Наряду с другими частями и соединениями внутренних войск дивизии имени Ф. Э. Дзержинского предстояло участвовать в выполнении решений ЦК ВКП(б) и Советского правительства по выселению некоторых народов страны, обвиненных в пособничестве фашистской Германии и измене своей Родине — Союзу Советских Социалистических республик. А по окончании Великой Отечественной войны она принимала участие в операциях по борьбе с политическим бандитизмом в Западной Украине и Прибалтике.
Я употребляю здесь определения и квалификации поведения репрессированных народов, какими они были объявлены всем участникам предпринятых операций — солдатам и офицерам. При этом тогда же до всех них была доведена соответствующая информация о конкретных фактах предательства и измены Родине, совершаемых этими народами в годы войны в массовых размерах. Мое восприятие этой информации не было однозначным. У меня и у моих товарищей возникали, конечно, вопросы и сомнения, на которые наши политработники не давали исчерпывающих объяснений. Прежде всего, суровые решения нашего Советского правительства и ЦК ВКП(б) не увязывались не только в сознании солдат, но и офицеров, и в том числе наших политработников, с усвоенными в процессе воспитания послереволюционных поколений советских граждан принципами интернационализма и нерушимой дружбы всех народов СССР. Эти принципы были национальной политикой Советского государства, главным идейным убеждением, сплотившим наши народы накануне тяжкого испытания прочности Советского государства в тяжелые годы войны. И вдруг государство приняло решение о наказании целых народов за якобы предательство в пользу врага. Решение это еще и было принято после того, как враг был изгнан с территории их проживания и не был уже опасен или, по крайней мере, не был так опасен в столь сложном этническом регионе, каким оказался Северный Кавказ. И все же признаюсь, что мои и моих товарищей сомнения не приводили нас к несогласию или протесту против предпринятых суровых мер наказания обвиненных в измене народов. Солдаты и офицеры, оборонявшие летом и осенью 1942 года Кавказ, стоявшие насмерть на его горных перевалах, не могли ни тогда, ни сейчас забыть выстрелов в спину, боев с бандитскими формированиями в ущельях и на склонах горной Чечни, Ингушетии, Балкарии и Карачаево‑Черкесии. Про Крым я скажу потом. Помню я до сих пор и могилы, в которые мы закапывали погибших от рук национал‑бандитов товарищей. Были такие могилы и в городе Грозном. Целы ли они сейчас?
И все же! И все же! И все же! А надо ли было так сурово поступать тогда, чтобы не породить таких непредвиденных последствий, разразившихся на Северном Кавказе и в других республиках на восьмом десятке истории Советского социалистического государства?
Как бы там ни было, решения были полвека назад приняты. Судьбой и приказом мне и моим однополчанам‑фронтовикам пришлось участвовать в их исполнении.
* * *
Прослужив в ОМСДОНе почти год, мы уже отвыкли от неумолимой риторики боевых приказов. Все они в нашей повседневной казарменной жизни воспринимались в меру их условности и учебно‑воспитательного характера. И вдруг все пришло в предпоходное движение. Приказано было выдать всем бойцам и командирам всех мотострелковых полков (кроме третьего, несущего охрану госучреждений) боевой комплект снаряжения и приготовиться к боевому маршу. Очень скоро раздалась забытая было команда: "По вагонам!"
Куда и зачем нас повезли, мы не знали. Снаряжение нам было выдано боевое, и мы не сомневались, что предстоит встреча с врагом. С погрузочных путей подмосковной станции Реутово наш эшелон двинулся в один из вечеров конца декабря 1943 года. А утром наступившего следующего дня я увидел из дверей нашей теплушки знакомое название станции Московско‑Рязанской железной дороги. Эшелон наш, как и летом 1942 года, стучал колесами на Восток. Но тогда мы ехали на фронт мимо Сталинграда. А почему опять нам выпало то же направление, оставалось неизвестным и непонятным. В сорок втором нас сопровождал зной жаркого лета, а в конце сорок третьего холод декабрьского мороза. Может быть, поэтому и решили мы с друзьями погреться чем‑нибудь горячительным. Во время остановки на станции Тамбов я отправился на пристанционный базар, чтобы поменять только что полученный сахар на водку. Скоро мне попалась старушка с заветной поллитровкой, и обмен состоялся быстрый. Но в тот момент, когда я отдал ей мешочек сахара и взялся за заветные полбутылки, кто‑то решительно тронул меня за плечо. Я обернулся и увидел укоряющее лицо нашего комсорга полка младшего лейтенанта Печникова. Оказывается, он был назначен на этот базар патрулем. Бутылка с сахаром так и остались у старухи, а меня, комсорга роты автоматчиков, комсорг полка доставил к эшелону на суд нашего родного лейтенанта Коновца. Тот был неумолим в гневе и сразу же отправил с другим подобно провинившимся солдатом Опарышевым на кухню, в холодный вагон, как на гауптвахту.
В холоде, конечно, с Опарышевым мы не остались. Скоро разожгли в вагоне печь походной кухни, вскипятили себе кипяточку и всю ночь под стук колес чистили картошку для всего эшелона на завтрак и обед. Помню эту ночь до сих пор. Она была предновогодней, холодной и темной. Через приоткрытую дверь вагона мимо нас мелькали холодные, словно вымершие, окрашенные луной в серый цвет тамбовские снега. И не было видно "ни огня, ни черной хаты". Изредка посвистывал наш паровоз, стучали колеса. А кругом была холодная, серая тамбовская зима и, казалось, невозможно было тогда представить, что где‑нибудь среди этого ночного холода было тепло. Все словно вымерло и осиротело на Тамбовщине в ту глубокую военную ночь, через которую мчался эшелон. Утром мы остановились в Саратове и в тот же полдень опять пересекли, как в сорок втором, Волгу у города Энгельса и снова неспешно покатились по старой Рязано‑Уральской дороге мимо двух соленых озер — Эльтона и Баскунчака. Теперь‑то мы поняли, что снова едем в Астрахань, Но зачем мы туда едем, еще оставалось загадкой. В 1942 году Астрахань встретила нас жарой знойного лета и горами вяленой воблы на семнадцатой пристани. А в этот раз она встретила нас другим, очень забавным солдатским приключением.
Ночью на подходе к Астрахани мы остановились на запасных путях станции Ахтуба. Днем нам предстояло на пароме переправиться на правый берег Волги. Мы поняли, что с этого места знакомый нам маршрут изменится. Но непросто оказалось нам на следующее утро распрощаться с железнодорожным начальством. Наших полковых и батальонных командиров ожидал небольшой, но шумный скандал. А произошло следующее. Ночью, когда мы стояли на запасном пути, а весь эшелон спал, один солдат проснулся по большой нужде и вылез из теплушки. Сделав свое дело, он в вагон не поторопился. Огляделся по сторонам. Полюбопытствовал. Прошелся вдоль рядом стоящего грузового состава и вдруг увидел, что дверь одного из вагонов приоткрыта. Заглянул туда. Таков солдат. Он не может пройти мимо необычного, не уяснив своего возможного отношения к нему. В вагоне оказались сложенные аккуратно мешки. Любопытство еще больше овладело этим безымянным солдатом. Потрогал он эти мешки. В них было что‑то сыпучее. Теперь он от мешков уже не мог отойти. Вспорол один ножичком, А из него посыпались семечки, небольшие, круглые. Попробовал на зуб и на язык. Понравились. Набил себе в оба кармана незнакомого, но показавшегося вкусным дара природы. Большего ему было не нужно, солдат вернулся в свою теплушку. Угостил дневального. Посидели, покурили, погрызли семечки. Проснулся другой солдат по той же причине. Угостился семечками. Ему тоже понравились. Справившись об адресе, отправился в разведанный вагон. Очень скоро таким манером отоварился весь вагон. Проснулась санинструктор Тамара (фамилию ее я забыл). Ее тоже щедро угостили. Любили солдаты в первом батальоне эту скромную, но очень отзывчивую девушку. А к рассвету почти весь батальон вдоволь нагрызся семечками. В это время вагоны нашего эшелона стали задвигать на железнодорожный паром. И когда мы отчалили от берега, солдат первого батальона понесло. Хлестало, как по солдатской поговорке: "Против ветра на семь метров". И скоро весь паром оказался задристанным. Исторгаемые из солдатских задов жидкие экскременты мгновенно замерзали на холодном ветру. И пока паром приближался к противоположному берегу, он успел обрасти крепкими вонючими сосульками. Железнодорожное начальство предъявило начальнику эшелона требование привести паром в порядок. Первый батальон поплатился за любопытство своего добровольца — ночного разведчика не только испытанием на прочность солдатских желудков, но и очень непростой задачей очистки и отмывки парома. Встревоженное полковое начальство поторопилось выяснить причину неожиданного отравления солдат. Очень скоро стало известно, что в мешках бесхозного вагона на ахтубинском запасном пути было касторовое семя. Оно оказалось неожиданным средством для очистки совсем не перегруженных солдатских желудков. Всем стало весело и смешно. Но кое‑кто из солдат, и в том числе санинструктор Тамара, с признаками тяжелого отравления оказались в полковом лазарете.
Скоро железнодорожники станции Трусово на противоположном берегу Волги, против Астрахани, освободили нас из плена. Полк выстроился в походную колону и под оркестр зашагал в степь. Потом мы узнали, что идем по калмыцкой земле. Но зачем мы сюда приехали, нам все еще было неизвестно.
* * *
В степи оркестр наш полковой уже не играл. По ней гулял ветер. Мы шли не по дороге, а по слегка заснеженным невысоким заволжским холмам. Очень скоро на виду показался поселок, в который мы вошли тоже без музыки. Это был поселок Кануково — районный центр Калмыцкой АССР. Название его было связано с именем героического калмыка, участника Гражданской войны в этих местах в 1919 году.
После короткого привала‑перекура снова раздалась команда "Становись!", и полк снова зашагал, теперь уже опять под оркестр, через поселок, снова в степь. Шли недолго, не больше часа, и подошли к другому, совсем небольшому поселку, состоявшему из группы одноэтажных бревенчатых домов. Поселок был огорожен высоким штакетником. А над высокими въездными воротами по фронтону мы прочли неожиданно непонятное название этого поселка "Тинакские грязи. 1912 год". Оказалось, что поселок этот до войны был курортом. В 1912 году здесь русским доктором с нерусской фамилией Тинаки были обнаружены лечебные грязи, и тогда же здесь была основана грязелечебница, ставшая скоро курортом. Так я и мои товарищи‑однополчане впервые в жизни оказались на курорте. Но к нашему приходу он был пуст. То ли грязи уже были исчерпаны, их добывали со дна небольшого соленого озера, то ли по какой‑нибудь другой причине лечебница была закрыта в год перед войной. И с тех пор поселок Тинаки оставался необитаемым. Теперь палат его бревенчатых хватило на весь наш полк. Мы быстро расселились в них, и первые двое или трое суток разогревали их промерзшие стены своим собственным дыханием. Дело в том, что курорт был сезонным, летним, и в лечебных корпусах никогда не было отопления. Солдатского тепла, однако, не хватило, чтобы отогреть эти уже давно заброшенные, приличные с виду бревенчатые домики. Скоро, однако, наш помкомполка по материальному обеспечению привез чугунные разборные печки. Вопрос с теплом был решен. К слову сказать, печки эти пригодились нам на всю оставшуюся зиму 1943–44 года.
Наше прибытие в заброшенную Тинакскую грязелечебницу на Приволжской окраине Калмыкии все еще оставалось нам непонятным. Мы слонялись по курортному поселку. Силу девать было некуда. От нечего делать катали по рельсам вагонетки, на которых от озера к лечебнице доставлялась добываемая там грязь. Но кое‑кто из дотошных и сметливых солдат обнаружили в степи небольшие пресноводные озерки, в которых водилась рыба. Крупных судаков можно было увидеть в них сквозь прозрачный, как стекло, лед. Сметливости хватило у наиболее ловких, чтобы достать этих судачков из‑подо льда. Жарили рыбку на наших чугунных печках. С дровами, однако, было сложно. В поселке вообще никто никогда дров не заготавливал. Но солдаты были сметливы и в этом. На дрова пошло все, что показалось нам лишним и на улице, и в домах.
Служба наша в калмыцкой степи продолжалась. Проводились занятия по боевой и политической подготовке. Помню, как тогда в Тинаках по приказу командира полка мы разучивали новый гимн Советского Союза. Занятия проходили на улице. Трубач из полкового оркестра играл нам мелодию гимна, а мы пели: "Союз нерушимый республик свободных сплотила на веки Великая Русь".
А однажды к нам на политзанятия пришел сам заместитель командира полка по политчасти майор Просянок и объявил, что скоро нам предстоит выполнить очень важное постановление партии и правительства. Он рассказал нам тогда, что в период оккупации калмыцкий народ совершил преступление перед Родиной и перешел на сторону врага. Мы узнали тогда со слов замполита, что из калмыков‑добровольцев фашистское командование сформировало две кавалерийские дивизии, которые использовались в проведении жестоких репрессий против советского народа на оккупированной территории СССР. В связи с этим, объяснил нам майор Просянок, и было принято суровое, но справедливое решение партии и правительства о выселении калмыцкого народа в отдаленные районы страны, дабы не допустить повторения нового предательства.
Разъяснительная работа продолжалась и в последующие дни. Наш политрук роты рассказал нам, что еще в Гражданскую войну калмыцкая Дикая дивизия сражалась против Советской власти в составе деникинской армии. А еще раньше, до революции, царское правительство, чтобы привлечь этот дикий степной народ на свою сторону, создало для него особые, привилегированные условия в пользовании землей, освобождении от налогов и в привлечении к службе в привилегированных придворных полках. Приводились и многочисленные факты расправ с пленными красноармейцами в период фашистской оккупации и участии в них калмыцких формирований.
Признаюсь, для меня эти сведения были неожиданными. Со школьных уроков по истории и из пушкинских стихов у меня сложились в детстве иные представления о бедном и угнетенном степном народе — "друге степей калмыке", которому на помощь в конце концов пришла Советская власть. Мне очень хорошо было известно имя Оки Ивановича Городовикова, боевого соратника Семена Михайловича Буденного, героя Гражданской войны. Я неоднократно встречал этого маленького и уже пожилого кавалерийского генерала Красной Армии на улице в районе Старого Арбата, на торжественных встречах с пионерами в Колонном зале, на фотографиях и в кино. Я с интересом и уважением к этому человеку следил за его боевыми подвигами в начавшейся Отечественной войне. С этим именем у меня было связано и представление обо всем калмыцком народе. И вдруг обнаружилось совсем другое! Наши политруки представили нам историю калмыцкого народа в совершенно ином свете. Им невозможно было не поверить, так как они ссылались в своей информации на якобы неопровержимые документальные подтверждения массовой измены и злодеяний на территории Калмыкии со стороны ее народа. Сообщения об этих фактах накладывались у меня на многое, самим виденное в поведении чеченцев и ингушей в 1942 году во время военных действий на Северном Кавказе. То, что я видел сам, было очень похоже на то, о чем рассказывали политруки про калмыков. — "Друг степей калмык" предстал теперь в моем сознании в ином образе. Непоколебимой, однако, оставалась во мне вера в народного героя, командарма Оку Ивановича Городовикова. Я твердо был убежден, что этот человек не мог изменить своей жизни, своей преданности Советской власти.
