Книга: Собрание сочинений в пяти томах Том 2
Назад: Голос большого города
Дальше: Квадратура круга

Пока ждет автомобиль

 

Перевод Н. Дехтеревой

 

Как только начало смеркаться, в этот тихий уголок тихого маленького парка опять пришла девушка в сером платье. Она села на скамью и открыла книгу, так как еще с полчаса можно было читать при дневном свете.
Повторяем: она была в простом сером платье — простом ровно настолько, чтобы не бросалась в глаза безупречность его покроя и стиля. Негустая вуаль спускалась с шляпки в виде тюрбана на лицо, сиявшее спокойной, строгой красотой. Девушка приходила сюда в это же самое время и вчера и позавчера, и был некто, кто знал об этом.
Молодой человек, знавший об этом, бродил неподалеку, возлагая жертвы на алтарь Случая, в надежде на милость этого великого идола. Его благочестие было вознаграждено, — девушка перевернула страницу, книга выскользнула у нее из рук и упала, отлетев от скамьи на целых два шага.
Не теряя ни секунды, молодой человек алчно ринулся к яркому томику и подал его девушке, строго придерживаясь того стиля, который укоренился в наших парках и других общественных местах и представляет собою смесь галантности с надеждой, умеряемых почтением к постовому полисмену на углу. Приятным голосом он рискнул отпустить незначительное замечание относительно погоды — обычная вступительная тема, ответственная за многие несчастья на земле, — и замер на месте, ожидая своей участи.
Девушка не спеша окинула взглядом его скромный аккуратный костюм и лицо, не отличавшееся особой выразительностью.
— Можете сесть, если хотите, — сказала она глубоким, неторопливым контральто. — Право, мне даже хочется, чтобы вы сели. Все равно уже темно и читать трудно. Я предпочитаю поболтать.
Раб Случая с готовностью опустился на скамью.
— Известно ли вам, — начал он, изрекая формулу, которой обычно открывают митинг ораторы в парке, — что вы самая что ни на есть потрясающая девушка, какую я когда-либо видел? Я вчера не спускал с вас глаз. Или вы, деточка, даже не заметили, что кое-кто совсем одурел от ваших прелестных глазенок?
— Кто бы ни были вы, — произнесла девушка ледяным тоном, — прошу не забывать, что я — леди. Я прощаю вам слова, с которыми вы только что обратились ко мне, — заблуждение ваше, несомненно, вполне естественно для человека вашего круга. Я предложила вам сесть; если мое приглашение позволяет вам называть меня «деточкой», я беру его назад.
— Ради бога, простите, — взмолился молодой человек. Самодовольство, написанное на его лице, сменилось выражением смирения и раскаяния. — Я ошибся; понимаете, я хочу сказать, что обычно девушки в парке… вы этого, конечно, не знаете, но…
— Оставим эту тему. Я, конечно, это знаю. Лучше расскажите мне обо всех этих людях, которые проходят мимо нас, каждый своим путем. Куда идут они? Почему так спешат? Счастливы ли они?
Молодой человек мгновенно утратил игривый вид. Он ответил не сразу, — трудно было понять, какая, собственно, роль ему предназначена.
— Да, очень интересно наблюдать за ними, — промямлил он, решив, наконец, что постиг настроение своей собеседницы. — Чудесная загадка жизни. Одни идут ужинать, другие… гм… в другие места. Хотелось бы узнать, как они живут.
— Мне — нет, — сказала девушка. — Я не настолько любознательна. Я прихожу сюда посидеть только затем, чтобы хоть ненадолго стать ближе к великому, трепещущему сердцу человечества. Моя жизнь проходит так далеко от него, что я никогда не слышу его биения. Скажите, догадываетесь ли вы, почему я так говорю с вами, мистер…
— Паркенстэкер, — подсказал молодой человек и взглянул вопросительно и с надеждой.
— Нет, — сказала девушка, подняв тонкий пальчик и слегка улыбнувшись. — Она слишком хорошо известна. Нет никакой возможности помешать газетам печатать некоторые фамилии. И даже портреты. Эта вуалетка и шляпа моей горничной делают меня «инкогнито». Если бы вы знали, как смотрит на меня шофер всякий раз, как думает, что я не замечаю его взглядов. Скажу откровенно: существует всего пять или шесть фамилий, принадлежащих к святая святых; и моя, по случайности рождения, входит в их число. Я говорю все это вам, мистер Стекенпот…
— Паркенстэкер, — скромно поправил молодой человек.
— …мистер Паркенстэкер, потому что мне хотелось хоть раз в жизни поговорить с естественным человеком — с человеком, не испорченным презренным блеском богатства и так называемым «высоким общественным положением». Ах, вы не поверите, как я устала от денег — вечно деньги, деньги! И от всех, кто окружает меня, — все пляшут, как марионетки, и все на один лад. Я просто больна от развлечений, брильянтов, выездов, общества, от роскоши всякого рода.
— А я всегда был склонен думать, — осмелился нерешительно заметить молодой человек, — что деньги, должно быть, все-таки недурная вещь.
— Достаток в средствах, конечно, желателен. Но когда у вас столько миллионов, что… — Она заключила фразу жестом отчаяния. — Однообразие, рутина, — продолжала она, — вот что нагоняет тоску. Выезды, обеды, театры, балы, ужины — и на всем позолота бьющего через край богатства. Порою даже хруст льдинки в моем бокале с шампанским способен свести меня с ума.
Мистер Паркенстэкер, казалось, слушал ее с неподдельным интересом.
— Мне всегда нравилось, — проговорил он, — читать и слушать о жизни богачей и великосветского общества. Должно быть, я немножко сноб. Но я люблю обо всем иметь точные сведения. У меня составилось представление, что шампанское замораживают в бутылках, а не кладут лед прямо в бокалы.
Девушка рассмеялась мелодичным смехом, — его замечание, видно, позабавило ее от души.
— Да будет вам известно, — объяснила она снисходительным тоном, — что мы, люди праздного сословия, часто развлекаемся именно тем, что нарушаем установленные традиции. Как раз последнее время модно класть лед в шампанское. Эта причуда вошла в обычай с обеда в Уолдорфе, который давали в честь приезда татарского князя. Но скоро эта прихоть сменится другой. Неделю тому назад на званом обеде на Мэдисон-авеню возле каждого прибора была положена зеленая лайковая перчатка, которую полагалось надеть, кушая маслины.
— Да, — признался молодой человек смиренно, — все эти тонкости, все эти забавы интимных кругов высшего света остаются неизвестными широкой публике.
— Иногда, — продолжала девушка, принимая его признание в невежестве легким кивком головы, — иногда я думаю, что если б я могла полюбить, то только человека из низшего класса. Какого-нибудь труженика, а не трутня. Но, безусловно, требования богатства и знатности окажутся сильней моих склонностей. Сейчас, например, меня осаждают двое. Один из них герцог немецкого княжества. Я подозреваю, что у него есть или была жена, которую он довел до сумасшествия своей необузданностью и жестокостью. Другой претендент — английский маркиз, такой чопорный и расчетливый, что я, пожалуй, предпочту свирепость герцога. Но что побуждает меня говорить все это вам, мистер Покенстэкер?
— Паркенстэкер, — едва слышно поправил молодой человек. — Честное слово, вы не можете себе представить, как я ценю ваше доверие.
Девушка окинула его спокойным, безразличным взглядом, подчеркнувшим разницу их общественного положения.
— Какая у вас профессия, мистер Паркенстэкер? — спросила она.
— Очень скромная. Но я рассчитываю кое-чего добиться в жизни. Вы это серьезно сказали, что можете полюбить человека из низшего класса?
— Да, конечно. Но я сказала: «могла бы». Не забудьте про герцога и маркиза. Да, ни одна профессия не показалась бы мне слишком низкой, лишь бы сам человек мне нравился.
— Я работаю, — объявил мистер Паркенстэкер, — в одном ресторане.
Девушка слегка вздрогнула.
— Но не в качестве официанта? — спросила она почти умоляюще. — Всякий труд благороден, но… личное обслуживание, вы понимаете, лакеи и…
— Нет, я не официант. Я кассир в… — Напротив, на улице, идущей вдоль парка, сияли электрические буквы вывески «Ресторан». — Я служу кассиром вон в том ресторане.
Девушка взглянула на крохотные часики на браслетке тонкой работы и поспешно встала. Она сунула книгу в изящную сумочку, висевшую у пояса, в которой книга едва помещалась.
— Почему вы не на работе? — спросила девушка.
— Я сегодня в ночной смене, — сказал молодой человек. — В моем распоряжении еще целый час. Но ведь это не последняя наша встреча? Могу я надеяться?..
— Не знаю. Возможно. А впрочем, может, мой каприз больше не повторится. Я должна спешить. Меня ждет званый обед, а потом ложа в театре — опять, увы, все тот же неразрывный круг. Вы, вероятно, когда шли сюда, заметили автомобиль на углу возле парка? Весь белый.
— И с красными колесами? — спросил молодой человек, задумчиво сдвинув брови.
— Да. Я всегда приезжаю сюда в этом авто. Пьер ждет меня у входа. Он уверен, что я провожу время в магазине на площади, по ту сторону парка. Представляете вы себе путы жизни, в которой мы вынуждены обманывать даже собственных шоферов? До свидания.
— Но уже совсем стемнело, — сказал мистер Паркенстэкер, — а в парке столько всяких грубиянов. Разрешите мне проводить…
— Если вы хоть сколько-нибудь считаетесь с моими желаниями, — решительно ответила девушка, — вы останетесь на этой скамье еще десять минут после того, как я уйду. Я вовсе не ставлю вам это в вину, но вы, по всей вероятности, осведомлены о том, что обычно на автомобилях стоят монограммы их владельцев. Еще раз до свидания.
Быстро и с достоинством удалилась она в темноту аллеи. Молодой человек глядел вслед ее стройной фигуре, пока она не вышла из парка, направляясь к углу, где стоял автомобиль. Затем, не колеблясь, он стал предательски красться следом за ней, прячась за деревьями и кустами, все время идя параллельно пути, по которому шла девушка, ни на секунду не теряя ее из виду.
Дойдя до угла, девушка повернула голову в сторону белого автомобиля, мельком взглянула на него, прошла мимо и стала переходить улицу. Под прикрытием стоявшего возле парка кеба молодой человек следил взглядом за каждым ее движением. Ступив на противоположный тротуар, девушка толкнула дверь ресторана с сияющей вывеской. Ресторан был из числа тех, где все сверкает, все выкрашено в белую краску, всюду стекло и где можно пообедать дешево и шикарно. Девушка прошла через весь ресторан, скрылась куда-то в глубине его и тут же вынырнула вновь, но уже без шляпы и вуалетки.
Сразу за входной стеклянной дверью помещалась касса. Рыжеволосая девушка, сидевшая за ней, решительно взглянула на часы и стала слезать с табурета. Девушка в сером платье заняла ее место.
Молодой человек сунул руки в карманы и медленно пошел назад. На углу он споткнулся о маленький томик в бумажной обертке, валявшийся на земле. По яркой обложке он узнал книгу, которую читала девушка. Он небрежно поднял ее и прочел заголовок «Новые сказки Шехерезады»; имя автора было Стивенсон. Молодой человек уронил книгу в траву и с минуту стоял в нерешительности. Потом открыл дверцу белого автомобиля, сел, откинувшись на подушки, и сказал шоферу три слова:
— В клуб, Анри.

