлекали его все дальше и дальше. Ему показалось, что вот-вот он встретит на улице Кола с кувшином для пива в одной руке, с хлыстом в другой и без пиджака, точь-в-точь как где-нибудь во Франкфурте или Лорел-Сити. Но прошел почти час, а Кол все еще не попадался ему навстречу.
Может быть, он поджидал Сэма в засаде, готовясь застрелить его из окна или из-за двери. Некоторое время Сэм зорко следил за всеми дверьми и окнами.
К полудню городу надоело играть с ним, как кошка с мышью, и он вдруг прижал Сэма своими прямыми линиями.
Сэм Фолуэл стоял на месте скрещения двух больших прямых артерий города. Он посмотрел на все четыре стороны и увидел нашу планету, вырванную из своей орбиты и превращенную с помощью рулетки и уровня в прямоугольную плоскость, нарезанную на участки. Все живое двигалось по дорогам, по колеям, по рельсам, уложенное в систему, введенное в границы. Корнем жизни был кубический корень, мерой жизни была квадратная мера. Люди вереницей проходили мимо, ужасный шум и грохот оглушили его.
Сэм прислонился к острому углу каменного здания. Чужие лица мелькали мимо него тысячами, и ни одно из них не обратилось к нему. Ему казалось, что он уже умер, что он призрак и его никто не видит. И город поразил его сердце тоской одиночества.
Какой-то толстяк, отделившись от потока прохожих, остановился в нескольких шагах от него, дожидаясь трамвая. Сэм незаметно подобрался к нему поближе и заорал ему в ухо, стараясь перекричать уличный шум:
— У Ранкинсов свиньи весили куда больше наших, да ведь в ихних местах желуди совсем другие, много лучше, чем у нас…
Толстяк отодвинулся подальше и стал покупать жареные каштаны, чтобы скрыть свой испуг.
Сэм почувствовал, что необходимо выпить. На той стороне улицы мужчины входили и выходили через вращающуюся дверь. Сквозь нее мелькала блестящая стойка, уставленная бутылками. Мститель перешел дорогу и попытался войти. И здесь опять Искусство преобразило знакомый круг представлений. Рука Сэма не находила дверной ручки — она тщетно скользила по прямоугольной дубовой панели, окованной медью, без единого выступа, хотя бы с булавочную головку величиной, за который можно было бы ухватиться.
Смущенный, красный, растерянный, он отошел от бесполезной двери и сел на ступеньки. Дубинка из акации ткнула его в ребро.
— Проходи! — сказал полисмен. — Ты здесь давненько околачиваешься.
На следующем перекрестке резкий свисток оглушил Сэма. Он обернулся и увидел какого-то злодея, посылающего ему мрачные взгляды из-за дымящейся на жаровне горки земляных орехов. Он хотел перейти улицу. Какая-то громадная машина, без лошадей, с голосом быка и запахом коптящей лампы, промчалась мимо, ободрав ему колени. Кеб задел его ступицей, а извозчик дал ему понять, что любезности выдуманы не для таких случаев. Шофер, яростно названивая в звонок, впервые в жизни оказался солидарен с извозчиком. Крупная дама в шелковой жакетке «шанжан» толкнула его локтем в спину, а мальчишка газетчик не торопясь швырял в него банановыми корками и приговаривал: «И не хочется, да нельзя упускать такой случай».
Кол Гаркнесс, кончив работу и поставив фургон под навес, завернул за острый угол того самого здания, которому смелый замысел архитектора придал форму безопасной бритвы. В толпе спешащих прохожих, всего в трех шагах впереди себя, он увидел кровного врага всех своих родных и близких.
Он остановился как вкопанный и в первое мгновение растерялся, застигнутый врасплох без оружия. Но Сэм Фолуэл уже заметил его своими зоркими глазами горца.
Последовал прыжок, поток прохожих на мгновение заколебался и покрылся рябью, и голос Сэма крикнул:
— Здорово, Кол! До чего же я рад тебя видеть!
И на углу Бродвея, Пятой авеню и Двадцать третьей улицы кровные враги из Кемберленда пожали друг другу руки.
Розы, резеда и романтика
Перевод И. Гуровой
Рэвнел (Рэвнел — путешественник, художник и поэт) швырнул журнал на пол. Сэмми Браун, секретарь биржевого маклера, сидевший у окна, подскочил от неожиданности.
— В чем дело, Рэвви? — спросил он. — Критика пустила твои акции под откос?
— Романтика скончалась, — ответил Рэвнел шутливо. Когда Рэвнел говорил шутливо, он, как правило, бывал глубоко серьезен. Подобрав журнал, он небрежно его пролистал.
— Даже филистер вроде тебя, Сэмми, — сказал Рэвнел серьезно (тон, неизменно означавший, что он шутит), — наверное, способен это понять. Вот журнал, в котором некогда печатались Эдгар По и Лоуэлл, Уитмен и Брет Гарт, Дюморье и Лэньир, и… но хватит и этого. А вот литературное пиршество, которое предлагает тебе его последний номер: статья о кочегарах и угольных ямах на военных кораблях; разоблачение методов, применяемых при изготовлении ливерной колбасы; продолжение повести о международной операции с сухими дрожжами, успешно завершенной Уоллстритом; сонет, посвященный медведю, по которому промазал наш президент; очерк некой девицы, которая неделю занималась тайным сбором сведений, строча комбинезоны где-то на Ист-Сайде; «художественный» рассказ, от которого разит гаражом и автомобилями некой марки — разумеется, в заголовке фигурируют слова «Амур» и «шофер». Далее следуют: статья о военно-морской стратегии, снабженная иллюстрациями — Непобедимая Армада и новые паромы, курсирующие между Манхэттеном и Статен-Айлендом; повестушка про политикана из низов, который покорил сердце красавицы с Пятой авеню, поставив ей фонарь под глазом и отказавшись голосовать за позорное постановление (неясно только, где, собственно, то ли в отделе муниципалитета, ведающем уборкой уличного мусора, то ли в конгрессе), и, наконец, девятнадцать страниц редакционной похвальбы на тему о растущих тиражах журнала. А все это вместе, Сэмми, — извещение о кончине Романтики.
Сэмми Браун уютно сидел в большом кожаном кресле у окна. Костюм на нем был пронзительно рыжий в весьма заметную клетку, и цвет этот отлично гармонировал с кончиками четырех сигар, выглядывавших из жилетного кармана. Башмаки были светло-коричневыми, носки — серыми, открытое взору белье — небесно-голубым, а на белоснежном, высоком, жестком, как жесть, воротничке раскинула крылья черная бабочка. Лицо Сэмми (наименее значительный его атрибут) было круглым, симпатичным и бело-розовым, а его глаза не обещали приюта гонимой Романтике.
Это окно квартиры Рэвнела выходило в старый сад с тенистыми деревьями и густыми кустами. С одной стороны его теснил многоквартирный дом, высокая кирпичная стена ограждала его от улицы, а прямо напротив окна под завесой летней листвы прятался старинный особняк — поистине осажденный замок. Вокруг ревел, завывал, визжал город, ломился в его дубовые двери и потрясал над кирпичной стеной белыми трепещущими чеками, предлагая условия капитуляции. Серая пыль ложилась на деревья, осада становилась все ожесточеннее, но подъемный мост оставался поднятым. Для дальнейшего же язык рыцарских времен не годится. В особняке проживал пожилой джентльмен, который любил свой старый дом и не желал его продавать. Этим и исчерпывалась романтика осажденного замка.
Сэмми Браун являлся в квартиру Рэвнела три, а то и четыре раза в неделю. Он состоял членом того же клуба, что и поэт, ибо былые Брауны знавали известность, хотя Сэмми и был опошлен соприкосновением с деловым миром. Он не тратил слез на опочившую Романтику. Сердце его чаровала песнь биржевого телеграфа, а конские и иные ристания он мерил по меркам розовых спортивных листков. Ему нравилось сидеть в кожаном кресле у окна поэта. И поэт ничего не имел против. Сэмми, казалось, слушал его с удовольствием, а к тому же секретарь биржевого маклера был таким идеальным воплощением новых времен и их низкопробной практичности, что Рэвнелу нравилось превращать его в козла отпущения.
— А я знаю, какая муха тебя укусила, — сказал Сэмми, которого биржа научила проницательности. — Журнал не взял твоих стишков. Вот ты на него и злишься.
— Твоя догадка не была бы лишена остроумия, если бы речь шла об Уолл-стрите или о выборах президента в дамском клубе, — ответил Рэвнел невозмутимо. — Но представь себе, в этом номере напечатано одно мое стихотворение — если ты позволишь мне называть его так.
— Ну-ка, прочти, а я послушаю, — сказал Сэмми, провожая глазами облачко табачного дыма, которое он выпустил в окно.
Стойкостью Рэвнел не превосходил Ахиллеса. А кто его превосходит? Слабое местечко обязательно да отыщется. Эта, как ее, ну эта… должна же ведь как-то ухватить нас, чтобы макнуть в это… ну, в это, которое сделает нас неуязвимыми. И Рэвнел, открыв журнал, прочел вслух такие строки:
ЧЕТЫРЕ РОЗЫ
Я розу вплел в волну твоих кудрей
(То белая была, в ней дань благоговенья),
Другую приколола ты на грудь
(То красная была, огня любви мгновенье),
Еще одну ты сорвала с куста
(То чайная была, подруга расставаний),
Четвертую ты протянула мне —
И подарила с ней шипы воспоминаний.
— Штучка что надо, — сказал Сэмми с восхищением.
— Осталось еще пять строф, — заметил Рэвнел со страдальческой иронией. — Естественно, конец строфы требует паузы. Но, конечно…
— Дочитывай, дочитывай, старина! — виновато воскликнул Сэмми. — Я вовсе не хотел тебя перебивать. Ты же знаешь, я в поэзии не очень разбираюсь. Для меня ведь что конец стиха, что конец строфы — все одно. Давай, читай остальное.
Рэвнел вздохнул и отложил журнал.
— Ну, ничего, — весело сказал Сэмми. — Подождем до следующего раза. А я пошел. У меня в пять свидание.
Он последний раз взглянул на тенистый сад и удалился, фальшиво насвистывая немелодичный мотивчик из скетча, подхваченный в каком-то увеселительном саду.
На следующий день Рэвнел отделывал корявую строку нового сонета, расположившись у окна, которое выходило в осажденный сад барона-бессребреника. Внезапно он подскочил, расплескивая слоги и рифмы.
Деревья, заслонявшие особняк, в одном месте расступались. В просвете виднелось окно. И в эту минуту над подоконником склонился ангел в белоснежном одеянии, воплощение самых заветных его поэтических и романтических грез. Юная, свежая, точно капля росы, изящная, точно кисть сирени, она преображала затерявшийся среди уличного рева сад в приют сказочной принцессы, и ни один воспетый поэтами цветок не мог сравниться с нею красотой. Такой увидел ее Рэвнел в первый раз. Она помедлила у окна, а потом скрылась в глубине комнаты, но сквозь грохот колес и лязг трамваев его завороженного слуха достиг обрывок звонкой трели.
Вот так, словно в отместку за насмешливый укор, который поэт бросил Романтике, словно кара за то, что он отрекся от неумирающего духа юности и красоты, это видение властно предстало перед ним, чаруя и обвиняя. И столь преображающей была его сила, что в единое мгновение весь мир Рэвнела стал иным до последней своей частички. Грохотанье груженых подвод, проезжающих мимо ее дома, было теперь басовым аккомпанементом к мелодии любви. Вопли газетчиков превратились в птичий щебет, деревья за его окном — в сад Капулетти, привратник стал великаном-людоедом, а сам он — рыцарем с копьем, мечом и лютней.
Вот так является Романтика своим избранникам в чащобах кирпича и камня, когда, полагая, что она заблудилась в дебрях большого города, ее разыскивают с полицией.