Мы привыкли верить нашим комиссарам и политрукам. Их политработа воздействовала на наше гражданское, политическое и идеологическое сознание. Они доказали нам, что решения партии и правительства по отношению к народу‑изменнику было суровым, но справедливым. Но, как восклицал поэт, и все же, и все же, и все же! Но все же я не находил ответа на вопрос: "А как же быть с нашими принципами пролетарского интернационализма?" А как же такая мера согласуется с принципами национальной политики Советской власти и нерушимой дружбы народов? Я долго размышлял над этими вопросами, но согласовать действия, предпринятые в 1943 и 1944 годах, с усвоенными из уроков истории в советской школе принципами не мог. В этом мне не помогли разобраться даже мои учителя в Московском государственном университете, когда я, став студентом, обратился к ним со своими сомнениями. Помню, что Наум Васильевич Савинченко, профессор и заведующий кафедрой истории КПСС, только успокоил мою и свою совесть ссылкой на ленинский тезис о том, что только идея диктатуры пролетариата имеет абсолютное значение в борьбе за революционное социалистическое преобразование общества. А все остальное, что ей противоречит, должно быть решительно преодолено, отброшено, в том числе и национальный вопрос, если он вступает в противоречие с основной идеей революции. И еще мой учитель объяснил тогда, что не всякое национальное движение в истории было прогрессивно. Я принял его объяснение. Но все же, все же, все же! Я видел в лицах репрессированный народ в момент его жестокого наказания и это не могу забыть.
* * *
Операция по выселению калмыков началась в канун Старого Нового 1944 года — двенадцатого или тринадцатого января. Утром этого дня всему калмыцкому народу был объявлен официальный текст Указа Президиума Верховного Совета СССР.
Нашему взводу в то утро было поручено нести охрану дома поселкового Совета райцентра Кануково. Здесь находился штаб нашего полка. Незадолго до начала операции по выселению около Кануково было завершено строительство железнодорожного моста через Волгу. И первыми пассажирами, проехавшими по этому мосту, должны были стать спецпереселенцы, погруженные в железнодорожные составы на степных калмыцких станциях. Как проходила операция в степи, я не знаю. Но то, что пришлось увидеть здесь, в Кануково, на краю калмыцкой степи, меня удивило равнодушной простотой чинимой жестокости. Здесь тоже формировался эшелон. И из степи, из окрестных калмыцких селений на американских "Студебеккерах" сюда под военным конвоем привозили семьями и старых и малых обоего пола людей с наскоро собранным небогатым скарбом из расчета 100 килограмм на одного человека. Страшно было видеть испуганные лица этих не понимающих смысла происходящего действия людей, охраняемых суровым вооруженным конвоем. До этого мне никогда не приходило встречаться с кочевым степным населением. А в тот день, стоя на посту у входа в поселковый Кануковский Совет, я увидел этих кочевников, отправляемых не только в неизвестную им дальнюю дорогу, но и в неизвестную им жизнь. Помню, как один "Студебеккер" остановился прямо против меня, на центральной поселковой площади. Его кузов был закрыт задраенным тентом. А под ним что‑то странно и жалобно запищало. Из‑под тента вдруг выпрыгнул солдат с автоматом и приподнял заднюю штору тента. И вдруг из кузова посыпались абсолютно одинаковые ребятишки. Все они были одеты в бараньи шапки. На ногах у них были тоже овчинные сапоги. От машины эта писклявая детская стайка далеко не отбежала. Вся она, как по команде, присела и затихла. А из‑под тулупчиков потекли теплые ручейки, растапливающие белый новогодний снежок. Так и не удалось мне тогда угадать, кто в этой стайке какого пола был. Неизвестным осталось и то, была ли у этой писклявой публики на одно лицо под тулупчиками какая‑нибудь другая одежда. Справивши большую и малую нужду, детишки, переговариваясь на непонятном языке, быстро вспорхнули со своих насестов в кузов "Студебеккера". А после этого из‑под тентов вылезли старшие в той же одинаковой овчинной одежде и обуви по той же дорожной причине. Тут, конечно, можно было различить и стариков, и старух, и молодых, и взрослых женщин и мужчин. Неясным, однако, остались два вопроса: была ли под тулупами взрослых, как и у детей, другая одежда? И чем была опасна эта публика, чтобы с такой суровой строгостью их надо было сопровождать в далекое кочевье с суровым вооруженным конвоем? И потом, и до сих пор я задаю себе вопрос: а знали ли эти степные кочевники о том, что кто‑то из их руководителей сформировал из их соплеменников две кавалерийские дивизии и привел их на службу фашистским оккупантам?
"Студебеккер" снова могуче заурчал двигателем, тронулся с места и исчез за поворотом на погрузочную станцию, а за ним стали прибывать все новые и новые американские грузовики, полученные от союзников для нужд войны, все с тем же живым, обреченным на суровое наказание человеческим грузом. Скоро меня подменили на моем морозном и ветреном посту, и я вошел погреться в помещение поселкового Совета. А там уже собралось много калмыцких семей, проживавших постоянно в самом поселке Кануково. Им тоже предстояла та же дальняя и проклятая дорога. Здесь уже овчиной не пахло. Это была обычная цивилизованная публика, состоящая из всех сословий поселка, районного центра Калмыцкой автономной Республики, соседствующего непосредственно с историческим, культурным, экономическим и политическим центром России — городом Астраханью. Но и эта цивилизованная публика, среди которых были учителя, врачи, агрономы, ветеринары, служащие и даже руководители района, тоже, как и та, в овчинных тулупах, не понимала, что с ними происходит, за какие тяжкие грехи их привели сюда, как арестантов, под конвоем. Как сейчас помню одну женщину средних лет с дочерью‑подростком. Они сидели, обнявшись, на своих скромных узелках. На кофте матери я заметил депутатский знак. Не разобрал, какого Верховного Совета она была депутатом. Но помню, что она громко и убежденно успокаивала всех. "Советская власть разберется, — говорила она, — кто виноват, а кто не виновен. Советская власть не даст пропасть невиновным. Не может быть так, чтобы невиновные страдали. Но пусть виновные будут наказаны строгим судом". Все слушали ее и надеялись, и согласно кивали головами. Вдруг снова открылась дверь, и с улицы под конвоем привели офицера‑калмыка в звании капитана. С ним тоже была небольшая семья — жена и двое детей. Оказалось, что капитан‑фронтовик после ранения и излечения в госпитале получил отпуск для поправки здоровья. Отпуск уже близился к концу, и ему предстояло возвращение на фронт. Ранение у него было уже второе, а участие в войне было отмечено орденом Красной Звезды. Услышав эту историю из уст подавленного, растерянного и тоже ничего не понимающего капитана, я стал успокаивать его теми же словами, которые только что услышал здесь же от репрессированной учительницы‑депутата. Капитан кивал мне, будто соглашался. Но разве могли мои слова успокоить его обиженное сердце? Скоро раздалась команда суровых конвойных. Все засуетились, разбирая свои узелки. Я заметил, что, в отличие от степных жителей, эти цивилизованные горожане не использовали своего права на 100‑килограммовый багаж. Их узелки не тянули и на половину. Скоро зал заседаний поселкового Совета райцентра Кануково опустел. А по новому железнодорожному мосту в Заволжье отправился первый эшелон со спецпереселенцами.
Вот и все, что видел и что запомнил я о том дне, накануне Старого Нового 1944 года в Калмыцком райцентре Кануково.
Не могу сказать, что тогда или теперь увиденное, удивившее меня суровостью предпринятой меры, поколебало бы мою веру в Советскую власть. Я верил, что она знает больше меня, и потому так решительно и сурово наказала провинившийся народ. Я и для себя тогда не исключал такого же наказания, если бы "невольно или по злому умыслу" нарушил бы клятву, данную народу, государству и Советской власти. Но все же, но все же, но все же! Я до сих пор помню и тех детишек в бараньих тулупчиках, и женщину‑депутата с дочкой, и капитана‑фронтовика, и чувства вины перед ними преодолеть не могу.
* * *
После того как эшелоны со спецпереселенцами‑калмыками проследовали на восток, наш полк недели две оставался в курортном поселке‑грязелечебнице Тинаки. Раза два за это время сходили мы в недалекое Трусово в баню. Дни проходили в какой‑то неопределенности. Командиры наши ждали нового приказа, а политработники продолжали вести занятия по изучению приказов Верховного Главнокомандующего. По утрам, согласно распорядку дня, мы продолжали разучивать новый гимн Советского Союза под аккомпанемент трубача Обрядина из нашего полкового оркестра. Выучив слова и запомнив мелодию, мы теперь стали петь его после вечерней поверки, перед отбоем: "Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки Великая Русь".
Слова же "Интернационала", выученные не одним поколением советских людей на школьных скамьях, с тех пор стали забываться, хотя он еще оставался гимном коммунистов. Поэтому через некоторое время, в хрущевские годы, коммунисты на своих собраниях и съездах стали петь или слушать его слова с мощной фонограммы в исполнении хора Краснознаменного ансамбля Советской Армии. А многие из них, даже члены Политбюро, забыв слова, стали делать вид, что поют, шевеля безмолвно губами и выражая таким способом свою преданность идеям коммунистической интернациональной солидарности. Впрочем, в новом государственном гимне сохранялась еще клятва верности делу коммунистической парии и и социалистическому Отечеству:
В победе бессмертных идей коммунизма
Мы видим грядущее нашей страны,
И Красному знамени славной Отчизны
Мы будем всегда беззаветно верны!
Но и этим словам суждено было, пожалуй, даже быстрее, чем клятвенным в тексте "Интернационала": "Это есть наш последний…", уйти из памяти перестроечного поколения советских людей. В годы горбачевского руководства гимн Советского Союза стал звучать вовсе без слов. Сейчас он зазвучал опять как гимн нового государства — Российской Федерации — когда "мудрый" С. В. Михалков подобрал новые слова к музыке А. В. Александрова.
* * *
Жизнь наша в калмыцкой степи продолжалась недолго. Однажды ночью я, будучи часовым у дома, в котором размещался штаб полка, вдруг увидел появившийся из темноты яркий свет автомобильных фар. Вскоре я понял, что к нашему поселку движется длинная колонна автомобилей. К концу моей смены она успела подъехать к месту нашего расположения и остановилась на ночлег. Утром мы увидели всю колонну американских "Студебеккеров" и "Фордов". Они встали ровными рядами перед въездом в наши обжитые Тинаки. На дверцах кабин каждого автомобиля белой краской была написана непонятная аббревиатура — СВГК. Шофера, бывшие при этих автомобилях, объяснили нам, что эти буквы означали Ставку Верховного Главнокомандования. Они же рассказали нам, что гонят эти автомобили из Ирана, получив их на пристанях Персидского залива с американских транспортов, и что они предназначены в резерв Ставки Верховного Главнокомандования. А от наших командиров мы в тот же день узнали, что на этих автомобилях мы скоро отправимся к новому месту назначения для выполнения нового приказа Верховного Главнокомандующего.
Сборы наши были недолгими, на следующее утро в боевом порядке батальонными автоколоннами наш полк тронулся в путь прямо через степь, по бездорожью, опять к неизвестной цели. Этот марш через степь оказался не таким простым, как мы об этом думали в начале пути. Частыми препятствиями в нашем движении были не только снежные наносы в общем‑то малоснежной степи. Снегу было немного, однако он накапливался по неглубоким балкам, которые приходилось пересекать. А иногда под снегом неожиданно оказывались солончаковые озерки. В них‑то надолго, а иногда, казалось, безнадежно, застревали наши тяжелые американские автомобили. Их водители оказались очень неопытными по своей удивительной молодости. Вся шоферская команда в наших колоннах состояла из новобранцев 1927 года рождения, только что прошедших ускоренные курсы водителей автомобилей. Они не были похожи не только на шоферов, но и на мужчин. Это были мальчики, которым не всем тогда исполнилось по семнадцать лет. Мне тогда пошел девятнадцатый год, и я уже забыл, что и сам недавно был таким же желторотым "без году неделя" солдатом. Но в сравнении с этими мальчиками я и мои друзья‑однополчане выглядели не только умудренными опытом солдатской жизни, но и превосходили их и в солдатской смекалке, и в физической силе. Шофер нашей машины оказался настолько молодым, что ноги его едва‑едва доставали до педалей. И когда ему приходилось усиленно работать этими педалями во время пробуксовок, он просто вставал со своего сиденья и управлял машиной стоя. Я видел это, когда какую‑то часть дороги ехал с ним в кабине. Я видел, что ему просто не хватало физических сил делать эту мужскую работу, держать штурвал. И однажды от отчаяния и бессилия мальчик расплакался.
Мы застревали часто и, наверное, поэтому не замерзали в ветреной, холодной и безлюдной калмыцкой степи. Как только машина начинала буксовать, мы выпрыгивали из кузовов и всем взводом изо всех сил помогали американскому двигателю преодолевать наше калмыцкое бездорожье. А когда и наших сил не хватало, к нам подъезжал автомобиль с тремя ведущими осями и буксирующей лебедкой. На таком автомобиле был еще и настоящий шофер, взрослый мужик, сержант, а иногда и старшина. На каждые десять машин было по такому шоферу‑отцу и наставнику для подопечных желторотых. Он утирал им слезы, успокаивал, ругался матом, сам садился за руль застрявшей машины и вытаскивал ее на земную твердь. А когда это не удавалось и ему, то в действие запускалась лебедка. Застрявшую машину этот шофер‑наставник цеплял тросом, включал лебедку и вытаскивал ее даже тогда, когда она уже по брюхо застревала в жиже из снега и грязи. Так мы ехали по степи без дороги по направлению, намеченному в топографических картах, выданных на марш нашим командирам. Утром уже на следующие сутки мы приехали в большой раскинувшийся по степи поселок, который назывался Черным рынком. Здесь мы остановились на дневку. Надо было подождать отставшие растянувшиеся по степи батальонные колонны. Надо было произвести заправку машин и дать хоть немного поспать мальчикам‑водителям. Впереди была еще не менее трудная часть пути. От Черного рынка начиналась еще и грязь. Снегу здесь уже не было, а степь под колесами наших автомобилей превращалась в непреодолимое болото из черной грязи. Но это мы увидели уже на следующие сутки после проведенной дневки в Черном рынке. В самом этом поселке грязи тоже было предостаточно. Мы предпочитали даже, чтобы не вязнуть в ней, не слезать с машин. Как только мы это сделали в первый раз, то очень долго не могли очистить свои сапоги от жирной черноземной грязи.
С тех пор, как однажды в жизни я не по своей воле попал в эту столицу овечьего царства, прошло более пятидесяти лет. До этого я и знать не мог, что где‑то на Прикаспийской низменности есть такое место, куда на черные земли в определенное время года сходятся на богатые кормом отгонные пастбища огромные овечьи стада из Дагестана, Чечни, Калмыкии, Ставропольского края и Астраханской области. Не знал я и о том, что в поселке Черный рынок в определенное время проходили оживленные торги. Баранина скупалась живьем, овечья шерсть продавалась кипами. Здесь же проводилась стрижка овец, их ветеринарная обработка, клеймение и другие незнакомые мне коммерческие и технологические операции степного скотоводства. Экономическую географию этого края я узнал спустя много лет, когда в качестве научного консультанта мне пришлось руководить дипломной работой студента‑калмыка по истории его Родины в начале XX века. Интересным оказалось то, что студент этот родился не в Калмыкии, а был родом из мест выселения, сам в Черном рынке не бывал и описывал этот край, пользуясь историческими источниками и публикациями. А вот мне побывать там, на неожиданном перепутье жизни, пришлось. Название "Черный рынок" я запомнил на всю жизнь, но кроме кучки разбросанных по степи деревянных домов и кибиток, образующих широкие улицы, да непролазной черной грязи на них память никаких других картин не сохранила.
Когда наши батальонные колонны подтянулись и был проведен технический осмотр автомобилей, мы, пообедав и поужинав в один раз, тронулись под вечер из этой овечьей столицы дальше. Наши командиры рассчитывали, что к ночи подморозит, и нам легче будет проскочить остаток бездорожной степи. Помню, что надежды командиров на морозец не оправдались. Непросто пришлось нам добираться до твердой грейдерной дороги, но еще более непросто оказалось выехать из Черного рынка. Мы вспахали его мощными колесами "Студебеккеров" и "Фордов" так, что я не удивлюсь, если оставленные нами тогда глубокие борозды сохранились до сих пор. Но сохранились о нашем присутствии там, увы, не только эти глубокие шрамы на черной земле. От памяти никуда не деться. Шрамы в памяти людской были еще глубже. Они до сих пор бередят души людей, обиду тех, кто был жестоко и несправедливо обижен, и совесть тех, кому суждено было выполнить суровый приговор власти.