Комедия любопытства

 

Перевод Н. Дарузес

 

Можно избежать смертоносного дыхания анчара, что бы ни говорили любители метафор; можно, если очень повезет, подбить глаз василиску; можно даже увернуться от Цербера и Аргуса; но ни одному человеку, будь он живой или мертвый, невозможно уйти от любопытного взгляда зеваки.
Нью-Йорк — город зевак. Много в нем, конечно, и таких людей, которые идут своей дорогой, сколачивая капитал и не глядя ни направо, ни налево, но есть и целое племя, очень своеобразное, состоящее, наподобие марсиан, единственно из глаз и средств передвижения.
Эти фанатики любопытства, словно мухи, целым роем слетаются на место всякого необычайного происшествия и, затаив дыхание, проталкиваются как можно ближе. Открывает ли рабочий люк, попадает ли под трамвай житель северной окраины, роняет ли мальчишка яйцо на тротуар, возвращаясь домой из лавочки, теряет ли дама мелкую монету, выпавшую из дыры в перчатке, увозит ли полиция телефон и записи скаковых ставок из читальни Ибсеновского общества, провалятся ли в подземку один-два дома или сенатор Депью выйдет на прогулку — при всяком счастливом или несчастном случае племя зевак, теряя разум, неудержимо стремится к месту происшествия.
Важность события не играет роли. С одинаковым интересом и увлечением они глазеют и на опереточную певичку и на человека, малюющего рекламу печеночных пилюль. Они готовы обступить тесным кругом и колченогого инвалида, и буксующий автомобиль. Они страдают манией любопытства. Это зрительные обжоры, которые наслаждаются несчастьем ближнего, захлебываются им. Они смотрят, глядят, пялятся, таращатся мутными рыбьими глазами на приманку несчастья, словно пучеглазый окунь.
Казалось бы, эти одержимые любопытством являют собой совсем неподходящую дичь для пламенных стрел Купидона, однако даже среди простейших трудно найти совершенно невосприимчивую особь. Да, прекрасная богиня романтики осенила своим крылом двух представителей племени зевак, и любовь проникла в их сердца, когда они стояли над распростертым телом человека, которого переехал фургон с пивом.
Уильям Прай первым прибыл на место. Он был знатоком по части таких зрелищ. Весь сияя от радости, он стоял над жертвой несчастного случая и внимал ее стонам, словно нежнейшей музыке. Толпа зевак плотно сгрудилась вокруг жертвы, и Уильям Прай заметил сильное движение в этой толпе как раз против того места, где он стоял. Какое-то стремительно несущееся тело рассекало толпу, словно смерч, отшвыривая людей в стороны. Орудуя локтями, зонтиком, шляпной булавкой, языком и ногтями, Вайолет Сеймур прокладывала себе дорогу в первый ряд зрителей. Силачи, которые без труда садились на гарлемский поезд в 5.30, отлетали, как слабые дети, столкнувшись с ней на пути к центру. Две солидные дамы, своими глазами видевшие свадьбу герцога Роксборо и не раз останавливавшие все движение на Двадцать третьей улице, после встречи с Вайолет отступили во второй ряд, оправляя порванные блузки. Уильям Прай полюбил ее с первого взгляда.
Карета скорой помощи увезла бессознательного пособника Купидона. Уильям и Вайолет остались и после того, как толпа разошлась. Это были настоящие зеваки. Люди, которые покидают место происшествия вместе с каретой скорой помощи, лишены тех необходимых элементов, из которых состоит истинное любопытство. Тонкий букет события, его настоящий вкус можно распознать только напоследок — пожирая глазами место происшествия, разглядывая пристально дома напротив, замирая в мечтах, с которыми не сравнится бред курильщика опиума. Вайолет Сеймур и Уильям Прай знали толк в несчастных случаях и умели извлекать из каждого события весь сок до последней капли.
Потом они посмотрели друг на друга. У Вайолет была коричневая родинка на шее, величиной с серебряные полдоллара. Уильям так и впился в нее глазами. У Прая были необыкновенно кривые ноги. Вайолет дала себе волю и смотрела на них, не отрывая взгляда. Они долго стояли лицом к лицу, глазея друг на друга. Этикет не позволял им заговорить; зато в Городе Зевак разрешается сколько угодно глядеть на деревья в парке и на физические недостатки ближних.
Наконец, они расстались со вздохом. Но пивным фургоном правил Купидон, и колесо, переехавшее чью-то ногу, соединило два любящих сердца.
Во второй раз герой и героиня встретились перед дощатым забором поблизости от Бродвея. День выдался крайне неудачный. Не было драк на улицах, дети не попадали под трамвай, калеки и толстяки в неглиже встречались очень редко; никто не выказывал склонности поскользнуться на банановой корке или упасть в обморок. Не видно было даже чудака из Кокомо, штат Индиана, который выдает себя за родственника бывшего мэра Лоу и швыряет мелочь из окошечка кеба. Глядеть было не на что, и Уильям Прай уже начинал томиться от скуки.
И вдруг он увидел, что перед щитом для объявлений, усиленно толкаясь и пихаясь, стоит целая толпа. Бросившись туда опрометью, он сшиб с ног старуху и мальчишку с бутылкой молока и с нечеловеческой энергией проложил себе дорогу в центр круга. Вайолет Сеймур уже стояла в первом ряду без одного рукава и двух золотых пломб, с вывихнутой рукой и сломанной планшеткой корсета, не помня себя от счастья. Она смотрела на то, что было перед нею. Маляр выписывал на заборе: «Ешьте галеты, от них ваше лицо округлится».
Увидев Уильяма Прая, Вайолет покраснела. Уильям саданул под ребро даму в черном шелковом реглане, лягнул мальчишку, съездил по уху старого джентльмена и сумел протолкаться поближе к Вайолет. Они стояли рядом целый час, глядя, как маляр выписывает буквы. Потом Уильям не смог дольше скрывать свои чувства. Он дотронулся до ее плеча.
— Пойдемте со мной, — сказал он. — Я знаю, где сидит чистильщик сапог без кадыка.
Она бросила на него застенчивый взгляд, но этот взгляд светился несомненной любовью, преобразившей ее лицо.
— И вы приберегли это для меня? — спросила она, вся объятая смутным трепетом первого объяснения в любви.
Они вместе побежали к ларьку чистильщика и простояли больше часа, глазея на юного урода.
На тротуар перед ними упал с пятого этажа мойщик окон. Когда подъехала под звон колокола «скорая помощь», Уильям радостно пожал руку Вайолет.
— Четыре ребра по меньшей мере и сложный перелом, — быстро шепнул он. — Ты не жалеешь, что встретила меня, дорогая?
— Я? — сказала Вайолет, отвечая на его пожатие. — Конечно, не жалею. Я могла бы целый день стоять и глазеть рядом с тобой.
Спустя несколько дней их роман достиг высшей точки. Быть может, читатель помнит, какое волнение переживал весь город, когда негритянке Элизе Джейн надо было вручить судебную повестку. Все племя зевак глазело, не сходя с места. Уильям Прай своими руками положил доску на два пивных бочонка напротив того дома, где жила Элиза Джейн. Они с Вайолет просидели там три дня и три ночи. Потом одному сыщику пришло в голову, что можно открыть двери и вручить повестку. Он послал за кинетоскопом и так и сделал.
Две души с такими сродными стремлениями неминуемо должны были соединиться. Уильям Прай и Вайолет Сеймур обручились в тот же вечер, после того как полисмен прогнал их резиновой дубинкой. Семена любви пали на добрую почву, дружно взошли и расцвели пышным цветом.
Свадьба была назначена на десятое июня. Большая церковь была вся завалена цветами. Многочисленное племя зевак, рассеянное по всему свету, просто помешано на свадьбах. Это пессимисты на церковных скамьях. Они высмеивают жениха и издеваются над невестой. Они приходят потешаться над вашим браком, а если вам удается сбежать от Гименея на бледном коне смерти, они являются на похороны, садятся на ту же скамью и оплакивают ваше счастливое избавление. Любопытство — растяжимое понятие.
Церковь была ярко освещена. На асфальтовом тротуаре был разложен бархатный ковер, доходивший до самой мостовой. Подружки невесты расправляли друг другу ленты на поясе и перешептывались насчет невестиных веснушек. Кучера украшали свои кнуты белыми бантами и жалели, что время от выпивки до выпивки тянется так долго. Пастор размышлял о том, сколько ему заплатят, и соображал, хватит ли этих денег на новый костюм для него самого и на портрет Лоры Джин Либби для его жены. Да, в воздухе реял Купидон.
А перед церковью, братья мои, волновались и колыхались тесные ряды племени зевак. Они стояли двумя сплошными массами, разделенные ковром и дубинками полицейских. Они толпились, как стадо, дрались, толкались, отступали и наступали и давили друг друга, чтобы увидеть, как девчонка в белой вуали приобретет законное право обыскивать карманы мужа, пока он спит.
Однако час, назначенный для свадьбы, наступил и прошел, а жениха с невестой все не было. Нетерпение сменилось тревогой, тревога привела к поискам, но героев дня нигде не могли найти. Тут вмешались в дело два дюжих полисмена и вытащили из разъяренной толпы зевак помятого и полузадохшегося субъекта с обручальным кольцом в жилетном кармане и громко рыдающую растрепанную женщину, всю оборванную и в синяках.
Уильям Прай и Вайолет Сеймур, верные привычке, смешались с буйной толпой зрителей, не устояв перед обуревавшим их желанием видеть самих себя, в роли жениха и невесты, входящими в убранную розами церковь.
Любопытство — то же шило в мешке.