В четыре часа в тот же день Рэвнел вновь созерцал особняк напротив. В окне его надежд стояли четыре маленьких вазы, и в каждой была пышная роза — белая или красная. И пока он смотрел, над ними, затмив их прелесть, склонилась она и — может ли быть? — устремила задумчивый взор на его собственное окно. Затем, словно встретив его почтительный, но пылкий взгляд, она исчезла, и лишь благоухающие эмблемы остались на подоконнике.
О да! Эмблемы! Он был бы недостоин, когда б не понял. Она прочла его стихотворение «Четыре розы», оно тронуло ее сердце, и это — ее романтическое послание! Конечно, она знает, что автор этих стихов, поэт Рэвнел, живет напротив, по ту сторону ее сада. И конечно, она видела в журналах его портрет. Столь деликатную, нежную, стыдливую, лестную весточку нельзя оставить без ответа!
В эту минуту Рэвнел заметил рядом с розами горшочек с каким-то растением. Ничтоже сумняшеся он достал бинокль и, укрывшись за занавеской, навел его на неведомый цветок. Резеда!
С истинно поэтическим прозрением он снял с полки книгу бесполезных знаний и торопливо открыл ее на «языке цветов».
«Резеда, цвет зеленый — жду встречи».
Вот так. Романтика никогда не останавливается на полдороге. Уж если она возвращается к вам, то приносит дары и готова сесть с вязаньем у вашего камина, лишь бы вы ей разрешили.
И тут Рэвнел улыбнулся. Влюбленный улыбается, когда он уверен в победе. Женщина, когда ее любовь торжествует, перестает улыбаться. Для него битва завершена, для нее — только начинается. Какая очаровательная мысль — поставить на подоконнике четыре розы так, чтобы он их увидел! Тонкой и поэтичной должна быть ее душа. Ну а теперь остается только найти способ устроить встречу.
Веселый свист и шум захлопнувшейся двери возвестили приход Сэмми Брауна.
Рэвнел снова улыбнулся. Всеобъемлющие лучи духовного возрождения осияли даже Сэмми, включая его ультрамодный костюм, галстучную булавку в виде подковки, румяное лицо, вульгарный жаргон и безотчетное преклонение перед Рэвнелом. Можно ли вообразить более эффектный контраст со светлой невидимой гостьей, почтившей своим присутствием мрачную обитель поэта, чем этот секретарь биржевого маклера!
Сэмми опустился в свое излюбленное кресло у окна и поглядел на запыленную листву сада. Затем он вытащил часы и вскочил как ужаленный.
— Ого! — воскликнул он. — Двадцать минут пятого! Мне надо бежать, старина. У меня в половине пятого свидание.
— Так чего же ты приходил? — осведомился Рэвнел с язвительной шутливостью — Раз у тебя на это время назначено свидание? Я привык думать, что вы, деловые люди, больше бережете свои минуты и секунды.
Сэмми смущенно задержался в дверях и стал еще румянее.
— Честно сказать, Рэвви, — объяснил он, словно обращаясь к клиенту, исчерпавшему свой счет, — честно сказать, я только сейчас про него узнал. Вот послушай, старина… вон в том особняке живет одна девушка — девушка первый сорт, и я в нее врезался по уши. Ну, попросту говоря, мы помолвлены. Ее старик ни в какую, только у него руки коротки. Правда, следит он за ней строго. А из этого твоего окна видно окно Эдит. И она мне сигналит, в каком часу пойдет за покупками, чтоб мы могли встретиться. Вот сегодня она выйдет из дома в половине пятого. Наверно, надо было сразу тебе сказать, но я знаю, ты же мне друг. Ну, пока.
— Как так «сигналит»? — спросил Рэвнел, чья улыбка слегка утратила непосредственность.
— Розами, — лаконично ответил Сэмми. — Сегодня их четыре. Это значит: в четыре часа на углу Бродвея и Двадцать третьей улицы.
— А резеда? — не отступал Рэвнел, судорожно хватая шлейф ускользающей Романтики.
— Резеда — это полчаса, то есть в половине пятого, — крикнул Сэмми из передней. — До завтра, старина.
Весна души
Перевод В.Александрова, под ред. В. Азова
Маловероятно, чтобы богиня могла умереть. Значит, Истра, древняя саксонская богиня весны, должно быть, смеется в свой кисейный рукав над людьми, которые считают, что Пасха, весенний праздник, существует только в определенном районе Пятой авеню, после церковной службы.
Нет, весенний праздник принадлежит всему миру. Птармиган на Аляске меняет свои белые перья на коричневые, патагонский красавец мужчина смазывает жиром свои волосы и тащит новую возлюбленную в свою покрытую шкурами хижину. А на улице Кристи…
Мистер «Тигр» Мак-Кирк встал с чувством непонятного беспокойства. Он привычной ногой оттолкнул прочь с дороги, как щенят, трех младших братьев, спавших на полу. Потом он подошел к четырехугольному зеркалу, висевшему у окна, и побрился. Если это кажется вам слишком незначительным делом, не достойным быть отмеченным, я извиняю вас. Вы не знаете, сколько бритве надо преодолеть препятствий, чтоб пройти по щекам и подбородку мистера Мак-Кирка.
Мистер Мак-Кирк-старший уже давно ушел на работу. Взрослый сын сидел без дела. Он был мраморщиком, а мраморщики бастовали.
— Что у тебя болит? — спросила его мать, испытующе взглянув на него. — Может быть, тебе нездоровится?
— Он все думает об Анне-Марии Доул, — нагло объяснил младший брат «Тигра» Тим, десяти лет.
«Тигр» протянул свою руку чемпиона и сбросил маленького Мак-Кирка со стула.
— Я прекрасно себя чувствую, — сказал он. — За исключением какого-то непонятного ощущения. Я чувствую, словно мне предстоит землетрясение, или музыка, или легкая лихорадка с жаром, а может быть, пикник. Сам не знаю, что я чувствую. Я чувствую, что мне хочется дать полисмену по уху или, может быть, обойти весь Луна-парк со всеми аттракционами.
— У тебя весна в жилах, — сказала миссис Мак-Кирк. — Сок поднимается. Было время, когда у меня ноги ходуном ходили и кровь приливала к голове, лишь только земляные черви начинали выползать при утренней росе. Тебе полезно выпить чашку чая из чертополоха и генцианы.
— Брось! — нетерпеливо сказал Мак-Кирк. — Никакой весны не видать. Снег еще лежит на крыше сарая на заднем дворе у Донована. А вчера на Шестой авеню показались открытые вагоны трамвая, и швейцар перестал заказывать уголь. Все это означает еще шесть недель зимы, по всем признакам.
После завтрака мистер Мак-Кирк провел пятнадцать минут перед исцарапанным зеркалом, подчиняя себе непокорные волосы и поправляя галстук, зеленый с малиновым, украшенный лиловой булавкой из надгробного камня, красноречиво свидетельствовавшей о его профессии.
С тех пор как объявили забастовку, его главной привычкой стало отправляться каждое утро к салуну Флаэрти; он устраивался там на тротуаре, опираясь одной ногой на ящик чистильщика сапог, и рассматривал длинную панораму; таким образом он убивал время до двенадцати часов — обеденного времени. Сам мистер «Тигр» Мак-Кирк, с его атлетическим ростом в семьдесят дюймов, с его отличной тренировкой для спорта и драки, с гладким, бледным, приветливым лицом, с его изящным костюмом и деловым видом, представлял из себя зрелище, не отталкивающее для глаз.
Но в это утро мистер Мак-Кирк не поспешил сразу к месту своего досуга и наблюдения. Что-то необычное, чего он не умел охватить, дрожало в воздухе. Что-то путало его мысли, возбуждало чувства, делало его одновременно томным, раздражительным, восторженным, недовольным и веселым. Он не умел поставить диагноза и не знал, что весна физиологически распускается в его организме.
Миссис Мак-Кирк говорила о весне. «Тигр» скептически оглянулся, ища ее признаки. Их было мало. Правда, шарманщики вышли на работу, но они всегда были скороспелыми предвестниками; они считали, что весна достаточно близка, и открывали уже свою охоту за медяками, как только в парке прекращалось катанье на коньках. В окнах модных магазинов расцветали пасхальные шляпы, пестрые, веселые и ликующие. В киосках на тротуарах выделялись зеленые пятна. На подоконнике в третьем этаже первая в сезоне подушка для локтей — полоска старого золота на алом фоне, — поддерживала руки задумчивой брюнетки в капоре. Ветер приносил холод с Восточной реки, но воробьи летели с соломинками к карнизам. Старьевщик, соединивший дальновидность с верой, выставил в витрине ледник и принадлежности для игры в бейсбол. Затем взгляд «Тигра», раскритиковавший эти признаки, упал на нечто, таящее в себе зародыш обещания. С яркой новой литографии на него смотрела голова Козерога, предвещавшая свежий и крепкий напиток.
Мистер Мак-Кирк вошел в салун и заказал стакан мартовского пива.
Он бросил на стойку никелевую монету, поднял стакан к губам, пригубил, поставил стакан обратно и направился к дверям.
— В чем дело, лорд Болингброк? — насмешливо спросил буфетчик. — Вам нужна фарфоровая посуда или баккара с золотой каемкой?
— Послушайте, — сказал мистер Мак-Кирк, обернувшись и выбросив вперед горизонтально руку и подбородок под углом в сорок пять градусов. — Вы на своем месте, только когда можете подлизываться. Я раздумал пить. Что? Вы получили деньги? Так и молчите.
Таким образом, к странному настроению, овладевшему мистером Мак-Кирком, присоединилось еще непостоянство в желаниях. Покинув салун, он прошел двадцать шагов и прислонился к открытым дверям Лутца, парикмахера. Они с Лутцом были друзьями и маскировали свои чувства взаимными обидами и дубоватыми остротами.
— Эй ты, ирландский бездельник! — заревел Лутц. — Как живешь? Видно, полисмены и ловцы бродячих собак плохо исполняют свои обязанности.
— Алло, немчура! — сказал мистер Мак-Кирк. — Все скучаешь по сосискам?
— Наплевать! — воскликнул немец. — У меня душа сегодня витает выше сосисок. Весна в воздухе. Я чувствую, как она идет по лужам на мостовой, по льду на реке. Скоро начнутся пикники на островах с бочонками пива под деревьями.
— Послушай, — сказал мистер Мак-Кирк, надвигая шляпу на лоб. — Что это все дразнят меня весной? В воздухе не больше весны, чем конского волоса в диванах в меблирашках на Второй авеню. Я за теплые фуфайки и горячие оладьи.
— В тебе нет поэзии, — сказал Лутц. — Правда, еще сыро и холодно и в городе мало предвестников весны. Но есть три сорта людей, которые должны всегда прежде всех чувствовать приближение весны: это поэты, влюбленные и бедные вдовы.
Мистер Мак-Кирк пошел своей дорогой, все еще во власти непонятного ему странного волнения. Чего-то недоставало для его покоя, и он злился, потому что не знал, в чем дело. Пройдя два квартала, он наткнулся на врага, которого честь обязывала его вызвать на бой.
Мистер Мак-Кирк пошел в атаку с характерной быстротой и яростью, заслужившими ему ласкательную кличку «Тигра». Защита мистера Кановера оказалась настолько быстрой и ловкой, что битва затянулась до тех пор, пока зрители не издали бескорыстный предостерегающий крик «Бросьте! Фараоны!»
Бойцы легко спаслись, пробежав через ближайший открытый подъезд в задний двор дома.
Мистер Мак-Кирк выплыл на другой улице. Он некоторое время постоял у фонаря, глубоко задумавшись, потом обернулся и вошел в маленький книжный магазин.
Молодая рыжеволосая женщина, со жвачкой во рту, посмотрела на него замораживающим взглядом через ледяное пространство прилавка.
— Скажите, барышня, — спросил он, — не найдется ли у вас песенник, где имеется это? Сейчас вспомню, как это начинается:
Весной пойдем мы в рощу, дорогая,
И будем вспоминать о днях былых…
— У меня есть приятель, — объяснил мистер Мак-Кирк. — Он лежит со сломанной ногой и прислал меня за книгой. Он бредит стихами и поэзией, когда не может выйти, чтоб выпить.