Наконец наша колонна доехала до другого незнакомого мне и моим попутчикам города Кизляра. Как мы к нему добирались, а главное, сколько времени нам потребовалось для этого, я сказать не могу. Помню, что на следующий вечер после выезда из Черного рынка мы остановились на просторной площади населенного пункта, про который нам сказали, что он называется городом Кизляром, что в переводе означает "Город красивых девушек". В то, что это был город, нам пришлось только поверить. Площадь, на которой мы остановились, была просто большой, незамощенной, поросшей травой поляной. Помню, что на одном конце этой поляны была школа, справа и слева по краям поляны тянулись глубокие канавы, обсаженные акациями. За канавами простирались то ли виноградники, то ли огороды. В темноте точно определить было нельзя.
Нам было объявлено, что здесь колонна будет ночевать. Накануне, еще в Черном рынке, нам был выдан сухой паек, и мы сразу занялись приготовлением ужина. Я и канавы‑то запомнил с тех пор только потому, что в зарослях акаций долго собирал сухие сучья для костра. Помню, что на кострах мы все варили себе в котелках рисовую кашу. И еще помню, что, съев ее до конца, мы своего голода не утолили. Дополнительных средств питания обнаружить и добыть в окрестностях нашей поляны не удалось. Впрочем, такое очень часто в солдатской жизни бывало. Ночь мы провели в кузовах своих "Студебеккеров". А с полудня следующего дня наша колонна, выехав на твердый грейдер, двинулась дальше. Больше ничего в памяти от знакомства с Городом красивых девушек не осталось. Девушек и красивых, и некрасивых увидеть нам здесь не пришлось.
К вечеру мы подъехали к какому‑то селению. Остановка в нем не предполагалась. Так бы мы и проехали через него, сопровождаемые лаем собак, но тут что‑то случилось с нашим "Студебеккером", он вдруг заглох. Наш мальчик‑шофер никак не мог его снова завести. Когда нас догнала машина с шофером‑наставником, выяснилось, что у нас всего лишь кончилось горючее. Ждать заправщика пришлось до утра.
Селенье, на въезде в которое мы остановились, оказалось станицей Старогладковской. Это была та самая Надтеречная, линейная казачья станица, с рубежа которой в середине XIX века начинались когда‑то недружественные отношения России с неподдающейся Чечней. Как это все было, описал Лев Николаевич Толстой в повести "Казаки". Но в ту январскую ночь 1944 года я не мог знать, что встречусь с этой исторической станицей и увижу потомков знакомых с детства персонажей великого писателя. Ночью было холодно, и мы попросились заночевать в крайний дом еще неизвестной нам по названию станицы. Хозяйка впустила нас в дом, но кроме земляного пола для ночлега она предложить нам ничего не могла. Спать на полу было холодно. Мы рано проснулись. А когда вышли на улицу, то поняли, что беднее дома нашей ночной хозяйки ничего в станице не было. Никаких исторических, а тем более художественных ассоциаций в моем воображении при знакомстве со станицей Старогладковской у меня не возникло. Это произошло не только потому, что ни она сама, ни ее окрестности своим внешним видом не напоминали толстовских описаний, а скорее потому, что мысли наши были заняты другим. Это теперь мне кажется, что тогда я мог бы подумать о новых встречах за Тереком с Чечней, с чеченской столицей и о той роли, которая тогда выпадала мне и моим однополчанам распорядиться судьбой агрессивного и непокорного народа. Ничего этого и в голову не приходило. Мы еще не знали, куда, в конце концов, едем и зачем. Мы ждали бензозаправщика, думали о том, где и когда нас покормят. А пока неясно было и то, и другое, вскипятили у хозяйки в печке кипятку, поскребли в своих мешках и все‑таки позавтракали. А бензозаправщик подошел к нам в колонне тыловых подразделений нашего полка. С ними мы пообедали и с этой колонной продолжили свое движение по территории Чечни. Вечером уже в темноте мы въехали в город Грозный со стороны консервного завода. Я узнал эту городскую окраину. Здесь летом 1942 года наш первый батальон 308‑го стрелкового полка занял рубеж обороны. Колонна наша быстро проехала знакомое мне и немногим моим товарищам‑фронтовикам в нашей омсдоновской роте автоматчиков место, и мы шумно покатили по пустым и тихим улицам ночного Грозного. А утром мы догнали нашу колонну уже в Северной Осетии, за Эльхотовскими воротами, в большой казачьей станице Змейской.
* * *
Не буду кривить душой, став участником калмыцкой операции и отправившись дальше в боевом порядке в сторону Северного Кавказа, мы, солдаты, предполагали, что и здесь должно произойти то же самое. А те, кто воевал здесь в 1942–1943 годах, имели еще более точное предположение относительно кого, какого народа коснется эта суровая мера наказания. Но когда вдруг мы приехали в Северную Осетию, то возникшее у нас удивление породило тревогу за судьбу ее народа. Мы‑то знали, что в то суровое время осетины бок о бок с солдатами Красной Армии сражались с фашистами. За короткое время оккупации территории этой республики здесь возникло партизанское движение. А фашисты обрушили на население зверские расправы и насилие. Мне приходилось самому видеть, как на освобождаемой территории Осетии возрождались колхозы, как население казачьих станиц и осетинских селений готовилось в этих колхозах к весеннему севу 1943 года.
Тревожно нам стало. Мы даже промеж себя делились сомнениями: а не ошибается ли наше правительство? Нам неловко было ходить по станице Змейской, в которой половину населения составляли осетины. Они‑то уж знали, что произошло в Калмыкии, и прямо, не стесняясь, задавали нам вопрос: "Зачем вы приехали?" Мы их успокаивали. Говорили, что приехали сюда на ученье по практической проверке нового боевого устава применительно к условиям горной местности, — такая легенда была распространена среди солдат политработниками. Она соответствовала распространившимся обращениям к населению Северного Кавказа с просьбой об оказании помощи Красной Армии в проведении военно‑тактических учений, с просьбой принять участие в ремонте мостов и дорог, особенно в горах, для прохождения военной техники.
Осетины волновались и переживали, предчувствуя недоброе. А мы тревожились за них и тем усерднее занимались в поле боевой подготовкой, чтобы убедить их в правдивости распространенной легенды. Полк наш в станице Змейской был расквартирован по частным домам. Мы непосредственно имели ежедневные контакты с русскими казаками и осетинами и, как могли, успокаивали их, когда те прямо задавали нам вопросы. Но подозрения на несправедливую обиду у них скоро отпали сами собой. Однажды утром по боевой тревоге полк построился в своем полном составе и длинной колонной пешим порядком покинул станицу Змей‑скую. К вечеру мы были уже в Беслане. А на другой день тем же пешим строем наша рота через нынешнюю столицу Ингушетии — Назрань перешла в большое ингушское селение Экажево и там стала на квартиры в домах местных жителей. В то время я выполнял обязанности связного при командире роты в составе ячейки ротного управления. Мы были расквартированы вместе с командиром роты и его заместителем по политчасти. Дом нашего хозяина ничем не выделялся среди других хозяйств на длинных улицах этого большого горного аула. Сам же хозяин запомнился мне как мужчина зрелых лет. Он был высок ростом и физически очень сильный. Однако физической работой себя в нашем присутствии не утруждал. Может быть, это было потому, что несезонным, нерабочим было то время года — конец января — начало февраля 1944 года. Сельхозработы прошедшего года давно закончились, а в новом году еще были далеки от начала. Домашним хозяйством занимались женщины. Скоро мы узнали, что у нашего хозяина было три жены. Однако детей в доме хозяина было не много. Может, он не отличался высокой производительностью? Тем удивительнее было узнать, что в нашем доме готовились к новой свадьбе. Хозяин уже присватал и, кажется, уже внес калым за четвертую невесту. Размер калыма тогда был достаточно высок — двести‑триста тысяч рублей. Готовясь к свадьбе, хозяин до нашего появления в ауле съездил в Грузию и сделал там закупки. В честь знакомства с нами он в один из первых дней поселения в его доме угостил нас из этих закупок грузинским коньяком. Угощая нас, хозяин оставался хмурым и неулыбчивым человеком. Он явно не радовался нашему присутствию в доме и никаких особых жестов кавказской гостеприимности нам не выказывал. Может быть, он что‑то предчувствовал.
А нам коньяк понравился. Все мы вкусили его в первый раз в жизни. Мне и моим товарищам показалось тогда, что из наших солдатских кружек запахло свежими яблоками. Узнав у хозяина, что он купил в Грузии целый ящик этого незнакомого нам напитка, мы за деньги и в обмен на сахар и мыло еще несколько раз угостились у него, не претендуя на какое‑либо иное расположение. Сам хозяин оставался к нам, наверное, недружелюбным, он не ожидал от нашего присутствия ничего хорошего. А нас удивляло в нем даже не ленивое, а какое‑то высокомерное безделье. По утрам, после всех житейских дел и религиозных обрядов, хозяин, по‑домашнему одетый, выходил на освещенную солнцем террасу‑галерейку вдоль восточной стены дома, садился на корточки и молча наблюдал за тем, как напротив в сарайчике что‑то делали его жены: шелушили кукурузные початки, мололи тяжелой ручной мельницей зерна, мотыжили подтаявшую на январском солнце землю в огороде, переносили какие‑то тяжести. Хозяин при этом был недвижим и пребывал в строгом наблюдательном равнодушии. В руках он в это время вместо традиционных мусульманских четок перебирал звенья толстой золотой цепочки, на которой висели массивные золотые карманные часы. Изредка он открывал их крышку и, посмотрев на стрелки, щелчком закрывал ее. Так он до обеда по‑мусульмански сидел на корточках, безучастный ко всему происходящему и в природе, и в ауле, и на его дворе. На улицах огромного горного селения в эти часы появлялись редкие прохожие. Видимо, дневные занятия во всех дворах были одинаковыми. Во второй половине дня и к вечеру картина менялась. В какой‑то час на весь аул раздавался призыв муллы с минарета мечети, и на улицах появлялось много мужчин. Все они были строго одеты, подпоясаны наборными кавказскими поясами, в каракулевых папахах шли на молитву. После ее окончания старшие мужчины еще долго оставались около мечети, ведя какие‑то разговоры на своем языке. Лица у всех оставались озабоченными, невеселыми. А молодые парни в это время собирались стайками на улицах и начинали играть в орлянку на деньги. Нам необычно было видеть этих здоровых парней в таком бездельном времяпрепровождении. Многие из них были нашими сверстниками, однако о том, чтобы надеть солдатские шинели, они и не помышляли. С одним из таких парней мы познакомились в соседнем доме. В нем располагались наши ребята из третьего взвода. У тамошнего хозяина было несколько сыновей. Одного из них звали Хызырем. Ему было, как и нам, лет 18 или 19. Он был общителен и весел, и очень интересовался устройством наших автоматов. Однако стать солдатом и пойти на войну не собирался. Он даже исключал это из своих обязанностей, не думал об этом. Он тоже собирался жениться, но для этого еще не накопил денег. От него‑то мы и узнали, что за приличную девушку из правоверной семьи калым стоит 200–300 тысяч рублей. Правда, за баптистку брали всего 50– 100 тысяч рублей, но для нашего Хызыря и других его соплеменников женитьба на такой девушке означала бы потерю высокого горского мусульманского достоинства. Нас потешали откровения Хызыря, а он, наоборот, был серьезен в своих планах и об участии в войне даже и не думал. По вечерам он тоже выходил на улицу и играл со своими товарищами в орлянку. Мы тогда заметили, что ребячьи стаи, собиравшиеся в эти игральные компании по обеим сторонам улицы, никогда не общались между собой и, более того, как‑то недружелюбно смотрели в сторону друг друга. Скоро нам стало известно, что по обе стороны аула жили два разных рода, которые враждовали между собой. Смертельные распри кровной мести разделяли их на протяжении многих десятилетий. Хызырь спокойно разъяснил нам эту дикую традицию. Его род враждовал с тем, по ту сторону улицы, родом. Он уже не мог рассказать о том, с чего началась кровная распря, но объяснил значение длинных шестов с погремушками наверху, установленных на кладбищенских могилах неотомщенных душ. Стоят они на могилах вместо надгробных камней с арабскими надписями. Ветер качает их из стороны в сторону. А камешки в металлических шарах наверху погромыхивают, неустанно напоминая о неотомщенной смерти соплеменника. Стоять и погромыхивать они будут до тех пор, пока отмщение не исполнится.
Мрачные шесты, таким образом, многими десятилетиями разделяли на кладбище умерших так же, как и длинная прямая улица непримиримо разделяла живущих мужчин, и стариков, и детей одного из самых больших аулов Ингушетии. Но скоро одна беда должна была соединить их на одной общей дороге изгнания с родной земли.
А наша рота в эти дни успешно занималась боевой подготовкой в условиях горной местности. С раннего утра мы уходили из аула, поднимались по склону горы вверх, штурмовали с криком "Ура!" и боевой стрельбой скалы, а к обеду возвращались в аул с песней:
Белоруссия родная! Украина золотая!
Ваше счастье молодое
Мы стальными штыками оградим!
Бывали занятия и ночью. Стрельба и победное "Ура!" звучали в ночной, тревожной темноте громче, чем днем. А темноту разрывали полосы трассирующих пуль и разноцветные сигнальные и осветительные ракеты. Однажды к нам в аул прибыл минометный батальон, и он усилил значительно звуковое оформление наших учений, стреляя по безлюдным склонам и скалам боевыми минами.
Мужское население аула, избегавшее до сих пор призыва в армию, мобилизовалось местными властями на проведение дорожно‑ремонтных работ. Они были выполнены в основном к нужному сроку начала огневых учений. Приближалось 26‑я годовщина Красной Армии — 23 февраля 1944 года. К этому дню закончилась подготовка к выселению 600‑тысячного народа Чечено‑Ингушетии. Эту цифру нам также называли наши политруки. Оперативные работники проводили ее подготовку под аккомпанемент наших боевых учений. Все до единого человека в больших и малых горных селениях, в городах и поселках на равнине были взяты ими на учет и распределены по оперативным группам. Наша задача состояла в боевом обеспечении действий оперсостава, охране спецконтингента на сборных пунктах и в конвоировании к местам погрузки в железнодорожные эшелоны. В ночь на 23 февраля мы покинули дом нашего хозяина как обычно, под видом очередного боевого учения. Он, его жены и дети в эту ночь спокойно спали, не ведая, что завтра они надолго покинут родной аул. Нашему взводу, как и в калмыцком Кануково, опять досталась охрана сборного пункта. Он расположился в здании школы в центре аула, рядом с мечетью и поселковым Советом. Два других взвода были разбиты на группы по двое и приданы оперуполномоченным. К делу были привлечены и солдаты минометного батальона.
Рано утром, еще до призыва муллы на молитву всех правоверных, по аулу был объявлен сбор всех мужчин‑хозяев на центральной площади для объявления им важного правительственного сообщения. Мужчины‑хозяева, как и подобало им, собрались по этому объявлению в торжественном наряде, в папахах и с кинжалами на наборных кавказских поясах. Когда же хозяева собрались, был зачитан страшный, как приговор, Указ Президиума Верховного Совета СССР о выселении народа Чечено‑Ингушской АССР "за измену Родине, выразившуюся в фактах массового пособничества немецко‑фашистским оккупантам". За точность текста Указа и квалификацию причин жестокой кары я теперь не ручаюсь, но смысл произнесенных тогда слов запомнился мне еще с Калмыцкой операции. Те же слова я услышал в Экажево, а еще предстояло их услышать в Балкарии и в Крыму.
По прочтении Указа мужчинам было предложено сдать имеющееся у них холодное и огнестрельное оружие. Наличие последнего у здешнего населения было выявлено опер‑составом накануне, в ходе подготовки к операции.
После позорной для горцев процедуры — прощания с кинжалами — и при согласии сдать припрятанное огнестрельное оружие хозяева были отпущены по домам, чтобы принять участие в сборах в дальнюю дорогу. А по улицам аула из домов доносились все громче и громче женские причитания на непонятном языке и плач детей.