Тысяча долларов

 

Перевод Зин. Львовского

 

— Тысяча долларов! — строго и торжественно повторил нотариус Тольмен. — А вот и деньги!
Молодой Джилльян весело рассмеялся, когда прикоснулся к тоненькой пачке новеньких пятидесятидолларовых бумажек.
— На редкость несуразная сумма! — так же весело объяснил он нотариусу. — Будь еще хоть десять тысяч долларов, такой парень, как я, мог бы здорово кутнуть и даже заставить о себе говорить. Даже пятьдесят долларов причинили бы мне менее хлопот, чем эта несчастная тысяча.
— Вы внимательно выслушали пункты дядиного завещания? — сухим, официальным тоном спросил нотариус. — Я не уверен в том, что вы должным образом усвоили некоторые детали. Об одной я должен вам напомнить. Вы обязуетесь дать нам полный отчет в том, как вы израсходовали эту тысячу долларов, причем должны сделать это тотчас же по израсходовании. Завещание особенно подчеркивает это. Я не сомневаюсь, что вы в точности выполните волю завещателя.
— Можете вполне рассчитывать на это! — весьма вежливо ответил молодой человек. — Обещаю вам это, если даже мне придется израсходовать личные средства. Ввиду того, что я всегда был очень слаб в расчетах и подсчетах, мне придется пригласить специального секретаря.
Джилльян вернулся в свой клуб, где выудил одного знакомого, которого фамильярно величал «Старичина Брайзон».
«Старичина Брайзон» был человек лет сорока, очень спокойный и довольно нелюдимый. В данную минуту он сидел в углу и читал книгу. При виде Джилльяна он тяжело вздохнул, опустил книгу на колени и сбросил с носа очки.
— Ну, старичина Брайзон, проснитесь! — окликнул его Джилльян. — Я должен рассказать вам презабавную историю.
— Правду сказать, я предпочел бы, чтобы вы рассказали ее кому-нибудь в бильярдной! — ответил Брайзон. — Ведь вы отлично знаете, как я ненавижу все ваши забавные и незабавные истории.
— Но эта история совсем особенная и гораздо лучше и интереснее всех предыдущих! — произнес Джилльян, свертывая папиросу. — Нет, правда, я страшно рад, что могу вам, первому рассказать ее. Она такая печальная и вместе с тем такая смешная, что рассказывать ее под шум бильярдных шаров не представляется ни малейшей возможности. Я только что из конторы легальных корсаров, приставленных к наследству моего покойного дядюшки. Он оставил мне ни больше и ни меньше, как тысячу долларов. Ну, скажите по совести, что такой субъект, как я, может сделать с этакой ерундовской суммой? Ну, что за деньги — тысяча долларов!
— А я думал, — сказал Брайзон, проявляя столько же интереса к этому делу, сколько пчела — к уксусу, — я думал, что покойный Септимус Джилльян обладал капиталом по меньшей мере в пятьсот тысяч.
— И это верно! — весело подтвердил Джилльян. — Но в том-то и вся штука. Все свои тонны дублонов он завещал микробу. Это надо понимать в том смысле, что часть наследства поступает в пользу человека, который найдет какую-то там бациллу, а остальная часть ассигнуется больнице, которая будет бороться с этой бациллой. Кое-какая мелочь оставлена посторонним. Так, например, дворецкому оставлены перстень с печаткой и десять долларов. То же самое получает экономка. Его племяннику досталась одна тысяча долларов.
— А ведь вы всегда до сих пор тратили очень много денег! — заметил Брайзон.
— Очень много! — согласился Джилльян. — Что касается ежемесячных выдач, то покойный дядюшка вел себя по отношению ко мне лучше всякой матери.
— А других наследников нет? — спросил Брайзон.
— Ни одного!
Джилльян хмуро посмотрел на свою папиросу и затем почему-то в сердцах лягнул ни в чем не повинный кожаный диван.
— Правда, там еще есть мисс Хайден, воспитанница моего дядюшки, жившая в его доме и живущая там теперь. Она — очень милый и спокойный человек, очень музыкальна и приходится дочкой одному человеку, который во времена оны имел несчастье быть другом покойного. Да, я забыл сказать, что она тоже получила перстень с печаткой и десять долларов. Ужасно жаль, что я не получил такого наследства. Тогда бы я купил две бутылки вина, подарил бы перстень лакею и окончательно разделался бы с этим грязным делом. Послушайте, старичина Брайзон, ради бога, не важничайте так, опустите-ка нос и скажите мне по-дружески: что может такой тип, как я, сделать с тысячью долларов?
Брайзон протер стекла очков и улыбнулся. А когда он улыбался, то Джилльян заранее знал, что «старичина» будет более едок, чем обыкновенно.
— Тысяча долларов, — начал Брайзон, — представляет и очень большую, и очень малую сумму. На эти деньги иной человек может устроить себе такой чудесный семейный очаг, что сам Рокфеллер будет ему завидовать. Другой человек может послать свою больную жену на Юг и тем спасти ее от верной смерти. На тысячу долларов можно в продолжение июня, июля и августа кормить цельнейшим молоком целую сотню ребятишек и пятьдесят из них спасти. На тысячу долларов можно в продолжение получаса побаловаться в «фаро» в одной из многочисленных «художественных» студий, которые чрезвычайно ловко замаскировали свои истинные намерения. Этой суммы вполне достаточно для того, чтобы дать чудеснейшее воспитание любознательному юноше. Мне вот на днях рассказывали, что за такую именно сумму на одном аукционе продали настоящего «Коро». Имея тысячу долларов в кармане, вы можете двинуть в один из нью-гэмпширских городков и чудеснейшим образом преспокойно прожить там два года. А если хотите, то можете снять на один вечер Мэдисон-сквер и прочесть назидательную лекцию на тему о том, как неприятно при больших надеждах получать малое наследство.
— Вы были бы страшно симпатичным парнем, если бы только не любили так морализировать! — шутливо сказал Джилльян. — Отвечайте мне прямо на вопрос: что мне делать с тысячью долларов?
— Вам что делать? — с мягким смешком ответил Брайзон. — Ну, конечно, вам остается только одно: подарить на эти деньги бриллиантовый кулон мисс Лотте Лаурьер, а затем поселиться на каком-нибудь ранчо. Я лично рекомендую вам овечье ранчо, так как я ненавижу овец.
— Сердечно благодарю вас! — сказал Джилльян, подымаясь с места. — Я так и знал, что могу всецело рассчитывать на вас. Вы посоветовали мне именно то, что нужно. Самое лучшее будет — сразу потратить деньги. Так гораздо легче будет дать отчет, потому что разбираться в бухгалтерских деталях я не в состоянии. Это противно мне.
Джилльян вызвал по телефону кеб и приказал кучеру:
— Коламбиан-театр! К артистическому подъезду!
Мисс Лотта Каурьер помогала Природе, разгуливая пуховкой по своему лицу. В театре было множество народу, и артистка уже готова была к выходу на сцену, когда ей доложили о приходе мистера Джилльяна.
— Попросите его сюда! — сказала мисс Лотта. — В чем дело, Бобби? Мне через две минуты выходить!
— Не мешает пройтись лапкой по правому уху! — с видом знатока посоветовал Джилльян. — Вот теперь лучше. Двух минут для меня вполне достаточно. Какого мнения вы держитесь о безделушке, вроде бриллиантовой подвески? Я располагаю сейчас капиталом, который выражается тремя нулями с одной единицей в авангарде!
— О, об этом предмете я держусь наилучшего мнения! — пропела мисс Лотта. — Адамс, дайте мне мою правую перчатку. Скажите, Бобби, не заметили ли вы случайно, вчера кулона на Делле Стейси? Он куплен у Тиффани и стоит всего-навсего две тысячи двести долларов. Конечно, если… Адамс, поправьте мне, пожалуйста, пояс слева.
— Мисс Лаурьер, ваш выход! — раздался где-то сбоку голос помощника режиссера.