— У нас этого нет, — ответила молодая женщина с нескрываемым презрением. — Но вышла новая песенка, начинающаяся словами:
Усядемся в старое кресло вдвоем,
Нам будет уютно при свете огня.
Нам нет смысла следовать за мистером «Тигром» Мак-Кирком в его дальнейших блужданиях в течение этого дня, до той минуты, когда он постучал в дверь Анны-Марии Доул.
По-видимому, богиня Истра наконец-то направила его шаги на верный путь.
— Это ты, Джимми? — закричала она с улыбкой, открывая дверь. (Анна-Мария не признавала «Тигра»). — Что это значит?
— Выйди в коридор, — сказал мистер Мак-Кирк. — Я хочу узнать твое мнение о погоде… честное слово…
— Ты рехнулся, что ли? — спросила Анна-Мария.
— Да, — сказал «Тигр». — Они весь день твердят мне, что в воздухе весна. Они врут? Или я?
— Боже мой! — сказала Анна-Мария. — Разве ты не заметил? Я почти что чувствую запах фиалок и зеленой травы. Понятно, их еще нет, это только такое чувство.
— К этому я и веду, — сказал Мак-Кирк. — У меня было это чувство. Я сначала его не распознал. Я думал, что это, может быть, зависть меня гложет: я недавно забрел выше Четырнадцатой улицы. Но мой Katzenjammer не говорит мне о фиалках. Он твердит мне твое имя, Анна-Мария. Только ты мне нужна. Мы станем на работу в будущий понедельник, и я буду зарабатывать четыре доллара в день. Ну, решайся, детка! Хочешь, чтобы мы были парой?
— Джимми! — вздохнула Анна-Мария и вдруг исчезла в складках его пальто. — Разве ты не видишь, что сейчас весь мир охвачен весной?
Но вы сами понимаете, чем окончился этот день. Он начался таким блестящим обещанием весенних прелестей, но к концу дня в воздухе появился холодок, и выпало на дюйм снегу, — так поздно в марте! Дамы на Пятой авеню плотно закутались в свои меха. Только в окнах цветочных магазинов можно было видеть предвестников утренней улыбки приближавшейся богини Истры.
В шесть часов герр Лутц начал закрывать магазин. Он услыхал хорошо знакомый клич:
— Алло, немчура!
«Тигр» Мак-Кирк, без пиджака, со шляпой набекрень, стоял на улице, среди снежного вихря, и дымил черной сигарой.
— Donnervetter! — воскликнул Лутц. — Зима опять вернулась.
— Врешь, немчура! — дружески возразил мистер Мак-Кирк. — Теперь весна — минута в минуту.
Кошмарная ночь на лоне столичной природы
Перевод Н. Жуковской
— Вот когда можно было узнать человека насквозь, так это во время последней страшной жары, — сказал мне мой приятель, вагоновожатый трамвая № 8606. — Надо вам сказать, что Комиссар Парков и Садов, совместно с Комиссаром Лесного Департамента и Комиссаром Полиции, взяли да и сочинили такое постановление, чтобы впредь до того, как ведающее погодой Бюро не понизит до нормальной температуры воздух, публике разрешалось проводить ночь в Общественных Парках и Садах. Ну и это самое их постановление утвердил еще им Секретарь Государственных Имуществ и Общества Борьбы с Москитами в Южном Оранжуэце, а также Комиссии По Улучшению Быта Деревни. И вот, как только постановление было объявлено, началось настоящее переселение народов из собственных квартир в Общественные Парки. Через десять минут после захода солнца можно было подумать, что в этих парках происходит репетиция комедии с раздеванием. Люди шли семьями, толпами, целыми обществами, кланами, племенами, клубами, и все это шло «наслаждаться ночной прохладой, лежа на траве под открытым небом». Те, у кого не было переносных печей для того, чтобы оградить себя от холода ночью, тащили с собой груды теплых одеял. Они устраивали очаги в сени деревьев, теснились на узеньких дорожках, зарывались в траву там, где грунт был помягче, и, таким образом, в одном только Центральном парке довольно успешно вело борьбу с ночной прохладой до пяти тысяч человеческих особей. Вы знаете, что я живу в доме элегантно-комфортабельно отделанных и устроенных квартир «Биршеба», в том, что стоит над самой высокой частью Центральной нью-йоркской дороги. Когда, значит, пришел к нам в дом этот самый приказ о ночевке в парке, такое поднялось, что можно было подумать, что сразу в двух местах у нас пожар сделался и всем жильцам грозит полная потеря имущества. Все принялись увязывать свои перины, галоши, чайники, целые вязки чесноку, ящики с углем, чтобы хоть как-нибудь в этом самом парке переночевать. Тротуар перед нашим домом, скажу я вам, был что русский лагерь во время генерального наступления Оямы. Стоном стон у нас в доме стоял, начиная с самого верхнего этажа, где жил Дани Геозхизэн, до апартаментов в первом этаже, которые занимает миссис Гольдштейнуйски. «На кой прах, — бешено кричал швейцару Дани, стоя в своих синих нитяных носках, — на кой прах меня выпроваживают из моей уютной квартиры и я должен валяться в траве, как какой-нибудь кролик?! Только черт знает кто мог выдумать что-нибудь подобное!» — «Ну, вы там, потише, — остановил его полисмен, сжимая в руке свою резиновую дубинку. — Это выдумал не черт знает кто! А вы должны подчиняться предписанию полицейского комиссара. Живей собирайтесь! Все, все выбирайтесь и извольте отправляться в парк».
А как же нам хорошо жилось в наших квартирках в доме «Биршеба». О'Доуди и Штейновицы, и Каллаханы и Коганы, и Спиццинелли, и Мак-Мьюзы, и Шпигельмейеры, и Уонэсы, люди всех национальностей жили как одна большая семья. С наступлением душных жарких ночей мы организовали живую цепь из детей, которые передавали нам из пивной Келли, что на углу, кружки, так что даже и за пивом бегать не приходилось. Сидишь себе одетый ровно настолько, насколько полагается по статусу, ветерком тебя на сквознячке обдувает, вентилятор жужжит, ноги в окошко выставишь; в шестом этаже Розенштейна дочки, сидя на пожарной лестнице, песни распевают, с восьмого доносятся звуки флейты Патси Рурка, изо всех окон дамочки наши перекликаются, уменьшительными именами друг дружку называют; одним словом, летнее пребывание в наших квартирках в доме «Биршеба» — это, я вам скажу, лучше всякого курорта. Самое, так сказать, модное летнее местопребывание рядом с ним показалось бы скверной дырой. Пива вдоволь, ноги в окно высунуты, старуха тебе на жаровне котлеты свиные жарит, дети в легких платьишках на тротуаре вокруг шарманщика топчутся, за квартиру у тебя за неделю уплачено, чего еще может лучшего пожелать в летнюю душную ночь человек? И вдруг нате вам! Приходит это самое полицейское предписание и вас из вашей собственной квартиры гонят ночевать в какой-то парк. Честное слово, словно мы не в свободной Америке, а в империи Российской живем! Мы все это еще им при новых выборах припомним! Ну так вот, этот самый полисмен загнал весь наш табор в ближайшие ворота парка. Там-то среди деревьев темно совсем, ну и дети, конечно, сейчас же вой подняли, домой проситься стали. А полисмен говорит нам:
«Вы проведете ночь, лежа здесь, среди зелени, в живописной местности. Уклонение от исполнения этого предписания будет рассматриваться как оскорбление комитета Парков и заведующего Метеорологической станцией и повлечет за собой тюремное заключение. В моем ведении находятся эти тридцать акров, от этого места до Египетского памятника, и я рекомендую вам вести себя смирно и полицию не беспокоить. Проводить ночь на траве вы приговорены властями. Утром вы можете вернуться домой, но к ночи вы снова должны быть здесь».
Освещения, кроме как на аллеях, где ездят автомобили, у нас, ста семидесяти девяти квартирантов дома «Биршеба», не было никакого; приходилось устраиваться в этом проклятом лесу, кто как может. Тем, что захватили одеяла и дрова, было еще сносно; развели костры, укутались с головой в одеяла и с проклятиями кое-как улеглись на траве. Все равно и делать нечего, и смотреть нечего, и пить нечего. Тьма такая, что друга от недруга не отличишь, только носом с кем-то тычешься. Я захватил из дома новое свое зимнее пальто, красное стеганое одеяло с постели и несколько пилюль хинина. Три раза в течение этой ночи кто-то валился на меня и коленом давил мне на горло. И три раза я принужден был вскакивать, давать сдачи по физиономии и кого-то сбрасывать вниз на посыпанную гравием дорожку. И вдруг чувствую, что ко мне жмется кто-то, от кого так и веет ароматом пивной Келли, прямо нос с носом столкнулись.
«Так это вы, Патси?» — спрашиваю, а он в ответ:
«Так это вы, Карни? Как вы думаете, долго это будет продолжаться?»
«Я погоды предсказывать не умею», — говорю я. — А только, ежели они желают удачи на ближайших выборах, они разок-другой должны нам дать поспать у себя дома, прежде чем распространять свои списки».
«Хотя бы разок поиграть на флейте у себя дома. Посидеть на ветерке у своего окошечка; в аромате жареного лука и колбасы, под грохот пробегающих внизу поездов, почитать о последних убийствах.
Чего ради пасут они нас здесь? Одни эти заползающие на своих ножках к вам в штаны всякие штучки чего стоят! А целым роем кружащиеся около вас эти, что называются москитами! Кому это все нужно, Карни?! Если б еще за это время за квартиру не приходилось платить».
«Это ежегодная великая неделя «на траве», которую полиция и Аптечный Трест устраивают в целях использования той части населения, которая не ездит на пикники к морю».
«Да я ни за какие деньги не могу спать на земле! У меня от этого сенная лихорадка делается и ревматизм, а в ушах у меня настоящий муравейник».
Ну вот, так проходит ночь, бывшие квартиранты дома «Биршеба» стонут и спотыкаются в темноте, не находя себе места в этом лесу. Дети хнычут от холода, наш швейцар кипятит им воду для чая и поддерживает костры дощечками с указанием дороги в казино и в таверну. Квартиранты стараются расположиться семьями, но надо иметь особое счастье для того, чтобы очутиться рядом хоть с человеком с одного с вами этажа или хотя бы одного с вами вероисповедания. То и дело кто-нибудь из Мерфи скатывается к Розенштейнам, а то Коган пытается забраться под кусты к О'Треди; происходят столкновения, и кто-нибудь вылетает на проезжую дорогу, где и остается. Кое-кто из женщин таскает друг друга за волосы, ближайшего плачущего ребенка, в силу непосредственного чувства, — не считаясь ни с какими родственными отношениями и не разбираясь в том, чей он, свой или чужой, — награждают шлепком. В этой темноте трудно соблюдать те социальные различия, которые так строго соблюдаются в светлых квартирах дома «Биршеба». Миссис Рафферти, которая готова презирать даже асфальт, на который ступала нога Антонио Спиццинелли, просыпается с ногами на его груди; Майк О'Доуди, спускающий с лестницы всех разносчиков, появляющихся у него на пороге, поутру вынужден выпутывать свою шею из обвившихся вокруг него бакенбард Исаакштейна и тем самым на рассвете перебудить всех лежащих на дорожке. Но кое-кто, однако, за эту ночь, презирая все неудобства своего положения, успел завести приятное знакомство, так что наутро среди квартирантов дома «Биршеба» оказалось пять помолвленных парочек… В полночь я встал, стряхнув росу с волос, вышел на аллею и сел там. С одной стороны парка светились огни улиц и домов. Глядел я на эти огоньки в окнах и думал о том, что есть же счастливые люди, которые могут жить, как им нравится, и курить трубку у своего окна, в приятном холодке. Вдруг подкатывает ко мне автомобиль, из которого выходит элегантный, прекрасно одетый господин.
«Милый мой, — говорит он мне, — можете вы мне объяснить, почему все эти люди лежат здесь на траве? Ведь это, кажется, не разрешается?»