Мужчины‑хозяева вовремя возвратились в свои семьи. Только они были в состоянии преодолеть первое потрясение от услышанного приговора и по‑хозяйски собраться в дальнюю и неведомую дорогу. На каждого члена семьи полагалось и разрешалось забрать с собой из дома по 100 килограммов вещей, хозяйственного инвентаря и продуктов. Время на сборы было тоже ограничено. Кажется, полагалось для этого не более часа. Собранный багаж хозяева грузили на собственные брички или двуколки и вместе с детьми и женами подвозили к сборному пункту — школе на центральной площади аула. Туда же к этому времени подходила колонна американских "Студебеккеров" и "Фордов". В их крытые тентами кузова и перегружались с собственных бричек и двуколок бывшие хозяева большого ингушского аула Экажево, глупо до того враждовавшего своими родами долгие десятилетия по малоизвестным причинам кровной мести. Общая беда не отдала предпочтения ни той, ни другой стороне. А когда им довелось все‑таки вернуться назад, от странных шестов с погремушками на сохранившихся кладбищах не осталось и следа.
По мере того как загружался живым грузом и багажом автотранспорт, формировались автоколонны и без задержки отправлялись по отремонтированным "врагами народа" дорогам в Назрань, на железнодорожную станцию для погрузки. С первой колонной в качестве охраны в Назрань прибыл и наш взвод. Сюда же вслед за нами прибыли и два остальные взвода. Назад, в Экажево, наша рота уже не вернулась. Ей было поручено обеспечение порядка в Назрани и противодействие мародерству и воровству имущества выселяемого "спецконтингента". Скажу откровенно, кое‑кто тогда пытался урвать что‑нибудь у обездоленных и потрясенных горем людей. Не претендуя ни на какие признания, так же откровенно скажу, что мы по мере возможности решительно пресекали такие шакальи попытки. Запомнилась одна из картин бесстыдного деяния шоферов автоколонны. В одном месте мы накрыли группу шоферов‑солдат, воровато, под колесами общипывающих гусей. К сожалению, вернуть этих домашних птиц уже было некому. Их хозяева уже стали неизвестными. Но мы нашли выход и отдали общипанные тушки в те вагоны, где больше других было детей. А в другом случае мы отобрали у шофера швейную машинку. Он силился затолкнуть ее в инструментальный ящик под кузовом. Машинку мы тоже отдали в вагон, определенный по тому же признаку.
Целый день 23 февраля на станции Назрань грузились вагоны. Сколько их там собралось, я не знаю. Помню, что их было много. А на утро 24 февраля все станционные пути были свободны. Эшелоны ушли на восток. В Назрани, в Экажево и во всей Ингушетии остались пустые дома. Они еще не успели остыть. Их стены сохраняли тепло и запахи изгнанной жизни.
* * *
Сочувственные интонации к горькой судьбе приговоренного властью народа возникли в моей памяти не запоздало.
От них невозможно было избавиться уже тогда, глядя на малых детей, ничего не понимающих и плачущих от того, что так громко причитали их матери и бабки. А ведь им предстояло выжить в новой жизни, в столь не похожих на их родные горы степях Казахстана. Но не только это вызывало сочувствие и переживания за судьбу лишенных крова людей. Возникали недоуменные вопросы: все ли эти люди, весь ли народ совершил предательство в суровую годину испытаний? Я не был в этом уверен, хотя знал многие случаи предательства и совсем недавно хоронил своих боевых товарищей, погибших от метких выстрелов чеченских бандитов.
Тогда, в феврале 1944 года, я по‑человечески сочувствуя, особенно женщинам и детям, с приговором их мужьям был согласен. И это чувство справедливости наказания тех, кто стрелял нам в спину в 1942 году, не покинуло меня до сих пор.
Теперь тех, кто приказывал, и тех, кто выполнял приказы, обвиняют в преднамеренном геноциде народов, которые якобы боролись за свою свободу с Советской властью. Современные историки и политики, особенно в средствах массовой информации, не скупятся на самые жестокие оценки содеянного. А те, кто почти шестьдесят лет назад оборонял от фашистов страну и народ на Кавказе, не могут забыть предательства и единичного, и организованного, и массового. Но жизнь продолжает учить. Пришлось и современным поколениям россиян столкнуться с жестоким национальным бандитским чеченским эгоизмом не только на узкой горной кавказской тропе, но и в кварталах цивилизованных городов, в мирных станицах и селах Ставропольского предгорья. Зло снова порождает зло. Не в оправдание, однако, скажу, что мы не применяли к этому несчастному народу иных методов насилия, чем то, которое было совершено. Достаточно было сделанного, чтобы всю жизнь бередить нашу душу и совесть. Но тогда мы не убивали беспричинно ни в 1942, ни в 1943, ни в 1944 году ни женщин, ни детей, ни безоружных мужчин, даже тех, кто со злобой и из‑подо лба глядел на нас недобрыми глазами. Не знаю я таких случаев в тех местах, где приходилось мне выполнять неблагодарную работу, выпавшую военной судьбой и приказом солдатам нашего полка.
* * *
Недели две‑три после того, как эшелоны с выселенцами ушли из Назрани, наш полк оставался в этом пристанционном ингушском селении, не получившем еще статуса города. Тогда невозможно было подумать, что оно когда‑нибудь станет столицей Республики Ингушетия. Справедливость возвратила изгнанный народ на родную землю, но, однако, не установила на ней прочного мирного соседства ни с родственной, но самолюбиво‑агрессивной Чечней, ни с миролюбивой труженицей Осетией. Новый "демократический" режим некогда Великой России оказался неспособным ни здесь, ни в других "горячих точках" найти пути к общему интересу и солидарности людей. Мы тогда не думали, что так может случиться. Мы только размышляли, каждый про себя, о суровости примененного властью наказания к провинившемуся народу.
Населения в Назрани оставалось немного. Жизнь в полупустынном пристанционном поселке приостановилась. В пустых домах не светились окна, не дымили трубы. Его тишину нарушали только наши солдатские песни, да паровозные гудки на железнодорожной станции. Наша рота автоматчиков продолжала квартировать в огромном кирпичном неотапливаемом клубе. А командиры ожидали новых распоряжений и не утруждали ни себя, ни нас какими‑либо уставными занятиями, кроме несения обычной охранной службы. Времени для досуга у нас было много, но реализовать его было негде.
Запомнился мне от тех дней вечер, когда нам показали фильм "Два бойца". На следующий день мы все, кто как мог, распевали "Темную ночь" и "Шаланды, полные кефали". А еще с тех пор мне полюбилась и запомнилась грустная напевная мелодия и печальные слова русской песни "Ой, летят утки" в исполнении Воронежского народного хора под управлением народного артиста СССР Масслитинова. Слушали мы ее с патефонной пластинки в бедном доме трех сестер‑сирот, одиноко стоявшем тогда против станции, около которой каждый день шевелился и пошумливал небогатый пристанционный базар. Туда нас посылали на патрульную службу. Воров‑жуликов и мошенников там было больше, чем честных продавцов и покупателей. Однажды мы с моим напарником и другом Костей Захаровым проходили мимо бедного домика и услышали тронувшее нас за душу прекрасное пение женского хора:
Ой, летят утки, летят утки и два гуся.
Ой, кого люблю, кого люблю, не дождуся…
Мы вошли в дом. Дверь была открыта. В единственной комнате дома стояла железная печка и три железных койки, покрытых серыми суконными одеялами. Посредине стоял стол, на нем — патефон с крутящейся пластинкой и грустно звучавшей родной песней. На табуретке за столом сидела девочка лет десяти и, подперев по‑вдовьи голову кулачками, не по‑детски грустила вместе с песней. А с пластинки слетали, трогая душу, уже другие слова:
Мил уехал, мил уехал за Воронеж,
Ой, теперь его, теперь его не догонишь…
Мы дослушали песню до конца, не потревожив печали тоскующей сиротки. Когда песня кончилась, мы познакомились. Девочка рассказала, что живет здесь со своими двумя старшими сестрами, что их мама недавно умерла, а от папы они уже давно не получают писем с фронта. Мы узнали от нее, что старшая сестра работает уборщицей на станции, а другая, средняя сестра, помогает ей. Железная печка в доме была холодной, и на ней мы не увидели никаких признаков еды. А у нас, кроме как по сухарю, в карманах тоже ничего не оказалось, но девочка обрадовалась и этому.
На следующий день мы пришли в сиротский дом с нашим старшиной Евгением Таракановым. Сестры были дома в полном составе. Теперь мы угостили их не только сухарями, но и несколькими кусочками сахара и банкой тушенки. А сестры завели нам патефон, и мы снова загоревали с ними под трогающее душу пение. Других пластинок у девочек не было. На ее обороте были записаны частушки. Один куплет я тоже, кажется, запомнил:
Милый мой, часы при вас,
Расскажи который час.
А это, милка, не часы,
А цепочка для красы.
Мы снова и снова заводили "Летят утки" и стали ходить слушать ее каждый день, принося котелки с кашей и супом. С тех пор на всю жизнь я запомнил эту песню с ее воронежским распевом и пою ее, когда бывает грустно. Всегда при этом вспоминаются бедные сироты, жалость к которым я храню до сих пор. Выжили ли они в этом жестоком лихолетье? Дождались ли своего отца? Дождались ли они своей радости и счастья? Устроили ли они свою жизнь и продолжили ли род человеческий? А может быть, обделила их судьба и тем, и другим, и третьим, и пятым?
Невольно, вместо ответа, вспоминается, что ингушские и чеченские семьи уезжали в изгнание в полном составе, с отцами, матерями и сестрами, с женихами и невестами. Тяжело им было устроить жизнь в суровых казахских степях. Но не выпало им судьбы погибать от немецких бомбежек, снарядов и пуль. И думалось мне, кому же выпало в этой жестокой жизни больше лиха?
В 1943 году из Чечни было выселено 600 тысяч человек. А сейчас этот народ насчитывает в нашей многонациональной всероссийской семье, по данным недавней переписи населения России, больше двух миллионов человек. А в нашу деревню Левыкино и в другие окрестные деревни Орловщины и по всей России удалось вернуться лишь небольшой части израненных и больных мужиков. Миллионы жен остались без мужей, миллионы невест — без женихов. Истощал род наш российский и долго после этой войны не мог оправиться и обрести силу в возрождении жизни на обезлюдевшей земле.
* * *
Наша жестокая работа должна была скоро продолжиться. Пока же мы все еще оставались в Назрани. Однажды утром сюда пришла пешим строем с конным тыловым обозом знакомая мне еще с лета 1942 года 23‑я Отдельная стрелковая бригада внутренних войск НКВД. Утром мы увидели этот обоз, остановившийся против здания назранского клуба, в котором все еще располагалась наша рота. Среди сопровождавшей его команды мы узнали нашего батарейца из 308‑го полка Лешу Юдина. Когда‑то, еще в Истребительном партизанском полку, он был разведчиком в знаменитом взводе лейтенанта Георгия Гладкова. Вместе со своим командиром он отличился в дерзком налете на немецкую комендатуру в деревне Малые Желтухи Калужской области и был награжден орденом Боевого Красного Знамени. А во время боев на Кубани он снова отличился и получил орден Красной Звезды. Мы расстались с Лешкой после расформирования нашего 308‑го полка. Нежданно‑негаданно судьба свела нас снова. Но более всего меня с моим другом Колей Шлихуновым в этот день обрадовала другая встреча. Лешка сказал нам, что комиссаром их бригады стал недавно назначенный Александр Иванович Арясов — наш первый комиссар первого батальона Истребительного мотострелкового полка. Осенью 1942 года в Грозном он дал нам свою рекомендацию для вступления в ВКП(б). Мы с Колей тогда были комсоргами — я в противотанковой батарее, а он в 9‑й роте третьего батальона. Обрадовавшись Лешкиному известию, мы скоро нашли нашего комиссара в штабе бригады. Теперь он был уже комиссаром бригады, в звании подполковника. Встретил он нас, как родных сыновей. Времени на встречу выпало немного. Бригада в тот же день должна была продолжать свой путь к месту назначения. Но Александр Иванович успел написать нам новую рекомендацию для вступления из кандидатов в члены партии. Я до сих пор ношу в своей памяти глубокое уважение к этому человеку, гордясь тем, что именно он был моим партийным наставником и рекомендателем. На протяжении нашего знакомства в суровых сорок первом и сорок втором годах и под Москвой, и на Северном Кавказе он ни одним словом, ни одним поступком не поколебал нашего уважения и веры в него, как в честного, строгого не только к подчиненным, но прежде всего к себе, справедливого и отважного в бою человека. К таким людям, как коммунист Александр Иванович Арясов, не пристанут никакие анафемы современных гонителей коммунистических идей, бесчестных демократов‑перевертышей, в недавнем прошлом захлебывавшихся славословиями и извивавшихся в холуйском низкопоклонстве перед ликами коммунистических вождей. Большего позора нашей партии никто не мог бы нанести, чем это сделали они своим предательством на глазах и перед памятью людей, подобных нашему комиссару.
23‑я стрелковая бригада на другой день пошла через Назрань в сторону Беслана, а наш взвод тоже через день‑два по приказу начальника штаба полка выехал на двух автомобилях по обычной, размякшей от оттепели грунтовой дороге. Полученное задание известно было только нашему взводному командиру младшему лейтенанту Копыльцу. Он выбирал и определял маршрут движения по карте. Задание оказалось срочным, и наш командир искал кратчайший путь к намеченной цели.
Целый день мы толкали наши "вездеходы" — полуторки ГАЗ, буксовавшие по разогретой под мартовским солнцем грязной грунтовой дороге. Наконец под вечер мы выехали на твердый и ровный грейдер и к ночи быстро доехали до какого‑то большого города. Им оказался Нальчик — столица Кабардино‑Балкарской АССР. Остановились у какого‑то четырех или пятиэтажного дома, со светящимися электричеством окнами. Светомаскировка здесь тогда уже была снята. Оказалось, что дом этот назывался Кабардино‑Балкарским педагогическим институтом имени В. И. Ленина. В одной из его аудиторий мы и расположились на ночлег. А утром сюда пришли студенты и очень удивились, увидев нас спящими на их учебных столах. Мы, также как и эти студенты, не знали, зачем сюда приехали. Я тогда придумал шутку, будто бы нас без экзамена приняли в педагогический институт. "Учеба" у нас оказалась здесь недолгой, в тот же вечер мы отправились дальше из Нальчика в сторону гор. Скоро наши "Горьковские вездеходы" стали натужно реветь своими двигателями. Несколько раз мы въезжали в туман. Дорога петляла, и иногда наши кузова накренялись вправо или влево. Нам не было видно в темноте, что глубоко внизу, под колесами наших полуторок шумел какой‑то поток. Наконец из‑за очередного поворота мы въехали в какое‑то селение, неожиданно удивившее нас ярким электрическим светом в домах на единственной, тянущейся вдоль какой‑то реки улице. Взводный объявил, что мы приехали в селение Верхний Чегем. Подъехали к какому‑то зданию. Это была местная средняя школа. В ней мы и переночевали. А утром, проснувшись, увидели это необычное селение среди красивых гор, вдоль глубокой речки Чегем, перегороженной посередине селения плотиной гидроэлектростанции. Она тоже носила имя Ленина и построена была едва ли не по знаменитому плану ГОЭЛРО. Эта электростанция и лампочки Ильича сделали селение Верхний Чегем столицей горной Балкарии. Наверное, они символизировали достижения национальной политики в годы первых пятилеток нашего государства в этом, еще диком кавказском ущелье. Наверное, ораторы на торжественных собраниях возвещали в своих речах о том, что лампочка Ильича осветила братскому балкарскому народу путь к социализму. Может, употреблялись и другие слова. Однако не в них оказалась суть. Прошагавшие в те годы по Чегемскому ущелью столбы электропередачи принесли в балкарские селения свет новой жизни, а результат получился обратный. В недолгие месяцы фашистской оккупации и здесь случались факты предательства с переходом части населения на сторону врага. Вот теперь и здесь наступала жестокая расплата. Наше появление в Верхнем Чегеме опять явилось предвестником беды целого народа. Люди в этом селении встретили нас настороженно, тревожно. А мы опять делали вид, что прибыли сюда по иным причинам.