Джилльян побрел к тому месту, где его ждал кеб.
— Что бы вы сделали, будь у вас тысяча долларов? — с таким вопросом он обратился к кучеру.
— Открыл бы трактир! — быстро и хрипло ответил тот. — Я знаю такое местечко, где я мог бы обеими руками загребать денежки. Это — четырехэтажный кирпичный угловой дом. В голове у меня все готово. Во втором этаже я устроил бы закусочную, в третьем — маникюр и разные другие заграничные штучки, а в четвертом — бильярдную. Если вам угодно втесаться в это дело, то…
— О нет, нет! — быстро ответил Джилльян. — Я просто из любопытства спросил об этом. Я беру вас по часам. Гоните, пока я не прикажу вам остановиться.
Проехав восемь кварталов по Бродвею, Джилльян с помощью тросточки откинул подножку и вышел. Сбоку, на тротуаре, на стуле, сидел слепой и продавал карандаши. Джилльян направился прямо к нему.
— Извините меня за беспокойство, — сказал он, — но я очень хотел бы услышать из ваших уст, что вы сделали бы, будь у вас тысяча долларов?
— Это вы только что приехали в кебе? — осведомился слепой. — Я сразу понял, что вы человек со средствами! — сказал торговец карандашами. — Днем в кебе могут разъезжать только богатые люди. Если угодно, взгляните вот на это!
С этими словами он вынул из бокового кармана записную книжку и протянул ее молодому человеку. Джилльян открыл ее и увидел, что это банковская книжка на имя слепого, капитал которого равнялся 1785 долларам.
Джилльян вернул ему книжку и снова сел в кэб.
— Я забыл кое-что, — сказал он кучеру. — Поезжайте, пожалуйста, в контору нотариусов Тольмен и Шарп, Бродвей, номер…
Нотариус Тольмен довольно недружелюбно вопросительно глянул на него поверх золотых очков.
— Простите великодушно, — весело заявил молодой человек, — но разрешите мне задать вам один вопрос. Надеюсь, что вы не сочтете меня назойливым. Разрешите узнать, оставлено ли что-нибудь мисс Хайден помимо перстня с печаткой и десять долларов?
— Ровно ничего! — отрезал нотариус.
— Премного благодарен вам! — сказал Джилльян. — Имею честь!
Он снова сел в кеб и дал кучеру адрес покойного дяди.
Мисс Хайден писала письмо в библиотеке. Она была невысокого роста, но очень стройна и одета во все черное. Мимо ее глаз никто не мог равнодушно пройти. Джилльян направился к ней со своим обычным видом полнейшей беззаботности.
— Я только что от старого Тольмена, — пояснил он. — Они все время разбирались в бумагах и вот нашли… — Джилльян попытался было найти в своей памяти специальный юридический термин. — Ну… нашли… Добавление… постскриптум… в этом… самом… в завещании. Оказывается, что наш старик в последнюю минуту передумал и решил дать вам еще тысячу долларов. Я специально поехал к вам для того, чтобы сообщить эту новость, а Тольмен просил меня передать вам деньги. Вот они! Вам бы лучше сосчитать их: все ли правильно?
Он положил деньги рядом с девушкой, на столе.
Мисс Хайден побледнела.
— О! — сказала она и повторила: — О!
Джилльян повернулся и взглянул в окно.
— Я позволяю себе думать, — тихо произнес он, — что вы знаете, до чего я люблю вас!
— Мне очень жаль! — ответила девушка, взяв со стола деньги.
— И никакой надежды для меня? — с почти легким сердцем спросил молодой человек.
— Мне очень жаль! — снова повторила она.
— В таком случае вы разрешите мне написать пару слов? — с улыбкой спросил он и сел за большой библиотечный стол. Она подала ему бумагу и перо и вернулась к своему столу.
Джилльян написал следующий отчет о том, как он потратил выданные ему деньги: «Полученная блудной овцой Робертом Джилльяном 1000 долларов во имя вечного счастья передана лучшей и самой дорогой женщине на свете».
Написанное Джилльян положил в конверт, затем конверт в карман и отправился своей дорогой. Через некоторое время его кеб снова остановился у нотариальной конторы Тольмена и Шарпа.
— Имею честь довести до вашего сведения, что полученная мной тысяча долларов истрачена! — доложил он Тольмену. — И вот, согласно нашему условию, я явился к вам для того, чтобы дать полный отчет. Вы не находите, мистер Тольмен, что в воздухе уже определенно пахнет летом?
С этими словами он положил на стол нотариуса белый конверт и прибавил:
— Здесь, сэр, вы найдете меморандум, касающийся modus'a operandi в деле исчезновения полученных мною долларов.
Не притрагиваясь к конверту, мистер Тольмен подошел к двери и позвал своего компаньона, мистера Шарпа, после чего оба нотариуса с головой ушли в непроглядные глубины огромного сейфа. Через некоторое время они извлекли оттуда трофей в виде большого конверта с сургучной печатью.
Проделав над этим конвертом все, что в сих случаях полагается, они одновременно склонили свои почтенные головы над извлеченным листом бумаги. Через некоторое время мистер Тольмен снова обрел дар речи.
— Мистер Джилльян! — начал он официальным тоном. — Мы только что нашли добавление к завещанию вашего почтенного дядюшки. Этот конверт был поручен нам с тем, что мы вправе открыть его лишь тогда, как вы отдадите нам полный отчет в израсходовании полученной тысячи долларов. Ввиду того, что этот пункт завещании вами выполнен согласно требованиям, мы с мистером Шарпом решили ознакомиться с дополнением. Я не позволю себе досаждать вам нашей профессиональной фразеологией и в двух словах изложу содержание означенного добавления: в том случае, если способ израсходования вами тысячи долларов докажет наличие у вас чувств, заслуживающих вознаграждения, вы получите добавление к той сумме, которую уже получили. Мы с мистером Шарпом назначены душеприказчиками вашего дядюшки, и разрешите уверить вас, сэр, что мы в точности выполним волю покойного, причем постараемся проявить при этом максимум лояльности. Ради бога, мистер Джилльян, не подумайте, что мы хоть сколько-нибудь настроены против вас. Но разрешите нам вернуться к содержанию дополнения. Если способ израсходования вами тысячи долларов обнаружит осторожность, мудрость и полное отсутствие эгоистических импульсов, то нам надлежит вручить вам пятьдесят тысяч долларов в государственных ценных бумагах, каковые бумаги в настоящее время находятся в наших руках. Но в том случае, если — как это предвидел и точно указал наш покойный клиент! — вы потратили деньги обычным для вас способом — простите, но я только цитирую покойного! — потратили деньги в кругу недостойных товарищей и самым недостойным образом! — то означенные в дополнении пятьдесят тысяч долларов должны быть незамедлительно вручены мисс Мириам Хайден, воспитаннице покойного мистера Джилльяна. А теперь, с вашего разрешения, мы с мистером Шарпом рассмотрим ваш отчет об израсходовании тысячи долларов. Если не ошибаюсь, вы представили ваш отчет в письменной форме. Разрешите надеяться на то, что вы отнесетесь с полным доверием к нашему решению.
С этими словами мистер Тольмен потянулся к конверту, но Джилльян успел опередить его. Он схватил конверт с отчетом, совершенно спокойно порвал его на мельчайшие клочки и положил их в карман.
— Все обстоит совершенно благополучно! — с неизменной улыбкой на устах произнес он. — По-моему, не стоит беспокоить вас рассмотрением моего отчета, тем более что я не уверен, разберетесь ли вы во всех тонкостях, которые там имеются. Я вам скажу всю правду: я проиграл эти деньги на бегах. А теперь, джентльмены, имею честь откланяться!
Тольмен и Шарп мрачно поглядели друг на друга, так же мрачно покачали головами и посмотрели вслед молодому Джилльяну, который вышел и, весело насвистывая, стал дожидаться лифта.