«Приказ такой вышел, — говорю я, — от местной полиции, по предписанию какого-то Торфяного Общества, что, значит, все, кто не имеет за плечами особой протекции, впредь до нового распоряжения должны содержаться в парке. Еще хорошо, что приказ вышел в такое теплое время, и потому смертность, кроме как на дорожке вдоль озера и на аллеях, где ездят автомобили, не превышает нормы».
«А что же это за люди, которые лежат на этом склоне холма?» — спрашивает у меня все тот же господин.
«А это, — говорю я, — все квартиранты дома «Биршеба». Прекрасный дом, это вам всякий скажет; в душную летнюю ночь у нас там особенно хорошо. Хоть бы скорей рассвело!»
«Значит… — говорит господин, — они все перебираются сюда на ночь и имеют возможность дышать чистым, напоенным ароматом цветов и зелени воздухом. Тем самым они избавлены от душной атмосферы камня и кирпича…»
«Дерева, мрамора, штукатурки и железа», — добавил я.
«На это надо обратить внимание», — сказал он и что-то записал в книжку.
«Вы что ж, будете комиссар полиции, что ли?» — спросил я.
«Я владелец дома "Биршеба", — ответил он. — И я благословляю эти деревья и траву, так как они дают мне возможность увеличить доходность моего дома. С завтрашнего дня за все эти удобства квартирная плата будет повышена на пятнадцать процентов. Покойной ночи».
Смерть дуракам
Перевод под ред. М. Лорие
У нас на Юге, когда кто-нибудь выкинет или скажет особенно монументальную глупость, люди говорят: «Пошлите за Джесси Хомзом».
Джесси Хомз — это Смерть Дуракам. Конечно, он — миф, так же как Санта-Клаус, или Дед Мороз, или Всеобщее Процветание, словом — как все эти конкретные представления, олицетворяющие идею, которую природа не удосужилась воплотить в жизнь. Даже мудрейшие из мудрецов Юга не скажут вам, откуда пошла эта поговорка, но немного найдется домов — и счастливы эти дома, — где никогда не произносили имени Джесси Хомза или не взывали к нему. Всегда с улыбкой, а порой и со слезами его призывают к исполнению его официальных обязанностей на всем пространстве от Роанока до Рио-Гранде. Очень занятой человек, этот Джесси Хомз. Я отлично помню его портрет, висевший на стене моего воображения в дни моего босоногого детства, когда встреча с ним частенько мне угрожала. Он представлялся мне страшным стариком в сером, с длинной косматой седой бородой и красными злющими глазами. Я опасался, что он вот-вот появится на дороге в облаке пыли, с белой дубовой палкой в руке, в башмаках, подвязанных ремешками. Возможно, что когда-нибудь я еще…
Но я пишу не эпилог, а рассказ.
Я не раз с сожалением отмечал, что почти во всех рассказах, которые вообще стоит читать, люди пьют. Напитки льются рекой — то это три наперстка виски, которым балуется Дик Аризона, то никчемный китайский чай, которым пытается придать себе храбрости Лайонель Монтрезор в «Дефективных диалогах». В такую компанию не стыдно ввести и абсент — один стаканчик абсента, втянутого через серебряную трубочку, холодного, мутноватого, зеленоглазого, обманчивого.
Кернер был дураком. Кроме того, он был художником и моим добрым другом. Если есть на свете презренное существо, так это художник в глазах автора, которого он иллюстрирует. Вы попробуйте сами. Напишите рассказ из жизни золотоискателей в Айдахо. Продайте его. Истратьте полученный гонорар, а затем, через полгода, займите двадцать пять (или десять) центов и купите номер журнала, в котором этот рассказ напечатан. Перед вами иллюстрация на целую страницу — ваш герой, ковбой Черный Билл. Где-то в вашем рассказе встретилось слово «лошадь». Художник сразу все понял. На Черном Билле штаны как на лорде, выехавшем травить лисицу. Через плечо у него монтекристо, в глазу монокль. На заднем плане изображен кусок Сорок второй улицы во время ремонта газовых труб и Тадж-Махал, знаменитый мавзолей в Индии.
Довольно! Я ненавидел Кернера, но как-то мы познакомились и стали друзьями. Он был молод и великолепно меланхоличен, потому что пребывал в постоянном подъеме и столь многого ждал от жизни. Да, он был, можно сказать, печален до буйства. Это все молодость. Когда человек начинает грустно веселиться, можно пари держать, что он красит волосы. У Кернера было много волос, притом старательно взлохмаченных, как и полагается гриве художника. Он курил папиросы и пил за обедом красное вино. Но главное — он был дураком. И я мудро завидовал ему и терпеливо выслушивал, как он поносит Веласкеса и Тинторетто. Однажды он сказал мне, что ему понравился мой рассказ, который попался ему в каком-то сборнике. Он пересказал мне содержание рассказа, и я пожалел, что мистер Фицджеймс О'Брайан умер и не может услышать похвалу своему произведению. Но такие озарения редко посещали Кернера, он был дураком упорным и постоянным.
Постараюсь выразиться яснее. Тут была девушка. Я лично считаю, что девушкам место либо в пансионе, либо в альбоме, но, чтобы не лишиться дружбы Кернера, я допускал существование этого вида и в природе. Он показал мне ее портрет в медальоне, она была не то блондинка, не то брюнетка, уж не помню. Она работала на фабрике за восемь долларов в неделю. Дабы фабрики не возгордились и не вздумали меня цитировать, добавлю, что девушка одолевала путь к этой роскошной плате пять лет, а начала с полутора долларов в неделю.
Отец Кернера стоил два миллиона. Поддерживать искусство он был согласен, но про фабричную работницу заявил, что это уж слишком. Тогда Кернер лишил отца наследства, переехал в дешевую мастерскую и стал питаться на завтрак колбасой, а на обед Фаррони. Фаррони, наделенный артистической душой, кормил в кредит многих художников и поэтов. Иногда Кернеру удавалось продать картину. Тогда он покупал новый ковер, кольцо и дюжину галстуков, а также уплачивал Фаррони два доллара в счет долга.
Как-то вечером Кернер пригласил меня отобедать с ним и с его девушкой. Они решили пожениться, как только он научится извлекать из живописи доход. Что касается двух миллионов экс-отца — очень они ему нужны!
Девушка была прелесть. Миниатюрная, почти красивая, она держалась в этом дешевом кафе так же свободно, как если бы сидела в ресторане отеля «Палмер-Хаус» в Чикаго и уже успела засунуть за корсаж на память серебряную ложку. Она была естественна. Особенно я оценил в ней две черточки: пряжка от пояса приходилась как раз посередине ее спины, и она не рассказывала нам, что высокий мужчина с рубиновой булавкой в галстуке шел за ней по пятам от самой Четырнадцатой улицы. Я подумал: а может быть, Кернер не такой уж дурак? А потом прикинул, сколько полосатых манжет и голубых стеклянных бус для язычников можно купить на два миллиона, и решил — нет, все-таки дурак. И тут Элиз — вот, даже имя ее вспомнил — весело рассказала нам, что коричневое пятно на ее блузке произошло оттого, что хозяйка постучала к ней как раз, когда она (Элиз, а не хозяйка) грела утюг на газовой горелке, и ей пришлось спрятать утюг под одеяло, а там оказался кусочек жевательной резинки, он пристал к утюгу, и когда она начала снова гладить блузку… Я только подивился, каким образом жевательная резинка попала под одеяло — неужели они никогда не перестают ее жевать?
Вскоре после этого — потерпите, сейчас будет и про абсент — мы с Кернером обедали вдвоем у Фаррони. Страдали гитара и мандолина; дым стелился по комнате красивыми, длинными, кудрявыми клубами, точь-в-точь как художники изображают на рождественских открытках пар от плумпудинга; дама в голубом шелковом платье и вымытых бензином перчатках запела мелодию кэтскилской горянки.
— Кернер, — сказал я, — ты дурак.
— Разумеется, — сказал Кернер, — работать она больше не будет. Этого я не допущу. Какой смысл ждать? Она согласна. Вчера я продал ту акварель — вид на Палисады. Стряпать будем на газовой плите в две конфорки. Ты еще не знаешь, какое я умею готовить рагу. Да, поженимся на будущей неделе.
— Кернер, — сказал я, — ты дурак.
— Хочешь абсенту? — великодушно предложил Кернер. — Сегодня ты в гостях у искусства, которое при деньгах. Думаю, мы снимем квартиру с ванной.
— Я никогда не пробовал… я имею в виду абсент, — сказал я.
Официант отмерил нам по порции в стаканы со льдом и медленно долил стаканы водой.
— На вид совсем как вода в Миссисипи в большой излучине ниже Натчеса, — сказал я, с интересом разглядывая мутную жидкость.
— Можно найти такую квартиру за восемь долларов в неделю, — сказал Кернер.
— Ты дурак, — сказал я и стал потягивать абсент. — Знаешь, что тебе нужно? Тебе нужно официальное вмешательство некоего Джесси Хомза.
Кернер, не будучи южанином, не понял. Он сидел размякший, мечтая о своей квартире как истый деляга-художник, а я глядел в зеленые глаза всезнающего духа полыни.
Случайно я заметил, что процессия вакханок на длинном панно под потолком сдвинулась с места и весело понеслась куда-то слева направо. Я не сообщил о своем открытии Кернеру. Художники парят слишком высоко, чтобы замечать такие отклонения от естественных законов искусства стенной живописи. Я потягивал абсент и насыщал свою душу полынью.
Один стакан абсента это не бог весть что, но я опять сказал Кернеру, очень ласково:
— Ты дурак. — И прибавил наше южное: — Нет на тебя Джесси Хомза.
А потом я оглянулся и увидел Смерть Дуракам, каким он всегда мне представлялся, — он сидел за соседним столиком и смотрел на нас своими грозными красными безжалостными глазами. Это был Джесси Хомз с головы до ног: длинная косматая седая борода, старомодный серый сюртук, взгляд палача и пыльные башмаки призрака, явившегося на зов откуда-то издалека. Взгляд его так и сверлил Кернера. Мне стало жутко при мысли, что это я оторвал его от неустанного исполнения его обязанностей на Юге. Я подумал о бегстве, но вспомнил, что многие все же избегли его кары, когда уже казалось, что ничто не может их спасти, разве что назначение послом в Испанию. Я назвал брата своего Кернера дураком, и мне угрожала геенна огненная. Это бы еще ничего, но Кернера я постараюсь спасти от Джесси Хомза.
Смерть Дуракам встал и подошел к нашему столику. Он оперся на него рукой и, игнорируя меня, впился в Кернера своими горящими, мстительными глазами.
— Ты безнадежный дурак, — сказал он. — Не надоело еще тебе голодать? Предлагаю тебе еще раз: откажись от этой девушки и возвращайся к отцу. Не хочешь — пеняй на себя.
Лицо Смерти Дуракам было на расстоянии фута от лица его жертвы, но, к моему ужасу, Кернер ни словом, ни жестом не показал, что заметил его.
— Мы поженимся на будущей неделе, — пробормотал он рассеянно. — Кой-какая мебель у меня есть, прикупим несколько подержанных стульев и справимся.
— Ты сам решил свою судьбу, — сказал Смерть Дуракам тихим, но грозным голосом. — Считай себя все равно что мертвым. Больше предложений не жди.
— При лунном свете, — продолжал Кернер мечтательно, — мы будем сидеть на нашем чердаке с гитарой, будем петь и смеяться над ложными радостями гордости и богатства.
— Проклятье на твою голову! — прошипел Смерть Дуракам, и у меня волосы зашевелились на голове, когда я увидел, что Кернер по-прежнему не замечает присутствия Джесси Хомза. И я понял, что по каким-то неведомым причинам завеса поднялась только для меня одного и что мне суждено спасти моего друга от руки Смерти Дуракам. Объявший меня ужас, смешанный с восторгом, видимо, отразился на моем лице.
— Прости меня, — сказал Кернер со своей бледной, тихой усмешкой. — Я разговаривал сам с собой? Кажется, это у меня входит в привычку.
Смерть Дуракам повернулся и вышел из ресторана.