С нами из Нальчика прибыла группа оперативных работников НКВД. Местной администрации они сообщили, что будут вести здесь подготовку к переписи населения. По этой легенде на следующий день после приезда мы начали сопровождать "переписчиков" по окрестностям Чегема, вверх и вниз по ущелью и по его высоким и крутым склонам, на которых вместе со стадами овец и коров жили пастухи. Работа, которую делали оперативники, действительно была похожа на репетицию якобы предстоящей переписи. Но на деле шел учет, регистрация населения, определение местоположения конкретных семей и отдельных лиц в связи с предстоящим выселением. Мы же охраняли "переписчиков", а они и посвятили нас в конце концов в тайну предстоящей операции, хотя и так было понятно, к чему идет дело.
С тех пор мне никогда не приходилось бывать в этих местах. Лишь случай подарил мне возможность на всю жизнь запомнить виды одного из самых красивых мест Кавказа. Время года тогда было не очень подходящее для очарованного взгляда туриста, да уж и туристов тогда здесь не могло быть. Был март 1944 года. Не по своей воле мы приехали сюда, и половину пути от входа в Чегемское ущелье до Верхнего Чегема проехали ночью. Но и ночью мы не глазами, а ушами и всем существом своим чувствовали что‑то необычное, невиданное раньше. Машины все время шли на подъем, натужно урча моторами, внизу шумел поток. Склоны ущелья были покрыты лесом. Странно как‑то получилось, что эту часть дороги я так никогда днем не видел. И в Верхний Чегем мы ехали ночью, и из него уехали ночью, зато дорогу эту по звездам над нами и по шуму горной реки в невидимом низу я запомнил. И помню, что было холодно и страшновато, когда кузов нашей "коломбины" резко накренялся в пропасть, а из‑под колес туда же сыпались камешки. Помню, с каким облегчением мы въехали на ровную площадку, освещенную электрическими фонарями в центре неожиданного Электрограда.
Другую половину Чегемского ущелья, до истока реки Чегем из‑под снежных вершин Главного Кавказского хребта мы изъездили туда и сюда в течение последующих примерно десяти дней до начала выселения его обитателей, живших здесь испокон века. За Верхним Чегемом по ущелью было еще три селения, три балкарских аула — Нижний Актопрак, Средний Актопрак и Верхний Актопрак. Все они располагались на левом берегу реки, на левых склонах скалистых гор, а дорога к ним вилась по правому берегу. На этой половине пути она была еще уже, и очень часто внешние скаты наших полуторок вращались над отвесными обрывами. Некоторые из них казались нам пропастями. Жутковато было сидеть крайним у правого борта и смотреть вниз на двести‑триста метров под обрыв на голубую ленту чистейшей воды реки Чегем. Он и здесь неустанно шумел между скалами и камнями. Сверху были видны в нем стаи форели и охотящихся на ниЈ диких уток. Люди не трогали их, не мешали их дикой жизни. Мы не видели здесь ни рыбаков, ни охотников. Казалось, что природе никто не мешал жить по заведенному ею самой распорядку. Склоны ущелья за Верхним Чегемом еще оставались поросшими кустарником, а за Нижним Актопраком в нем громоздились серые камни и скалы. По широким этажам, расположившимся на склонах террасами, росла зеленая трава. Там пастухи пасли скот. Были видны их хижины и дым от костров. И справа и слева по ущелью сверху в Чегем стекали ручейки и потоки. Иногда они водопадами устремлялись вниз. Один из них удивил нас особой красотой. Мы увидели его недалеко от Верхнего Чегема, выехав из‑за поворота к небольшому каменному мосту. До этого моста часть пути мы ехали по левому берегу, а теперь нам предстояло по говорящему мостику переехать на правый.
Утро в тот день было солнечное, и лучи солнца только‑только осветили из‑за скал и мостик, и камни, и отвесную стену каменного обрыва, с которого прямо на дорогу падал поток. Вода в лучах солнца играла всеми цветами радуги, искрилась бриллиантами чистейших струй и брызг. Все было так неожиданно красиво, что наш шофер невольно остановил машину. Мы молча любовались этой показавшейся нам почему‑то знакомой с детства картиной. А шофер молчал еще и потому, что должен был провести машину буквально под струями, по скользкой и узкой каменной террасе, резко наклоненной над рекой. Вид у этого места был удивительный. Мы оказались словно бы перед сценой, украшенной театральными декорациями. Невидимый осветитель словно бы для нас, зрителей, включил мощные прожектора, и вот‑вот перед нами должно было начаться какое‑то театральное действие. Когда мы вдоволь насмотрелись, а наш шофер принял решение и тронул вперед под падающие струи, оперативник из НКВД сказал нам, что на этом месте снимался эпизод из кинофильма "Дети капитана Гранта", и все мы вспомнили картину страшного землетрясения в южноамериканских Кордильерах. Так получилось, что мы неожиданно встретились здесь еще и со своим довоенным детством. Ведь почти все, кто сидел в это утро в кузове автомобиля, смотрели этот фильм в безмятежном нашем детстве.
Мы сразу вспомнили, как герой Жюля Верна преодолевал эти скалы, несмотря на коварные происки злых людей и неожиданные сюрпризы природы. А в то мартовское утро 1944 года водопад шумел, искрился и играл сам с собой. Не было вокруг разбойников, под нами не тряслась земля, на нас не падали сверху камни. У нас была своя задача. Оперработник из НКВД рассказал нам, что жители здешних мест в годы Гражданской войны воевали на стороне Белой армии и в мирные годы неоднократно совершали враждебные действия по отношению к советской власти, а в годы Великой Отечественной войны встали на сторону фашистской Германии. Мы верили этому.
По ущелью мы ехали медленно, часто останавливались и по крутым склонам взбирались на высокие горные пастбища к пастухам. А те, не подозревая наших намерений, угощали нас овечьим сыром, густой, как масло, сметаной и кукурузными лепешками. Мы с удовольствием пробовали пастушью еду, а оперативник мирно беседовал со старшим пастухом, объясняя ему смысл якобы предстоящей переписи населения и записывал в свой блокнот всех пастухов и состав их семей. Никто не должен был остаться забытым на этих высоких кошах. Всем им, однако, вскоре предстояло на многие годы спуститься на иную, не родную землю.
Скажу откровенно, ни один человек, ни один горец‑балкарец, с которым мне пришлось встретиться в те дни в Чегемском ущелье, не показался мне похожим на врага Советской власти, а тем более на бандита. Все люди здесь заняты были своим трудом и жили в условиях суровой природы. Трудно было, глядя на них, поверить, что они были способны на организованную борьбу против Советской власти. Но рассказ оперативника дополнялся личными аналогиями из воспоминаний о 1942 годе. Все три Актопрака — Нижний, Средний и Верхний — были довольно большими высокогорными аулами. И все они оставляли одинаковое впечатление по характеру жилищ, этажами расположившихся по каменным же склонам. Трудно было выделить среди них богатые и бедные сакли. Все они были как бы одинаковы.
И люди были одинаковы, особенно дети, и более всего мальчики. Все они были одеты в овчинные полушубки, у всех были мохнатые овчинные, шерстью наверх, шапки, и все они были обуты в овчинные чурехи (может быть, черехи). Вся одежда у населения была местного самодельного производства. Дети в этих аулах, как и все дети вообще, были любопытны. Мы на своих автомобилях были гостями редкими и необычными. Почти вся детвора собиралась вокруг нас, смотрела на нас удивительно любопытными глазами, щебеча на непонятном нам всем языке.
Во всех аулах были мечети и школы. Сюда до Верхнего Актопрака дошагали столбы электропередачи, и лампочки Ильича светились здесь с довоенных лет. Совсем не верилось, что в этих аулах, в бедных саклях со светящимися лампочками, жили враждебные Советской власти люди. Но была и здесь война, и она показала, кто был кем. Оказалось, что кабардинцы активным сопротивлением встретили фашистских оккупантов, а балкарцы повели их по известным им тропам к перевалам для дальнейшего броска гитлеровцев в Закавказье. Вот поэтому и должно было скоро получиться, что Кабардино‑Балкарская АССР стала называться только Кабардинской АССР.
Наши оперативные работники из НКВД организованно и в назначенный срок выполнили работу по "предварительной переписи" населения. Скоро в Верхний Чегем прибыло подразделение нашего полка и колонны "Студебеккеров" Ставки Верховного Главнокомандования. На них все балкарское население Чегемского ущелья было вывезено на равнину и на станции Котляревская погружено в товарные вагоны. Еще один грех пал на нашу солдатскую душу. А впереди была еще долгая и праведная, и грешная служба.
* * *
До конца марта наш 2‑й мотострелковый полк остановился в станице Котляревской. Солдаты были расквартированы по домам станичников. Нашему отделению достался, наверное, самый бедный дом на краю станицы, у бродовой переправы через Терек. Хозяина нашего звали дядей Васей. Ему тогда не было и сорока, но выглядел он гораздо старше.
На войну он призван не был, так как болел туберкулезом. В семье кроме жены дяди Васи была еще дочка Шура. Ей было лет пятнадцать, она училась в седьмом классе местной Котляревской школы. Станица в то время еще не оправилась от недавней немецкой оккупации. Колхозные дела разворачивались с большим трудом. Подошла уже весенняя посевная, а сеять было нечем. Мужское население было на войне. Много уже в станице стало сиротских домов. Прошедшая зима и наступающая весна 1944 года были трудными для всех. А нашим хозяевам они достались еще труднее. Дядя Вася кашлял, работать не мог. А жена его, хотя и работала в колхозе, заработка почти не имела. Жили мы в этом холодном и голодном доме и вспоминали бедную жизнь балкарцев из Чегемского ущелья, из Нижнего, Среднего и Верхнего Актопраков и вспоминали стада овец и коров на горных кошах, овечий сыр и густую сметану с кукурузными лепешками. А у дяди Васи, слава Богу, была еще картошка. Она была и на завтрак, и на обед, и на ужин. Никакой живности — ни коровы, ни козы, ни даже собаки — в доме наших хозяев не было. А балкарские стада охраняли сытые волкодавы и овчарки. Так кто же в этом балкарском селе был беднее? Кому здесь Советская власть казалась мачехой?
А больной туберкулезом дядя Вася в дни оккупации вместе с другими станичниками ушел в густые камыши за Тереком, где был спрятан кое‑какой колхозный инвентарь. Они надеялись на возвращение своих и не сомневались в этом ни на минуту. Он рассказывал нам, как немцы по наводке полицаев пытались выкурить их из камышей. От первой попытки они отбились сами, а от второй их спасли красноармейцы, сдержавшие свое обещание вернуться. А казачки‑станичники первым делом вместе со стариками и такими же, как наш дядя Вася, белобилетниками первым делом принялись тогда, в январе 1943 года, за восстановление колхоза и подготовку к посевной. Весь первый урожай после оккупации был отдан станичниками на войну.
По вечерам наши хозяева садились за стол ужинать. Хорошо хоть картошка еще была в этом доме. Они и нас угощали ей. А мы выкладывали на стол свои сухари и тушенку. По вечерам, после ужина, я решал с хозяйской дочкой Шурой задачки по алгебре с двумя неизвестными. Не знаю, помнят ли теперь станичники в Котляревской, как мы в ту весну 1944 года своими малыми саперными лопатками вскопали их огороды. Что на них было посажено и посеяно и что потом выросло, мы так и не узнали. Не узнали мы и того, как наша Шура закончила учебный год, какую оценку получила по алгебре. У нас была своя служба. Тогда мы на недолгое время возвратились в Москву, в свои Реутовские казармы‑бараки. А в станице Котляревской мне довелось побывать спустя тридцать пять лет, в феврале 1979 года. В те дни наша пресса очень скромно напомнила нам об исполнившемся пятидесятилетии с начала массовой коллективизации, "коренным образом изменившей жизнь советского крестьянства".
* * *
Конечно, не случайно в пятидесятую годовщину "Великого перелома" оказался я снова в станице Котляревской, хотя никогда и не предполагал, что это могло бы произойти. Всему, однако, предшествовала некая историческая причина.
Знакомая мне по многолетней дружбе еще со студенческой поры Лидия Борисовна Заседателева, преподавательница кафедры этнографии исторического факультета МГУ, специалист по этнографии народов Кавказа, опубликовала в начале семидесятых годов книгу по истории терского казачества. На эту же тему она защитила диссертацию. Книга вызвала большой интерес в среде российского казачества. И однажды на историческом факультете в поисках автора появился Михаил Клевцов, уроженец станицы Котляревской, председатель колхоза, по происхождению — терский казак. Поиски автора "Истории терского казачества" не были простым любопытством. Председатель колхоза "Красный май" помимо своих хозяйских дел очень любопытен был к истории своей станицы и всего казачьего терского войска. Он и сам мечтал написать об этом книгу, потому и поспешил в Москву, как только познакомился с интересной по содержанию и научной аргументации книгой. В ту пору проблема истории казачества не была еще такой злободневной, как сейчас. Однако молодой агроном и председатель большого колхоза был одержим идеей написать свою книгу о станице Котляревской, о ее основателе генерале Котляревском, о своих станичниках‑казаках, их прошлом, годах Великой Отечественной войны и годах его собственной жизни. Не скрывал одержимый своей идеей председатель мечту возродить память и славу своей станицы. Между автором "Истории терского казачества" и председателем колхоза "Красный май" установилось доброе знакомство, а затем и дружба на основе общего интереса. А станица Котляревская с того времени стала базой для проведения полевой практики студентов‑этнографов из спецсеминара Лидии Борисовны Заседателевой. Между прочим, ее саму восприняли в станице как казачку.
Через посредство Лидии Борисовны и я познакомился с терским казаком‑председателем Михаилом Клевцовым. Этому способствовали мои рассказы исследовательнице о станице Котляревской и о моей боевой службе на Северном Кавказе, и об участии в освобождении от фашистов этого казачьего края. Когда я стал директором Государственного Исторического музея, у нас возникла идея создать в колхозе "Красный май" музей станицы Котляревской. Научным руководителем воплощения этой идеи стала доцент МГУ Лидия Борисовна Заседателева, финансирование было обеспечено из средств колхоза. А строительством здания музея и созданием экспозиции занялись мои помощники — заместитель директора ГИМ Алексей Сергеевич Александров и заведующий экспозиционным отделом ГИМ кандидат исторических наук Джангир Мустафаевич Эфенди‑Задэ.
Открытие музея станицы Котляревской не преднамеренно совпало с пятидесятилетней годовщиной Великого перелома и пятидесятилетием колхоза "Красный май". Я был приглашен в станицу в качестве гостя и шефа нового народного музея. Колхоз оплатил мне авиабилет до Минеральных Вод. В аэропорту меня ожидал личный шофер председателя казачьего колхоза, сам казак, подстать хозяину. На северо‑кавказских автомагистралях в тот семьдесят девятый, еще далекий до перестройки год было спокойно. Слово "террорист" в обиходе здесь не использовалось, но как рассказал мне Коля, на границах национальных автономных республик посты ГАИ уже вовсю занимались взиманием никакими законами не установленных пошлин. Но это пока не мешало спокойному движению на дорогах. Шоферы знали, где и сколько надо было платить. Мы поехали неторопливо, с разговором о жизни. Коля ввел меня в курс жизни и своей семьи, и станицы, и колхоза "Красный май". От него я узнал, что подавляющая часть жителей станицы в колхозе не работает, что молодежь по достижении совершеннолетия разъезжается по городам на учебу и на работу. Казачьи дома содержат старики. А в тех домах, в которых еще оставались старожилы, предпочитают вести свое свободное прибыльное дело. Для того чтобы сохранить за собой колхозные права и привилегии, один из членов таких семей работал в колхозе, чаще сторожем или механизатором‑шофером. Первый для того, чтобы днем заниматься своим хозяйством, а второй — чтобы пользоваться в личных целях колхозным транспортом или техникой. Все это Коля проиллюстрировал на собственном примере. Сам он работал шофером председателя, а вся семья — отец, мать, жена, сестры и братья — откармливали дома цыплят до кондиции "табака" и возили их через перевал в Грузию. Там уже, очевидно, свое птицехозяйство не развивали. Дешевле было купить у соседей, чем пачкать руки куриным пометом. А Коле это дело было выгодно, так как цыплят на откорм и корм он получал по низкой цене в колхозном инкубаторе. Не давили его и незаконные провозные пошлины.