Город побежден

Перевод Л. Гаусман

 

Появление Роберта Уолмсли на горизонте Нью-Йорка было результатом упорной борьбы. Он вышел из нее победителем — с именем и состоянием. Но, с другой стороны, столица проглотила его целиком. Она дала ему то, что он требовал, и потом наложила свое клеймо на него. Город перекроил, перешил, вырядил, отштамповал его по одобренному образцу. Город широко распахнул перед ним свои социальные ворота — и запер его на низко скошенной, ровной лужайке, в избранном стаде жвачных. В одежде, повадке, манерах, провинциализме, косности, ограниченности Уолмсли достиг той чарующей дерзости, раздражающей законченности, изощренной грубости, уравновешенной важности, которые делают нью-йоркского джентльмена таким восхитительно ничтожным в его величии.
Деревенька одного из верхних Штатов с гордостью признавала преуспевшего, блестящего молодого столичного адвоката продуктом своей почвы. Правда, шесть лет назад эта же самая деревня, вынув соломинку из испачканных черникой зубов, разразилась простодушным и презрительным смехом: «Ну уж этот веснушчатый Боб старика Уолмсли! Дома, на ферме, кормежка трижды в день обеспечена, а он предпочел закуску на ходу по ресторанам скрученной тройным кольцом столицы!» Через шесть лет ни один громкий процесс, загородная прогулка, столкновение автомобилей, шикарный бал не производили вполне законченного впечатления, если там не красовалось имя Роберта Уолмсли. Портные выслеживали его на улице, чтобы перенять новую складку в покрое его безукоризненных брюк. Аристократы в клубах и члены самых старинных, безупречных семей были рады похлопать его по спине и назвать фамильярно Боб.
И все же Роберт Уолмсли достиг Юнгфрау своей карьеры только с женитьбой на Алисе ван дер Пул. Именно Юнгфрау, ибо так же высока, холодна, бела и недоступна была эта дочь старинных бюргеров. Социальные Альпы, окружавшие ее (сколько тысяч путников напряженно карабкались вверх по их мрачным ущельям!), поднимались только до ее колен. Она башней высилась в своей собственной атмосфере, ясная, непорочная, гордая. Она не бродила вдоль ручьев, не кормила обезьян, не воспитывала собак для выставки. Она была ван дер Пул. Ручьи были созданы услаждать ее слух, обезьяны — служить предками прочих людей, собаки — по ее понятию — быть спутниками слепцов и предосудительных типов, курящих трубку.
И вот этой Юнгфрау достиг Роберт Уолмсли. Если он и убедился — заодно с милым, легконогим, кудрявым поэтом, — что путник, взобравшись на горные вершины, находит самые высокие пики окутанными густым покровом из облаков и снега, то он все же храбро скрыл свой озноб под улыбкой. Он был счастливчик и знал это, хотя ему и приходилось, подражая спартанскому юноше, ходить с мороженицей под жилетом против самого сердца.
После краткого свадебного путешествия за границу молодые вернулись в Нью-Йорк — всколыхнуть крупной рябью спокойный бассейн (такой невозмутимый, холодный и тусклый) высшего общества. Они задавали приемы в усыпальнице былой славы — в каменном мавзолее старинного величия, посреди векового парка. И Роберт Уолмсли гордился своей женой, но когда он правую руку протягивал своим гостям, в левой он крепко держал свою альпийскую палку и градусник.
Однажды Алиса нашла письмо к Роберту от его матери. Это было немудреное послание, полное аромата полей, материнской любви и деревенских новостей. Оно подробно уведомляло о здоровье свиньи и новой рыжей телки и справлялось, в свою очередь, о здоровье Роберта. Письмо — прямо из родного дома, с биографиями пчел, рассказами о репе, гимнами только что снесенным яйцам, подробностями о забытых родных и кучей сушеных яблок.
— Отчего вы не показывали мне писем матери? — спросила Алиса.
В ее голосе всегда было нечто такое, что заставляло вас вспоминать лорнетку, судебный отчет, скрип саней на пути от Даусона к Форт-Майль, дребезжание подвесок на канделябрах вашей бабушки, снег на крыше монастыря, полицейского пристава, явившегося с приказом задержать вас.
— Ваша мать, — продолжала Алиса, — приглашает нас на свою ферму. Я никогда не видела фермы. Мы поедем туда на неделю или две, Роберт?
— Поедем, — сказал Роберт с важным видом члена верховного судилища, одобряющего приговор. — Я не показывал вам до сих пор приглашения, полагая, что вам не захочется ехать. Мне очень приятно ваше решение.
— Я сама напишу вашей матери, — ответила Алиса с легким оттенком энтузиазма. — Фелиси сейчас же уложит мои сундуки. Пожалуй, хватит семи. Вряд ли ваша мать устраивает большие приемы. А домашние вечера у нее часто бывают?
Роберт встал и, в качестве защитника сельских местностей, предъявил отвод против шести сундуков из семи. Он старался определить, объяснить, растолковать, нарисовать, описать, что это такое — ферма. Но собственные слова странно звучали в его ушах. Он просто не замечал, до какой степени он стал городским человеком.
Прошла неделя — и она застала супругов уже на маленькой деревенской станции в пяти часах езды от столицы. Ухмыляющийся, язвительный, голосистый юноша, правивший мулом, запряженным в повозку, резко окликнул Роберта:
— Алло, мистер Уолмсли! Наконец нашли дорогу домой? Жаль, что я не приготовил для вас автомобиля, но отец как раз сегодня работает на нем на десятиакровом клеверном выгоне. Надеюсь, вы извините, что не накинул смокинг для вашей встречи, но ведь еще нет шести часов, не правда ли?
— Том, я рад видеть тебя, — сказал Роберт, схватив руку брата. — Да, я нашел наконец дорогу домой. Ты имеешь право сказать «наконец». Ведь больше двух лет я не был здесь. Но теперь это будет чаще, мой мальчик.
Алиса — и в летний зной холодная, как полярная гирлянда, белая, как норвежская снегурочка, в своем прозрачном муслине и кружевном, с воланами зонтике — показалась из-за угла станции, и Том потерял весь свой апломб. Он не проронил больше ни слова и на обратном пути поведал свои тайные мысли только мулу.
Они ехали к ферме. Заходящее солнце щедро затопляло золотом богатые поля пшеницы. Города остались далеко позади. Дорога вилась вокруг леса, долин и холмов, подобно ленте, оброненной с наряда беспечного лета. Ветер мчался за ними следом, точно ржущий конь за колесницей Аполлона.
Скоро показался и серый домик фермы под тенью верной рощи. Они увидели длинную тропинку со свитой из орешников, бежавших от дороги вплоть до самого дома; они вдыхали аромат шиповника и влажных, прохладных ив у речки.
И сразу все голоса земли запели хором душе Роберта Уолмсли. Они глухо гудели из-под навеса хмурого леса, чирикали и жужжали в знойной траве, заливались трелями в журчащем потоке, звучали звонкой свирелью Пана в туманных лугах, им вторили птицы в погоне за комарами и мошками, ласково аккомпанировали степенные колокольчики коров — и в могучем хоре каждый по-своему вопрошал:
— Ты наконец нашел дорогу домой?
Голоса земли говорили с ним по-старому. Листья, бутоны и цветы болтали с ним на прежнем языке его беззаботной юности: неодушевленные предметы, родные камни, заборы и изгороди, ворота и крыши, межи и перекрестки — все было полно красноречия, все изменило свой облик. Деревня улыбалась, и, обвеянный ее дыханием, Уолмсли почувствовал на миг, как сердце переполнилось старой любовью. Город исчез.
Да, деревенская наследственность проснулась, захватила, заполонила Роберта Уолмсли. Но странно: он тут же отметил про себя, как сидевшая рядом с ним Алиса вдруг показалась ему чужой. Ей не было места в этом возврате к прошлому. Никогда раньше она не казалась такой далекой, бесцветной и недоступной, — неосязаемой и нереальной. И все же никогда еще он не находил ее такой восхитительной, как теперь, сидя рядом с ней в тряской деревенской повозке, где она гармонировала с его настроением и средой не больше, чем Юнгфрау — и огород мужика.
В этот вечер, после приветствий и ужина, вся семья, включая Бэфа, желтого пса, высыпала на крыльцо. Алиса, в очаровательном бледно-сером туалете, не высокомерная, но все же молчаливая, выбрала тенистый уголок. Мать Роберта, сияющая, беседовала с ней о варенье и о болях в пояснице. Том уселся на верхней ступеньке, сестры — Милли и Пэм — на самой нижней — ловить светящихся жуков. Мать — в плетеной качалке. Отец — в своем большом мягком кресле, где уже недоставало одной ручки. Бэф растянулся посредине, мешая всем и каждому. Сумеречные духи и домовые прокрались незримо, ожили в памяти и снова болезненно тронули сердце Роберта. Деревенское помешательство овладевало его душой. Город исчез.
Отец сидел без трубки, ежась в своих тяжелых сапогах, — жертва неумолимой вежливости.
— Нет, не надо! — крикнул Роберт, принес трубку, зажег ее, схватил старика за сапоги и стащил их с его ног. Но один сапог внезапно соскользнул — и мистер Роберт Уолмсли, из Вашингтон-сквера, скатился с крыльца, а Бэф с неистовым лаем очутился на нем. Том саркастически рассмеялся.
Роберт сорвал с себя пиджак и жилет и бросил их в куст сирени.
— Эй ты, деревенщина, — крикнул он Тому, — выходи-ка сюда, я натру тебе спину травой. Мне показалось, ты меня назвал «фитюлькой». Поди-ка сюда, поди! Вот ты у меня попрыгаешь!
Том понял приглашение и с удовольствием принял его. Трижды они боролись на траве «боковым захватом», точно какие-нибудь светила арены. И дважды Том вынужден был отдаться на милость изящного адвоката.
Растрепанные, задыхаясь и не переставая хвастаться своей доблестью, они подошли к крыльцу. Милли обронила дерзкое замечание насчет достоинств столичного братца. Вмиг Роберт зажал между пальцев исполинскую стрекозу и направился прямо к сестре. С диким криком та во весь дух пустилась по тропинке, преследуемая мстительным призраком. Четверть мили — и оба вернулись; сестра — чистосердечно извиняясь перед победителем — фитюлькой: деревенская мания завладела им окончательно.
— Эх вы, сеноеды! Растяпы! Да я вас всех, как коров, в закуту могу загнать! — тщеславно кричал он. — Ну-ка, волоките сюда всех своих псов, всех лохмачей — всех!
Он так вертелся колесом в траве, что пронзил сердце Тома язвительной завистью. Потом с гиканьем затопал на задворки, вернулся с дядей Айком, одряхлевшим мулатом-работником с банджо в руках; посыпал песком крыльцо, проплясал «Цыплят на подносе» и еще с полчаса показывал разные фокусы-покусы. Просто невероятно дико и шумно вел он себя. Пел, наводил на всех жуть страшными сказками, разыгрывал деревенского простофилю, паясничал, фиглярничал. Он обезумел, обезумел от воскресшей в его крови старой жизни.
Он так разошелся, что однажды мать попыталась даже — очень вежливо — остановить его. Тут Алиса задвигалась, точно собиралась что-то сказать, но не проронила ни звука. Она сидела все время неподвижно, — стройное, белое видение во мраке, видение, к которому никто не решался обратиться с вопросом, видение, тайну которого никто не решался прочесть.
Скоро, ссылаясь на усталость, она попросила позволения удалиться в свою комнату. Ей пришлось пройти мимо Роберта. Он стоял в дверях — фигура из вульгарной комедии, всклокоченный, с разгоревшимся лицом, в непростительно растрепанном костюме — ни малейшего следа безукоризненного Роберта Уолмсли, избалованного клубмена, украшения избранных кругов. В эту самую минуту он был поглощен каким-то замысловатым трюком с кастрюлей, и вся семья, вся без исключения, вновь плененная им, смотрела на него с нескрываемым обожанием.
При проходе Алисы Роберт вдруг осекся. На мгновение он забыл о ее присутствии. Даже не взглянув на него, она поднялась по лестнице.
После того веселье утихло. Побеседовали еще около часа, и Роберт тоже удалился к себе.
Когда он вошел в их комнату, Алиса стояла у окна, все в том же наряде, как и раньше на крыльце. За окном была исполинская яблоня, вся в цвету, ветви ее лезли прямо в окно.
Роберт вздохнул и подошел ближе к окну: он готов был выслушать свой приговор. Отпетый плебей, он читал вердикт правосудия уже в самой позе этого тихого, в белой одежде видения. Он знал строгие, прямые линии, которые сейчас вычертит урожденная ван дер Пул. Он, деревенщина, аляповато прыгающий внизу, в долине — и чистая, холодно-белая, застывшая вершина Юнгфрау не может даже хмуриться, глядя на него. Он сам, своими собственными поступками сбросил с себя маску. Весь лоск, вся важность, весь вид, привитые ему столицей, свалились, как небрежно наброшенный плащ, при первом дуновении свежего деревенского ветра. Он сумрачно ждал неминуемого приговора.
— Роберт, — прозвучал спокойный, холодный голос его судьи, — я полагала, что выходила замуж за джентльмена.
Вот оно, начинается! И все же, даже в этот момент, перед лицом судьбы — Роберт с увлечением рассматривал ветку яблони; как часто он карабкался на нее вот из этого самого окна. Думается, и теперь он мог бы проделать то же. А интересно, сколько цветов на яблоне — миллионов десять наберется?
Но тут снова раздался чей-то голос:
— Я думала, мой муж — джентльмен… — голос громче. — Но…
Отчего она подошла и стала так близко?
— Но я сделала открытие… — Полно, разве это говорит Алиса? — …что мой муж лучше: он — мужчина. Боб, милый, поцелуй меня.
Город исчез.