— Подожди меня здесь, — сказал я, вставая. — Я должен поговорить с этим человеком. Почему ты ничего ему не ответил? Неужели оттого, что ты дурак, ты должен издохнуть, как мышь под его сапогом? Ты что, даже пискнуть не мог в свою защиту?
— Ты пьян, — отрезал Кернер. — Никто ко мне не обращался.
— Тот, кто лишил тебя разума, — сказал я, — только что стоял рядом с тобой и обрек тебя на гибель. Ты не слепой и не глухой.
— Ничего такого я не заметил, — сказал Кернер. — Я не видел за этим столом никого, кроме тебя. Сядь. Больше ты никогда не получишь абсента.
— Жди меня здесь, — сказал я, взбешенный. — Раз тебе не дорога твоя жизнь, я сам тебя спасу.
Я выскочил на улицу и догнал старика в сером через несколько домов. Он был таким, каким я тысячу раз видел его в воображении, — свирепый, седой, грозный. Он опирался на белую дубовую палку, и, если бы улиц не поливали, пыль так и летела бы у него из-под ног.
Я схватил его за рукав и потащил в темный угол. Я знал, что он — миф, и не хотел, чтобы полисмен застал меня разговаривающим с пустотой — не хватало еще очутиться в больнице Бельвю, разлученным со своей серебряной спичечницей и брильянтовым кольцом!
— Джесси Хомз, — сказал я, глядя ему в лицо и симулируя храбрость. — Я вас знаю. Я слышал о вас всю жизнь. Теперь я понял, каким наказанием Божьим вы были для Юга. Вместо того чтобы истреблять дураков, вы убивали талант и молодость, столь необходимые для жизни народа и его величия. Вы сами дурак, Хомз. Вы начали убивать самых лучших, самых блестящих своих соотечественников три поколения назад, когда старые, обветшалые мерки общественных отношений, приличий и чести были узкими и лицемерными. Вы это доказали, наложив печать смерти на моего друга Кернера, умнейшего парня, какого я когда-либо встречал.
Смерть Дуракам посмотрел на меня пристально и угрюмо.
— Странно на вас действует вино, — сказал он задумчиво. — Да-да, я вспомнил, кто вы такой. Вы сидели с ним за столиком. Если я не ослышался, его вы тоже называли дураком.
— Называл, — сказал я. — И очень часто. Это от зависти. По всем общепризнанным меркам он — самый отъявленный, самый болтливый, самый грандиозный дурак на всем свете. Поэтому вы и хотите его убить.
— Не откажите в любезности, — сказал старик, — объясните, за кого или за что вы меня принимаете.
Я громко расхохотался, но тотчас умолк, сообразив, что мне несдобровать, если кто увидит, как я предаюсь шумному веселью в обществе кирпичной стены.
— Вы — Джесси Хомз, Смерть Дуракам, — сказал я очень серьезно, — и вы хотите убить моего друга Кернера. Не знаю, кто вас сюда позвал, но если вы его убьете, я добьюсь, чтобы вас арестовали. То есть, — добавил я, теряя апломб, — если мне удастся сделать так, чтобы полисмен вас увидел. Они и смертных-то неважно ловят, а уж для того, чтобы изловить убийцу, который миф, понадобится вся полиция Нью-Йорка.
— Ну, мне пора, — отрывисто произнес Смерть Дуракам. — Ступайте-ка лучше домой да проспитесь. Спокойной ночи.
Я опять испугался за Кернера и перешел на другой тон, более мягкий и смиренный. Припав к плечу старика, я стал его молить:
— Добрый мистер Смерть Дуракам, пожалуйста, не убивайте маленького Кернера! Возвращайтесь лучше к себе на Юг, убивайте там на здоровье конгрессменов и всякую голытьбу, а нас оставьте в покое! Или почему бы вам не пойти на Пятую авеню убивать миллионеров, которые держат свои деньги под замком и не позволяют молодым дуракам жениться, потому что невеста не из того квартала? Пойдем выпьем, Джесси, а потом уж займетесь своим делом.
— Вы знаете эту девушку, из-за которой ваш друг валяет дурака? — спросил Джесси Хомз.
— Я был ей представлен, — отвечал я, — потому и назвал его дураком. Он дурак потому, что давно на ней не женился. Он дурак потому, что все ждал и надеялся на согласие какого-то нелепого дурака с двумя миллионами — не то отца, не то дяди.
— Возможно, — сказал Смерть Дуракам, — возможно, мне следовало посмотреть на это иначе. Вы можете сходить в тот ресторан и привести сюда вашего друга Кернера?
— Что толку, Джесси? — зевнул я. — Он ведь вас не видит. Он даже не знает, что вы говорили с ним за столиком. Вы же вымышленное лицо, сами знаете.
— Может быть, теперь увидит. Приведите его, пожалуйста.
— Хорошо, — сказал я. — Но вы, мне кажется, не совсем трезвы, Джесси. Вы как-то расплываетесь, теряете очертания. Смотрите, не исчезните, пока я хожу.
Я вернулся в ресторан и сказал Кернеру:
— Там на улице дожидается один старик с невидимой манией человекоубийства. Он хочет тебя видеть. Кажется, он хочет также тебя убить. Пошли. Ты его все равно не увидишь, так что бояться нечего.
Кернер словно бы обеспокоился.
— Черт возьми, — сказал он, — вот не думал, что один стакан абсента может оказать такое действие. В дальнейшем ты лучше держись пива. Я провожу тебя домой.
Я привел его к Джесси Хомзу.
— Рудольф, — сказал Смерть Дуракам, — я сдаюсь. Приведи ее ко мне. Руку, мальчик.
— Спасибо, папа, — сказал Кернер, пожимая руку старику. — Вы об этом не пожалеете, когда узнаете ее поближе.
— Так ты его видел, когда он говорил с тобой за столом? — спросил я Кернера.
— Мы уже год как не разговаривали, — сказал Кернер. — Теперь-то все в порядке.
Я пошел прочь.
— Ты куда? — крикнул мне вдогонку Кернер.
— Иду отдаться в руки Джесси Хомзу, — ответил я сдержанно и с достоинством.
В Аркадии проездом
Перевод И. Гуровой
На Бродвее есть отель, которого еще не успели обнаружить любители летних курортов. Он обширен и прохладен. Номера его отделаны темным дубом, холодным даже в полуденный зной. Ветерки домашнего изготовления и темно-зеленые живые изгороди дарят ему все прелести Адирондакских гор без присущих им неудобств. Ни одному альпинисту не дано изведать той безмятежной радости, какую испытывает человек, когда он взбирается по его широким лестницам или под бдительным оком опытного проводника с грудью, усаженной медными пуговицами, мечтательно уносится ввысь в одном из лифтов, точно в кабинке фуникулера. Здешний повар готовит такую форель, какой вам не попробовать даже в Белых горах Невады, его омары и другие дары моря заставят позеленеть от зависти Олд-Пойнт-Комфорт («Да будь я проклят, сэр!»), а оленина из штата Мэн могла бы смягчить и чиновничье сердце старшего лесничего.
Этот оазис в пустыне июльского Манхэттена известен лишь избранным. И в течение июля немногочисленные гости отеля блаженствуют в прохладном сумраке величественного обеденного зала и созерцают друг друга через белоснежные пространства незанятых столиков, безмолвно радуясь своему уединению.
Избыточный рой внимательных официантов на резиновом ходу спешит исполнить их малейшее желание еще до того, как оно будет высказано. Температура воздуха остается неизменно апрельской. На потолке в нежных акварельных тонах изображено летнее небо, и по нему плывут прелестные облачка, которые в отличие от настоящих не огорчают нас своим безвозвратным исчезновением.
Приятный отдаленный рев Бродвея в воображении счастливых гостей преображается в баюкающий рокот водопада под сенью леса. Они тревожно прислушиваются к незнакомым шагам, томясь опасением, что их приют обнаружен и сейчас в него вторгнутся те беспокойные искатели удовольствий, что без устали выслеживают нетронутую природу в самых сокровенных ее убежищах.
Вот так каждый жаркий сезон горстка истинных знатоков ревниво прячется от посторонних глаз в опустевшем караван-сарае, сполна наслаждаясь прелестями гор и морского побережья, которые сервируют им здесь искусство и усердие.
В июле нынешнего года отель одарила своим присутствием «мадам Элоиза д'Арси Бомон», как значилось на карточке, которую она послала портье для регистрации.
Мадам Бомон отвечала самым строгим требованиям отеля «Лотос». Ей был присущ тонкий аристократизм, смягченный и оттененный истинной любезностью, которая тотчас превратила всех служащих отеля в ее рабов. Когда она звонила, коридорные дрались за честь явиться к ней в номер. Только законы, охраняющие частную собственность, мешали портье признать ее единовластной владелицей отеля и всего, что в нем находилось. Для гостей же в ней воплотился тот завершающий штрих женственности, избранности и красоты, которого только и не хватало отелю для полного совершенства.
Эта сверхидеальная гостья редко покидала отель. Ее привычки удивительно гармонировали с традициями взыскательных клиентов «Лотоса». Чтобы вполне насладиться благами этой изумительной гостиницы, необходимо игнорировать город, словно он находится от нее в десятках и десятках миль. Хороший тон разрешает краткое посещение соседнего увеселительного сада под покровом вечерней мглы. Но в дневную жару принято оставаться в тенистых пределах «Лотоса» — так форель неподвижно повисает под хрустальными сводами своей излюбленной заводи.
Мадам Бомон держалась в отеле «Лотос» особняком, но ее одиночество было одиночеством королевы — всего лишь прерогативой высокого сана. Она завтракала в десять — грациозное, томное, хрупкое создание, казалось излучавшее в полутьме столового зала прохладный серебристый свет, словно цветок жасмина в сумерках.
Но особенно великолепна была мадам Бомон за обедом. Ее платье было чарующим и эфирным, как перламутровая дымка над горным ущельем, где низвергается невидимый водопад. Из чего было сшито это платье, автор сказать не берется. К его отделанному кружевом корсажу неизменно бывали приколоты бледно-красные розы. Такие платья метрдотель почтительно встречает у самых дверей. При взгляде на него вашему воображению невольно рисовался Париж, а может быть, таинственные графини, и уж во всяком случае — Версаль, шпаги, миссис Фиск и рулетка. В отеле «Лотос» неведомо как возник слух, что мадам Бомон принадлежит к космополитическим кругам и что ее тонкие белые пальцы дергают некие международные нити в пользу России. Так надо ли удивляться, что, привыкнув к самым ровным и гладким путям мира, эта его гражданка сумела по достоинству оценить утонченную элегантность отеля «Лотос», лучшего места во всей Америке для спокойного отдыха в летнюю жару.
На третий день пребывания мадам Бомон в отеле туда явился и снял номер некий молодой человек. Его костюм (если перечислять достоинства вновь прибывшего в положенном порядке) был неброско модным, черты лица — красивыми и правильными, а их выражение — как раз таким, какое подобает человеку, привыкшему вращаться в высшем свете. Он сообщил портье, что намерен пробыть тут дня три-четыре, спросил расписание пароходов, отплывающих в Европу, и погрузился в сладостную нирвану несравненного отеля с удовлетворенным видом путешественника, который добрался до любимой придорожной харчевни.
Звали молодого человека — если не подвергать сомнению правдивость регистрационной книги — Гарольд Фаррингтон. Он вступил в медлительное струение жизни отеля «Лотос» столь тактично и бесшумно, что ни единый всплеск не потревожил слуха тех, кто, подобно ему, искал там тихого отдохновения. Он вкусил от творений шеф-повара и от цветка, который дал отелю его название, и, подобно остальным счастливым мореходам, предался баюкающей власти мирного покоя. Всего за день он обзавелся собственным столиком, собственным официантом и опасениями, что пыхтящие орды любителей отдыха, от которых обливается потом Бродвей, ринутся в этот географически столь близкий, хотя и укромный приют, неся ему погибель.
Мистер Фаррингтон жил в отеле второй день, когда мадам Бомон, выходя из зала после обеда, уронила носовой платок. Мистер Фаррингтон поднял платок и вручил его мадам Бомон без тех экспансивных излияний, которые сопровождают попытку завязать знакомство.