Я спросил у Коли: "А кто же работает в колхозе, на инкубаторе, на производстве и заготовке кормов?" А он мне спокойно ответил: "Приезжие". В станице в послевоенные годы поселилось много корейцев. Довольно много прибавили ее населению переселенцы из центральных областей России, из Сибири и даже с Мурмана. А потом Коля еще добавил: "В посевную и на уборочную приезжают из города студенты, рабочие, школьники, учителя и другие горожане". Колхоз "Красный май", таким образом, держался не на коллективном труде коренных жителей, а на совершенно других, уже, в сущности, не колхозных, не социалистических формах организации труда. Также было и в других колхозах других республик и краев Кавказа. Мы проезжали попутные станицы и селения Кабардино‑Балкарии (теперь республика снова так называлась), и я видел на их улицах добротные дома за высокими каменными заборами. Везде угадывался достаток богатых хозяйств. В редких случаях здесь не было гаражных ворот. Увиденное представилось мне тогда парадоксом: жители станиц и селений, утратив интерес к общественному, колхозному производству, держались тем не менее за колхозы, научившись извлекать личную пользу из эксплуатации труда пришлых людей за сравнительно невысокую плату и бесплатного труда горожан. Я спросил у Коли, так ли это на деле? Он же простодушно и коротко, мотнув головой, ответствовал: "Так". А я за него подумал дальше: "А какой же прок от таких колхозов остается государству?* Коля, словно угадав мое недоуменье, сказал: "Колхоз у нас хороший, средний. Есть, конечно, колхозы побогаче, посильнее. Но наш тоже хороший. И председатель у нас хороший. Увидите сами".
Проезжая мимо Пятигорска, мы свернули с дороги и подъехали к памятнику Лермонтову. Коля держал марку и своего колхоза, и председателя. Он рассказал мне, что знал о поэте и о месте, на котором стоял его памятник, а потом предложил позавтракать в придорожном ресторане. Но я отказался. Ведь из Внуково я вылетел не рано. Успел позавтракать дома, да и летел я первым классом и успел съесть в самолете куриную булдыжку, запив ее бутылочкой "Цинандали" — не обижались мы тогда на Аэрофлот. Поехали дальше. Названия встречных городов и станиц мне были памятны с далеких сорок второго и сорок третьего. А когда проехали через Георгиевск, то я вспомнил страшную беду, случившуюся здесь после освобождения этого города от фашистов. Они оставили здесь большие склады с продовольствием, отравив его ядом. Много жителей, женщин и детей погибло тогда от этого яда здесь и в городе Прохладном. Мне помнится, что и тот, и другой город в ту пору именовались станицами. Я рассказал об этой фашистской подлости Коле. Он этой истории не знал.
Дорога, по которой мы ехали, была обсажена акациями и фруктовыми деревьями. Они в то утро были белыми от инея и сверкали на солнце сосульками. Я не сдержал удивления от этой необычной будто бы новогодней красоты. А Коля заметил, что дорого обходится в эту весну такая красота. Резкие перепады температур вызывали гололед на дороге и обледенение на деревьях и проводах электропередачи. "Вон, поглядите, к чему это приводит", — мотнув головой в сторону посадки, сказал Коля. Я увидел обломанные и разодранные надвое деревья и валяющиеся на земле сучья, не выдержавшие неожиданной ледяной тяжести. "Вот так же и в наших садах", — сказал Коля. Часто, проезжая мимо балкарских селений, я обращал внимание на новые постройки мечетей. Спрашивал у Коли: "А как у вас, у русских, теперь сложились отношения с возвратившимися историческими хозяевами здешней земли?" "Хорошо, — отвечал Коля и добавил, — у меня жена балкарка. И, между прочим, у нашего председателя тоже жена — балкарка".
День уже клонился к концу, когда Коля остановил председательскую "Волгу" около правления колхоза "Красный май". Председатель встретил меня у входа в свой офис. Обед мне был устроен в колхозном ресторане. Я начал свое второе знакомство со станицей Котляревской, узнавая и не узнавая ее. Она стояла на своем месте рядом домов вдоль прямой автомагистрали, которая уходила через станицу прямо в направлении сахарной, освещенной закатным солнцем головы Эльбруса. А проулками своими станица выходила к Тереку. Все было так же, как тридцать пять лет назад. Только богаче стали выглядеть главная улица и станичные проулки. Не все, конечно, дома были одинаковы. Среди них я узнавал белые глинобитные домики еще той голодной и сиротской военной поры. Но в глаза больше бросались высокие каменные заборы, как крепостные стены, а за ними двух‑, а то и в два с половиной этажа хоромы. Теперь их называют коттеджами. Около одного из них в середине главной улицы Коля притормозил, познакомив меня со своим домом и двором. Я успел увидеть внутри двора курятник. В нем внутри металлической сетки белели уже крупные "табаковые" цыплята. Коля устало заметил, глядя на них: "Опять скоро надо будет ехать за перевал". А я спросил, как же он думает везти свой товар, живьем или битым? На что он ответил: "Живым, грузины покупают только живую птицу". Оказалось, что для этого у него имелась старая полуторка, оборудованная под перевоз живого птичьего товара. Подобные Колиному птичнику огромные решетчатые клетки белели и во многих других дворах. Живой куриный товар пользовался спросом. Грузины очень любили тогда цыплят "табака". Вспомнилось мне пустое дяди Васино подворье возле брода через Терек. Я попросил Колю свернуть в знакомый проулок. На месте пустого когда‑то двора я увидел не сказать чтобы богатые хоромы, но приличный дом с застекленной террасой, стадо гусей и хозяйку. Наверное, это была Шура, которой я когда‑то решал задачки по алгебре на уравнения с двумя неизвестными. Она меня не узнала. Коля меня поторопил, так как председатель ждал к обеду. Так что Шуру я не потревожил своими воспоминаниями. Она теперь давно звалась Александрой Васильевной и была намного старше председателя колхоза.
После сытного обеда с натуральными крестьянскими разносолами я был препровожден в колхозную гостиницу. По соседству с моим номером шумно гуляла украинская делегация из Винницкого колхоза имени XX съезда КПСС. Председателем этого колхоза был знаменитый Кавун. С ним кабардино‑балкарский колхоз "Красный май" заключил договор о дружбе. Но, между прочим, сюда на праздник винничане приехали со своей горилкой и "кавбасой", которой они поспешили угостить и меня. Началось обильное возлияние и потчевание, а потом затянули мы: "Посияла огирочки блызько над водою". Наше братское застолье прервал все тот же Коля. Он повел меня в дом к председателю. К нему только что приехал высокий гость из Нальчика, его шурин — заместитель Председателя Президиума Верховного Совета Кабардино‑Балкарской АССР. При нашем знакомстве оказалось, что родственники М. Клевцова по линии жены происходили из одного из селений Актопраков Чегемского ущелья, а глава их семьи до выселения был Председателем Верховного Совета бывшей тогда республики. Необычной получилась в тот вечер наша встреча. Я не стал таить своего участия в событиях тридцатилетней давности, а высокий гость и его сестра‑хозяйка дома не обнаружили желания в тот вечер возвращаться к неприятным воспоминаниям. Мое положение они поняли вместе, как мне показалось, с признанием некоторых фактов из жизни балкарского народа во время фашистской оккупации. Не хотелось, видимо, им об этом вспоминать, зная теперь, что мне самому пришлось увидеть многое в то суровое и сложное время. Факты ведь упрямая вещь. Между прочим, подобное смущение я замечал при общении с другими моими знакомыми так называемой "кавказской национальности". Теперь они окончательно преодолели это смущение и никакой вины перед советским народом за содеянное их отцами в годы Великой Отечественной войны не признают. Более того, пособничество фашистам они оправдывают, как борьбу с коммунизмом. Ничего подобного в доме председателя колхоза "Красный май" в присутствии высокоименитого родственника в тот предюбилейный вечер я не слышал. Мы поднимали тосты за дружбу русского и балкарского народов и лишь слегка сетовали на неожиданные превратности судьбы. В те же дни жители станицы Котляревской — и русские, и балкарцы, и кабардинцы, и корейцы зла друг к другу не таили. Не скажу, что прошлое было забыто, но распри между ними не было. Слова "терроризм" не было тогда в обиходе жизни северокавказского населения.
На следующий день состоялось торжественное собрание, посвященное пятидесятилетию колхоза "Красный май". Однако большой зал колхозного Дворца культуры был заполнен едва на половину. Совсем мало было здесь молодежи. На передних рядах сидело человек двадцать стариков — первых колхозников станицы Котляревской. Я искал глазами по рядам дяди Васину Шуру, но так и не нашел. После торжественного собрания состоялось открытие музея. С того дня он стал неотъемлемой частью станицы Котляревской. Из Народного он был переведен через три года в статус филиала Кабардино‑Балкарского историко‑краеведческого музея и включен в краевой туристический маршрут.
Недавно я узнал, что бывший председатель колхоза "Красный май" в связи с какими‑то финансовыми нарушениями, в том числе и при строительстве музея, вынужден был уйти со своего поста и перейти на другую работу в городе Прохладном. Будучи своим в Котляревке, покровительства музею он не оставляет. А еще недавно я узнал, что Михаил Клевцов на казачьем кругу избран Отдельским атаманом Ставропольского казачьего войска. Люди же в Кабардино‑Балкарии не в пример Чечне живут в миру. Может быть, жестокая драма в уже далеком прошлом научила их ценить мир и спокойствие, привила взаимное уважение и терпимость друг к другу?
* * *
В конце марта, а может быть, в начале апреля 1944 года наш полк возвратился в свои подмосковные, реутовские казармы. Однако на своих постоянных квартирах мы пробыли недолго. Этого времени хватило лишь на баню, санобработку личного состава и еще кое‑какие обиходные старшинские дела, связанные с заменой обмундирования и прочего солдатского снаряжения. В том же апреле полк и вся наша отдельная мотострелковая снова были на колесах. Куда в тот раз мы поехали, догадались только после того, как проехали Донбасс и оказались под Мелитополем. Поняли, что теперь дорога ведет в Крым. На юге Украины в это время цвели сады, а вместе с ними среди руин разбомбленных и сожженных городов и сел пробуждалась людская жизнь. Помню, как мы однажды проснулись ранним утром на станции Краматорск. Эшелон уже давно стоял здесь, ожидая сменного паровоза. Колеса не стучали, паровозы на станции посвистывали изредка и, можно сказать, стояла утренняя тишина перед восходом солнца. Из дверей нашей теплушки было видно разрушенное депо и другие станционные постройки, а за ними чернел молчаливый город. И вдруг все это осветилось лучами солнца, а над белыми украинскими мазанками нежно розовым, нежно фиолетовым и еще какими‑то уже почти забытыми с детства оттенками зацвели яблони, абрикосовые, персиковые, вишневые и грушевые деревья.
После короткого свистка паровоза эшелон наш тронулся. Нам запрягли мощный "ФД", тот быстро набрал скорость, а справа и слева по ходу перед нами замелькали окрашенные в волшебные цвета белые хаты и сады над ними.
Весна обещала не только сладкий урожай. Вдали зеленели хлебные поля. А мы ехали в Крым. Там еще не окончились бои. Казалось, что воронки от бомб и снарядов еще дымили сизым, вонючим дымом. Нарастала напряженность, свидетельствующая о приближении боев. Особенно это напряжение усилилось, когда эшелон медленно потянулся по дамбе через знаменитый Сиваш. Совсем недавно наши солдаты форсировали его так же вброд, как и почти четверть века назад. Паровоз очень медленно и осторожно протягивал состав нашего эшелона по зыбким рельсам, недавно собранным и уложенным на исковерканной снарядами и бомбами дамбе. Нам казалось, что в черной густой воде Сиваша еще шевелились утонувшие и убитые солдаты. Мы словно бы повторяли давно забытый урок по истории Гражданской войны. Проехали мимо Перекопского вала. С него еще не были убраны трупы погибших. Остановились на станции Лрмянск. Здесь Крым встретил нас теплым благостным дождичком. Он сопровождал нас всю дорогу до Симферополя. Стояли здесь довольно долго — часа два‑три. Отсюда были слышны звуки не окончившегося еще боя на Херсонесе. А наш эшелон снова тихо тронулся и медленно покатил сначала в одном направлении, а потом мы вдруг все увидели Черное море. Постояли немного на станции Саки и медленно поехали дальше в направлении детского курорта — города Евпатория. Но до него еще саперы не успели восстановить дорогу. Разгружались мы в степи. Сделано это было очень быстро. Полк построился в колонну побатальонно и с оркестром впереди зашагал в сторону виднеющейся на горизонте окраины Евпатории. А в город мы входили под веселые звуки и ритмы марша — фокстрота "Ниночка". Нас встречало все население города. Это был день 1 Мая. Люди радовались нашему приходу. Они уже почти три года не видели советских солдат. Впрочем, радовались, наверное, не все. Много воды утекло за эти три года, и по‑разному жили крымчане в это время. И кое‑кто уже переживал тревогу неминуемой беды.
Город Евпатория после освобождения от фашистов оказался полностью невредимым. Нам показалось даже, что войны здесь и не было. Однако очень скоро мы убедились в обратном. На стенах домов еще предостерегающе и зловеще чернели слова: Halt! Verboten! Forsichtig! и еще что‑то в сочетании с немецким глаголом schissen. Наши саперы еще не везде успели предупредить и нас, и население о заминированных пляжах и других местах знаменитого детского курорта. Неизвестно было еще тогда, что и здесь фашисты оставили отравленные склады с продовольствием. Не знали мы, что и здесь оставили нам фашисты‑гестаповцы, как и по всему Крыму, своих пособников, которые добровольно помогали им бороться с партизанами, с остатками подразделений Красной Армии, с героическим отрядом моряков‑десантников, высадившихся в ноябре 1942 года. Оставались здесь еще охотники и добровольцы, участвовавшие в годы оккупации в массовых расстрелах советских людей под Феодосией, Керчью, Севастополем, Симферополем и в других местах. Об этом мы скоро узнали из рассказов людей, переживших все ужасы фашистской оккупации, бывших свидетелями и жертвами страшных злодеяний врага. Мы узнали, что основу массового предательства в Крыму во время оккупации составили люди татарской национальности. Теперь нам уже без помощи наших командиров и политработников стала ясна цель нашего прибытия на этот прекрасный курортный полуостров. В довоенном детстве многие из нас мечтали побывать здесь, искупаться в море, поваляться на пляже. Однако не всем Крым тогда был доступен. И вот теперь и море, и пляжи были перед нами, но они опять были недоступны — крымские берега были заминированы. Из Евпатории по ночам были видны сполохи, и слышались звуки боя под Херсонесом. Прелести крымской природы опять были не для нас: мы приехали сюда на грязную работу. Это мы поняли сами.