Прихоти Фортуны

 

Перевод Н. Дехтеревой

 

Есть свои аристократы и среди городских общественных парков, и даже среди бродяг, избравших их своей резиденцией. Вэленс не столько знал, сколько чуял это инстинктом, и когда ему пришлось спуститься из своего мира в неведомый хаос, ноги сами понесли его на Мэдисон-сквер.
Порывистый и колючий, как школьницы былых времен, юный май выстуживал своим дыханием деревья с набухшими почками. Вэленс застегнул пальто, закурил последнюю папиросу и уселся на скамью. Минуты три он предавался легким сожалениям о последней сотне из последней тысячи долларов — ее отобрал полисмен на велосипеде, когда положил конец его последней поездке на автомобиле. Затем он порылся во всех карманах и ни в одном не нашел ни единого цента. Сегодня утром он съехал с квартиры. Обстановка пошла на покрытие кое-каких долгов. Костюмы — все, кроме того, что был на нем, — перешли лакею в счет задержанного жалованья. И теперь во всем городе не было для него ни постели, ни жареного омара, ни денег на трамвайный билет, ни гвоздики в бутоньерку — оставалось или выпрашивать все это у друзей, или же раздобывать неблаговидными способами. Вот он и предпочел парк.
И все потому, что некий дядя лишил его наследства и свел к нулю свои щедрые даяния. А это все потому, что племянник выказал непослушание относительно некой молодой особы, которая в данном рассказе не фигурирует: читатели, диктующие авторам свои собственные литературные законы, могут на этом дальнейшее чтение прекратить.
Имелся еще и второй племянник — другой фамильной ветви и когда-то дядин любимец и предполагаемый наследник. Не оправдав, однако, надежд и впав в немилость, он давным-давно исчез, погрязши где-то в темной жизненной трясине. Но теперь принимались меры, чтобы извлечь его оттуда — ему предстояло вновь обрести и благосклонность и наследство. А Вэленс величественно, как падший Люцифер, низвергся в бездонную пропасть, примкнув к обтрепанным привидениям маленького парка.
Он откинулся на жесткую спинку скамьи и засмеялся, выдохнув легкое облачко дыма в нижние ветви деревьев. Все нити его жизни внезапно оказались обрезаны, и это вызвало в нем чувство свободы, душевный подъем, почти ликование. У него было ощущение воздухоплавателя, который перерезал ремни своего воздушного шара и дал ему уплыть вдаль.
Было уже около десяти часов вечера. Скамьи начинали пустеть. Обитатель парка, стойкий борец с осенней прохладой, обычно не спешит броситься в атаку на авангард холодной когорты весны.
Но вот со скамьи возле плещущего фонтана поднялся некто, подошел к Вэленсу и присел с ним рядом. Не то еще молодой, не то уже в годах; дешевые «меблирашки» оставили ему свой налет замшелости; бритвы и гребешки обошли его стороной; спиртное в нем было прочно закупорено и скреплено дьяволовой печатью. Он попросил «огонька» — принятая среди завсегдатаев парковых скамей формула, имеющая целью завязать разговор.
— Вы не здешний, не из постоянных, — обратился он к Вэленсу. — Костюм от портного я всегда распознаю. Вы шли через парк и сели отдохнуть. Можно мне поговорить с вами? Мне сейчас нельзя быть одному. Я боюсь… боюсь… Пробовал рассказать кое-кому тут в парке. Все думают, что я спятил. Послушайте — ну дайте мне объяснить вам. Пара сушек и яблоко — вот все, что я ел сегодня. А завтра я займу очередь на получение наследства в три миллиона. Тот ресторан, который вы видите отсюда и перед которым скопилось столько машин, будет для меня слишком дешев. Вы мне верите? Верите, что я говорю правду?
— Не сомневаюсь ни одной минуты, — ответил Вэленс, рассмеявшись. — Вчера я там обедал, а сегодня не мог бы заказать себе чашку кофе за пять центов.
— Но вид у вас не такой, будто вы один из нашей братии. Что ж, бывает. Я сам когда-то жил шикарно — несколько лет тому назад. А что с вами стряслось?
— Я… меня уволили с работы.
— Нью-Йорк — это ад кромешный, вот что это такое, — продолжал новый знакомец Вэленса. — Сегодня вы едите на китайском фарфоре, а на следующий день — в китайской обжорке, где вас кормят паршивым рагу. Мне в жизни так не повезло, что дальше некуда. Пять лет я только что руку за подаянием не протягивал. А растили меня для роскоши и безделья. Послушайте… мне не совестно сказать вам — надо же мне поговорить с кем-то. Я боюсь… Понимаете? Боюсь… Меня зовут Айди. Вам небось и в голову не могло прийти, что старик Полдинг — один из миллионеров с Риверсайд-драйв — приходится мне родней. Так вот, он мой дядя. Я когда-то жил у него в доме, и денег у меня было сколько душе угодно. Послушайте, у вас не наберется на пару стаканчиков, мы бы с вами… Как вас зовут?
— Доусон, — ответил Вэленс. — Нет, к сожалению, в финансовом смысле я полный банкрот.
— Я вот уже неделю ночую в угольном погребе на Дивижн-стрит, — продолжал Айди. — И со мной там еще этот мошенник, его называют Морис Пройдоха. Больше деваться было некуда. А нынче, когда я выбрался на улицу, в погреб явился какой-то тип с бумагами, спрашивал меня. Кто его знает, может, это какой-нибудь хитрюга фараон. На всякий случай я весь день держался подальше, вернулся, только когда стемнело. Оказывается, он оставил мне письмо. Знаете, Доусон, от кого оно? От мистера Мида, известного адвоката. Солидная фирма. Я видел их вывеску на Энн-стрит. Старик Полдинг хочет, чтобы я разыграл роль блудного племянника, вернулся к родным пенатам и вновь стал его наследником и, как бывало, продувал его денежки. Завтра в десять утра мне надо явиться в адвокатскую контору и влезть в прежнюю свою шкуру — стать наследником трех миллионов и получать десять тысяч в год на карманные расходы. И я боюсь… Я боюсь…
Айди вскочил на ноги и вскинул трясущиеся руки. Он задыхался, издавал истерические стоны.
Вэленс схватил его за руку и силой усадил на скамью.
— Успокойтесь! — скомандовал он с ноткой легкого отвращения в голосе. — Можно подумать, что вы не разбогатеть собираетесь, а только что лишились последнего. Чего вы боитесь?
Айди сидел присмиревший, но весь дрожал. Он вцепился в рукав Вэленса, и даже в неясном свете огней с Бродвея разжалованный наследник видел, что от непонятного страха у будущего миллионера выступили на лбу капли пота.
— Я боюсь, потому что все время думаю, вдруг до завтрашнего дня со мной что-нибудь случится. Не знаю, что именно, но что-нибудь такое… и денежки мои пролетят мимо. Боюсь, что на меня упадет дерево, боюсь, что меня задавит кеб, или с крыши свалится на голову камень, или еще что-нибудь… Я прежде никогда не трусил. Сотни ночей провел в этом парке, спал спокойно, как бревно, хоть и не знал, где наутро раздобуду себе завтрак. Но теперь дело другое. Доусон, я люблю деньги — я испытываю блаженство, когда они текут у меня меж пальцев, — и все-то гнут перед тобой спину, и все-то к твоим услугам — музыка, цветы, великолепный костюм. Пока я знал, что это уже не для меня, мне было наплевать. Я даже бывал доволен — голодный, в отрепьях, сидел здесь на скамье, слушал, как журчит фонтан, поглядывал на проезжающие экипажи. Но сейчас богатство опять у меня в руках… почти что… И я просто не в силах ждать еще целых двенадцать часов. Со мной может стрястись любая беда — могу ослепнуть, умереть от разрыва сердца… Или наступит конец света, прежде чем я…
Пронзительно вскрикнув, Айди снова вскочил. Люди на ближайших скамьях зашевелились, стали оглядываться. Вэленс взял его под руку.
— Давайте походим, — сказал он успокаивающе. — Приведите нервы в порядок. Нет никаких причин для тревоги и опасений. Сегодняшняя ночь такая же, как и всякая другая.
— Вот, вот, — сказал Айди. — Не оставляйте меня одного, прошу вас, Доусон. Пройдемся немного вместе. Никогда прежде я так не раскисал, хоть жизнь мне то и дело ставила подножки. Скажите, вы не могли бы сообразить что-нибудь насчет ужина, а? Боюсь, нервы у меня так разошлись, что я просто не в состоянии идти клянчить.
Вэленс провел своего собеседника по теперь почти безлюдной Пятой авеню и затем повернул к Бродвею.
— Подождите здесь, — сказал он Айди, оставив его стоять в укромном темном месте неподалеку от знакомого Вэленсу отеля. Войдя в бар своей обычной, уверенной — прежней — походкой, он направился к стойке.
— Джимми, — обратился он к бармену, — там за дверью стоит какой-то бедняга. Говорит, голоден, и похоже на правду. Вы знаете, что они делают, если им дать деньги на руки? Приготовьте один или два сэндвича. Я прослежу, чтобы он их не выбросил.
— Да, конечно, мистер Вэленс, — сказал бармен. — Не все же они проходимцы. Я и сам не люблю видеть голодных.
Он завернул в салфетку щедрую бесплатную закуску, и Вэленс вынес сверток своему подопечному. Айди жадно накинулся на еду.
— Уж и не помню, когда мне доставался такой первоклассный даровой ужин, — сказал он. — А вы, Доусон, разве не будете есть?
— Благодарю, я не голоден, — ответил Вэленс.
— Вернемся в парк, — предложил Айди. — Фараоны нас там не потревожат. А ветчину и все остальное припрячу нам на утро. Сейчас больше есть не стану, еще, чего доброго, захвораю. Вдруг умру ночью от желудочных колик и так и не получу своих денег. Остается еще одиннадцать часов до того времени, как мне надо быть у адвоката! Вы не оставите меня, Доусон? Я боюсь, вдруг все-таки что-нибудь случится… У вас есть где ночевать?
— Нет, — ответил Вэленс. — Сегодня нет. Я проведу ночь на скамье вместе с вами.
— Хладнокровный вы тип, — заметил Айди, — если только не втираете мне очки. Другой на вашем месте стал бы волосы на голове рвать, что потерял хорошее место и очутился на улице.
— Помнится, я уже говорил, что, на мой взгляд, человек, рассчитывающий на следующий день получить большое состояние, должен был бы находиться в спокойном и приятном расположении духа, — ответил Вэленс, посмеиваясь.
— Да, чудно, — продолжал разглагольствовать Айди. — Чудно, как люди относятся к таким вещам. Вот ваша скамья, Доусон, как раз рядом с моей. Здесь свет не будет бить вам в глаза. Послушайте, Доусон: как только вернусь домой, заставлю моего старика дать вам рекомендательное письмо, устроить на работу. Вы нынче оказали мне огромную услугу. Не встреть я вас, не знаю, как бы я пережил эту ночь.
— Спасибо, — сказал Вэленс. — Скажите, вы укладываетесь на скамью или спите сидя?
Шли часы, а Вэленс все смотрел, почти не мигая, на звезды, мерцавшие сквозь ветви, и прислушивался к резкому стуку лошадиных копыт, затихающих где-то в южной части города. Ум его деятельно работал, но чувства будто уснули. Не было ни сожалений, ни страха, ни боли, ни ощущения физического неудобства. Даже когда мысли его обратились к уже упомянутой молодой особе, она показалась ему лишь обитательницей одной из тех далеких звезд, от которых он не отрывал взгляда. Ему вспомнились нелепые выходки его нового товарища, и он тихонько засмеялся, но веселее ему не стало. Вскоре каждодневная армия молочных фургонов двинулась на город, обратив его в грохочущий барабан. Вэленс уснул на своем неудобном ложе.
В десять часов утра оба они уже стояли у двери в контору Мида на Энн-стрит.
С приближением ответственного момента нервы у Айди совсем сдали, и Вэленс не решался оставить его одного как возможную жертву опасных случайностей, которых тот так страшился.
Они вошли в контору, и мистер Мид поглядел на них удивленно. Мистер Мид и Вэленс были давнишними друзьями. Поздоровавшись с ним, адвокат повернулся к Айди — тот стоял бледный как полотно и дрожал всем телом.
— Я вчера же послал вам второе письмо, мистер Айди, — сказал он. — Сегодня утром я узнал, что вы отсутствовали и это второе письмо не получили. Оно уведомляло вас, что мистер Полдинг пересмотрел свое предложение по поводу вашего возвращения домой. Он решил отказаться от этой мысли и дает вам понять, что вы не должны рассчитывать на перемену отношений между вами.
Дрожь Айди мгновенно улеглась. На лицо вернулась краска. Он выпрямил спину, выдвинул челюсть вперед на полдюйма, в глазах его появился блеск. Одной рукой он сдвинул на затылок свою видавшую виды шляпу, другую энергичным, вызывающим жестом выбросил вперед. Набрав в легкие воздуха, он насмешливо расхохотался.
— Передайте старику Полдингу, чтобы он отправлялся ко всем чертям, — проговорил он громко и отчетливо, повернулся и вышел из конторы твердым, уверенным шагом.
Адвокат Мид с улыбкой повернулся к Вэленсу.
— Я рад, что вы заглянули ко мне, — сказал он приветливо. — Ваш дядя желает, чтобы вы немедленно вернулись домой. Он примирился с теми обстоятельствами, которые послужили причиной его необдуманного шага, и желает заверить вас, что все будет так, как было, и… Адамс! — позвал он клерка. — Принесите стакан воды — быстрее! Мистеру Вэленсу дурно.

Адское пламя

 

Перевод А. Старцева

 