Быть может, избранников, собравшихся под кровом отеля «Лотос», связывало некое мистическое сродство душ. А может быть, ощущение общности возникло из сознания, что фортуна равно улыбнулась им, приведя их в этот бродвейский курорт курортов. Мадам Бомон и мистер Фаррингтон обменялись словами, исполненными изысканной любезности и чуть заметного намека на возможность пренебречь сухими требованиями этикета. И как бы овеянное непринужденной атмосферой настоящего летнего курорта, знакомство это дало ростки, расцвело и принесло плоды в единый миг, точно апельсинное деревце при взмахе волшебной палочки в руках фокусника. Они вышли на балкон, которым завершался коридор, и несколько минут перебрасывались воланом светской беседы.
— Все эти старые курорты так надоедают, — сказала мадам Бомон со слабой, но прелестной улыбкой. — Какой смысл бежать в горы или на берег моря от шума и пыли, если люди, которые их поднимают, следуют за нами и туда?
— Даже океан уже больше не служит убежищем от плебеев, — печально изрек Фаррингтон. — Теперь даже самый фешенебельный пароход трудно отличить от парома. Да смилуется над нами небо, когда гиены летнего отдыха обнаружат, что «Лотос» находится куда дальше от Бродвея, чем Тысяча островов или Макинак.
— Надеюсь, наша тайна останется неприкосновенной еще неделю, — заметила мадам Бомон со вздохом и улыбкой. — Право, не представляю, где я могла бы укрыться, если бы они наводнили милый «Лотос». Мне известно лишь одно место, столь же восхитительное летом, — замок графа Палинского среди Уральских гор.
— Говорят, Баден-Баден и Канн в этом сезоне совсем обезлюдели, — сказал Фаррингтон. — Из года в год старые курорты все больше приходят в запустение. Быть может, не мы одни ищем тихие приюты, неизвестные толпе.
— Я могу предаваться этому восхитительному отдыху еще три дня, — сказала мадам Бомон. — «Седрик» отплывает в понедельник.
Глаза Гарольда Фаррингтона выразили всю глубину его сожаления.
— Я также должен отбыть в понедельник, — сказал он. — Но не за границу.
Мадам Бомон повела округлым плечом на иностранный манер.
— Скрываться здесь вечно, увы, нельзя, хоть это и восхитительно! Уже более месяца, как château заново отделан и ждет меня. Устраивать загородные приемы — как это скучно! Но я никогда не забуду этой недели в отеле «Лотос».
— И я никогда не забуду, — оказал Фаррингтон вполголоса, — как никогда не прощу «Седрику».
Вечером в воскресенье, три дня спустя, они сидели за маленьким столиком на том же балконе. Вышколенный официант, поставив перед ними мороженое и два бокала с крюшоном, тактично удалился.
На мадам Бомон было то же чудесное вечернее платье, которое она ежедневно надевала к обеду. Лицо ее было задумчиво. На столике рядом с ней лежал изящный кошелек с цепочкой. Доев мороженое, она открыла кошелек и вынула бумажный доллар.
— Мистер Фаррингтон, — оказала она с той самой улыбкой, которая покорила отель «Лотос», — мне надо вам кое-что рассказать. Утром я уйду еще до завтрака, потому что мне пора возвращаться на работу. Я работаю в универсальном магазине Кейси, в чулочном отделе, и мой отпуск кончается завтра в восемь. Этот доллар — все, что у меня осталось до следующей субботы. А получу я тогда восемь долларов. Вы — настоящий джентльмен и были со мной таким хорошим, что я решила на прощанье рассказать вам правду. Я целый год во всем себя урезывала, чтобы скопить деньги на этот отпуск. Мне хотелось хоть один раз недельку пожить как знатная леди. Чтоб вставать, когда я пожелаю, а не вскакивать с постели каждый божий день в семь утра. И чтоб все было самым лучшим, и чтоб меня обслуживали, а я бы только звонила в звонок, как богатые дамы. Ну, вот я и пожила так, и, наверное, такой счастливой недели у меня больше в жизни не будет. Теперь я вернусь на работу и в свою комнатушку, но этой радости мне на год хватит. А вам я решила все сказать потому, мистер Фаррингтон, что я… что мне показалось, будто я вам нравлюсь, а вы… вы мне тоже нравитесь. Наверное, надо сразу было сказать вам все начистоту, только я ведь жила точно в сказке. Ну, вот я и разговаривала про Европу и о том, о чем читала в книжках про разные страны, и делала перед вами вид, будто я графиня какая-нибудь. А это платье — другого приличного у меня и нет — я купила у О'Доуда и Левинского в рассрочку. Стоит оно семьдесят пять долларов и сшито по мерке. Я внесла наличными десять, а теперь буду отдавать им по доллару в неделю, пока не расплачусь. Вот и все, мистер Фаррингтон, кроме того только, что зовут меня не мадам Бомон, а Мэйми Сайвитер, и позвольте поблагодарить вас за ваше внимание. Этот доллар пойдет завтра в первый взнос за платье. А теперь я, пожалуй, вернусь к себе в номер.
Гарольд Фаррингтон слушал исповедь лучшего украшения отеля «Лотос», но лицо его оставалось непроницаемым. Когда девушка умолкла, он вытащил из кармана небольшую книжку, похожую на чековую. Огрызком карандаша он что-то нацарапал на бланке, оторвал листок, придвинул его к своей собеседнице и взял доллар.
— Мне тоже с утра на работу, — сказал он, — так можно начать и сейчас. Вот квитанция за взнос в один доллар. Я четвертый год работаю у О'Доуда и Левинского сборщиком платежей. А интересно, что мы с вами одинаково придумали, как провести отпуск, верно? Я давно прицеливался пожить в шикарном отеле, ну и откладывал из своих двадцати процентов комиссионных. Послушайте, Мэйми, а не прокатиться ли нам вечерком в субботу на Кони-Айленд? На пароходе?
Лицо лжемадам Элоизы д'Арси Бомон просияло.
— Ну конечно, мистер Фаррингтон! По субботам магазин закрывается в двенадцать. Кони-Айленд — это тоже ничего, хоть мы и прожили неделю со всякой знатью.
Под балконом в духоте июльского вечера рычал и гремел изнывающий город. Внутри отеля «Лотос» царил приятный прохладный сумрак, и услужливый официант неспешно прогуливался за стеклянной дверью, готовый по кивку выполнить любой заказ мадам Бомон и ее кавалера.
Фаррингтон распрощался с мадам Бомон у лифта, и она последний раз вознеслась в свой номер. Но еще раньше, когда они подходили к бесшумной кабине, он сказал:
— А про «Гарольда Фаррингтона» забудьте, ладно? Моя фамилия Мак-Манус, Джеймс Мак-Манус. Некоторые называют меня Джимми.
— Спокойной ночи, Джимми, — сказала мадам Бомон.
Погребок и Роза
Перевод Н. Дехтеревой
Мисс Пози Кэрингтон заслуженно пользовалась славой. Жизнь ее началась под малообещающей фамилией Богc, в деревушке Кранбери-Корнерс. В восемнадцать лет она приобрела фамилию Кэрингтон и положение хористки в столичном театре варьете. После этого она легко одолела положенные ступени от «фигурантки», участницы знаменитого октета «Пташка» в нашумевшей музыкальной комедии «Вздор и врали», к сольному номеру в танце букашек в «Фоль де Роль» и, наконец, к роли Тойнет в оперетке «Купальный халат короля» — роли, завоевавшей расположение критиков и создавшей ей успех. К моменту нашего рассказа мисс Кэрингтон купалась в славе, лести и шампанском, и дальновидный герр Тимоти Гольдштейн, антрепренер, заручился ее подписью на солидном документе, гласившем, что мисс Пози согласна блистать весь наступающий сезон в новой пьесе Дайд Рича «При свете газа».
Незамедлительно к герру Тимоти явился молодой талантливый сын века, актер на характерные роли, мистер Хайсмит, рассчитывавший получить ангажемент на роль Сола Хэйтосера, главного мужского комического персонажа в пьесе «При свете газа».
— Милый мой, — сказал ему Гольдштейн, — берите роль, если только вам удастся ее получить. Мисс Кэрингтон меня все равно не послушает. Она уже отвергла с полдюжины лучших актеров на амплуа «деревенских простаков». И говорит, что ноги ее не будет на сцене, пока не раздобудут настоящего Хэйтосера. Она, видите ли, выросла в провинции, и когда этакое оранжерейное растеньице с Бродвея, понатыкав в волосы соломинок, пытается изображать полевую травку, мисс Пози просто из себя выходит. Я спросил ее, шутки ради, не подойдет ли для этой роли Ленман Томпсон. «Нет, — заявила она. — Не желаю ни его, ни Джона Дрю, ни Джима Корбета, — никого из этих щеголей, которые путают турнепс с турникетом. Мне чтобы было без подделок». Так вот, мой милый, хотите играть Сола Хэйтосера — сумейте убедить мисс Кэрингтон. Желаю удачи.
На следующий день Хайсмит уже ехал поездом в Кранбери-Корнерс. Он пробыл в этом глухом и скучном местечке три дня. Он разыскал Богсов и вызубрил назубок всю историю их рода до третьего и четвертого поколений включительно. Он тщательно изучил события и местный колорит Кранбери-Корнерс. Деревня не поспевала за мисс Кэрингтон. На взгляд Хайсмита, там, со времени отбытия единственной жрицы Терпсихоры, произошло так же мало существенных перемен, как бывает на сцене, когда предполагается, что «с тех пор прошло четыре года». Приняв, подобно хамелеону, окраску Кранбери-Корнерс, Хайсмит вернулся в город хамелеоновских превращений.
Все произошло в маленьком погребке, — именно здесь пришлось Хайсмиту блеснуть своим актерским искусством. Уточнять место действия излишне: есть только один погребок, где вы можете рассчитывать встретить мисс Пози Кэрингтон по окончании спектакля «Купальный халат короля».
За одним из столиков сидела небольшая оживленная компания, к которой тянулись взгляды всех присутствующих. Миниатюрная, пикантная, задорная, очаровательная, упоенная славой, мисс Кэрингтон по праву должна быть названа первой. За ней герр Гольдштейн, громкоголосый, курчавый, неуклюжий, чуточку встревоженный, как медведь, каким-то чудом поймавший в лапы бабочку. Следующий — некий служитель прессы, грустный, вечно настороженный, расценивающий каждую обращенную к нему фразу как возможный материал для корреспонденции и поглощающий свои омары а-ля Ньюбург в величественном молчании. И, наконец, молодой человек с пробором и с именем, которое сверкало золотом на оборотной стороне ресторанных счетов. Они сидели за столиком, а музыканты играли, лакеи сновали взад и вперед, выполняя свои сложные обязанности, неизменно повернувшись спиной ко всем нуждающимся в их услугах, и все это было очень мило и весело, потому что происходило на девять футов ниже тротуара.
В одиннадцать сорок пять в погребок вошло некое существо. Первая скрипка вместо ля взяла ля бемоль; кларнет пустил петуха в середине фиоритуры; мисс Кэрингтон фыркнула, а юноша с пробором проглотил косточку от маслины.
Вид у вновь вошедшего был восхитительно и безупречно деревенский. Тощий, нескладный, неповоротливый парень с льняными волосами, с разинутым ртом, неуклюжий, одуревший от обилия света и публики. На нем был костюм цвета орехового масла и ярко-голубой галстук, из рукавов на четыре дюйма торчали костлявые руки, а из-под брюк на такую же длину высовывались лодыжки в белых носках. Он опрокинул стул, уселся на другой, закрутил винтом ногу вокруг ножки столика и заискивающе улыбнулся подошедшему к нему лакею.
— Мне бы стаканчик имбирного пива, — сказал он в ответ на вежливый вопрос официанта.