Пройдя 1 Мая под фокстрот "Ниночка" через город, наш полк расположился в уцелевшем военном городке, в котором еще в довоенные годы располагалось квартирно‑эксплуатационная служба Черноморского флота. А во время оккупации здесь располагались подразделения немецкого гарнизона. На территории этого городка еще не выветрились запахи фашистской кухни и отхожих мест. Назначение всех строений и помещений было отмечено лаконичными немецкими табличками и надписями. Мне почему‑то запомнилось странное слово "Abort" на стенке обычного туалета с выгребной ямой, чуть ли не на самом видном месте городка. Мы привыкли к своему пониманию смысла этого слова и никак не могли соотнести его с отхожим местом. Знатоков немецкой лингвистики среди нас не было, и загадка осталась неразгаданной. Однажды в недалекие времена мне привелось еще раз побывать в Бвпатории. Мы с моим молодым коллегой по МГУ Сашей Орловым поехали туда посмотреть на нашу археологическую экспедицию, раскопавшую на окраине Евпатории древнегреческий город. Побывал я во всех памятных по 1944 году местах, в том числе и в городке КЭО. Я тогда вспомнил, каким видел город более тридцати лет назад. Вообще‑то название города Евпатория в мою память вошло еще с детских лет. Однажды в пору деревенского детства на станции Бастыево я прочитал на вагонной табличке пассажирского поезда: "Москва — Евпатория". Тогда я так и не понял, что означает слово "Евпатория". Мне показалось, что оно созвучно со слышанным от взрослых словом "санатория". Догадка эта подтвердилась, когда моя Мама стала хлопотать о моем устройстве в какой‑нибудь детский санаторий. Упоминала она при этом и крымскую Евпаторию. Но ей не удалось тогда получить путевку для меня ни в Евпаторию, ни в другую "санаторию". Не скажу, чтобы меня уж очень тянуло туда. Каждое лето я с удовольствием уезжал в свою родную деревню. Однако таблички на вагонах скорых поездов, проносившихся мимо нашей станции Бастыево к черноморским берегам Крыма, вызывали у меня зависть к тем, кто в них ехал. Крымские берега со своими санаториями были не для меня, не для моих родителей. Такое удовольствие было им не по карману. А пионерскую путевку в "Артек" мне невозможно было получить, так как мои родители были не рабочими, а служащими. Так и не удалось мне в детстве побывать в Крыму. А о Евпатории я узнал, что там якобы лечат очень больных детей. А я был не очень больной. Но вот теперь я своими глазами увидел этот детский город‑курорт на краю крымской степи, у самого синего Черного моря.
Городок был тогда невелик, всего с одной улицей. Она протянулась со стороны Сак параллельно пляжной береговой линии вдоль всего курорта до другой окраины, за которой на недалеком мысу виднелся маяк. В первые дни после освобождения в городе еще отсутствовали органы власти. Ее функции в условиях сохраняющегося военного положения взяло на себя командование нашего полка. Наш командир извещением населению объявил себя начальником гарнизона и для обеспечения порядка создал комендатуру. Ей была придана наша рота автоматчиков для несения патрульной службы. Нам немного пришлось потратить времени, чтобы сразу увидеть весь город. Все лечебно‑курортные учреждения располагались по берегу. Их территория и пляжи были заминированы. Саперы в эти дни успели разминировать только центр. И здесь начало новой жизни обозначилось на второй день после освобождения города. Вечером второго или третьего мая на центральной площади перед театром заиграл наш полковой оркестр. Очень скоро площадь заполнилась народом, начались танцы. А в прекрасном зале красивого театра наш киномеханик, сержант Захаров, крутил ленты старых довоенных фильмов. С обеда до вечера на центральной площади толпилась местная молодежь, в основном девушки, в ожидании кино, танцевальной музыки и нас, кавалеров. Мы, солдаты, наверное, впервые за все время войны оказались в необычной обстановке. Был месяц май, еще не отцвела сирень, кругом синело ласковое море и небо. А девушки были необыкновенно красивы в разноцветных летних коротких платьицах. Мы танцевали до упада, прижимая к себе их нежные и хрупкие тела. А тут еще в город приехал ансамбль красноармейской песни и пляски 4‑го Украинского фронта. И зазвучала тогда прекрасная песня:
На позицию девушка провожала бойца.
Темной ночью простилася на ступеньках крыльца,
И пока за туманами видеть мог паренек,
На окошке у девушки все горел огонек.
Город заполнился мелодией этой песни. А мы ходили как пьяные от проснувшейся майской, сиреневой любви.
Но, увы! Любовь не состоялась. Море было заминировано и не приласкало нас своими теплыми волнами. Ну, а девушки? Они были так же ослепительны, как синее море. Но между нами и ими вдруг словно кошка пробежала. И днем и ночью мы патрулировали город, задерживали всех, у кого не было документов, удостоверяющих личность, и доставляли их в комендатуру. Оттуда не все возвращались домой. Больше всего подозрительных лиц, преимущественно мужчин, патруль задерживал на городском базаре.
Однажды ночью на привокзальной улице мы встретили большую, человек в двадцать, группу людей. Движение по городу было в этот час запрещено. Мы окликнули идущих нам навстречу громко разговаривающих мужиков: "Стой! Кто идет?". Они в ответ еще больше весело зашумели: "Свои, свои!" А мы у них требуем пароль. "Какой пароль? — закричали они. — Мы из Симферополя. Только что приехали и не знаем, где нам переночевать. Ведите нас в комендатуру".
Нас было двое, а их — два десятка. Мы настороженно приблизились к ним, пытаясь разглядеть этих ночных пришельцев из Симферополя. На наш недоверчивый вопрос, зачем и почему они так поздно приехали в город, они нам дружелюбно ответили: "Ведите нас, хлопцы, скорее в комендатуру. Мы бывшие партизаны. У нас имеется мандат на организацию в городе органов Советской власти". Так, наконец, в Евпаторию пришла Советская власть. Наша смена кончалась, и мы с моим напарником Костей Захаровым повели эту власть к нам в комендатуру. Много интересного рассказали нам эти мужики, виноват, оказались среди них и женщины. Мы разговорились по дороге, а потом и в комендатуре о своем житье‑бытье, о войне с фашистами в период оккупации, но и не только с фашистами.
Не из пропагандистских бесед с политработниками, не из литературных произведений писателей, — они тогда еще не были написаны — узнал я, с какими жестокими опасностями боролись эти люди в Крыму за Советскую власть. Лютовали не только фашисты. Им помогали добровольцы‑предатели из среды коренного татарского населения. Они действовали в составе особых карательных групп против партизанских отрядов, базировавшихся в небольших крымских горах, несли полицейскую службу в городах и селах, совершали массовые облавы, терроризировали местное русское население. Мне почему‑то особенно запомнился рассказ партизан о том, как они, несмотря на все опасности, проводили боевые операции в степном Крыму. Здесь невозможно было укрыться ни в голой степи, ни в татарских селениях. В девяносто девяти из ста случаев при их встречах с жителями наиболее реальной была угроза предательства. Поэтому, исключая полностью поддержку со стороны татарского населения, партизаны тщательно готовили свои выходы с гор в степь. На путях подхода и отхода от объектов боевых действий они готовили специальные укрытия, в которых можно было оставаться незамеченными в дневное время. Они рыли для себя неглубокие ямки, подобие могилок, и закапывались в них. Весь день, с рассвета и до темноты, они лежали в них, дыша воздухом через камышовые трубочки. Иногда случалось, что эти нехитрые укрытия становились им тем, на что были похожи. Но других способов у партизан не было. Они не могли доверить свои жизни местному татарскому населению.
Я вспомнил этот бесхитростный рассказ о вынужденной находчивости крымских партизан совсем недавно, прочитав один из публицистических опусов известного нашего демократа‑антисоветчика, а в прошлом активного пропагандиста социалистических методов организации советской экономики, Гавриила Харитоновича Попова, который попытался объяснить и оправдать факты массового предательства со стороны татарского населения Крыма в годы Великой Отечественной войны и, в частности, в годы фашистской оккупации в Крыму. Оказывается, по мнению этого "знатока советской истории", виновата в этом была сама Советская власть, которая не сумела привлечь на свою сторону граждан Крыма в мирные годы и вовсе не сумела здесь организовать партизанское движение так, чтобы вовлечь в него граждан татарской национальности. В качестве аргумента в пользу такого оправдательного вердикта этот "летописец" сослался на свое свидетельство тогдашних событий. Он ведь сам — крымчанин по месту рождения и в годы оккупации был уже то ли отроком, то ли недорослем. До участия в партизанском движении он тогда еще не дорос. А вот некоторые его сверстники все‑таки повоевать с фашистами успели. Я, конечно, не ставлю в вину отроку Попову, что он не последовал их примеру. Вряд ли он мог бы на своих коротких ножках совершать рейды по крымским горам. Но вот предал же он в конце концов и Советскую власть и Коммунистическую партию, несмотря на заверения в преданности им в годы своей учебы и активной комсомольской деятельности в Московском государственном университете.
Я‑то в домыслы ренегата Попова никогда не поверю. Я никогда не забуду рассказ крымских партизан в ту короткую майскую ночь 1944 года в только что освобожденной от фашистов Евпатории. Жаль, однако, что другие люди, не знавшие и не видевшие войны, вдруг поверят в "поповские" бредни. Уж больно вкрадчиво, благопристойными словами шелестят они в речи этого иуды‑проповедника "новой демократии".
Непросто складывалась жизнь в Крыму во время фашистской оккупации. Неоднозначно было отношение оккупантов к разным слоям населения. И не только крымские татары становились пособниками врага. Партизаны в ту ночь много нам рассказали о "бывших людях" и из русского населения, добровольно ставших на службу оккупанту. Впервые тогда я услышал от партизан слово "шоколадница", ставшее кличкой добровольных немецких наложниц‑сожительниц. После рассказа о них мы как‑то вдруг представили их себе в знакомых образах красивых и нежных девушек на наших танцах под полковой оркестр. Наверное, мы были не очень‑то справедливы в своих подозрениях, но пробежала же тогда какая‑то кошка между нами. Где‑то теперь эти наши майские цветы? Где они отцвели? Как сложилась их жизнь? Некоторым из них тогда же выпала жестокая и позорная судьба. Жаль, но теперь изменить ничего нельзя. Все было, как было. Была девушка Галя, с которой я танцевал на площади у театра, но которая тогда же вдруг бесследно исчезла из города.
* * *
А во второй половине мая, а может быть, это было в двадцатых числах, завершились операции по ликвидации остатков немецкой группировки в окрестностях Севастополя и по всему берегу Крыма. А в Черном море добивались вражеские транспорты, пытавшиеся уйти в румынскую Констанцу. В море тогда в шлюпках, на плотах, а то и просто на досках болтались фрицы с потопленных кораблей. Их вылавливали. А иногда ветром или течением прибивало их обратно к берегу, словно обиженная и разграбленная земля не хотела отпускать ворогов без справедливого суда. Вид у этих чудом вышедших из морской пучины людей, а море тогда прилично поштормливало, был жалкий, и мы, прежде чем отправить их по назначению, кормили вчерашних грозных и безжалостных насильников своими сухарями. Трудно было этого не сделать.
4‑й Украинский фронт, выполнив свою задачу по освобождению Крыма, начал выходить с полуострова. Для этой цели сюда было подано большое количество подвижного состава. На станциях и по всему пути между ними стояли эшелоны пустых вагонов. А мы уже знали, что в них поедут не только солдаты 4‑го Украинского. К этому времени уже завершилась подготовка к выселению крымских татар. На рельсах между Саками и Евпаторией для них вытянулись сплошной лентой составы из кирпичного цвета грузовых вагонов.
Точной даты этой операции я не помню. Как обычно, все началось ранним утром. Выселение производили оперативные работники НКВД вместе с уполномоченными представителями Советской власти. В нашем секторе главным оперативным начальником был генерал внутренних войск Булыга. Его фамилию я запомнил еще с 1942 года. Он тогда был командиром нашей Грозненской дивизии, оборонявшей подступы к городу со стороны Моздокского направления.
В Крыму перед выселением никаких собраний выселяемых не проводили. Указ Президиума Верховного Совета СССР об этой суровой мере наказания за "измену Родине" объявлялся представителем местной Советской власти. А дальше все было так же, как и в предыдущих случаях. Женщины плакали, дети ничего не понимали, а мужчины молча начинали собираться в дорогу. Времени на сборы отводилось немного. А мужчины хватались не за то, что было необходимо взять с собой хотя бы на крайний случай. Не прекращая плача и причитаний, за дело брались женщины. Получалось так, что в один грузовик "Студебеккер" помещались пожитки не более двух семей. В спешке и суматохе сборов никто не пытался возражать против страшного обвинения и наказания. Не смею утверждать, что все были с ними согласны. Просто некогда было думать, а тем более возражать. Но в одном из домов поведение мужчины — хозяина дома нас удивило. Молча выслушав представителя власти, хозяин что‑то сказал своей жене и детям по‑татарски, а потом, завернув кусок хлеба в полотенце, шагнул к двери. Мы остановили его и еще раз объяснили, что надо собрать необходимые вещи и еду в дорогу не менее чем на три дня. А хозяин нас не понимал. "Зачем? — глухо проговорил он, — ведь дальше противотанкового рва нас не повезут".
Теперь мы не могли его понять. "Какого рва? Почему?" — спрашиваем. "А того, — отвечает он, — в котором немцы расстреливали ваших".
Не знаю, было ли это осознанием неотвратимости наказания за свое участие в тех репрессиях. Но мужчина‑хозяин не мог тогда вникнуть и понять наши разъяснения. Нам ничего не оставалось делать, как самим вместе с женской частью семьи собирать их в дорогу. Помню, что в сердцах мы сказали этому человеку, что и пули не хотели на него тратить и рук пачкать. Мы не сомневались в его причастности к предательству. А иначе за что же он сам себя приговорил, добровольно собравшись к страшному противотанковому рву? Вспоминая эту невыдуманную сцену, я всякий раз одновременно с ней вспоминаю и рассказ крымских партизан о том, как крымские татары добровольно вместе с фашистами добивали остатки десантов матросов‑черноморцев осенью 1942 года. Стоят ли теперь в украинском Крыму по побережью стелы с надписями о трагической судьбе этих героев?
И все‑таки как тогда, так и теперь я спрашиваю себя: а были ли виноваты в предательстве мужей и отцов их дети и жены? Особенно дети? Ведь в законе нашего государства тогда был определен принцип — "Сын за отца не отвечает". Не просто было каждому из нас находить ответ на этот вопрос.
Операция по выселению татар получила продолжение на второй и третий день. На путях между Саками и Евпаторией еще остались стоять свободные вагоны. В них мы сначала погрузили цыган. Все мы были удивлены этому, так как знали, что немцы эту бродячую нацию подвергали жестокому геноциду, так же, как и евреев. Оказалось, что выселили их по тому же Указу, что и татар. В Крыму всегда жило много цыган. Значительная их часть здесь вела оседлый образ жизни, расселившись на окраинах крымских городов и селений. Целая слобода таких переселенцев жила и в Евпатории. Чтобы спастись от жестоких репрессий во время фашистской оккупации, они ухитрились изменить в паспорте свою национальность на татарскую. И вот теперь перед руководством встал вопрос, как быть с этими цыганскими татарами. Размышляло руководство сутки, а утром пришел приказ грузить их в эшелоны. Так цыгане покатили вслед за татарами из Крыма. Помню, как вдруг из дверей вагона тронувшегося эшелона зазвучала знакомая мелодия: "Раскинулось море широко". Это молодой цыган, жалобно выводя ее на трубе, прощался с Черным морем. Труба плакала, ее плач долго слышался на берегу. А море в тот день было синим‑синим и спокойным, словно специально давало возможность изгнанникам полюбоваться его красотой.