Есть у меня два-три знакомых редактора, к которым я, если вздумаю, могу хоть сейчас зайти поболтать на литературные темы. Раньше бывало, что они вызывали меня для беседы на литературные темы. Это не то же самое. Так вот, они мне рассказывали, что немалая часть рукописей, приходящих в редакцию, имеет приписку от автора, где он клянется, что его сочинение «взято из жизни». Дальнейшая судьба такой рукописи зависит лишь от того, приложена к ней или нет почтовая марка. Если приложена, рукопись уходит назад к сочинителю. Нет — она летит в угол, где ее уже ждет пара старых калош, опрокинутая статуэтка крылатой Победы или груда старых журналов, на обложке одного из которых изображен сам редактор, увлеченно читающий в подлиннике «Le Petit Journal» (держа его вверх ногами — это видно по иллюстрациям). Легендарная редакционная корзина для отвергнутых рукописей на самом деле не существует.
Итак, факты жизни — в презрении. Пройдет время, наука, природа, истина вотрутся в доверие к искусству. С фактами станут считаться. Злодеев потянут к ответу вместо того, чтобы выбирать их в правление акционерного общества. Но пока что вымысел живет в разводе с действительностью, платит ей алименты и выступает опекуном репортерских отчетов.
Вся эта преамбула здесь к тому, что я хочу рассказать вам историю «из жизни». Как таковая, она будет предельно простой. Все прилагательные я постараюсь заменить на предлоги и, если вы уловите в ней хоть какое-либо изящество слога, знайте, это вина наборщика. Я предложу вам рассказ из литературного быта большого города, и он будет полезен каждому в Госпорте, штат Индиана (и на двадцать пять миль в окружности), у кого на столе лежит готовая рукопись, начинающаяся примерно такими словами: «В старой ратуше еще слышались клики восторженных избирателей, но Гарвуд, тепло пожав руки своим верным друзьям и помощникам, уже пробивал путь в толпе, поспешая к судье Кресвеллу, где его ждала Айда».
Петтит прибыл из Алабамы, чтобы посвятить жизнь изящной словесности. В южных газетах уже появились восемь его рассказов с примечанием редакции, разъяснявшим, что автор — «сын нашего доблестного майора Петтингила Петтита, героя сражения при Лукаут-Маунтен и бывшего окружного судьи».
Петтит был молодым человеком несколько сурового вида, из застенчивости скрывавшим свою большую начитанность. Мы с ним были друзьями. Отец его держал лавку в городке, называвшемся Хосиа. Петтит вырос в хосийских сосновых лесах и ракитниках. Он привез в саквояже два рукописных романа о похождениях в Пикардии в 1329 году некоего Гастона Лабуле, виконта де Монрепо. Не станем его осуждать, это может случиться с каждым. А потом мы вдруг пишем сногсшибательный очерк о малютке-газетчике и его колченогой собаке, и наш очерк печатают; ну, а потом… покупаем большой чемодан и ходим от дома к дому, предлагая усовершенствованные газовые горелки по доллару и двадцать пять центов за штуку: «Необходимо каждой хозяйке!»
Я привел Петтита в красный кирпичный дом, который в дальнейшем, когда мы со всем этим покончили, был увековечен в статье «Литературные реликвии старого Нью-Йорка». Петтит снял комнату, — лавка в Хосии пока что брала на себя его содержание. Я повел его по Нью-Йорку, и он не сказал мне ни разу, что авеню Генерала Ли у них в Хосии значительно шире Бродвея. Это меня обнадежило, и я решился на последний экзамен.
— А что, если тебе написать о Нью-Йорке, — сказал я ему. — Скажем, «Вид с Бруклинского моста». Знаешь, взглянуть свежим глазом…
— Постарайся не быть идиотом, — ответил мне Петтит, — пойдем выпьем пива. Город мне в общем понравился.
Мы с ним обнаружили подлинное царство богемы и были в большом восторге. Ежедневно, утром и вечером, мы направлялись в один из этих дворцов из кафеля и стекла, где протекал грандиозный, грохочущий эпос жизни. Даже Валгалла, я думаю, не была столь шумной и славной. Классический мрамор столов, снежно-белые свитки салфеток в облитой светом витрине, безошибочно вагнеровские созвучия в перестуке тарелок и чашек, стаккато ножей и вилок, пронзительный речитатив облаченных в белые фартуки дев-официанток у стоек, напоминавших анатомический стол, и лейтмотив неумолчных кассовых аппаратов — все сливалось в гигантский ликующий, возвышающий душу синтез искусств, парад героической, исполненной символов жизни. И порция бобов стоила всего десять центов. Мы изумлялись, что наши собратья, служители муз, продолжают вкушать свои трапезы за унылыми столиками в почитающихся артистическими жалких кухмистерских. И содрогались при мысли, что они могут узнать про наш храм и осквернить его своим посещением.
Петтит писал рассказ за рассказом, но редакторы их браковали. Он писал про любовь, чего избегаю я, ибо твердо уверен, что это давно нам известное и популярное чувство должно обсуждаться лишь в узком кругу (на приеме у психиатра или в беседе с цветочницей), но отнюдь не на страницах общедоступных журналов. А редакторы утверждают, что женская часть их подписчиков хочет читать про любовь.
Позволю себе заметить, что это неверно. Женщины не читают в журналах любовных историй. Они ищут рассказы, где герои режутся в покер, и еще изучают рецепты примочек из огуречного сока. Рассказы с любовным сюжетом читают толстяки коммивояжеры и десятилетние девочки. Я не хулю здесь редакторов. В большинстве своем это прекрасные люди, но все же не более чем люди — каждый из них ограничен собственным вкусом и навыками. Я знавал двух сотрудников в журнальной редакции, схожих, как два близнеца. Но один был привержен к романам Флобера, другой — любил джин.
Когда Петтит возвращался домой с отвергнутыми рукописями, мы садились читать их вдвоем, чтобы лучше понять, чем недоволен редактор Это были совсем недурные рассказы, гладко написанные и кончавшиеся, как полагается, на последней странице. События в них развивались логично и в должной последовательности. Чего не хватало в них, это живой жизни. Представьте на миг, что вы заказали устрицы и вам подали блюдо симметрично разложенных раковин, но — пустых, без их сочных, соблазнительных обитателей. Не колеблясь я дал понять автору, что надо солиднее знать предмет, о котором пишешь.
— На прошлой неделе ты продал рассказ, — сказал Петтит, — где описана стычка на приисках в Аризоне. Твой герой достает из кармана сорокапятикалиберный кольт и убивает одного за другим семь бандитов. Но кольты такого калибра — шестизарядные.
— Ты путаешь разные вещи, — сказал я. — Аризона далеко от Нью-Йорка. Я могу застрелить человека при помощи лассо и ускакать от погони на паре ковбойских штанов, и никто ничего не заметит — разве какой крохобор настрочит на меня кляузу. Ты в иной ситуации. Про любовь здесь, в Нью-Йорке, знают ничуть не меньше, чем где-нибудь в Миннесоте в пору ранней посадки картофеля. Допускаю, что у ньюйоркцев нет той непосредственности — читают не только Байрона, но и биржевой бюллетень (раз уж книжки пошли на Б!). В общем, так или иначе, но этот недуг широко здесь известен. Ты можешь уверить редактора, что ковбой садится в седло, ухватившись за правое стремя, но с любовью, хочешь не хочешь, а должен быть аккуратен. Советую — лично влюбиться, познакомиться с делом практически.
Петтит влюбился. Я так и не знаю, принял он к сведению мой совет или пал жертвой случая.
Он повстречал эту девушку где-то на вечеринке: дерзкую, яркую, золотоволосую, озирающую вас с добродушным презрением нью-йоркскую девушку.
Так вот (зрелый повествовательный стиль разрешает нам время от времени так начинать нашу фразу), Петтит мгновенно рухнул. Познал на собственной шкуре все сомнения, сердечные муки, тоску ожидания, о которых столь бледно писал.
Шейлока клянут за фунт мяса! Амур взыскал с Петтита не менее двадцати пяти фунтов. Так кто же из них ростовщик?
Как-то вечером Петтит явился ко мне сам не свой от восторга. Тощий, измученный, но сам не свой от восторга. Она подарила ему на память цветок.
— Старина, — заявил он с какой-то странной улыбкой, — кажется, я напишу этот рассказ о любви. Тот самый, ты знаешь, за который они ухватятся. Я чувствую, он во мне. Не ручаюсь за то, что получится, но чувствую — он во мне.
Я выгнал его из комнаты.
— За стол и пиши, — приказал я. — Пока не поставишь точку. Я сказал тебе, надо влюбиться. Кончишь, сунешь сюда, под дверь. Не будем ждать до утра.
В два часа ночи послышался шорох под дверью. Прервав беседу с Монтенем, я взялся за Петтита.
Я листал его рукопись, и в ушах у меня не смолкало шипение гусей, легкомысленный щебет воробушков, воркование горлинок, протяжные крики ослов.
— О великая Сафо! — возроптал я в душе. — И это — священное пламя, которое, как утверждают, дает пищу гению и творит из него гражданина с обеспеченным заработком?
Рассказ Петтита был сентиментальной трухой с приправой из хныканья, сю-сю-сю-сю и беспримерного ячества. Все, что ему удалось накопить из литературного опыта, было утрачено. Слюнявость рассказа способна была пробудить цинический смех у самой чувствительной горничной.
Наутро я беспощадно сообщил ему мой приговор. Он идиотски осклабился.
— И преотлично, — сказал он. — Сожги его, старина. Какая мне, собственно, разница? Сегодня мы завтракаем с ней у Клермона.
Счастье длилось примерно месяц. После чего Петтит явился ко мне в беспросветном отчаянии: он получил отставку. Нес какую-то чушь об отъезде в южноамериканские страны, о цианистом калии, о безвременно ранней могиле. Добрых полдня я приводил его в чувство. Потом напитал его целительной порцией алкоголя. Как я говорил уже, это история из жизни и, значит, не может быть выдержана в одних голубых тонах. Две недели подряд я держал его на Омаре Хайаме и виски. Кроме того, каждый вечер я читал ему вслух ту колонку в вечерней газете, где говорится о хитростях женской косметики. Рекомендую всем этот способ лечения.
Исцелившись, мой Петтит снова принялся за рассказы. Он вернул себе легкость слога, стал писать почти хорошо. Тут взвивается занавес, начинается третье действие.
Его полюбила без памяти миниатюрная, кареглазая, молчаливая девушка из Нью-Гэмпшира, приехавшая в Нью-Йорк изучать прикладные искусства. Как это бывает с уроженками Новой Англии, под ледяной оболочкой она таила пылкую душу. Петтит не был чрезмерно влюблен, но проводил с ней свободное время. Она его обожала, порой докучала ему.
Дело дошло до кризиса, она чуть не выбросилась из окна, и Петтиту пришлось утешать ее ценой не очень-то искренней нежности. Даже я был смущен ее безоглядной привязанностью. Родная семья, традиции, верования — все пошло прахом, когда заговорила любовь. Положение было тревожное.
Как-то к вечеру Петтит заявился ко мне позевывая. Как и тогда, он сообщил, что у него в голове превосходный рассказ. Как и тогда, я не мешкая усадил его за письменный стол. Был час ночи, когда у меня под дверью зашуршала бумага.
Прочитав рассказ Петтита, я подскочил и, хоть в доме все спали, издал ликующий вопль. Петтит создал свой шедевр. Между строк этой рукописи истекало горячей кровью живое женское сердце. Тайну трудно было постигнуть, но искусство, святое искусство и пульс живой жизни слились здесь в рассказ о любви, который хватал вас за глотку не хуже ангины. Я кинулся к Петтиту, хлопал его по спине, заклинал именами бессмертных, на которых мы с ним молились. Петтит в ответ лишь зевал и твердил, что его клонит ко сну.
Назавтра я потащил его прямо к редактору. Познакомившись с рукописью, великий человек привстал с кресла и пожал Петтиту руку. Это было лавровым венком, представлением к почетному ордену, верным доходом.
И тогда старичина Петтит как-то нехотя улыбнулся. Петтит — истинный джентльмен, так зову я его с той поры. Не бог знает, конечно, какой комплимент, но на слух он вроде получше, чем на бумаге.
— Да, я понял, — сказал мой друг Петтит и, взяв свой рассказ, стал рвать его в мелкие клочья, — я понял теперь правила этой игры. Настоящий рассказ не напишешь чернилами. И кровью сердца тоже рассказ не напишешь. Его можно написать только кровью чужого сердца. Прежде чем стать художником, нужно стать подлецом. Нет, назад в Алабаму! В лавку, к отцу, за прилавок. Закурим, старик.
На вокзале, прощаясь с Петтитом, я попытался оспорить его позицию.
— А сонеты Шекспира? — взмолился я, делая последнюю ставку.
— Та же подлость, — ответил Петтит, — они дарят тебе любовь, а ты ею торгуешь. Не лучше ли торговать лемехами у отца за прилавком?
— Выходит, — сказал я, — что ты не считаешься с мировыми…
— До свидания, старик! — сказал Петтит.
— …авторитетами, — завершил я свое возражение. — Послушай, старик, если там, у отца, вам понадобится еще продавец или толковый бухгалтер, обещай, что напишешь, ладно?

Немезида и разносчик

 

Перевод под ред. В. Азова

 