Взоры всего погребка устремились на пришельца. Он был свеж, как молодой редис, и незатейлив, как грабли. Вытаращив глаза, он сразу же принялся блуждать взглядом по сторонам, словно высматривая, не забрели ли свиньи на грядки с картофелем. Наконец его взгляд остановился на мисс Кэрингтон. Он встал и пошел к ее столику с широкой сияющей улыбкой, краснея от приятного смущения.
— Как поживаете, мисс Пози? — спросил он с акцентом, не оставляющим сомнения в его происхождении. — Или вы не узнаете меня? Я ведь Билл Самерс, — помните Самерсов, которые жили как раз за кузницей? Ну ясно, я малость подрос с тех пор, как вы уехали из Кранбери-Корнерс. А знаете, Лиза Перри так и полагала, что я, очень даже возможно, могу встретиться с вами в городе. Лиза ведь, знаете, вышла замуж за Бена Стэнфилда, и она говорит…
— Да что вы? — перебила его мисс Пози с живостью. — Чтобы Лиза Перри вышла замуж? С ее-то веснушками?!
— Вышла замуж в июне, — ухмыльнулся сплетник. — Теперь она переехала в Татам-Плейс. А Хэм Райли, тот стал святошей. Старая мисс Близерс продала свой домишко капитану Спунеру; у Уотерсов младшая дочка сбежала с учителем музыки; в марте сгорело здание суда; вашего дядюшку Уайли выбрали констеблем; Матильда Хоскинс загнала себе иглу в руку и умерла. А Том Билл приударяет за Салли Лазрап, — говорят, ни одного вечера не пропускает, все торчит у них на крылечке.
— За этой лупоглазой? — воскликнула мисс Кэрингтон несколько резко. — Но ведь Том Билл когда-то… Простите, друзья, я сейчас. Знакомьтесь. Это мой старый приятель, мистер… как вас? Да, мистер Самерс. Мистер Гольдштейн, мистер Рикетс, мистер… о, а как же ваша фамилия? Ну, все равно: Джонни. А теперь пойдемте вон туда, расскажите мне еще что-нибудь.
Она повлекла его за собой к пустому столику, стоявшему в углу. Герр Гольдштейн пожал жирными плечами и подозвал официанта. Репортер слегка оживился и заказал абсент. Юноша с пробором погрузился в меланхолию. Посетители погребка смеялись, звенели стаканами и наслаждались спектаклем, который Пози давала им сверх своей обычной программы. Некоторые скептики перешептывались насчет «рекламы» и улыбались с понимающим видом.
Пози Кэрингтон оперлась на руки своим очаровательным подбородком с ямочкой и забыла про публику — способность, принесшая ей лавры.
— Я что-то не припоминаю никакого Билла Самерса, — сказала она задумчиво, глядя прямо в невинные голубые глаза сельского жителя. — Но вообще-то Самерсов я помню. У нас там, наверное, не много произошло перемен. Вы моих давно видали?
И тут Хайсмит пустил в ход свой козырь. Роль Сола Хэйтосера требовала не только комизма, но и пафоса. Пусть мисс Кэрингтон убедится, что и с этим он справляется не хуже.
— Мисс Пози, — начал «Билл Самерс». — Я заходил в ваш родительский дом всего дня три тому назад. Да, правду сказать, особо больших перемен там нет. Вот только сиреневый куст под окном кухни вырос на целый фут, а вяз во дворе засох, пришлось его срубить. И все-таки все словно бы не то, что было раньше.
— Как мама? — спросила мисс Кэрингтон.
— Когда я в последний раз видел ее, она сидела на крылечке, вязала дорожку на стол, — сказал «Билл». — Она постарела, мисс Пози. Но в доме все по-прежнему. Ваша матушка предложила мне присесть. «Только, Уильям, не троньте ту плетеную качалку, — сказала она. — Ее не касались с тех пор, как уехала Пози. И этот фартук, который она начала подрубать, — он тоже так вот и лежит с того дня, как она сама бросила его на ручку качалки. Я все надеюсь, — говорит она, — что когда-нибудь Пози еще дошьет этот рубец».
Мисс Кэрингтон властным жестом подозвала лакея.
— Шампанского — пинту, сухого, — приказала она коротко. — Счет Гольдштейну.
— Солнце светило прямо на крыльцо, — продолжал кранберийский летописец, — и ваша матушка сидела как раз против света. Я, значит, и говорю, что, может, ей лучше пересесть немножко в сторону. «Нет, Уильям, — говорит она, — стоит мне только сесть вот так да начать посматривать на дорогу, и я уж не могу сдвинуться с места. Всякий день, как только выберется свободная минутка, я гляжу через изгородь, высматриваю, не идет ли моя Пози. Она ушла от нас ночью, а наутро мы видели в пыли на дороге следы ее маленьких башмачков. И до сих пор я все думаю, что когда-нибудь она вернется назад по этой же самой дороге, когда устанет от шумной жизни и вспомнит о своей старой матери».
— Когда я уходил, — закончил «Билл», — я сорвал вот это с куста перед вашим домом. Мне подумалось, может, я и впрямь увижу вас в городе, ну, и вам приятно будет получить что-нибудь из родного дома.
Он вытащил из кармана пиджака розу — блекнущую, желтую, бархатистую розу, поникшую головкой в душной атмосфере этого вульгарного погребка, как девственница на римской арене перед горячим дыханием львов.
Громкий, но мелодичный смех мисс Пози заглушил звуки оркестра, исполнявшего «Колокольчики».
— Ах, бог ты мой, — воскликнула она весело. — Ну есть ли что на свете скучнее нашего Кранбери? Право, теперь, кажется, я не могла бы пробыть там и двух часов — просто умерла бы со скуки. Ну, я очень рада, мистер Самерс, что повидалась с вами. А сейчас, пожалуй, мне пора отправляться домой да хорошенько выспаться.
Она приколола желтую розу к своему чудесному элегантному шелковому платью, встала и повелительно кивнула в сторону герра Гольдштейна.
Все трое ее спутников и «Билл Самерс» проводили мисс Пози к поджидавшему ее кебу. Когда ее бесчисленные оборки и ленты были благополучно размещены, мисс Кэрингтон на прощанье одарила всех ослепительным блеском зубок и глаз.
— Зайдите навестить меня, Билл, прежде чем поедете домой, — крикнула она, и блестящий экипаж тронулся.
Хайсмит, как был, в своем маскарадном костюме, отправился с герром Гольдштейном в маленькое кафе.
— Ну, каково, а? — спросил актер, улыбаясь. — Придется ей дать мне Сола Хэйтосера, как по-вашему? Прелестная мисс ни на секунду не усомнилась.
— Я не слышал, о чем вы там разговаривали, — сказал Гольдштейн, — но костюм у вас и манеры — что надо. Пью за ваш успех. Советую завтра же, с утра, заглянуть к мисс Кэрингтон и атаковать ее насчет роли. Не может быть, чтобы она осталась равнодушна к вашим способностям.
В одиннадцать сорок пять утра на следующий день Хайсмит, элегантный, одетый по последней моде, с уверенным видом, с цветком фуксии в петлице, явился к мисс Кэрингтон в ее роскошные апартаменты в отеле.
К нему вышла горничная актрисы, француженка.
— Мне очень жаль, — сказала мадемуазель Гортенз, — но она поручиль передать это всем. Ах, как жаль! Мисс Кэрингтон разорваль все контракт с театром и уехаль жить в этот, как это? Да, в Кранбери-Корнэр.
Трубный глас
Перевод под ред. В. Азова
Одну часть этого рассказа можно найти в архиве полицейского управления, другая же извлечена из конторы одной газеты.
Как-то раз, недели через две после того, как миллионер Нордкрасс был найден мертвым у себя дома, убитый грабителями, — убийца, безмятежно прогуливавшийся по Бродвею, вдруг встретился лицом к лицу с сыщиком Барни Вудсом.
— Ты ли это, Джонни Кернан? — спросил Вудс, уже пять лет страдавший на людях близорукостью.
— Я самый! — сердечно воскликнул Кернан. — Да ведь это Барни Вудс, старый Барни Вудс из Сент-Джо! Ну, брат, покажись-ка! Что ты поделываешь здесь, на Востоке? Неужели можно было доехать зайцем до самого Нью-Йорка?
— Я уже несколько лет как живу в Нью-Йорке, — сказал Вудс. — Я служу сыщиком в городской полиции.
— Ну, ну! — сказал, улыбаясь и весь сияя от удовольствия, Кернан и похлопал сыщика по плечу.
— Зайдем к Мюллеру, — сказал Вудс, — и отыщем там спокойный уголок. Я с удовольствием поболтаю с тобой.
Было без нескольких минут четыре. Отлив из контор еще не начался, и они нашли в кафе укромное местечко.
Кернан, хорошо одетый, с несколько хвастливым и самоуверенным видом, сел напротив маленького сыщика, обладавшего светлыми, выцветшими льняными усиками и косыми глазами и одетого в шевиотовый костюм из магазина готового платья.
— Чем ты теперь занимаешься? — спросил Вудс. — Ты уехал из Сент-Джо за год до меня.
— Продаю акции моего медного рудника, — сказал Кернан. — Я, может быть, открою здесь контору. Ну-ну! Итак, старина Барни теперь нью-йоркский сыщик? Тебя всегда тянуло к этому. Ты ведь и в Сент-Джо служил в полиции после того, как я уехал. Не правда ли?
— Шесть месяцев, — сказал Вудс. — А теперь еще один вопрос, Джонни. Я довольно внимательно следил за твоими похождениями с тех пор, как ты обработал это дело в гостинице в Саратоге, и я не помню, чтобы ты когда-нибудь пускал в ход револьвер. Почему ты убил Нордкрасса?
Кернан несколько минут пристально и сосредоточенно глядел на кусочек лимона в стакане виски с содовой; затем он взглянул на сыщика с неожиданной, несколько кривой, но радостной улыбкой.
— Как ты догадался, Барни? — спросил он с восхищением. — Честное слово, я думал, что я обделал это дело так чисто и гладко, что комар носу не подточит. Неужели я оставил там где-нибудь свою визитную карточку?
Вудс положил на стол небольшой золотой карандаш в виде брелока.
— Я тебе подарил его на Рождество, в последний год, когда мы проводили праздники вместе в Сент-Джо. У меня до сих пор твой прибор для бритья. Эту штучку я нашел под ковром Нордкрасса в комнате. Предупреждаю тебя, чтобы ты был осторожен в своих словах. Мы когда-то были друзьями, но теперь я должен исполнить свой долг. Тебе придется сесть на стул за Нордкрасса.
Кернан рассмеялся.
— Счастье мне не изменило, — сказал он. — Кто бы подумал, что именно старина Барни следит за мной!
Он сунул руку под пальто, но Вудс в ту же минуту приставил ему к боку револьвер.
— Убери эту штуку, — сказал Кернан, морща нос. — Я только произвожу одно исследование. Ага! Говорят, нужно девять портных, чтобы создать человека, но достаточно одного портного, чтобы его погубить. В кармане этого пиджака есть дырка. Я снял этот карандаш с цепочки на случай какой-нибудь схватки. Спрячь револьвер, Барни, и я тебе скажу, почему мне пришлось застрелить Нордкрасса. Этот старый болван погнался за мной в холл, стреляя в пуговицы на моей спине из поганого маленького револьверишки двадцать второго калибра, и мне пришлось остановить его. Старуха, та была прямо дуся. Она просто лежала себе в кровати и, не пикнув, глядела, как исчезало ее двенадцатитысячное ожерелье, и только когда я взял тоненькое золотое колечко с гранатом, доллара на три, она стала ныть, как нищая, умоляя меня оставить ей его. Я уверен, что она вышла за старика Нордкрасса по расчету. Все они трясутся вот так над какой-нибудь пустяковиной — сувениром от человека, которого любили в молодости. Всего нашлось шесть колец, две брошки и часы с цепочкой. Тысяч на тридцать.
— Я предупредил тебя, чтобы ты не говорил лишнего, — сказал Вудс.
— О, это ничего! — сказал Кернан. — Все барахло у меня в чемодане, в гостинице. А теперь я скажу тебе, почему я так откровенно говорю тебе обо всем. Да потому, что это совершенно для меня неопасно. Ты мне должен тысячу долларов, Борни Вудс, и даже если бы ты хотел меня арестовать, у тебя рука не поднялась бы.