На третий день выселяли "шоколадниц". Вечером второго дня операции их всех собрали во дворе городской милиции. Там же, между прочим, в годы оккупации находилось гестапо. Здесь тоже было много удивительного и непонятного. Во дворе собрались женщины разных возрастов и внешнего вида. Одни из них были очень привлекательными, и можно было допустить, что не случайно привлекли внимание голодавших по женскому телу немецких солдат и офицеров. Именно такую даму пришлось мне конвоировать на милицейский двор. О ее поведении, потерянных чести и достоинстве советской женщины свидетельствовали обнаруженные во время обыска фотографии. Замечу, не окажись подобных доказательств, ей и любой другой женщине, подозреваемой в сожительстве с немцами, подобное обвинение предъявлено не было бы. Наша клиентка накануне войны закончила четвертый курс Харьковского медицинского института. Спасаясь от бомбежек и угрозы немецкой оккупации, она в первые дни войны уехала к своим родителям, домой, в Евпаторию. От жестокой судьбы убежать ей, однако, не пришлось. Не помню, кем были ее родители, но добротный дом и приличную обстановку в его комнатах я тогда заметил. В этом доме на постое, поэтому не случайно, оказались немецкие офицеры. А хозяйская дочь очень быстро уступила себя постояльцам. Оказалось, что за год до освобождения Евпатории Советской Армией здесь квартировал немецкий обер‑лейтенант из гестапо. А когда мы в ночи постучались в ее дом с нашим оперуполномоченным, то увидели там уже нашего советского постояльца‑подполковника из какой‑то армейской части. Он был очень раздражен нашим появлением и потребовал объяснений, а получив их, стушевался. Мы начали обыск. Нашли мы пустяки, но они компрометировали моральный облик хозяйки. Из шкафа наш оперативник достал иллюстрированный журнал "В застенках ОГПУ" и альбом с фотографиями, зафиксировавшими моменты любви нашей бывшей студентки и обер‑лейтенанта гестапо в разных видах и разными способами. Нам, солдатам, неведомы были тогда законные нормы права. Да я и сейчас не могу ответить, подсудно ли было личное поведение девушки в оккупированном немцами городе, если кроме интимных сцен любви с фашистом не было других с ее стороны проступков. Однако и я, и мои товарищи испытывали тогда чувство откровенного презрения к ней, как потерявшей чувство гражданского достоинства и женского стыда. Мы повели ее на сборный пункт, а по дороге в чулане еще и обнаружили немецкие плетеные бахилы, в которых ее постоялец спасался от российского зимнего холода. Так, с этими огромными бахилами мы и привели ее на милицейский двор. В доме по другому адресу нас встретила тоже молодая и красивая женщина, которая без нашего обыска созналась в сожительстве с немцами. Но объяснила она свой поступок тем, что у нее не было другого выхода, чтобы спасти от бесчестия свою младшую сестру. Мы не могли не пожалеть ее, но наш оперуполномоченный был непреклонен. По дороге несчастная все просила Бога и честных людей не оставить в беде ее сироту‑сестру. На дворе уже было полно народу. Среди молодых женщин мы увидели совсем немолодых, некрасивых и даже просто старых. Я до сих пор не могу представить, какие причины и поводы дали основания определить их причастность к аморальным "шоколадницам".
На следующее утро они были погружены в вагоны. Далеко ли их повезли, осталось неизвестным. Кстати, на милицейском дворе я искал и мою знакомую партнершу по танцам. Искал внимательно и упорно. И не нашедши, очень обрадовался. Однако я не нашел ее и в городе, и в ее собственном доме.
Возложенная на нас грязная работа на детском курорте Евпатория была выполнена. И очень скоро мы снова были на колесах.
* * *
Мы уезжали из Крыма, так ни разу и не искупавшись в море и не пережив страстных волнений романтических встреч под плеск волн и блеск луны. Заканчивался крымский май, становилось уже жарко. Двери нашего грузового пульмана были открыты настежь. Крым убегал из‑под наших колес назад в сторону Симферополя и города‑курорта Евпатории. Насладиться по‑настоящему синевой и теплом Черного моря на его пляжных берегах и видами древних горных склонов мне пришлось лишь спустя почти двадцать лет. В 1962 году мы с женой впервые в своей жизни отдыхали на южном берегу, в Гурзуфе, в комсомольском международном лагере "Спутник". О прошедшей войне напоминали тогда лишь могильные обелиски и стелы, да мемориальные доски с именами героев — защитников и освободителей советского Крыма. В Алуште тогда уже стоял памятник легендарному летчику, дважды Герою Советского Союза, крымскому татарину Ахмед‑Хану. Только ему тогда было разрешено вернуться на родную землю. На прибрежных стелах времен войны еще не были стерты слова, рассказывающие о страшной расправе крымских националистов с безоружными остатками морских десантов осенью 1942 года.
Выехав из Крыма в конце мая 1944 года, мы направились опять в сторону высокогорных Кавказских курортов и опять не на отдых. Некоторым из нас не довелось вернуться оттуда живыми. Поезд наш опять застучал колесами по станционным стрелкам южного Донбасса, и хотя мы еще не знали конечного пункта нашего назначения, очень скоро, после Ростова, мы увидели уже знакомые километровые столбы Северо‑Кавказской железной дороги.
Проехали город Кропоткин со станцией Тихорецкой, потом Армавир, Минводы, мелькнуло мимо нас знакомое неприветливое здание клуба в Назрани и хибарка сестер‑сирот неподалеку от станции. Через час‑два оставшегося пути мы снова разгрузились в городе Грозном.
Всем солдатам на всех войнах известна была притча о том, что снаряд никогда не попадает в одну воронку. А мне и моим товарищам по нашему 308‑му стрелковому полку довелось в течение двух лет встретиться с этим городом в третий раз. Теперь уже наш 2‑й мотострелковый построился на привокзальной площади и под оркестр стройными батальонными колоннами и с песней зашагал через весь город в сторону Новый Промыслов. Нас по всей дороге приветствовали люди. Но вместе с тем на лицах их заметно было и удивление. Они как бы спрашивали: "Зачем же мы, молодые и здоровые, приехали в этот далекий уже теперь от фронта город?" А мы и сами тоже еще не знали ответа на этот вопрос. Я шел правофланговым в своем первом взводе роты автоматчиков и вдруг в толпе женщин, приветствующих нас улыбками и взмахами рук, узнал девушку Тоню, знакомую мне еще с лета 1942 года со строительства оборонительных рубежей под Грозным. Тоне тогда было лет пятнадцать. А работала она с взрослыми женщинами на рытье противотанкового рва. И вот теперь, два года спустя, я увидел уже другого человека — полногрудую, чернобровую, красивую казачку, модно и по‑взрослому одетую и украшенную всякими вспомогательными косметическими средствами. Я прошел в полуметре от нее. Я улыбнулся ей, а она мне. Но она меня не узнала. Может быть, не успела узнать. Оркестр играл, и наша колонна продолжала свое движение. Больше эту красивую девушку я не встречал. Она проплыла мимо меня, осталась позади во времени и в пространстве. Теперь, наверное, я бы не узнал ее. Ей уже тоже подошло к семидесяти. Было бы обидно, если годы не оставили ей на память хоть что‑нибудь от ушедшей молодости. А уж меня‑то она вовсе теперь не узнала бы. Мало ли нас, солдат, прошло мимо нее.
В тот июнь 1944 года наш полк, пройдя через Грозный, остановился и стал лагерем около знакомого мне от разоренного еще в 1942 году чеченцами Дома культуры нефтяников. Теперь нам предстояло встретиться в тех же горах, может быть, с кем‑нибудь из тех джигитов, разоривших этот дворец. Задачу нашу нам объяснили. Предстояла борьба против чеченских банд и немецких десантников‑диверсантов, по‑прежнему забрасываемых в этот неспокойный, хотя и далекий от фронта тыл. В то лето бандиты, организовавшиеся из остатков избежавших выселения чеченцев, перешли к активным террористическим действиям против мирного населения и диверсионным актам на различных объектах военного и хозяйственного значения.
Читая сейчас информационные сообщения о театре вновь развязанной войны в Чечне, я встречаю в них знакомые с той далекой поры названия селений и ущелий этого неспокойного края и вспоминаю их зрительно. В течение лета и начала осени 1944 года я прошел их с рубежа предгорий до серых поднебесных заснеженных скал Большого Кавказского хребта. Видимо, большое беспокойство вызывали у нашего населения бандитские акции и на территориях бывших Чечено‑Ингушетии и Балкарии, коль так скоро после выселения здесь пришлось организовывать крупную войсковую операцию по ликвидации бандформирований? До сих пор, однако, мало кто знает о ее масштабах, целях и тактике проведения. Тема эта и до сих пор остается непопулярной, неблагодарной, чтобы о ней говорить и писать, после того как признаны были ошибочными и даже преступными массовые репрессии, примененные к народам в наказание за измену, а сами эти реабилитированные народы были возвращены на их родные места. Обнародованная реабилитация, связавшая жестокость и несправедливость принятой меры с произволом культа личности, не могла не пробудить в конце концов в сознании нашего общества чувство вины перед обиженными народами. Однако я никогда не забывал и не забываю до сих пор знойное и пыльное лето 1942 года на Северном Кавказе. На нас тогда катила танковая армада генерал‑фельдмаршала фон Клейста, а сзади в нас стреляли горные абреки. Об этом современным поколениям тоже мало известно. Нам теперь никто не сочувствует. А в повести А. Приставкина "Ночевала тучка золотая", в этом жалостливом рассказе о судьбе русских и чеченских мальчиков‑сирот солдаты и офицеры, на долю которых выпала неблагодарная работа по борьбе с бандитизмом, представлены в образах безжалостных людей. Теперь же я попытаюсь рассказать, как это все было, что я видел своими глазами и как испытал на себе взаимную жестокость борьбы в ущельях большой Чечни летом и в начале осени 1944 года.
* * *
Не берусь утверждать с достоверной точностью, но из устных свидетельств некоторых бывших военачальников для борьбы с разрастающейся опасностью бандитизма и неослабевающими попытками немецкого командования своими десантными группами организовать его в общий фронт борьбы против государства и советского народа летом 1944 года на Северном Кавказе пришлось сосредоточить до 26 стрелковых полков внутренних войск НКВД. Они были рассредоточены вдоль Кавказской линии по основным направлениям банд‑проявлений. Нашему 2‑му мотострелковому полку дивизии имени Дзержинского достались основные районы Большой Чечни к югу от Грозного. Очень скоро по прибытии сюда наши батальоны ушли в горы, в ущелья, прославившиеся своей антироссийской неукротимостью еще со времен Шамиля. Между прочим, теперь бывшая наша Отдельная мотострелковая дивизия особого назначения курсирует на своих БМП по тем же дорогам и ущельям. За боевые подвиги ее нынешних солдат и офицеров награждают боевыми орденами и медалями, а с нас наши награды были сняты. Штаб нашего полка расположился в известном теперь всем телезрителям, радиослушателям и читателям газет и журналов селении Шатой. Второму батальону пришлось действовать в Веденском районе, первому — в районе Ялхороя, а третьему — в Итумкале.
Много лет спустя, еще до того, как снова развязалась кровавая драма в этих местах, как‑то я однажды на приеме в посольстве Болгарии по случаю Дня Кирилла и Мефодия познакомился с Махмудом Эсамбаевым. Мне этот человек был всегда очень симпатичен. И тогда я спросил у него, откуда он родом. А он сказал, что из Шатоя. Ну, конечно, я сказал ему, что когда‑то, в годы войны, был в Шатое. Он, наверно, поняв по какой причине я там был, шутливо, но не без гордости бросил: "У нас в Шатое все мужчины были бандитами". Я не стал продолжать разговор на эту тему, боясь задеть его национальное чувство. Потому что именно его Шатой долго еще после выселения оставался бандитским. Он и был тогда основным районом действий нашего полка. Его подразделения были рассредоточены поротно с заданием поиска, обнаружения и уничтожения бандформирований, которыми руководили в этом районе в недалеком прошлом известные в Чечне люди: Израил Хасанов — бывший прокурор Чечено‑Ингушенской АССР; Байсагуров — бывший начальник районного отдела милиции; Анзоров — семидесятилетний абрек, отец трех сыновей, осуждавшихся за бандитизм еще царским судом. Звучали тогда и другие имена бандитских главарей, но их теперь я не помню.
Наша рота автоматчиков была оставлена в Грозном, на Новых Промыслах, в разрушенном Доме культуры нефтяников в качестве резерва штаба руководства всей войсковой операцией, который располагался в Грозном. Но долго сидеть без дела нам не пришлось. Однажды днем нас подняли по тревоге и на трех ЗИСах мы спешно выехали в селение Урус‑Мартан, как тогда говорили, на произошедшее банд‑проявление. Сейчас нашу роту, может быть, назвали бы "командой быстрого реагирования".
За полдень, к вечеру мы доехали до Урус‑Мартана, большого красивого селения, растянувшегося вдоль речки Мартанки на виду у заснеженных вершин Кавказских гор, до подножия которых оставалось еще с десяток километров. С улиц этого бывшего чеченского селения доносились русские девичьи песни. К тому времени оно заселено было добровольными переселенцами из центральных областей России — Курской, Орловской, Белгородской. Жизнь их складывалась беспокойно. В день нашего приезда с утра на двух повозках, двуколках, запряженных быками, несколько женщин во главе с мужчиной‑бригадиром поехали в селение Рошни‑Чу за кукурузой. В горах тогда ее оставалось много. Она хранилась в огромных, с пульмановский вагон, плетеных корзинах. Кажется, по‑местному их называли сонетками. С ними попутчиком оказался старший сержант Тарасов из 10‑го полка нашей дивизии.
За селением Рошни‑Чу группа попала в бандитскую засаду и вся погибла, кроме сержанта Тарасова. Ехали женщины в плетеных корзинах для кукурузы, тоже сонетках, на двуколках. Бандиты им даже выпрыгнуть из них не дали. Перестреляли всех, не пощадили и быков. А сержант перед этим по мужской нужде отстал от обоза. Услышав стрельбу, он побежал на помощь. При нем была автоматическая винтовка СВТ. Выскочив из‑за поворота дороги, он увидел, как бандиты хладнокровно добивали женщин и их бригадира‑старика. Сержант Тарасов не струсил, а открыл прицельный огонь. Как он считал, троих он то ли ранил, то ли убил. Бандиты боя не приняли и с убитыми (потом было установлено, что убитых было трое) поспешили скрыться в густых зарослях начинавшегося за Рошни‑Чу леса, где‑то за селением Старый Ачхой.
Все женщины с бригадиром были мертвы, помогать было некому. Тарасов вернулся в Рошни‑Чу и оттуда по рации сообщил в штаб 10‑го полка обо всем, что случилось. Маленький гарнизон из Рошни‑Чу кинулся в погоню за бандитами. А нас срочно вызвали из Грозного, предполагая, что где‑то в Мартанском ущелье базируются основные силы банды. Как бы ни было это срочно, но мы смогли выйти на бандитский след только на следующее утро после случившегося. Получив задание в штабе 10‑го полка, мы к вечеру доехали до Рошни‑Чу. Там переночевали, а на рассвете вошли в лес и увидели всю сцену дикой бандитской расправы. Убитые женщины все еще оставались в своих ловушках — плетеных сопетках. Тут же лежали две пары быков с раздувшимися боками. От места трагедии в лес по едва заметной тропе потянулся кровавый бандитский след. По этому следу мы и пошли. Скоро мы прошли через безлюдное селение, оно называлось Ачхой, и перешли вброд речку Мартанку. Здесь мы встретились с группой преследования, вышедшей за бандитами из Рошни‑Чу. Они возвращались назад, установив, что примерно километрах в пяти‑шести вверх по реке в горном селе Мужи‑Чу базируется большая группа спецконтингента. Так иногда мы называли людей, избежавших выселения и оставшихся жить со своими семьями в горах. Собственно, эти люди и составляли банду. Время от времени она маленькими группами выходила на равнину, чтобы добыть что‑либо из одежды, соль, сахар, спички. Хлеба (кукурузного) и мяса у них хватало. Ничейными тогда ходили по горам стада коров и баранты (стада овец). Наши командиры сочли неблагоразумным атаковать Мужи‑Чу малыми силами. В крайнем случае мы только спугнули бы банду с насиженного места. Решено было вызвать минометную роту для огневой подготовки к атаке. Нашей роте приказано было обойти его с тыла, а нашему взводу — до рассвета подняться на гребень высоты, окружающей своими склонами небольшое плато, на котором стояло древнее это селение, организовать наблюдение и держать связь по рации со штабом штурмовой группы. С восходом к рубежу предполагаемой атаки по установленному сигналу взвод со своей стороны должен присоединиться к атакующим.