— Мы отплываем на «Сельтике» утром в восемь часов, — сказала Онорайя, срывая вылезшую нитку на своем кружевном рукаве.
— Я услыхал об этом, — сказал молодой Айвз, уронив шляпу. — И я пришел пожелать вам приятного путешествия.
— Разумеется, вы могли только услыхать об этом, — с холодной любезностью сказала Онорайя, — потому что нам не представилось случая самим уведомить вас.
Айвз взглянул на нее вопросительно и безнадежно.
Звонкий голос на улице пропел довольно музыкально лейтмотив уличного торговца сластями: «Леде-е-е-нцы, хорошие, свежие ле-де-е-е-нцы».
— Это наш старик разносчик, — сказала Онорайя, высовываясь в окно. — Я хочу купить конфеты с билетиками. В лавках на Бродвее и в помине нет таких вкусных конфет.
Разносчик остановил свою ручную тележку против дома. У него был совершенно необычный для уличного торговца праздничный вид. На нем был ярко-красный галстук, из складок которого выглядывала булавка с подковой, чуть что не в натуральную величину. Глуповатая улыбка морщила его худое, смуглое лицо. Полосатые манжеты с запонками в виде собачьих голов прикрывали загар его кистей.
— Мне кажется, он собирается жениться, — с соболезнованием сказала Онорайя. — Я никогда прежде не видала его таким. И сегодня он, право, в первый раз так выкрикивает свой товар.
Айвз бросил на тротуар монету. Разносчик знал своих покупателей. Он наполнил бумажный пакет, влез на крыльцо и подал пакет в окно.
— Я вспоминаю… — сказал Айвз.
— Подождите, — сказала Онорайя.
Она вынула из ящика письменного стола маленький портфель, а из портфеля — маленькую, тонкую бумажку в четверть дюйма.
— В эту, — сурово сказала Онорайя, — была завернута первая, которую мы развернули.
— Это было год назад, — как бы оправдываясь, сказал Айвз и протянул руку, чтобы взять бумажку.
«Клянусь тебе, мой друг, сердечно: тебя любить я буду вечно» — вот что прочитал он на тонкой, узкой бумажке.
— Нам надо было бы уехать две недели назад, — скороговоркой заговорила Онорайя. — Лето такое жаркое. Город совершенно опустел. Некуда пойти. Впрочем, говорят, что в некоторых садах на крышах интересно. Пение или танцы в каких-то из них привлекают публику.
Айвз не дрогнул. Когда находишься на арене, нечего удивляться, что противник наносит тебе удары под ребра.
— Я пошел тогда за разносчиком, — некстати заговорил Айвз, — и дал ему пять долларов. Я догнал его на углу Бродвея.
Он потянулся к пакету, лежавшему на коленях у Онорайи, взял одну завернутую четырехугольную конфетку и медленно развернул ее.
— Отец Сары Чилингворт, — сказала Онорайя, — подарил ей автомобиль.
— Прочтите это, — сказал Айвз, протягивая ей полоску бумаги, в которую был завернут леденец.
«Нас жизнь учит обращенью, любовь же учит нас прощенью».
Щеки Онорайи запылали.
— Онорайя! — воскликнул Айвз, вскакивая со стула.
— Меня зовут мисс Клинтон, — поправила его Онорайя, выпрямляясь, как Венера, выходящая после купанья на пляж. — Я запретила вам называть меня этим именем.
— Онорайя, — продолжал Айвз, — вы должны выслушать меня. Я знаю, что я не заслуживаю прощения, но я должен получить его. У человека бывают иногда минуты безумия, за которые не ответственна его настоящая природа. Я готов все пустить по ветру, кроме вас. Я разбиваю цепи, сковавшие меня. Я отрекаюсь от сирены, которая оторвала меня от вас. Пусть купленные у этого уличного торговца вирши ходатайствуют за меня. Любить я могу только вас одну. Да научит вас любовь прощенью, а я… «тебя любить я буду вечно…».

 

* * *

 

На Западной стороне квартал между Шестой и Седьмой авеню пересекается в центре переулком, который оканчивается на маленьком дворе. Это театральный квартал, жители его — кипящая пена полудюжины наций. Атмосфера здесь — богемная, говор — многоязычный, существование — случайное.
На дворе, в конце переулка, жил продавец леденцов. В семь часов он заворачивал свою тележку в узкий проезд, опирал ее концом на каменный выступ и садился, чтобы освежиться, на одну из оглобель. Вдоль переулка всегда гулял свежий ветер.
Над тем местом, где он всегда останавливал свою тележку, находилось окно. В час вечерней прохлады у этого окна садилась, чтобы подышать воздухом, мадемуазель Адель, притягательная сила увеселительного сада на крыше. Ее густые, темные каштановые волосы были обыкновенно распущены, чтобы ветерок мог доставить себе удовольствие помочь горничной Сидони в просушке и проветривании их. На ее плечи — пункт, на который фотографы обращали наибольшее внимание — был небрежно накинут гелиотроповый шарф. Руки были обнажены до локтей — здесь не было скульпторов, которые, конечно, пришли бы, увидев их, в раж — но даже степенные камни стен не были настолько бесчувственны, чтобы не одобрить их. Пока она сидела так у окна, другая горничная, Фелиси, мыла и полировала маленькие ножки, которые так блистали и очаровывали ночную публику.
Мало-помалу мадемуазель начала замечать торговца леденцами, который останавливался под ее окном, чтобы вытереть себе лоб и освежиться. Пока она была в руках своих горничных, она временно лишена была возможности исполнять свое призвание — очаровывать и привязывать к своей колеснице мужчин. Мадмуазель была недовольна такой потерей времени. И вот, вдруг, является этот разносчик — правда, не подобающая, казалось бы, цель для ее стрел — но как-никак, принадлежащий к тому полу, с которым она рождена была вести войну.
Однажды вечером, бросив на него дюжину холодных, будто не замечающих взглядов, она вдруг оттаяла и подарила его такой улыбкой, что все сласти на его тележке исказились от зависти.
— Разносчик, — проворковала она, в то время как Сидони расчесывала ее тяжелые каштановые волосы, — вы не находите, что я очень красива?
Разносчик грубо засмеялся и посмотрел наверх, поджимая тонкий рот и обтирая лоб полосатым, красным с синим, платком.
— Н-да, из вас вышла бы чудная обложка для журнала, — нехотя ответил он. — Это там разбираются, кто красив, да кто некрасив. Не по моей это части. Если вам нужны цветочные подношения, обратитесь в другое место, между девятью и двенадцатью. Кажется, дождь будет.
По правде сказать, очаровывать уличного разносчика то же, что убивать кроликов в глубоком снегу. Но в ней взыграла кровь охотника.
Мадемуазель вырвала из руки Сидони длинный локон и бросила его вниз.
— Разносчик, есть у вас возлюбленная с такими волосами, такими длинными и мягкими? И с такими красивыми руками?
Она протянула руку, как Галатея после совершившегося чуда.
Разносчик резко загоготал и начал приводить в порядок развалившуюся пирамиду печенья.
— Играйте назад! — сказал он вульгарно. — Никаких комплиментов вы от меня не получите. Этим товаром не торгую. Я слишком навидался видов, чтоб меня можно было одурачить пучком волос и свежеотмассированной рукой. Я уверен, что вы будете очень хороши при свете огня, под пудрой, намазавшись, и с оркестром, играющим «Под старой яблоней». Но ежели вы думаете меня скрутить — музыка, играй разлуку! Я против перекиси водорода и гримировальных ящиков. Кроме шуток, скажите, вы не думаете, что будет дождь?
— Разносчик, — нервно сказала мадемуазель, и губы ее раскрылись и на подбородке ее появилась ямочка, — вы не находите, что я красива?
Разносчик осклабился.
— В чем дело? — сказал он. — Надоело платить агентам за рекламу? Сами стали себя рекламировать? Кстати, я еще не видал вашей физиономии на сигарных коробках. Как бы то ни было, такая женщина еще не сфабрикована, которой удалось бы скрутить меня. Я знаю вашего брата от гребешков до шнурков на ботинках. Дайте мне хорошую торговлю и кусок говядины с луком в семь часов, да трубку и вечернюю газету, — так пусть сама Лилиан Рассел не трудится делать мне глазки. Ни черта не выйдет!
Мадемуазель надулась.
— Разносчик, — сказала она нежным и глубоким голосом. — Вы все-таки скажете, что я красива. Все мужчины это говорят — и вы скажете.
Разносчик засмеялся и достал свою трубку.
— Ладно, — сказал он, — мне ко двору пора. В вечерней газете есть рассказ, который я читаю; люди ныряют, ищут затопленное сокровище на дне, а пираты следят за ними из-за скалы. И ни на земле, ни на воде, ни в воздухе нет там ни одной женщины. Добрый вечер.
И он покатил свою тележку вниз по переулку, к заплесневелому двору, на котором он жил.
Не поверил бы он, не изучавший женщин, что мадемуазель каждый день садилась у окна и раскидывала свои сети, чтобы довести до конца затеянную ею бесчестную игру. Раз как-то она заставила важного гостя прождать полчаса в ее приемной, пока она старалась — и тщетно — разбить упрямую философию разносчика. Его грубый смех задевал за живое ее тщеславие. Ежедневно сидел он в переулке, прохлаждаясь на своей тележке, пока Сидони убирала ее волосы, и ежедневно стрелы ее красоты отскакивали, притупленные и бесполезные, от его окаменелой груди. Неизменным возбуждением сверкали ее глаза. Уязвленная в своей гордости, она обжигала его такими взглядами, от которых более высокие ее обожатели почувствовали бы себя на седьмом небе. Строгие глаза разносчика смотрели на нее с плохо скрытой насмешкой и побуждали ее выбирать самые острые стрелы из колчана ее красоты.
Однажды она высунулась далеко за подоконник, но она не вызывала его на бой и не мучила его, как делала это обыкновенно.
— Разносчик, — сказала она, — встаньте и посмотрите мне в глаза.
Он встал и посмотрел в ее глаза с неприятным смехом, точно водил пилой по дереву. Он вынул из кармана трубку, повертел ее и задрожавшей рукой положил обратно в карман.
— Довольно, — с тихой улыбкой сказала мадемуазель, — мне надо идти к моей массажистке. Добрый вечер.
На следующий день продавец леденцов явился и остановил свою тележку под окном. Но он ли это был? На нем был новенький, с иголочки, костюм из светлой клетчатой материи. Галстук у него был ярко-красный, и в него была воткнута блестящая булавка в виде подковы, почти натуральной величины. Башмаки его были вычищены, загар на щеках немного побелел, руки были вымыты. Окно было открыто, но в окне не было никого, и он ждал, стоя под ним и подняв свой нос кверху, как собака, надеющаяся получить кость.
Мадемуазель пришла с Сидони, которая несла за ней ее тяжелые волосы. Она взглянула на продавца леденцов и улыбнулась ему ленивой улыбкой, тотчас заменившейся выражением скуки. Она сразу увидела, что выиграла игру, и ей надоела охота. Она стала разговаривать с Сидони.
— Хороший был денек сегодня, — заговорил разносчик — Первый раз за весь месяц сторговал по первому разряду. Заработал на Мэдисон-сквере. А похоже, что завтра будет дождь? А?
Мадемуазель положила на подушку, на подоконнике, две кругленькие ручки, а на них подбородок с ямочкой.
— Разносчик, — нежно сказала она, — вы меня не любите?
Разносчик встал и облокотился о каменную стену.
— Леди, — прерывающимся голосом заговорил он, — у меня есть восемьсот долларов на книжке. Разве я сказал, что вы не прекрасны? Возьмите у меня все деньги и купите на них ошейник для вашей собаки.
В комнате мадемуазель раздался звук, словно зазвенели сто серебряных колокольчиков. Смех наполнил переулок и ворвался во двор, что было так же необычайно, как если бы туда проник луч солнца. Мадемуазель стало весело. Сидони, как верное эхо, присоединила свое замогильное, но преданное контральто. Разносчик, по-видимому, начал понимать их смех. Он в смущении хватался за свою булавку с подковой. Наконец, мадемуазель утомилась и повернула к окну свое красивое, раскрасневшееся лицо.
— Разносчик, — сказала она, — уходите. Когда я смеюсь, Сидони дергает мне волосы. А я не могу не смеяться, пока вы здесь стоите.
— Письмо для мадемуазель, — сказала Фелиси, входя в комнату.
— Справедливости нет, — сказал продавец леденцов, поднимая оглобли своей тележки и трогаясь.
Он отошел на три шага и остановился. Громкие крики, один за другим, неслись из окна мадемуазель. Он быстро побежал назад. Он услыхал тяжелое падение тела и затем такой звук, как будто стучали каблуками по полу.
— Что случилось? — крикнул он.
В окне показалось суровое лицо Сидони.
— Мадемуазель убита дурными известиями, — сказала она. — Человек, которого она любила всей душой, покинул ее… Вы, может быть, слышали о нем? Это месье Айвз. Он уезжает завтра в Европу… Эх, вы, мужчины!..
Назад: Голос большого города
Дальше: Квадратура круга