— Я не забыл, — сказал Вудс. — Ты отсчитал мне тогда двадцать пятидесяток, не поморщившись. Я когда-нибудь тебе заплачу. Эта тысяча спасла меня… когда я тогда вернулся домой, они уже начали выносить мою мебель на тротуар.
— И потому, — продолжал Кернан, — ты, будучи Барни Вудсом, благородным как золото, человеком, должен играть честно, и ты не смеешь пальцем пошевельнуть, чтобы арестовать человека, которому ты должен. О, в нашем деле приходится изучать не только системы замков и задвижек на окнах, а также и людей. Ну, теперь сиди смирно, пока я позвоню лакея. Вот уже год или два, как меня постоянно мучит жажда; это меня прямо беспокоит. Если меня когда-нибудь поймают, счастливой ищейке придется делить славу со стариной Виски. Но я никогда не пью на работе. А теперь, покончив с делами, я могу со свободной совестью раздавить стаканчик-другой с моим старым другом Барни. Что выпьешь?
Лакей принес графинчик и сифон и опять оставил их вдвоем.
— Значит, ты требуешь услуги за услугу, — сказал Вудс, задумчиво катая указательным пальцем маленький золотой карандаш по столу. — Придется отпустить тебя. На тебя у меня рука не поднимется. Если бы я отдал тебе эти деньги… но я не отдал их, и этим все сказано. Здорово я теперь должен сдрейфить, Джонни, да ничего не поделаешь. Ты меня однажды выручил, и я обязан отплатить тебе тем же.
— Я так и знал, — сказал Кернан, поднимая стакан и самодовольно улыбаясь. — У меня верный глаз на людей. За твое здоровье, Барни…
— Я думаю, — спокойно продолжал Вудс, точно думая вслух, — что, если бы наши денежные счеты были сведены, все деньги во всех банках Нью-Йорка не могли бы заставить меня выпустить тебя из рук.
— Я это знаю, — сказал Кернан. — Поэтому-то я и уверен, что от тебя-то опасность мне не угрожает.
— Большинство людей, — продолжал сыщик, — косо смотрят на мое ремесло. Его не причисляют к искусствам или благородным профессиям. Но я всегда как-то глупо гордился им. И вот тут-то я и сел в лужу. Оказалось, что я прежде всего человек, а потом уже сыщик. Придется мне отпустить тебя, а потом подать в отставку. Ну что же! Я думаю, я сумею получить место фургонщика. Твоя тысяча долларов теперь еще дальше от тебя, чем раньше, Джонни.
— Сделай милость, держи ее у себя, — с видом щедрого благодетеля сказал Кернан. — Я с удовольствием совсем забыл бы этот долг, но я знаю, что ты сам этого не захочешь. Счастливый это был для меня день, когда ты занял у меня деньги. А теперь довольно об этом. Завтра с утренним поездом я уезжаю на Запад. Я знаю там одно место, где мне удастся сбыть нордкрассовские сверкачи. Выпей-ка, Барни, забудь горе! Мы с тобой повеселимся, пока полиция будет ломать себе голову над этим делом. Я сегодня жажду влаги, как Сахара. Но я в руках, в неофициальных руках моего старого друга Барни, и мне даже не приснится фараон.
Под пальцем Кернана заработали сначала звонок а потом и лакей. Чем дальше, тем больше проявлялись его дурные стороны — неимоверное тщеславие и наглый эгоизм. Он раскрывал историю за историей про все свои удачные грабежи, хитроумные планы и гнусные преступления, пока, наконец, Вудс, несмотря на все свое близкое знакомство со злодеями, почувствовал, как в душе его растет сильное отвращение к этому вконец развращенному человеку, когда-то оказавшему ему благодеяние.
— Я, разумеется, для тебя обезврежен, — сказал наконец Вудс. — Но я все же советую тебе некоторое время сидеть смирно. Нордкрассовское дело могут подхватить газеты. Этим летом в городе была настоящая эпидемия ограблений и убийств.
Эти слова вызвали у Кернана вспышку мрачной, мстительной злобы.
— К черту все эти газеты! — проворчал он. — Ни черта в них нет, кроме хвастовства и сапогов всмятку. А если они даже и займутся каким-нибудь делом, к чему это приводит? Полицию провести за нос нетрудно, но что же делают газеты? Посылают на место преступления кучу репортеришек, а те отправляются в ближайший бар и пьют там пиво, и снимают старшую дочь хозяина в вечернем платье, а потом помещают этот снимок под видом фотографии невесты молодого человека с девятого этажа, которому показалось, что он услышал внизу какой-то шум в ночь убийства. Дальше этого газеты не идут в деле расследования преступлений.
— Ну, не скажи, — задумчиво проговорил Вудс. — Некоторые газеты совсем недурно работают в этом направлении. Вот, например, «Утренний Марс». Он раза два-три верно указал на преступника, и его ловили, когда полиция уже давно дала остыть его следам.
— Я сейчас докажу тебе, — сказал Кернан, вставая с места и выпячивая грудь, — я докажу тебе мое мнение о газетах вообще и о твоем «Утреннем Марсе» в частности.
Шагах в трех от их столика находилась телефонная будка. Кернан вошел внутрь и присел у телефона, оставив дверь открытой. Он нашел номер в книжке, снял трубку и вызвал центральную. Вудс сидел безмолвно, глядя на насмешливое, холодное лицо, выжидательно склоненное над трубкой, и прислушиваясь к словам, произносимым тонкими, жесткими губами, сложившимися в презрительную улыбку.
— «Утренний Марс»? Мне нужно поговорить с редактором… Ах, так?.. Так скажите ему, что это насчет убийства Нордкрасса… Редактор?.. Ладно!.. Я — убийца старика Нордкрасса… Стойте! Не разъединяйте! Это вовсе не обычная мистификация. О нет, опасности нет ни малейшей! Я сейчас все обсудил с одним моим приятелем, сыщиком. Я убил старика в два часа тридцать минут утра; завтра этому будет две недели… Что? Приглашаете выпить с вами стаканчик? Ну, знаете, эти шуточки лучше предоставьте вашему юмористу. Неужели вы не можете разобраться в том, смеется ли над вами человек или предлагает вам самую крупную сенсацию, которая когда-либо появлялась в вашем бездарнейшем листке, годном лишь на то, чтобы в него селедки заворачивать?.. Ну, да, именно так… это колоссальная сенсация… но не можете же вы ожидать, чтобы я вам назвал свою фамилию и адрес… Почему? Да потому, что вы, как я слышал, специализировались на разгадывании преступлений, от которых полиция становится в тупик… Нет, это еще не все. Я хочу вам сказать, что ваш ерундовый, лживый, грошовый листок может проследить умного убийцу или разбойника не лучше, чем слепой пудель… Что?.. Нет, это не редакция соперничающей с вами газеты; вы имеете эту информацию из первых рук. Убийство Нордкрасса — мое дело, и драгоценности лежат у меня в чемодане, в «гостинице, название которой не удалось установить». Вы знаете это выражение, не правда ли? Совсем газетное. А ведь небось жутко вам стало, что таинственный злодей звонит к вам — великому, могучему органу права и справедливости, — и объявляет вам, что ваша газета — старая тряпка… Бросьте это, вы не так глупы, — вы вовсе не считаете меня самозванцем. Я по вашему голосу слышу… Ну, слушайте, я вам скажу одну вещь, которая вам это докажет. Разумеется, весь ваш штат юных остолопов уже обследовал это дело во всех подробностях. У миссис Нордкрасс на халате вторая пуговица наполовину обломана. Я это заметил, когда снимал гранатовое кольцо у ней с пальца. Я принял его за рубин… Бросьте эти штуки. Этот номер не пройдет.
Кернан с дьявольской улыбкой повернулся к Вудсу.
— Я его подвинтил. Теперь он мне поверил. Он даже не прикрыл плотно рукой трубку, когда велел кому-то вызвать по другому телефону центральную и узнать наш номер. Я ему еще раз наддам жару, а потом мы улепетнем.
— Алло… Да, я все еще у телефона. Неужели вы думали, что я стану удирать от какой-то вонючей, паршивой газетки?.. Не пройдет двух дней, как вы меня изловите? Бросьте, вы меня уморите! Вот что: оставьте-ка вы взрослых людей в покое и занимайтесь своим делом — вынюхивайте про всякие разводы, да про несчастные случаи в трамвае и печатайте себе спокойно грязь и сплетни, которые дают вам ваш хлеб насущный. До свиданья, дружище, сожалею, что у меня нет времени заглянуть к вам. Я чувствовал бы себя в вашем дурацком заведении в полной безопасности.
— Он взбесился, как кошка, упустившая мышь, — сказал Кернан, вешая трубку и выходя из будки. — А теперь, Барни, сынок, мы с тобой отправимся в театр и повеселимся, пока не настанет подходящее время, чтобы лечь спать. Мне нужно вздремнуть часика четыре, а потом на западный поезд.
Приятели пообедали в ресторане на Бродвее. Кернан был доволен собой. Он сорил деньгами, как сказочный принц. Затем они всецело погрузились в созерцание фантастической, роскошно поставленной оперетки. После этого они ужинали с шампанским, и Кернан был наверху самодовольного блаженства.
В половине четвертого утра они очутились в уголке одного ночного кафе. Кернан продолжал хвастаться, но уже несколько туманно и бессвязно. Вудс мрачно размышлял о том, что настал конец его полезной деятельности в качестве блюстителя закона.
Но вдруг, посреди этих размышлений, он поднял голову, и в глазах его мелькнул луч идеи.
— Хотел бы я знать, возможна ли такая штука? — сказал он про себя. — Хотел бы я знать…
Вдруг относительная тишина раннего утра на улице была нарушена раздавшимися там слабыми, неясными звуками, которые прорезали тишину, как светлячки прорезают мрак; одни становились громче, другие — тише; они росли или замирали посреди грохота телег молочников и редких трамваев; когда они приближались, они становились пронзительными. Это были хорошо знакомые выкрикивания, имевшие множество разных значений для тех из погруженных в сон миллионов жителей большого города, которые, проснувшись, слышали их. В этих многозначительных криках, несмотря на их малый объем, таилась вся тяжесть мировой скорби, и смеха, и восторга, и напряжения всего мира. Одним, скрывавшимся под защитой эфемерного покрова ночи, они приносили известия о грозном рассвете дня; другим, погруженным в счастливый сон, они возвещали о наступлении утра, более мрачного, чем самая темная ночь. Для многих богачей они оказались той метлой, которая смела все, что принадлежало им, пока горели звезды; беднякам они приносили — еще один день.
По всему городу раздавались эти крики, резкие, звонкие, возвещая о новых возможностях, возникших при новом повороте колеса в механизме времени, и распределяя между спящими и еще беззащитными против судьбы людьми прибыль, мщение, горе, награды или роковой приговор, — смотря по тому, что предназначал для них новый листок календаря. Пронзительны и вместе с тем жалобны были эти крики, как будто юные голоса скорбели о том, что в безответственных руках их владельцев сосредоточено столько зла и так мало блага. И по улицам беспомощного города раздавались возвещающие миру новейшие постановления богов выкрикивания газетчиков — Трубный Глас Прессы.
Вудс швырнул лакею десять центов и сказал:
— Достаньте мне «Утренний Марс».
Когда принесли газету, он взглянул на первую страницу, затем вырвал листок из записной книжки и начал писать на нем золотым карандашиком.
— Какие новости? — зевая, спросил Кернан.
Вудс перебросил ему через стол записку. На ней было написано:
«В Контору газеты «Утренний Марс».
Прошу уплатить за поимку Джона Кернана одну тысячу долларов, т. е. сумму награды, причитающейся мне за его арест и изобличение.
Бернард Вудс».
— Я так и думал, что они это сделают, объявят награду, — сказал Вудс, — когда ты там разносил их по телефону. Ну, Джонни, а теперь ты отправишься со мной в полицию.